За окнами уже забрезжил рассвет, когда графиня дописала это признание, наверно, одно из самых мучительных, какие были когда-либо писаны женской рукой. Запечатав его, она подошла к окну и увидела во дворе графа Тандского, собиравшегося сесть в карету. Она послала к нему служанку с письмом, велев сказать, что в нем нет ничего срочного, и граф может прочесть его, когда будет время. Граф удивился письму, и, хотя он не мог полностью угадать его содержание, у него возникло смутное предчувствие, что оно как-то связано с его вчерашними подозрениями. Он сел в карету и от волнения не сразу решился вскрыть письмо, хотя ему не терпелось его прочесть; наконец он прочел и узнал о своем несчастье. Какие только мысли не посетили его в эту минуту! Если бы кто-то увидел его в этом состоянии, то наверняка решил бы, что граф либо сошел с ума, либо прощается с жизнью. Ревность и подозрения обыкновенно подготавливают мужей к такого рода несчастьям, они даже догадываются иногда о виновнике, но, как бы они ни были проницательны, у них нет той уверенности, которую дает человеку признание.
Граф Тандский находил свою жену весьма привлекательной, хотя и не всегда любил ее должным образом, но, главное, она казалась ему самой достойной среди всех известных ему женщин, поэтому удивление его было не менее сильным, чем гнев, к которому против его воли примешивалась боль затаенной любви.
Он остановился в каком-то доме, встретившемся ему по пути, и провел там несколько дней в душевном смятении, которое легко вообразить. Сначала им владели чувства вполне обычные для его положения, – он хотел немедленно убить жену, но мысль о смерти принца Наваррского и Лаланда, в котором он без труда угадал их доверенное лицо, слегка остудила его ярость. В том, что об этой истории больше никто не знает, граф не сомневался, уверенный, что женитьба принца Наваррского вполне могла ввести в заблуждение всех, коль скоро она ввела в заблуждение его самого. Это отчасти облегчало его страдания, но, когда он вспоминал о том, каким образом и сколь ужасно был обманут, сердце его разрывалось, и он жаждал только мести. Однако он сообразил, что, если он убьет жену и обнаружится, что она была беременна, все сразу же поймут, в чем дело. Поэтому, будучи человеком чрезвычайно гордым, он решил, дабы не уронить себя, сохранить все в тайне и отправил к графине посланца с такой запиской:
«Желание скрыть свой позор вынуждает меня на время отложить месть. В дальнейшем я решу, как поступить с Вашей недостойной жизнью. Ведите себя так, как если бы Вы всегда исполняли свой долг».
Графиня прочла записку с радостью. Она считала ее своим смертным приговором, но, поняв, что муж разрешает ей не скрывать своего положения, убедилась в том, что стыд – самое сильное из человеческих чувств. Она обрела некоторое спокойствие от сознания, что смерть ее – дело решенное, а репутация спасена. Не интересуясь более ничем в этом мире, она стала готовить себя к смерти и, поскольку по натуре была человеком страстным, обратилась к благочестию и покаянию с таким же пылом, с каким прежде предавалась любви. Душа ее, отрешась от надежд, была преисполнена печали, все земное отвращало взор, и графиня не видела иного избавления от страданий, кроме конца своей несчастной жизни. Она прожила так некоторое время, словно живая покойница. На исходе шестого месяца беременности здоровье ее не выдержало, у нее началась затяжная лихорадка, и она родила намного раньше срока. Судьба послала ей утешение видеть своего ребенка живым, при этом она знала, что он не выживет и она не оставит мужу незаконного наследника. Графиня скончалась несколько дней спустя[32] и встретила смерть с радостью, доселе еще не виданной. Она поручила своему исповеднику сообщить мужу о ее смерти, передать, что она просит его простить ее и навеки изгнать из памяти ее образ, который не может вызывать у него ничего, кроме ненависти.
Граф Тандский воспринял это известие без ожесточения и даже с известной долей сострадания, но тем не менее с радостью. Несмотря на свою молодость, он не пожелал больше вступать в брак, испытывая к женщинам одно лишь отвращение, и дожил до весьма преклонных лет[33].
Заида
Часть первая
Испания освобождалась от засилья мавров[34]. Население, в свое время бежавшее от них в земли Астурии[35], основало королевство Леон[36]. Те, кто укрылся в Пиренеях, создали королевство Наварра[37]. Возникли также Барселонское[38] и Арагонское[39] графства. Потребовалось полтора века, прежде чем Испания сумела освободить от завоевателей более половины своей территории.
Из всех тогдашних христианских правителей самым грозным считался леонский король Альфонс, прозванный Великим[40]. Уже его предшественники присоединили к королевству Кастилию, и первоначально различными частями этой провинции управляли губернаторы, которые в конце концов превратили свое губернаторство в наследственную должность. Появились опасения, как бы они не заявили о своей самостоятельности и о создании собственных королевств. Все они именовали себя графами Кастильскими, и самыми могущественными среди них считались Диего Порсельос и Нуньес Фернандо[41]. Фернандо, прославившийся остротой ума, владел огромными угодьями. Своей славой он был обязан не только нажитому богатству, но и своим детям – судьба подарила ему сына и дочь необычайной красоты. С его сыном, Консалвом[42], не мог сравниться ни один испанский юноша; он настолько выделялся среди сверстников умом и внешностью, что казалось, будто небо наделило его тем, чего лишило остальных.
Однако немилостивая судьба понудила Консалва оставить королевский двор в Леоне. Преследуемый напастями[43], Консалв принял решение покинуть Испанию и окончить жизнь в уединении. В тот печальный день, собравшись на скорую руку, он оседлал коня и направился к каталонскому побережью, с тем чтобы на первом же корабле отплыть на один из греческих островов. Углубленный в свои мысли, юноша нередко сбивался с пути и, вместо того чтобы пересечь Эбро у Тортосы[44], спустился по берегу реки почти до самого устья. Только тут он заметил, что сделал немалый крюк, и попытался найти лодку. Добрые люди объяснили ему, что в этих краях лодки он не найдет, но если продолжит путь, то вскорости попадет в небольшой порт, а оттуда морем сможет добраться до Таррагоны[45]. Он так и сделал. В порту он сошел с лошади и спросил у рыбаков, нет ли какого суденышка, готового к отплытию.
Во время его разговора с рыбаками на него обратил внимание мужчина, печально прогуливавшийся по берегу. Пораженный красотой и благообразным видом Консалва, мужчина подошел поближе и, услышав, о чем идет речь, вмешался в разговор. Он сказал, что все барки ушли в Таррагону, вернутся лишь назавтра и что отплытие состоится не ранее, чем через два дня. Консалв, не заметивший подошедшего, обернулся на голос, который, как ему показалось, не принадлежал рыбаку, и также был удивлен обликом незнакомца. Незнакомец держался благородно, с достоинством, и Консалв нашел его даже красивым, отметив, что перед ним стоял уже вполне зрелый мужчина. Консалв был слишком занят своим делом, чтобы отвлекаться на посторонние вещи, но тем не менее эта неожиданная встреча в столь пустынном месте задержала его внимание. Он поблагодарил незнакомца и вновь обратился к рыбакам, желая узнать, где в этих краях можно остановиться на ночлег. Ответил ему незнакомец:
– Кроме этих лачуг, которые вы видите, ничего подходящего здесь нет. Вряд ли в них вы будете чувствовать себя удобно.
– Все-таки я должен буду воспользоваться ими, чтобы отдохнуть. Вот уже несколько дней я не слезаю с лошади, и усталость подсказывает мне, что мое тело нуждается в отдыхе больше, чем мог бы позволить ему мой разум.
Печально произнесенные слова юноши тронули душу незнакомца, и он почувствовал, что встретил глубоко несчастного человека. Схожесть судеб пробудила в нем к юноше симпатию, которую мы испытываем по отношению к тем, кого считаем собратьями по несчастью.
– В этих убогих лачугах вы не найдете достойного вас ночлега, – сказал он. – Если вы соизволите принять мое приглашение, вы будете чувствовать себя гораздо лучше в моем пристанище, которое расположено за этим лесом.
Испытывая неприязнь к людскому обществу, Консалв поначалу отклонил предложение незнакомца, но затем настойчивость последнего и огромная потребность в отдыхе заставили его согласиться.
Он последовал за ним и вскоре увидел приземистое строение незамысловатой конструкции, но чистое и хорошо ухоженное. Двор обрамляла живая изгородь из гранатовых деревьев. Сад также не имел глухой ограды, и от леса его отделял лишь небольшой ручей. Консалв был не в том настроении, чтобы чем-то восхищаться, но этот дом и окружавший его уголок природы произвели на него приятное впечатление. Он поинтересовался у незнакомца, родные ли ему эти края или его привел сюда какой-то непредвиденный случай.
– Я поселился здесь года четыре, а может быть, и пять лет тому назад, – ответил его новый знакомый. – Живу я затворником и дом покидаю только ради прогулок по берегу моря. Должен сказать вам, что вы единственный достойный человек из всех повстречавшихся мне за это время людей. Морские бури нередко разбивают корабли об этот опасный берег. Мне довелось спасти жизнь нескольким несчастным и приютить их у себя. Все, с кем судьба сводила меня, были чужестранцами, и я не мог завязать с ними разговор, даже если бы пожелал этого. Должен признаться, что встреча с вами доставила мне удовольствие.
– О себе могу сказать лишь то, – поддержал разговор Консалв, – что я избегаю общения с людьми, и у меня на это есть веские причины. Если бы вы знали о них, вы бы не удивились той сдержанности, с какой я воспринял ваше предложение. Более того, вы бы поняли, почему я сторонюсь общества людей, причинивших мне столько несчастий.
– Если речь идет лишь о других и сами себя вы ни в чем не можете упрекнуть, то, уверяю вас, есть люди, которые страдают более, чем вы, и вы гораздо менее несчастны, чем думаете. Нет большего несчастья, – голос у собеседника дрогнул, – чем видеть причину своих горестей в самом себе, собственными руками вырыть пропасть, чтобы угодить в нее, по своей воле совершать неразумные и недобропорядочные поступки. Одним словом, быть единственным виновником своих бед.
– Я могу понять ту боль, о которой вы мне говорите и которую переживаете. Но разве может сравниться она с той, которую испытывает обманутый, незаслуженно отвергнутый человек, лишенный всего самого дорогого!
– Насколько я могу судить, – продолжил мысль Консалва незнакомец, – вы решили покинуть вашу родину, чтобы порвать с людьми, вас предавшими и причинившими вам горе. Но представьте себе те страдания, которые вам пришлось бы испытать, если бы вы по-прежнему находились среди тех, кто омрачил своими действиями вашу жизнь. Я нахожусь именно в таком положении, так как не в состоянии убежать от самого себя, которого ненавижу, и имею на это множество причин – и не только потому, что сам повинен в своих страданиях, но и потому, что своими действиями заставил страдать любимую женщину.
– Я бы не сетовал на судьбу, если бы мог укорять в чем-то только себя. Вы считаете себя несчастным, поскольку у вас есть причина ненавидеть себя. Но разве вы не самый счастливый на свете человек, если вас самоотверженно любила ваша возлюбленная? Возможно, вы и потеряли ее по своей вине, но вы можете утешаться мыслью о том, что вас любили и продолжали бы любить, если бы вы не нанесли ей обиды. Видимо, вы не знаете, что такое любовь, раз не находите утешения в мысли об этом. Себя вы любите больше, чем свою возлюбленную, так как, возможно, и простили бы себе свой поступок, если бы она не страдала и не мучилась.
– То, что вы не сами породили свои несчастья, мешает вам представить, насколько возрастает боль, когда человек сам навлекает на себя беду. Но поверьте пережитому мною жестокому опыту: утрата по своей вине той, которую боготворишь, порождает ни с чем не сравнимые душевные муки.
С этими словами они вошли в дом, который показался Консалву столь же располагающим внутри, как и снаружи. Ему пришлось провести неспокойную ночь, так как с вечера его охватил сильный жар, который еще больше усилился в последующие дни, поставив под угрозу его жизнь. Хозяин дома был безмерно огорчен случившимся, тем более что ему импонировала манера юного постояльца говорить и держаться. Он попытался выяснить через слугу, которого приставил к больному, кто этот юноша и откуда. Слуге, однако, ничего узнать не удалось, кроме того, что зовут его якобы Теодорихом[46], но, как слуге показалось, вряд ли это имя подлинное. Жар держался еще несколько дней, но в конце концов отдых и молодость больного взяли над недугом верх. Хозяин дома, видя угнетенное состояние Консалва, всячески старался отвлечь его от грустных мыслей и почти не отходил от него. Мало зная друг друга, они вели разговоры на отвлеченные темы, но тем не менее успели за короткое время проникнуться взаимным уважением.
Живший отшельнической жизнью новый знакомый Консалва ни с кем в округе отношений не поддерживал, никому о себе ничего не рассказывал, но сейчас, повинуясь внутреннему чувству, испытал потребность открыться молодому человеку и рассказал ему, что родом он из королевства Наварра, что величают его Альфонсом Хименесом[47] и что горестная судьба заставила его найти приют в этих краях, где наедине с собой он мог предаться скорби по утраченному. Консалва поразило услышанное имя – он знал, что оно принадлежит одному из самых прославленных родов Наварры. Откровенность собрата по несчастью глубоко тронула его, и, несмотря на неприязнь к людям, он испытал к новому знакомому чувство дружеского расположения, на которое уже не считал себя способным.
Здоровье его стало тем временем быстро восстанавливаться, и, когда он почувствовал себя полным сил и наступила пора покинуть гостеприимный дом, понял, что расстаться с Альфонсом будет ему нелегко. Он заговорил об отъезде, сообщив, что также намерен провести остаток своей жизни в одиночестве. Эти слова взволновали и огорчили Альфонса – он уже настолько привык к присутствию в доме юноши, к его мягкой манере речи, что мысль о расставании не могла не причинить ему боли. Он сказал Консалву, что тот еще не совсем здоров, а затем и попытался уговорить его отказаться от поиска другого пристанища и остаться там, куда уже привела его судьба.
– Я не надеюсь, что сумею сделать ваше пребывание в этом доме менее тоскливым, чем оно может оказаться в другом, – сказал он, – но, думается мне, то длительное затворничество, к которому вы себя готовите, можно в какой-то мере скрасить присутствием родственной души. Мои страдания безутешны, но я полагаю, что испытал бы некое облегчение, если время от времени имел бы возможность поделиться с кем-либо своими печалями. Здесь вы найдете то же одиночество, что и в другом месте, но при этом у вас всегда, когда вы только этого пожелаете, под рукой будет человек, сумевший оценить ваши достоинства и воспринявший ваше горе как свое собственное.
Поначалу слова Альфонса не показались Консалву убедительными, но они запали ему в голову, а мысль об уединении, лишенном всякого общения, и зародившаяся привязанность к новому другу повлияли на его планы, и спустя несколько дней он сообщил Альфонсу о своем решении остаться в его доме. Единственное, что его беспокоило, – это боязнь быть узнанным. Альфонс успокоил его, сославшись на свой пример: здешние места настолько удалены от людского общества, что в течение многих лет, проведенных на этом побережье, он не встретил ни единой знакомой души. У Консалва отлегло от сердца, и друзья высказали друг другу самые добрые слова, на какие только способны два благородных человека, решившие связать дружбой свои судьбы. Консалв тут же отправил часть драгоценностей, которые взял с собой в дорогу, купцу в Таррагон, чтобы тот снабжал его всем необходимым. Наконец-то он нашел для себя на этом заброшенном берегу укромный уголок, где проведет остаток дней. Наконец-то он может остаться наедине со своими горестными мыслями и уповать на то, что никаких других бед уже не падет на его голову. Увы, судьба очень скоро доказала ему, что тот, кого она выбрала себе в жертву, не скроется от нее и в самом пустынном месте.
Как-то в конце осени, когда под порывами ветра море уже приобрело свойственный ему для этого времени года грозный вид, Консалв отправился на утреннюю прогулку несколько ранее обычного. Разразившаяся ночью сильная буря к утру не совсем затихла, и шум накатывающихся волн звучал в унисон с его грустными мыслями. Какое-то время он стоял, созерцая игру стихии и погрузившись в ставшее для него привычным раздумье о своей доле. Постепенно взгляд его сместился к берегу и обнаружил разбросанные по нему обломки лодки. Он огляделся, ища глазами, не нужна ли кому-нибудь помощь. Под лучами восходящего солнца неподалеку что-то трудно различимое отсвечивало яркими красками. Желая удовлетворить свое любопытство, Консалв направился к заинтриговавшему его предмету и, приблизившись, увидел распростертую на песке женщину в великолепном одеянии, которая, судя по всему, была выброшена бурей на берег. Она лежала так, что лица ее разглядеть было нельзя. Консалв приподнял ее, желая убедиться, жива ли она. Каково же было его удивление, когда ему открылось невиданной красоты лицо девушки, над которым уже, казалось, витала смерть! Эта красота вызвала у него еще большее сострадание и огромное желание помочь несчастной. Он взмолился, чтобы Бог сохранил жизнь этому прелестному созданию. Альфонс, случайно оказавшийся поблизости, подошел к Консалву, и друзья постарались оказать хоть какую-то помощь. Их усилия были вознаграждены – девушка проявила признаки жизни, но ей требовалась гораздо большая помощь, чем та, которую они могли оказать ей на пустынном берегу. Дом их находился невдалеке, и они приняли решение перенести ее к себе. Войдя в дом, Альфонс сразу же приказал принести снадобья и позвать сиделок. Когда женщины раздели девушку и уложили ее в постель, Консалв тихо вернулся в комнату, чтобы внимательней разглядеть незнакомку. Он был поражен утонченностью и пропорциональностью черт ее лица, безупречной линией губ и удивительной белизной шеи. Он был настолько очарован открывшейся ему красотой, что готов был принять девушку за неземное существо. Консалв провел часть ночи в комнате, не находя в себе сил удалиться. Его друг посоветовал ему пойти отдохнуть, но Консалв ответил, что минуты отдыха редко посещают его, и он уже свыкся со своей долей, так что вряд ли стоит пытать судьбу, безнадежно выпрашивая у нее покоя.
К утру незнакомке полегчало. Она приподняла веки. Поначалу яркий свет причинил ей боль, но затем она медленно перевела свой взгляд на Консалва. Большие, необычайно выразительные черные глаза были, казалось, созданы для того, чтобы внушать к их обладательнице любовь и поклонение. Судя по ее взгляду, она стала приходить в себя и различать окружающие предметы. На ее лице можно было прочесть удивление, которое несомненно было вызвано присутствием в комнате двух мужчин. Консалв не находил слов, чтобы выразить свое восхищение красотой девушки, но он все-таки поделился охватившим его чувством с Альфонсом, причем с той поспешностью, которую мы не можем сдержать при виде того, что обвораживает нас и поражает.
Девушка, однако, молчала, и Консалв, полагая, что потребуется еще какое-то время, прежде чем она полностью восстановит силы, удалился к себе в комнату. Случившееся погрузило его в размышления. «Как я рад, – говорил он себе, – что судьба свела меня с женщиной, состояние которой дает мне право не избегать ее, а чувство сострадания позволяет проявлять о ней заботу. Да, я восхищен ее красотой, но как только она поправится, я отнесусь к ее чарам лишь как к орудию, которым она будет пользоваться для совершения измен и умножения числа несчастных. И сколько их будет? Сколько их уже бродит по свету? Но, боже мой, какие глаза! Какой взгляд! Как мне жалко тех, кто поддастся их власти, и как в своем горе я счастлив, что мне уже пришлось пережить жестокий опыт женского коварства и навсегда избавиться от любви!» С этими мыслями он забылся в недолгом сне и, проснувшись, поспешил к постели незнакомки справиться о ее самочувствии. Девушке стало много лучше, но она продолжала молчать и не произнесла ни слова ни следующей ночью, ни на следующий день. Удивленный Альфонс не смог не заметить Консалву, что тот проявляет необычную заботу об их гостье. Консалв и сам начал понимать несуразность своего поведения – красота незнакомки действительно влекла его к себе. Ему казалось, что в его отсутствие ее состояние может неожиданно ухудшиться. В какой-то момент, когда он находился в ее комнате, до его слуха донеслась невнятная речь. Его охватило чувство радости и одновременно смятения. Он подошел поближе, чтобы разобрать слова. Девушка продолжала говорить, и Консалв был удивлен, услышав незнакомый язык, хотя уже раньше, обратив внимание на одежду, похожую на то, что носят мавританские женщины, понял, что в их доме чужестранка. Зная арабский, он обратился к ней на арабском языке, но был еще больше удивлен, видя, что остается непонятым. Он заговорил на испанском, итальянском, но все безрезультатно. Напряженный и растерянный взгляд незнакомки красноречиво свидетельствовал, что эти языки ей незнакомы. Тем не менее она продолжала говорить и порой останавливалась, как бы ожидая ответа. Консалв старался вслушаться в слова, пытаясь хоть что-то разобрать. Он пригласил в комнату всю прислугу в надежде, что кто-то будет удачливее его. Он раскрыл перед глазами девушки испанскую книгу. Ему показалось, что она знает буквы, но не может изъясняться. На ее лице были написаны отчаяние и тревога, которые лишь усиливали отчаяние и тревогу Консалва.
Он уже не знал, что делать, когда в комнату вошел Альфонс в сопровождении красивой женщины, одетой точно в такое же платье, как и их незнакомка. Увидев друг друга, женщины бросились в объятия. Вошедшая несколько раз произнесла слово «Заида» с выражением, которое не оставляло у присутствующих сомнения в том, что это имя ее подруги[48]. В свою очередь, Заида неоднократно произносила слово «Фелима», из чего можно было заключить, что так зовут вновь пришедшую. После нескольких слов, которыми обменялись женщины, Заида разрыдалась и жестом руки попросила всех покинуть комнату. Консалв последовал за Альфонсом, чтобы узнать, откуда появилась новая незнакомка. Друг сообщил ему, что она была подобрана на берегу моря рыбаками из соседних лачуг в тот же день, когда они нашли Заиду, и в таком же, как Заида, состоянии.
– Вдвоем им будет легче перенести свалившуюся на них беду, – высказал свое мнение Консалв. – Но что вы, Альфонс, думаете об этих женщинах? Судя по их одеяниям, они далеко не из низшего сословия. И как очутились они в утлом суденышке посреди моря? Обломки, выброшенные на берег, отнюдь не принадлежат кораблю. Та, которую вы привели к Заиде, рассказала ей нечто такое, что причинило ей невыносимую боль. Все это труднообъяснимо.
– Я вполне разделяю вашу точку зрения, Консалв, – ответил Альфонс. – И поражен как тем, что с ними произошло, так и их красотой. Вы, возможно, не заметили красоты Фелимы, а она действительно необычайна и наверняка поразила бы вас, если бы вы прежде не увидели Заиду.
После этих слов друзья расстались, и Консалва охватила еще большая, чем прежде, грусть, причину которой он усмотрел в том, что не смог быть понят незнакомкой. «А что бы я ей сказал, – вдруг спохватился он, – и что пожелал бы от нее услышать? Уж не намерен ли я поведать ей свою печаль и узнать, что так сильно огорчило ее? Может ли человек столь несчастный, как я, проявлять праздное любопытство? Вправе ли я интересоваться бедами незнакомого мне человека? Почему ее боль отдается болью во мне? Неужели перенесенные мною страдания не должны были сделать меня безучастным к страданиям других? Нет, конечно же нет, – поспешил успокоить себя Консалв. – Это несомненно всего лишь моя отшельническая жизнь понуждает меня проявлять интерес к необычным событиям, на которые я никогда не обратил бы внимания при других обстоятельствах».
Самоутешение не избавило его от бессонной ночи. Не видя Заиды, он провел в беспокойстве и большую часть дня. К вечеру ему сообщили, что она поднялась с постели и направилась к берегу моря. Консалв пошел за ней и нашел ее сидящей у воды со слезами на глазах. Заметив молодого человека, Заида встала и сделала в его сторону несколько шагов. Походка ее была изящна, и лицо излучало приветливость. Она указала Консалву на затерявшуюся в море рыбацкую лодку и несколько раз произнесла слово «Тунис», как бы прося отвезти ее в эту далекую страну. Консалв в свою очередь показал на уже появившуюся на небе луну и попытался знаками объяснить ей, что это вполне можно будет сделать после двух оборотов светила. Ему показалось, что Заида поняла его, но почти тут же девушка вновь расплакалась.
Наутро ей вновь стало хуже, и за целый день она так и не покинула своей комнаты. Никогда еще со времени появления Консалва в этом доме время не тянулось для него так долго и утомительно.
На следующий день, не ведая, что побудило его к этому, он решил привести себя в порядок. Пребывая в отшельничестве, он практически перестал следить за своим внешним видом. Консалв относился к той породе людей высшего света, для которых простая опрятность заменяла самые изысканные наряды. Альфонс, встретивший друга в лесу на прогулке, не смог скрыть своего удивления его столь необычным видом. Глядя на приятеля с улыбкой, он сказал ему, что, судя по изменившейся одежде, его горе под благотворным воздействием жизни в пустынном крае начинает затухать.
– Я понимаю, на что вы намекаете, Альфонс, – ответил ему Консалв. – Вы полагаете, что присутствие Заиды облегчает мои страдания. Но вы ошибаетесь. Я испытываю к ней сострадание, которое вызывают во мне ее беда и ее красота.
– Я тоже сочувствую ей, как и вы, – возразил Альфонс, – мне жаль ее, и я также хотел бы облегчить ее участь. Но я не ищу постоянного с ней общения, не окружаю ее мелкими заботами, не расстраиваюсь, если не слышу ее голоса, не испытываю неуемного желания говорить с ней. Вчера, когда она провела целый день в своей комнате, я не чувствовал себя более печальным, а сегодня мне так же безразлична моя внешность, как и обычно. Наконец, поскольку мы оба сострадаем ей, но ведем себя по-разному, вы несомненно испытываете по отношению к Заиде нечто большее, чем простое сострадание.
Консалв слушал не перебивая, как бы вдумываясь в слова друга и сверяя их со своими чувствами. Он уже собирался ответить, как его позвали и сообщили – в соответствии с его просьбой, – что Заида покинула комнату и прогуливается у берега моря. Консалв хотел сказать Альфонсу, что тот не ошибся в своих предположениях, но более важным было для него сейчас поспешить на встречу с девушкой. Он увидел ее издалека: она сидела с Фелимой там же, где и два дня назад. Консалв не мог удержаться от любопытства понаблюдать за ними и остановился в надежде узнать о ниx хоть самую малость. Заида плакала, а Фелима, похоже, ее утешала. Но девушка, по-видимому, не слушала подругу и не отрываясь смотрела в даль моря. Сцена навела Консалва на мысль о том, что она горевала о ком-то, кто потерпел кораблекрушение вместе с ней. Он уже видел ее плачущей на этом месте, но тогда ничто не подсказало ему причины ее скорби, и, как ему представлялось, ее слезы были вызваны тем, что она осталась одна, далеко от родной земли. Но сейчас он был почти уверен, что Заида оплакивала погибшего возлюбленного, что в бурном море она оказалась ради его спасения. Он уже не сомневался – как будто узнал это от нее самой, – что причиной ее горя была любовь.
Вряд ли можно словами описать ту тревогу, которую зародило в его душе это открытие, ту ревность, которая заполнила смятением его сердце, еще не признавшееся в любви. Да, он был влюблен, но никогда не испытывал чувства ревности. И вот эта неизведанная страсть впервые дала о себе знать, обрушившись на него с такой яростной силой, что причиненная ею боль показалась ему невыносимой. Он считал, что прошел через все жизненные испытания, но муки, которые терзали его сейчас, были куда более тяжкими, чем все ранее пережитое. Консалв не мог оставаться на месте и двинулся в направлении Заиды, твердо решив услышать от нее самой причину ее горя. Зная, что она не может ни понять его, ни ответить ему, он тем не менее задал волнующий его вопрос. Девушка, естественно, выразила недоумение, но вытерла слезы и пошла рядом с ним. Наслаждение от того, что она была рядом и смотрела на него своими прекрасными глазами, несколько успокоило Консалва, который, чувствуя, что его лицо выдает растерянность, постарался придать ему по возможности более спокойное выражение. Заида несколько раз с живостью повторила название своей страны – Тунис – и знаками показала, что хочет вернуться туда. Консалв без труда понял, что она хотела ему сказать, и мысль о ее отъезде тут же отдалась болью в его сердце. Именно боль, порожденная любовью, убедила его, что он влюблен, и объяснила ему, почему еще до того, как он сумел разобраться в своих чувствах, его уже мучили ревность и страх перед неизбежной разлукой. Еще совсем недавно, случись ему влюбиться, Консалв всего лишь горько усмехнулся бы и посетовал на свою несчастную долю, но сейчас, когда он оказался во власти не просто любви, но и ревности, когда он не мог ни рассказать о своих чувствах любимому человеку, ни понять его, а значит, должен навсегда остаться в неведении о том, кто эта прекрасная девушка, и обреченно ждать часа расставания, ему открылась вся безысходность его положения.
Он шел погруженный в свои мысли, Заида и Фелима прогуливались поодаль. Прогулка затянулась. Наконец Заида присела на камень и вновь заплакала, глядя в море. Судя по ее жестам, могло показаться, что она обвиняет Фелиму в обрушившемся на нее несчастье. Чтобы развеять горе девушки, Консалв попытался привлечь ее внимание к находившимся поблизости рыбакам. Несмотря на печаль и душевное смятение, присутствие возлюбленной наполняло его возвышенным чувством, которое вернуло ему его прежний привлекательный вид, а то, что он вновь стал следить за своей внешностью, делало его на редкость красивым молодым человеком. Заида на него посматривала сначала с каким-то особым вниманием, затем с нескрываемым удивлением и, наконец, после долгого пристального изучения обернулась к подруге и кивнула в сторону Консалва, произнеся при этом несколько слов. Фелима также посмотрела на него и, похоже, согласилась с тем, что услышала от подруги. Почти тут же Заида вновь бросила взгляд на Консалва, вновь что-то сказала подруге, которая также повернула голову в его сторону. Консалву показалось, что женщины обнаружили в нем сходство с кем-то из своих знакомых. Эта догадка поначалу не произвела на него никакого впечатления, но, видя, что Заида продолжает внимательно разглядывать его, он почти явственно различил на печальном лице девушки блики благодатной умиротворенности и тотчас же вообразил, что она нашла в нем сходство с оплакиваемым ею возлюбленным.
На протяжении дня он неоднократно находил в поведении Заиды подтверждение своим подозрениям. Вечером она и Фелима отправились к морю и что-то искали среди выброшенных на берег обломков лодки. Их поиски были настолько тщательными, а разочарование их безрезультатностью настолько явным, что это послужило Консалву дополнительным поводом для беспокойства. От Альфонса не укрылось угнетенное состояние друга, и, проводив вместе с ним Заиду в ее комнату, он остался с Консалвом.
– Вы еще ничего не рассказали мне о ваших прошлых несчастьях, – обратился Альфонс к другу, – но о своих переживаниях, связанных с Заидой, вы обязаны мне поведать. Человеку, влюбленному, как вы, всегда приятно поделиться с кем-нибудь своим большим чувством. Каким бы безутешным ни было ваше горе, моя поддержка и мой совет могут оказаться вам полезными.
– Дорогой мой Альфонс, – воскликнул Консалв, – как я несчастен и как я слаб! Я в таком отчаянии, что могу только позавидовать вашему мудрому поведению – увидеть Заиду и не поддаться ее чарам.
– Вы не могли скрыть от меня свою любовь к ней, хотя и не пожелали признаться мне в этом.
– Я сам был в полном неведении, пока ревность не открыла мне глаза, – прервал друга Консалв. – Заида наверняка оплакивает своего возлюбленного, который погиб во время кораблекрушения. Именно это заставляет ее каждый день уходить к морю, неся свою скорбь к тому месту, где, как ей сдается, он исчез в бурных водах. Да, я люблю Заиду, но ее сердце отдано другому. И это – самое большое из всех несчастий, которые мне довелось испытать; именно то несчастье, от которого, казалось мне, я застрахован надежнее всего. Я тешил себя мыслью, что, возможно, заблуждаюсь, но сила ее горя отметает любые сомнения. Мне довелось к тому же видеть, как сосредоточенно она искала что-то на берегу среди обломков разбитой лодки, и это, несомненно, была хоть какая-нибудь вещица, принадлежавшая ее избраннику. Но самым печальным является то, что я, судя по всему, похож на этого человека. Она обратила на это внимание, прогуливаясь по берегу, и я заметил в ее глазах благостный блеск, вызванный воспоминаниями. Она несколько раз указала на меня Фелиме, заставив ее внимательно вглядеться в мои черты, и весь день присматривалась ко мне. Конечно же, видела она не мой образ. Когда она смотрит на меня, в ее голове рождаются воспоминания о возлюбленном, тогда как я только и мечтаю о том, чтобы она забыла о нем. Это лишает меня радости видеть ее прекрасные глаза, и любой ее взгляд, брошенный в мою сторону, вызывает во мне прилив ревности.
Консалв говорил так проникновенно, что Альфонс не решался прервать его.
– Вы уверены, Консалв, – спросил он, дав другу выговориться, – что все рассказанное вами соответствует действительности? Не являются ли ваши сегодняшние переживания плодом вашего воображения, уже растревоженного прежними несчастьями?
– О нет, мой друг, – поспешил ответить Консалв. – Я нимало не сомневаюсь, что Заида скорбит по тому, кто ей дорог, и мое присутствие будит в ней воспоминания. Жестокая судьба не позволяет мне выдумывать страдания более мучительные, чем те, которые сама готовит мне. А то, что может уготовить злой рок, превосходит любое воображение. Для меня судьба изобретает такие беды, которые другим и не снились. Если бы я рассказал вам обо всем, мною пережитом, вы поняли бы, что я не кривлю душой, называя себя самым несчастным человеком на свете.
– Я не сомневаюсь, – заметил Альфонс, – что, если бы у вас не было веской на то причины, вы бы не лишили меня возможности услышать от вас, кто вы, какие на вас обрушились беды и чем они тяжелее моих. Я сознаю неуместность своего любопытства, тем более что сам не поделился с вами своими невзгодами, но простите это человеку, который все-таки не скрыл от вас ни своего имени, ни происхождения и который, если это принесет вам хоть какое-то облегчение, готов рассказать о своих горестях и печалях, даже несмотря на едва начавшую утихать с годами боль воспоминаний.
– Я никогда не попрошу вас сделать то, что может причинить вам боль, – заверил друга Консалв. – Более того, не могу простить себе, что ничего не рассказал о себе. Я действительно решил никому о себе не рассказывать, но мое огромное к вам уважение и та забота, которой вы окружили меня, побуждают меня открыться перед вами: меня зовут Консалв, я сын Нуньеса Фернандо, графа Кастильского, о котором вы наверняка наслышаны.
– Неужели вы тот самый Консалв, который прославился уже в своих первых сражениях против мавров, разгромив их полчища и проявив доблесть, восхитившую всю Испанию! – воскликнул Альфонс. – Мне хорошо известно начало вашей блестящей карьеры. До моего затворничества я восторженно наблюдал, как в битве, выигранной королем Леона против знаменитого мавританского полководца Айолы, именно вы склонили чашу весов в пользу христиан[49]. Я помню также, как вы первым бросились на штурм Саморы, что вы сыграли главную роль при взятии этой крепости и вынудили мавров запросить мира. Уединение, в котором я пребываю с тех пор, лишило меня возможности проследить за вашими дальнейшими успехами, но не сомневаюсь, что они были не менее славными.
– Я не мог даже представить себе, что имя мое вам знакомо, и я невыразимо рад, что вы расположены ко мне благодаря доброй и скорее всего незаслуженной молве.
После этих слов Консалв начал рассказ о себе, который его друг выслушал с неослабным вниманием.
История Консалва
Мой отец, считавшийся при дворе леонского короля первым вельможей, представил меня свету с пышностью, достойной его сана и состояния. Мои взгляды, возраст и положение сблизили меня со старшим сыном короля герцогом доном Гарсией[50]. Герцог был молод, хорош собой и честолюбив. Его добрые качества намного превосходили его недостатки, причем эти недостатки относились к числу тех, которые всегда свойственны страстным натурам. Меня вполне устраивало его покровительство, совершенно мною не заслуженное, и я всячески старался отблагодарить его своей преданностью. Судьба благоволила ко мне и распорядилась так, что, когда его безрассудная храбрость обернулась для него смертельной угрозой, я оказался рядом и спас ему жизнь. Эта услуга еще больше укрепила его доброе отношение, и он стал относиться ко мне скорее как к брату, нежели как к своему верному подданному, ничего не скрывал от меня и ни в чем мне не отказывал. Другим он дал понять, что на его расположение может рассчитывать только тот, кто пользуется расположением его друга, Консалва. Столь откровенное благоволение, а также всеобщее уважение, которым пользовался мой отец, настолько возвысили наш род, что король усмотрел в этом угрозу своей единоличной власти.
Среди многочисленных молодых людей, с которыми судьба свела меня при дворе, больше других мне нравился дон Рамирес[51]. Он, несомненно, выделялся на фоне светской молодежи, но далеко уступал мне по своему состоянию. Не в моих силах было сделать его таким же богатым, но я всячески старался использовать влияние отца и мое собственное, желая помочь ему занять в обществе более высокое место, и прилагал все усилия, чтобы милость герцога распространилась и на него. Со своей стороны, благодаря своим мягким манерам и умению расположить к себе дон Рамирес также сделал немало для завоевания расположения герцога, и в конце концов дон Гарсия признал его вторым после меня фаворитом. И тот, и другой уже испытали все сладости любви и нередко упрекали меня в моей якобы бесчувственности. Отсутствие у меня возлюбленной они считали моим недостатком.
Я защищался, убеждая их, что подлинные чувства им просто неведомы[52].
– Вам нравятся светские ухаживания, которые вошли в моду в Испании, – как-то сказал я им, – но никакой любви к своим избранницам вы не испытываете. Вы никогда не убедите меня, что полюбили женщину, которую, следуя привычному для вас способу знакомства, только что увидели в окне ее дома и которую даже не узнаете, повстречайся она вам в другом месте.
– Вы не очень преувеличиваете, говоря, что мы мало знаем наших возлюбленных, но нам известна их красота, а в любви это главное, – возразил мне герцог. – Об их уме мы судим по их лицам, а чуть позже по письмам. А когда наконец мы с ними встречаемся, нас волнует та тайна, которую предстоит раскрыть. В их голосе мы улавливаем прелесть новизны, их манеры поражают нас, неизведанность будит и разжигает страсть. Тот же, кто хорошо знает женщину, которой собирается объясниться в чувствах, уже настолько свыкся с ее красотой и умом, что никогда не сможет полностью насладиться счастьем.
– Что, что, а уж это вам никак не грозит, – усмехнулся я. – Но, господи, влюбляйтесь сколько хотите в тех, кого вы не знаете и никогда по-настоящему не узнаете, только оставьте меня в покое и дайте мне возможность полюбить лишь одну женщину, которую я буду достаточно хорошо знать, чтобы проникнуться к ней уважением и быть уверенным, что, ответив на мою любовь, она сделает меня счастливым. И сразу же хочу оговориться, что я должен быть единственным в ее сердце.
– Я же, – вступил в разговор дон Рамирес, – испытываю гораздо больше удовлетворения, когда завоевываю сердце той, которая охвачена страстью к другому. Тем самым я одерживаю двойную победу и обретаю уверенность в подлинности испытываемых ко мне чувств, так как они родились в борьбе с чувствами к моему сопернику. Отнять любовницу у соперника льстит моему самолюбию и еще сильнее разжигает мою страсть.
– Консалв настолько удивлен вашими словами, – заметил герцог, обращаясь к дону Рамиресу, – и находит их настолько шокирующими, что не знает, как вам ответить. И пожалуй, в этом я с ним согласен. Однако я не разделяю его желания хорошо знать свою будущую возлюбленную. Я никогда бы не смог полюбить женщину, к общению с которой давно привык. Мои чувства может пробудить только неизведанность. Мне представляется, что естественные чувства рождаются неожиданно, а страсть, приходящая со временем, вряд ли может быть названа естественной.
– Ну что ж, сеньоры, можно подвести итог – вы способны лишь на любовь с первого взгляда, – сказал я и добавил веселым голосом: – В таком случае, я должен познакомить вас с моей сестрой, пока она не выросла и не расцвела. Это позволит вам привыкнуть к ней и оградит ее от ваших ухаживаний.
– Вы, стало быть, боитесь этого? – спросил меня герцог.
– Вне всякого сомнения, – ответил я. – Более того, сеньор, я счел бы это за самое большое несчастье, которое могло бы со мной приключиться.
– В чем же вы видите это несчастье? – поинтересовался дон Рамирес.
– В том, что не мог бы отнестись одобрительно к чувствам герцога. Если бы он захотел взять в жены мою сестру, я был бы лишен возможности дать на это согласие в интересах самого же герцога, учитывая его высокое звание. А если бы он не захотел жениться на моей сестре, – а она, несомненно, полюбила бы его всем сердцем, – мне было бы неприятно видеть ее в роли любовницы человека, которого в таком случае я обязан возненавидеть, не имея на это права в силу моего при нем положения.
– Прошу вас, покажите мне ее, пока она еще в невинном возрасте, – прервал меня герцог. – Я буду очень огорчен, если совершу поступок, который вам будет неприятен, и поэтому хочу познакомиться с ней как можно раньше, с тем чтобы успеть привыкнуть к ней и никогда не полюбить ее.
– Теперь я понимаю, сеньор, – обратился дон Рамирес к дону Гарсии, – почему вы никогда не влюблялись в подраставших при дворе прелестных созданий, с которыми вы были знакомы с раннего детства. Должен признаться, меня всегда поражало, что вы так и не воспылали страстью ни к одной из них, тем более к Нунье Белле, дочери дона Диего Порсельоса[53], которая, как мне кажется, способна удовлетворить самым требовательным вкусам.
– Да, – согласился дон Гарсия, – Нунья Белла прелестна. У нее восхитительные глаза, изумительные губы, утонченные манеры. Она полна благородства. Я наверняка был бы очарован ею, если бы не знал ее почти со дня моего рождения. А почему вы, Рамирес, видя ее красоту, не влюбились в нее?
– Только потому, что она никогда никого не любила и мне некого изгонять из ее сердца. А без этого, как я только что вам поведал, мое сердце к любви глухо. Скорее об этом надо спросить Консалва. Она отвечает всем его требованиям – она красива, у нее нет возлюбленного, и он знает ее уже достаточно долго.
– А кто сказал вам, что я не испытываю к ней никаких чувств? – проговорил я, одновременно улыбаясь и заливаясь краской.
– Быть не может, что вы влюблены! – воскликнул герцог, глядя на меня. – Если это действительно так, то, умоляю вас, не таитесь. Вы доставите мне огромную радость, признавшись, что и вы поражены недугом, который до сих пор обходил вас стороной.
– Если говорить серьезно, я не влюблен в нее, – сказал я. – Но, чтобы успокоить вас, сеньоры, могу признаться, что мог бы полюбить Нунью Беллу, знай я ее чуть-чуть получше.
– Если все зависит только от того, чтобы узнать Нунью Беллу лучше, считайте, что вы уже влюблены в нее, – оживился герцог. – Впредь я всегда буду брать вас с собой, когда посещаю ее величество мою матушку. Я постараюсь как можно чаще затевать с отцом ссоры, после которых она всегда приглашает меня к себе, чтобы примирить нас, и у вас будет предостаточно времени для бесед с Нуньей Беллой. Вы узнаете от нее все, что вам нужно, и окончательно влюбитесь в фаворитку королевы. Она непременно очарует вас, и, если ее сердце ни в чем не уступает ее уму, лучшего для себя вы ничего не найдете.
– Прошу вас, сеньор, – взмолился я, – не делайте этого, если не хотите выставить меня в дурном свете, и, главное, не ищите новых ссор с королем: вы знаете, что вину за вашу строптивость он нередко возлагает на меня и считает, что мой отец и я, пользуясь нашим положением при дворе, толкаем вас на поступки, которые идут вразрез с его волей.
– Я сделаю все, чтобы Нунья Белла вас полюбила, – возразил герцог, – и не собираюсь осторожничать, как вы мне это предлагаете. У меня найдется немало предлогов, чтобы представить вас королеве. И хотя сегодня у меня такого предлога нет, мы все равно у нее появимся. Ради того, чтобы сделать вас счастливым, я даже пожертвую сегодняшним вечером, который рассчитывал провести под окнами особы, о которой вы даже не подозреваете.
Я не стал бы, Альфонс, пересказывать вам этот разговор, но, как вы увидите в дальнейшем, он был как бы прологом ко всем моим будущим бедам.
Герцог тут же отправился к матушке, захватив меня с собой. У королевы никого не было, кроме наиболее приближенных к ней дам, среди которых присутствовала и Нунья Белла. В этот вечер она выглядела особенно привлекательной, и, казалось, сама судьба благоволила намерениям герцога. Какое-то время разговор был общим и, поскольку все чувствовали себя более свободно, чем на официальных приемах, Нунья Белла также оживленно принимала в нем участие, поразив меня своим острым умом, о чем раньше я мог только догадываться. Герцог попросил королеву удалиться с ним в ее кабинет, даже не придумав предлога для уединения. Пока они отсутствовали, я оставался с дамами и спустя некоторое время ненавязчиво увлек Нунью Беллу в сторону для разговора наедине. Мы говорили о самых обычных вещах, и все-таки наш разговор носил скорее интимный характер. Мы критиковали затворническую жизнь, которую вынуждены вести женщины в Испании, как бы сетуя на отсутствие возможности нашего более открытого общения. Уже в тот момент я понял, что во мне зарождается любовь, и, как позже призналась мне Нунья Белла, она тоже почувствовала, что я становлюсь ей небезразличен. По своему душевному складу она вполне могла ответить взаимностью на мои чувства. Мое положение в обществе было настолько блистательным, что любая менее требовательная женская натура незамедлительно согласилась бы стать моей возлюбленной. Нунья Белла держалась со мной любезно, но нисколько не поступалась своей природной гордостью. Попав во власть рождающегося чувства, я уже тешил себя надеждой на взаимную любовь, и эта надежда могла в любой момент разжечь во мне пожар любви, как, впрочем, появление удачливого соперника способно было погасить разгорающееся пламя. Герцог ликовал, видя, что я все больше и больше привязываюсь к Нунье Белле. Каждый день он находил возможность устроить наши встречи. Более того, он просил меня, чтобы я рассказывал Нунье Белле о его ссорах с королем и научил ее, как выведать через королеву планы короля на его счет. Королева настолько дорожила мнением Нуньи Беллы, что нередко обращалась к ней за советами, которые всегда оказывались очень кстати. Во всем, что касалось герцога, ее величество ничего не предпринимала, не переговорив предварительно с фавориткой, и обо всем этом Нунья Белла подробно рассказывала мне. У нас, таким образом, появился повод для долгих бесед, в ходе которых я все больше убеждался в ее уме, рассудительности и женском обаянии. Со своей стороны, она также нашла во мне качества, отвечавшие ее представлениям о достоинствах человека, почувствовала мою к ней привязанность, и между нами вспыхнула любовь, превратившаяся вскоре в неуемную страсть. Герцог захотел во что бы то ни стало играть в наших отношениях роль покровителя и конфидента. У меня от него не было секретов, но я опасался, что мои откровения могут не понравиться Нунье Белле. Герцог заверил меня, что она не из тех, кто может обидеться на подобные вещи, и сам решил поговорить с ней обо мне. Сначала она смутилась и почувствовала неловкость, но высокое звание герцога успокоило ее, и постепенно она привыкла к разговорам, которые он вел с ней о наших отношениях, и даже из его рук получала мои первые письма.
Любовь открывала нам все прелести новизны, все таинства блаженства, которые несет с собой первая страсть. Мое честолюбие было полностью удовлетворено достигнутым мною положением в свете задолго до того, как родилась наша любовь, и поэтому никакие другие заботы не мешали моему чувству крепнуть и разрастаться. Я всей душой отдался ему, как чему-то еще не изведанному и несоизмеримо более захватывающему, чем наслаждение властью и величием. Иное происходило в душе Нуньи Беллы. Страсть и честолюбие родились в ней одновременно и наполняли ее почти в равной мере, хотя в какой-то степени честолюбие стояло у нее на первом месте. Но, коль скоро оба чувства сходились на мне, ее любовь и предупредительность не давали мне никакого повода желать чего-то большего. Порой, правда, она уделяла слишком много внимания заботам герцога. Но не это волновало меня. Я жил исключительно охватившей меня страстью, и меня коробило, когда я видел, что ее могут занимать иные дела, чем наша любовь. Несколько раз я пытался обратить на это ее внимание, но мои слова не производили никакого впечатления или же приводили к натянутому разговору, убеждавшему меня в том, что ее мозг занят совершенно другим. Однако, наслышавшись, что в любви, как и в жизни, абсолютного счастья не бывает, я терпеливо переносил эти мелкие неприятности. Нунья Белла была верна мне, и от меня не ускользало то презрение, каким она отвечала даже на самые робкие ухаживания. Я видел, что она лишена тех слабостей, которые пугали меня в женщинах, и чувствовал себя наверху блаженства.
Судьба дала мне имя и место в обществе, которым многие могли бы позавидовать. Я был фаворитом герцога, к которому относился с искренним почтением; я был любим самой прекрасной в Испании женщиной, которую боготворил; у меня был друг, в верности которого я не сомневался. Меня, правда, беспокоили две вещи: нетерпеливость, которую проявлял дон Гарсия в своем стремлении взойти на королевский трон, и страстное желание моего отца, Нуньеса Фернандо, освободиться от опеки короля, в чем король справедливо подозревал его. Я опасался, как бы мое положение при герцоге и мой сыновний долг перед отцом не втянули меня в дворцовые интриги. Я не исключал, что эти мои опасения в значительной мере надуманны, и поэтому мою голову они посещали не так уж часто. В таких случаях я шел с тревожными мыслями к дону Рамиресу, которому полностью доверял и с которым делился всеми своими заботами, и большими, и малыми.
Главное же, что занимало меня в этот период моей жизни, было желание как можно скорее жениться на Нунье Белле. Уже прошло немало времени с тех пор, как нас связала любовь, но я так и не осмелился сделать ей предложение. Я знал, что мое решение придется не по вкусу королю. Нунья Белла была дочерью одного из кастильских графов, который внушал двору те же опасения, что и мой отец, и укрепление в их среде семейных уз не отвечало интересам королевства. Я знал и то, что мой отец, не возражая в принципе против моих планов, относился к объявлению о моей помолвке сдержанно из-за боязни возбудить у короля еще большие подозрения. Иными словами, свадьбу пришлось отложить до лучших времен. Я тем не менее не скрывал своих чувств к Нунье Белле и говорил ей о своей любви при каждой встрече. Часто о наших отношениях разговаривал с ней и герцог. Все это не осталось незамеченным при дворе, и в чисто любовной связи его величество углядел государственное дело. Король подозревал, что его сын благоволит моим отношениям с Нуньей Беллой небескорыстно. Он полагал, что герцог хочет объединить двух кастильских вельмож под своим началом и создать собственную сильную партию, способную противостоять королевской власти. Он не сомневался, что графы воспользуются этой партией для провозглашения своей независимости. Союз двух знатных домов Кастилии настолько пугал его, что он открыто высказался против моего желания жениться на Нунье Белле и запретил герцогу содействовать моим намерениям.
Графы Кастилии, которые скорее всего действительно вынашивали какие-то планы против короля, старались, однако, держать их в тайне и потребовали от нас с Нуньей Беллой забыть друг о друге. Мы были несказанно огорчены, но герцог пообещал нам уговорить отца сменить гнев на милость, а от нас потребовал поклясться другу другу в вечной верности и даже взялся помочь нашим тайным встречам. Королева, знавшая, что мы не только не настраиваем герцога против отца, но и стараемся сблизить его с ним, одобрила действия сына и также вызвалась помочь нам.
Лишившись возможности встречаться в обществе, мы попытались найти способ видеться вдали от посторонних глаз. Я предложил Нунье Белле переселиться с несколькими придворными дамами в дом, окна которого выходили бы на глухую улицу на высоте, позволяющей всаднику на коне вести беседу. Я поделился с герцогом своими соображениями, и он, заручившись поддержкой королевы и найдя какой-то благовидный предлог, помог осуществить задуманный нами план. Я почти каждый день наведывался к заветному окну в ожидании появления Нуньи Беллы. Иногда я возвращался домой как на крыльях, а иногда, покидая ее, не мог успокоиться, видя, что подчас всякого рода поручения королевы волнуют ее куда больше, чем наша любовь. К тому времени у меня не было случая усомниться в ее верности, но вскоре мне пришлось убедиться, что постоянство не было ее уделом.
Мой отец, для которого подозрения короля не были секретом, задумал еще раз подтвердить ему свои верноподданнические чувства, для чего решил устроить мою сестру при дворе, несмотря на свое прежнее твердое намерение держать ее около себя в Кастилии. Его поступок был продиктован исключительно честолюбивыми соображениями. Ему импонировало показать свету красавицу, равной которой в Испании не было. Как никто другой, он гордился красотой своих детей, удовлетворяя этим свое тщеславие, которое в таком человеке, как он, можно было принять не более чем за слабость. Короче говоря, он отправил свою дочь в Леон, и она была принята ко двору.
В тот день, когда она появилась во дворце, дон Гарсия пребывал на охоте. Вечером он отправился к королеве, не встретив никого, кто мог бы уведомить его о появлении моей сестры. Я также находился у королевы, но стоял в отдалении, и дон Гарсия не мог меня видеть. Ее величество представила Герменсильду[54] – так звали мою сестру – герцогу, и он был буквально сражен ее красотой. Его восхищение не знало границ. Он заявил, что никогда не видел сочетания в одной особе такого блеска, величия и изящества, никогда не видел такого оттенка черных волос при удивительной голубизне глаз, столь умилительной серьезности на фоне непорочной свежести первой молодости. Чем больше он смотрел на нее, тем больше восхищался ею. Это восхищение не осталось незамеченным доном Рамиресом. Не мог не заметить этого и я. Увидев меня в другом конце комнаты, дон Рамирес подошел ко мне и рассыпался в похвалах в адрес моей сестры.
– Я желал бы, чтобы восхищение, вызванное красотой моей сестры, осталось только восхищением, – ответил я.
В это время, к тому месту, где мы разговаривали с доном Рамиресом, подошел герцог. Увидев меня, он смутился, но тут же взял себя в руки и также завел разговор о Герменсильде. Он сказал, что нашел ее гораздо более красивой, чем я описал ее. Вечером, до ухода герцога ко сну, разговор о моей сестре не прекращался. Я внимательно наблюдал за доном Гарсией и укрепился в своих подозрениях, заметив, что в моем присутствии он был гораздо сдержаннее других в выражении своего восхищения. Следующие дни он не отходил от нее. По всему было видно, что страсть увлекала его как поток, которому у него не было сил сопротивляться. Я решил поговорить с ним в шутливом тоне, чтобы выведать его чувства. Как-то вечером, когда мы покидали покои королевы, где он длительное время беседовал с Герменсильдой, я спросил его:
– Смею задать вам вопрос, сеньор, не слишком ли долго я ждал, чтобы представить вам свою сестру, и не слишком ли прекрасна она, чтобы не вызвать у вас чувств, которых я опасался?
– Я потрясен ее красотой, – ответил он. – Но если я уверен, что нельзя увлечься, не испытав потрясения, то я не менее уверен и в том, что потрясение необязательно ведет к увлечению.
Дон Гарсия, следуя моему примеру, также уклонился от серьезного ответа. Но поскольку мой вопрос смутил его, и он сам почувствовал это смущение, в его ответе прозвучало едва уловимое недовольство, которое убедило меня, что я не ошибся. Герцог понял, что его чувства к моей сестре не являются для меня тайной. Он все еще питал ко мне дружеское расположение и испытывал в моем присутствии чувство неловкости, зная что его поведение причиняет мне боль, но уже настолько был захвачен страстью к Герменсильде, что не находил сил отказаться от попыток одержать новую победу. Я не рассчитывал на то, что его дружеское ко мне отношение отрезвит его, и, желая уберечь сестру от ухаживаний герцога, посоветовал ей во всем следовать указаниям Нуньи Беллы. Она пообещала мне выполнить мою просьбу, и я поделился с Нуньей Беллой своим беспокойством относительно поведения дона Гарсии. Я рассказал ей о пугающих меня последствиях его возможных домогательств, и, согласившись со мной, она заверила меня, что ни на минуту не оставит Герменсильду одну. И действительно, с этого момента они всегда, как бы невзначай, появлялись только вдвоем, лишив его возможности оставаться с моей сестрой наедине. Оказавшись в столь необычном положении, герцог почувствовал себя оскорбленным. Обычно он всегда делился со мной своими переживаниями, но на сей раз не стал откровенничать и вскоре резко изменил свой образ действий.
– Вас не поражает несправедливость, на которую способны, пожалуй, только мужчины? – как-то обратился я к дону Рамиресу. – Герцог уже не терпит меня за то, что мне пришлись не по вкусу его ухаживания за моей сестрой, а если она ответит ему взаимностью, он увидит во мне помеху своим домогательствам и просто возненавидит меня. Я как в воду глядел, опасаясь его ухаживаний за Герменсильдой. Если так будет продолжаться, я уже в ближайшее время перестану считаться его фаворитом даже для окружающих, поскольку для него лично я таковым уже не являюсь.
Дон Рамирес, так же как и я, не обманывался насчет намерений герцога, но, чтобы развеять мои грустные мысли, сказал: