— Какого Емельяна?..
— Ну, Емельяна Андреевича. Он же приехал вчера из Ростова. Разве он тебе не показал свой словарь?
— Дедушка, вы что-то путаете… Никто к нам не приезжал… А Емельян Андреевич — он же умер… двадцать лет назад…
— Э, умер!.. Это всё сказки, девочка! Они — Антоша с Сашей — сказали всем, что убили его, и написали его имя на памятнике, на Востряковском кладбище, там, где Шурочка была похоронена, жена его… А на самом деле они только пригрозили ему как следует — ну, и заставили его уехать подальше, скрыться от всех родственников. Но словарь ему удалось сохранить, это я точно знаю: он мне писал потом… Они его связали и обыскивали всю квартиру, но словарь был в таком месте, что они его не могли найти. Они нашли только черновую копию и думали, что это всё, когда они её уничтожили…
— А много слов было в этом словаре? — спросила я.
— Хм… ну сколько?.. примерно где-то… я не знаю, — сказал он вдруг беспомощно. — Мне кажется, они говорили тогда, что больше тысячи слов было… да, где-то тысяча, может быть, полторы…
— Ну, не может быть! — сказала я. — Где ж он мог столько слов взять? Ведь он был варвар.
— Да… Где он мог их взять?.. Да… Это непонятно…Ты знаешь, это так и осталось для всех загадкой… Может быть, Шурочка ему сказала, а, как ты думаешь?.. Ты знаешь, ведь он начал составлять словарь после её смерти… На него так подействовала эта… кончина её, я припоминаю… Да, там ещё речь шла о каких-то письмах: они говорили — Антоша с Сашей, — что после Шурочки остались какие-то письма, которые они тоже тогда уничтожили… Может быть, она хранила письма своих родителей. Ведь они — Антонина с Семёном — жили обособленно, в другом городе… я не помню в каком, — и другие родственники им, наверное, писали письма, когда кто-нибудь умирал, я так думаю… Не всегда ведь была у них возможность приехать на похороны: годы-то какие были!..
— Всё равно, — сказала я, — сколько могло быть этих писем? ну, два, ну, три десятка… Не тысяча же!
— Да… не тысяча. — Он закивал и потом опять удивлённо на меня посмотрел: — Тысячи, конечно, быть не могло… Хотя, ты знаешь, девочка… Ведь сколько было у меня двоюродных братьев и сестёр… Очень много! И троюродных… Они все погибли. Братья воевали в армии Колчака. Они были офицеры, да… Они, наверное, составляли там целый батальон… Кто погиб, а кто пропал без вести… Большинство были просто убиты в боях, да… А две сестры потом оказались в Харбине. У них были какие-то дети, я не помню… Но все умерли. Осталась только одна… Лида, кажется, её звали, которая потом, уже из Америки, разыскала Шурочку и прислала ей по почте целый длинный список — она тогда всем показывала — этих самых слов, которые нельзя произносить… Нам всем пришлось этот список выучивать наизусть… И тогда ещё Шурочка составила из этих слов такое трогательное стихотворение — чтобы легче было заучивать… Я сейчас уже не вспомню, наверное…
(Рукфалье — да ты ведь не знаешь — это
— А дальше?..
Он замолчал, повиснув на звуке, забыв, что надо двигаться. Я подождала и осторожно спросила:
— Дедушка, а сколько там было четверостиший, в этом стихотворении?
— Три, девочка… Сейчас уже не припоминается… И ещё русские слова, они туда не вошли… Да это неважно… Их так…
В другой раз, однажды, он сказал мне:
— Дело не в том, девочка, что Емельян составил этот свой словарь… Это ещё полбеды. Но он говорил все эти слова вслух. Он вообще любил говорить на нашем языке. И всегда, когда ему случалось общаться с родственниками, он его использовал на полную, как говорится, мощность. И все непонятные слова объяснял, чем приводил всех в неописуемое смущение, да… Ему боялись напомнить, они, ты знаешь, считали, что он того — ну, помешался слегка…
— Кто считал?
— Ну, Антоша с Сашей… «После смерти тёти Шуры, — они говорили, — Емельян Андреевич
Мне обязательно нужно будет разыскать Емельяна, если он ещё жив, и взять у него словарь… Прадед упоминал Ростов, и я думаю, что это Ростов-на-Дону, хотя это могло ему и пригрезиться… Но это не важно. Даже если я найду Емельяна, я всё равно уже знаю, что он мне скажет. Я много думала за последний год, и, кажется, я догадалась. —
Наверное, во всех словах нашего языка как бы спрессованы корни других слов, существовавших когда-то. За многие тысячи лет, конечно, не могло остаться ни одного слова: все были запрещены и в разное время заменены эвфемизмами, то есть комбинациями других слов. Те, в свою очередь, тоже потом исчезли, но их корни продолжали присутствовать — в спрессованном, уплотнённом виде — в именах предметов, потерявших свои более ранние имена.
Поэтому, если внимательно рассмотреть каждое из оставшихся слов и
Потом, ещё одно: ведь многие эвфемизмы могли составляться из слов варварских языков, а затем, когда они уплотнялись, их варварское происхождение могло забываться. Взять, например, слово «фисгармония» — варварское, — которое прадед запретил лет пятьдесят назад после смерти его жены, Ольги Ивановны (запретил, а сам только и делал, что на ней играл!). Он заменил его эвфемизмом «дуй-нога». Сейчас в произношении младших детей, Володи и Маши, это звучит уже как «
Много ли таких слов, которые кажутся «высокими», а на самом деле составлены из варварских корней?..
А может быть, весь наш язык таков?.. и не было никакого «праязыка», а всё дело в этих запретах, которые искажали, деформировали варварские языки, окружавшие нас?..
Как бы то ни было, я постараюсь составить словарь. Ведь писать запрещённые слова не возбраняется — это видно и из традиции оповещения в письмах. А говорить я не буду. Все «слова смерти» я отмечу в словаре специальным значком…
Зачем я так? — Разве после того, что случилось со мной вчера, после всего, что я делала с мальчиком-варваром и что ему говорила, разве я могу так гордо за себя ручаться?..
Там стоял человек
Там стоял человек, слабо освещённый уличным фонарём. Он тянул к стеклу руку.
— Сейчас, подожди, — сказал я и вышел в сени.
Сейчас я усну. Это изловчиться, немыслимо, как извернуться, чтобы ведь не предать себя, я не могу. Подумать, какой-то чуждой, злой силе во власть! А мне во что бы то ни стало хоть один выгородить уголок, хоть маленький, откуда зорко наблюдать её, потому что обязательно контролировать.
— Сейчас, подожди, — сказал я и вышел в сени.
Предать — парализованного, слепого, немого — это себя, меня ей. Подумать, она будет производить надо мной постороннюю работу и неизвестную мне. Конечно, гибельную, потому что любой сон есть опыт смерти. Вот как-нибудь контролировать — хоть сотой или тысячной долей мозга, но я не успел, сейчас всё выключится, и я полностью…
— Сосед, не спишь?
— Чего тебе?
— Открой, поговорить надо.
Больше не могу. Я не спал несколько суток, точно не знаю. Вот сейчас душа исчезнет в паузе бытия, а тело принадлежать будет не мне: в нём совершаться какие-то процессы будут совершенно насильственные. Это утратить тождество с собой — и тогда кем же я стану? Будут просыпаться каждый раз случайные, неизвестные мне люди. А я останусь неопределённым в пунктире пауз и безвидным.
— Сейчас, подожди, — сказал я и вышел в сени.
Ибо безвидность, конечно, всегда равна себе… Нет,
Последний раз приходило чёрное магнитное облако. Страшно вспомнить. Это была пустота. Я был готов визжать от жути, но голос отсутствовал, как и другие все движения: рук, ног, гортани, сердца, лёгких. Воздуха нет. Я не дышу, но и не задыхаюсь. И сна нет, но я не бодрствую, потому что нахожусь
Вот я и не спал с тех пор. Проснулся, но ещё долго дрожал, меня лихорадило. Вокруг стояла глубокая ночь, я в неё вглядывался вытаращенными глазами. Контуры предметов в комнате всё никак не мог опознать. Прошло время, я постепенно успокаивался, вот проступило пятно окна: за ним воздух начал чуть-чуть сереть, потом и внутри тьма стала разжижаться. Я только лежал и думал: «Как же я смогу теперь спать? Нет, невозможно! Только расслабься, доверься на минуту природе — и погибнешь: вместо природы явится за тобой пустота».
— Открой, я зайду. Поговорить надо.
— Чего тебе?
— Ты не спишь?
— Сейчас, подожди, — сказал я и вышел в сени.
Больше не могу. Исчезнет сейчас в паузе бытия. Это утратить тождество с собой… Нет, во что бы то ни стало мне извернуться, чтобы как-то оставить один уголок.
Которые православную аскезу — опытным путём постигали и записывали для других, — монахи-пустынножители, они утверждают, что если повторять всё время, концентрируя внимание… Они утверждают, что если всё время повторять имя Божие, то можно совсем не спать. Не только внимание, но и — главным образом — веру. И действительно не спали, пока не отвлекались на другие впечатления, искушения — они не спали очень подолгу, иногда годами. Точнее, они конечно же отдыхали, но это был не полный сон, а именно вот чего я хочу: чтобы спать —
Иной раз среди сна я вскрикивал от жгучей обиды и просыпался: я чувствовал сырость, это изверглось из меня семя. Меня опять обманули! Кто? Все эти неопределённые, безликие, которые обходят с разных сторон, дёргают, я им доверился, и меня опять обманули. Дёргают, тянут, подталкивают к распылению, если не насилием, то обманом. Я слабый, — что я могу им противопоставить? Если даже сознание мне не принадлежит? оно ведь периодически выключается, они требуют, чтобы оно выключалось, и тогда делают со мной что хотят. Что не имеет ко мне никакого отношения — мне омерзительно, что меня используют. Лучше умереть. Пусть отнимут сознание насильно, вместе с телом. Вот подавить надо ту волю, которая соблазняет, и пусть остаётся один страх: он не даст уснуть, пока я не умру от бессонницы. В любом случае, так меня больше устраивает, чем это манипулирование мною. Если я не обладаю ничем, то пусть так и будет сказано прямо, без обмана. А то как будто покупать акции каких-то компаний заставляют громадных и отдалённых заставляют каких-то фондов, я представить не могу в принципе и не понимаю, чем они занимаются, — а меня бы уверяли, что я теперь их паритетный хозяин и распорядитель. А я не понимаю, что значит «паритетный». По-моему, это и бывает только во сне. Как в смерти, там нет ни царей, ни рабов, ни гениев, ни бездарностей, ни красавцев, ни уродов. Поскольку все должны спать, то сон всех и уравнивает.
Или там есть праведники и преступники? Если так, то это многое бы прояснило. «Спать сном праведника», — говорят, но я не могу вообразить, а наверное, это магнитное облако не наползает туда: оно точно уже не оставляет никаких дифференциаций. Праведник потерял бы в нём свою праведность, а преступник — преступность. Для преступника, пожалуй, это облако пустоты ещё желанно, он потянулся бы туда с отрадой и примирением. А я отшатываюсь в ужасе и за что бы уцепиться, — значит, праведник? судорожно шарю вокруг. Но и преступник не всякий бежит от преступности. Возможно, я такой, который во что бы то ни стало желает держаться за свои грехи, а Бог спасает меня лишь по превозмогающей милости?
Но я опять плохо соображаю, голова свесилась на грудь, и я опять вздрогнул, но, может быть, я не вздрогнул бы, если б в окошко не постучали. Но я слышал отчётливый громкий стук и скрежет чего-то о подоконник.
Я выключил лампу и сдвинул край занавески, чтобы посмотреть. Там стоял человек, слабо освещённый уличным фонарём. Он тянул к стеклу руку.
— Сосед, не спишь? Открой мне! — крикнул он, увидев в окне моё лицо. Я узнал голос Володьки из строительно-монтажного управления.
— Чего тебе?
— Открой, я зайду. Поговорить надо.
— Сейчас. Подожди, — сказал я.
Опустив занавеску, я засунул свои бессвязные записи под матрас и вышел в сени. Мимо двери шмыгнул в чуланчик, там небольшое окно на заднюю сторону. Я открыл раму, вылез быстро и тихо и закрыл за собой. Теперь я глядел из-за угла: никого нет, наверное, Володька пошёл на крыльцо. Вдруг в моей комнате свет зажёгся. Я подкрался под окно — занавеска опущена, ничего не вижу, только слышу громкие голоса:
— Вот он!
— Что?.. Ох ты!..
— Глаза открыты…
— Нет, живой. Дури какой-то наелся.
— Или укололся.
— Нет, шприца не видно, колёс, наверное, съел горсть.
— Ох ты… — Ругань, ругань, долгая отчаянная матерщина…
— Да нет, бесполезно.
— Когда ж он успел?
— Ну, Володька!..
— А что — я? — испуганный голос Володьки.
— Что? Не — того, а?
— Чего??
— Пошелестел ему?
— Я-а?? Когда? Я же с вами с бытовки…
— А почему ж… Ладно. Где документация?
— Нет нигде, я уже посмотрел, — голос, мне неизвестный, как и другой…
— Как это? Ты что! Он сидел с вечера, он должен был сделать! Вчера свет горел всю ночь, позавчера… Ищи! Весь дом переверни: сени, чердак, подпол…
— Может, он её в печке сжёг.
— Да нет, дымом не пахнет. — Володька; заглядывает, наверное, за заслонку…
— Это он бы точно не успел… Если, конечно, не… а, Володька?
— Чего? Чего вы на меня наезжаете. — Володька заныл, завсхлипывал. — Я же привёл! Чего ещё? Откуда я знаю, что он тут делал?
— Ты умрёшь, падла, если не будет документации, понял? Вот здесь умрёшь, не выходя!
— А может, Флакон к нему приходил?
— Флакона не было здесь сегодня! Он в Зимошёстке. И его Шурик с Киваем должны были сдать в ментуру. А забрать он хотел только завтра.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю, раз говорю! Ищи!
— Ну-ка, давай приподымем его, — может, под тюфяком?
— Ого!.. Тут. Ну-ка…
— Что это?
— Ох ты… — торопливая, невнятная ругань… — Ты смотри-ка…
— Что это?
— Покажи… — голос Володьки.
— Вот это женщины!
— Чего, не видел таких?
— Это он, значит, баб голых рисовал всю ночь?
— Ага. И дрочил на них. Потрогай, он не сырой?
— Может, ещё понюхать? — Володька, обиженно.
— Счас понюхаешь, если документации не будет!