Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: У подножия Мтацминды - Рюрик Ивнев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Вы нашли настоящие горячие слова, а не сухие доводы. Сейчас это более чем необходимо. Продолжайте писать в этом же духе, с таким же накалом.

…Так сменялись дни за днями, и в каждом дне было и большое и малое, крупное и мелкое, трагически–волнующее и смешное.

С каждым днем я все более и более привязывался к Анатолию Васильевичу и не уставал им восхищаться. Я видел его в самых различных обстоятельствах, видел озабоченным, видел спокойным, видел вдохновенно говорящим с трибуны, видел остроумным, смеющимся, улыбающимся, видел чуть–чуть грустным, но никогда не видел раздраженным или сердитым. Я видел его гневным, но это было только тогда, когда он обрушивался во время митингов на врагов революции.

…23 января Мариинский оперный театр был переполнен, как говорится, до отказа.

В этот день бывший императорский театр официально был объявлен народным.

Многочисленные афиши, красовавшиеся на традиционных местах — на заборах и стенах домов, — возвещали о первом народном «музыкальном зрелище» — «Руслан и Людмила».

Во время премьеры в партере сидели уже не гвардейские офицеры и не «джентльмены» во фраках, как два–три года назад, а рабочие в косоворотках и солдаты в потертых гимнастерках. В ложах вместо надменных матрон и кокетливых аристократок, увешанных бриллиантами, — работницы в красных платочках.

Конечно, попадались отдельные «представители» старого мира, еще не успевшие на финских вейках пересечь границу ставшего для них неузнаваемым государства. Но все эти чуждые лица тонули в море молодой советской публики.

Перед началом представления вступительное слово произнес Луначарский. Упомянув о том, что в прежнее время плодами искусства пользовались только богатые, он — привожу дословно — воскликнул:

— Да, Пушкин и Глинка были представителями помещичьих кругов, но все, что в них было «помещичье», пусть берут себе помещики, а то, что в них было народное, мы возьмем себе.

Далее он сказал, что подлинное искусство живет лишь тогда, когда оно соприкасается с живыми сердцами, и что все гении мира будут в плену, пока плодами их гения будут пользоваться только привилегированные классы. И потому теперь, когда театр стал достоянием народа, «души Пушкина и Глинки, прилетевшие к нам сквозь узорный потолок этого театра, будут радоваться вместе с нами».

Луначарский закончил свою речь под горячие аплодисменты всего зала.

* * *

Февраль 1918 года был тяжелым месяцем для молодой Советской республики.

Положение на фронтах было катастрофическим. Город лихорадило. Контрреволюция вновь подняла голову. На улицах уже без всякого стеснения и опасения штатские молодчики, в которых чувствовалась военная выправка, злорадно предсказывали, что скоро придут немцы и повесят большевиков и их подголосков. Мои соседи по дому смотрели на меня с насмешливым сожалением.

Обычно я делился с Анатолием Васильевичем впечатлениями о всяких встречах, вызывавших у меня смех или негодование, но в эти тревожные дни я сознательно обходил молчанием скрытые и явные угрозы тех, чьи надежды на падение Советской власти возродились благодаря наступлению немцев.

5 декабря 1917 года было подписано соглашение о временном прекращении военных действий, переговоры продолжались, но 10 февраля (28 января) 1918 года они были прерваны по вине Троцкого, заявившего, что Советская Россия войну прекращает, но договора о мире не подпишет.

Я высказал свое мнение о Брестском мире в статье «Победители и побежденные», опубликованной в газете «Известия»[3].

«Тяжелый мир приняла Россия, ибо другого выхода не было; но это далеко не означает, что она отказалась от своих принципов — справедливого и демократического мира для всех народов».

Анатолий Васильевич обычно так или иначе откликался на мои статьи. На этот раз, когда я пришел к нему утром, он встретил меня по–прежнему приветливо, но о моей статье не сказал ни одного слова. Сначала я подумал, что он еще не успел прочесть газету, но вскоре убедился, что это не так. Позже я узнал, что Луначарский некоторое время колебался и только при поименном голосовании присоединился к резолюции ЦК, одобрившей заключение Брестского мира.

Отличительной чертой его характера было то, что он никому и никогда не навязывал своих мнений. Его глубокая принципиальность была живой, деятельной, но никогда не переходила в область сухой догмы.

В марте 1918 года Совет Народных Комиссаров вынес решение о переезде правительства в Москву, которая была объявлена столицей Советского государства. Петроград и Петроградская область были выделены в особую административную единицу под названием Северной Коммуны.

А. В. Луначарский по–прежнему оставался наркомом по просвещению, но не покидал Петрограда. Для связи с наркоматом Анатолий Васильевич назначил меня своим секретарем–корреспондентом в Москве. Заместителем Луначарского в то время была Надежда Константиновна Крупская.

Луначарский выдал мне особый мандат на право пользования кремлевским телефоном. Мы договорились, что я буду информировать его о всех наиболее важных вопросах. У него было очень сложное положение: руководить из Петрограда наркоматом, переехавшим в Москву. Но в те дни мы не задумывались, легко или трудно осуществлять то, что было крайне необходимо исполнить.

Я так привык к ежедневным встречам с Анатолием Васильевичем, что, уезжая в очередном пассажирском поезде в Москву, сжатый чужими спинами и чемоданами, чувствовал себя очень одиноким и в душе жалел, что согласился принять новую должность. Но я утешал себя тем что получил от «Известий» ответственное поручение — быть корреспондентом, а это прежде всего позволяло присутствовать на историческом заседании IV Чрезвычайного съезда Советов, где в повестке дня стоял доклад Ленина о Брестском мире.

В Москве начался второй период моей работы с Луначарским. Анатолий Васильевич, к моей радости, довольно часто приезжал из Ленинграда. В его отсутствие я бывал ежедневно в Наркомпросе, помещавшемся тогда в бывшем лицее Каткова, на углу Садовой улицы, близ старого Крымского моста. Больше всего мне приходилось иметь дело с Надеждой Константиновной Крупской, заместителем наркома Луначарского, и с секретарем парторганизации Штернбергом, который одновременно занимал должность секретаря коллегии наркомата. Начальником канцелярии в ту пору был К. А. Федин.

Когда возникали вопросы, которые необходимо было согласовать с Луначарским, я сносился с ним по прямому проводу из Кремля.

Во время приездов Анатолия Васильевича в Москву я продолжал работать в качестве его секретаря, заведуя приемом посетителей. Количество добивавшихся личного свидания с Луначарским значительно возросло. О большом такте и душевной доброте Анатолия Васильевича, конечно, в скором времени разузнали все, и поэтому к нему начали обращаться решительно по всем вопросам. Я старался оберегать Анатолия Васильевича от посетителей, не имевших никакого отношения ни к народному образованию, ни к искусству.

Некоторые из наиболее назойливых, пользуясь доступностью Луначарского, ловили его у входа в наркомат, поднимались с ним по лестнице и без всякого приглашения входили вместе с ним в его кабинет.

Однажды я заметил, как Луначарский, сопровождаемый посетителем, тяжело вздохнул, и решил помочь ему. Войдя почти тут же в кабинет наркома, я сказал:

— Анатолий Васильевич, вас вызывают из Кремля.

Он поднял трубку.

— Нет, не по этому телефону, — сказал я и увел его в другую комнату. Там я объяснил ему мою хитрость и добавил: — Этот назойливый посетитель сломал весь мой список.

Анатолий Васильевич рассмеялся:

— Ну что делать? Не мог же я сказать: «Уходите из кабинета».

— Ну так я буду за вас говорить «уходите». Луначарский поежился:

— Это неудобно.

— Еще неудобнее, когда вашим временем не дорожат.

Помню, как–то утром ко мне подошел секретарь партбюро Штернберг и сказал: «Товарищ Ивнев, мы наметили вас на пост замнаркома».

Я призадумался. Мне казалось, что одного сочувствия большевикам мало, надо прежде всего быть готовым к тому, чтобы достойно нести эту честь. А я в то время был еще, по сути, «политическим младенцем».

И потом, мне казалось, если я всецело отдам себя партийной работе, то мне придется расстаться с поэзией, а отойти от поэзии я никак не мог.

Удивленный моим долгим молчанием, Штернберг спросил:

— Ну, вы согласны?

— Разрешите мне подумать. Завтра я дам вам ответ.

— Как хотите, — сухо проговорил он и отошел от меня.

На другой день, взвесив все «за» и «против», я сказал ему, что не чувствую себя подготовленным к столь высокому посту.

Многие из друзей были крайне удивлены моим отказом. Вадим Шершеневич сказал:

— Раз ты сочувствуешь большевикам, ты должен стать большевиком. Половинчатость всегда нетерпима. А Сергей Есенин засмеялся:

— Правильно сделал. Какой ты замнарком? Чепуха получилась бы страшная. И ты сбежал бы с этого поста, если бы тебя не выгнали раньше.

Анатолий Васильевич был иного мнения.

— Очень жаль, что вы отказались. Нам нужны такие люди, как вы. Но… — добавил он после паузы, — я вас понимаю.

…6 июля 1918 года я проходил по Денежному переулку, торопясь на заседание коллегии, на котором должен был председательствовать Луначарский. Огромная толпа народа преградила мне путь. Из расспросов прохожих я узнал, что час тому назад левый эсер Блюмкин бросил бомбу в германского посла графа Мирбаха.

Читателям, которым все это известно лишь из учебников истории Советского государства, трудно себе даже представить, какое потрясающее впечатление произвело такое событие.

Вырвавшись из толпы, продолжавшей тесниться у особняка, в котором был убит граф Мирбах, я помчался в Наркомпрос, чтобы сообщить об этом Луначарскому. Заседание коллегии уже началось. Я написал записку: «Левый эсер Блюмкин час тому назад убил графа Мирбаха» — и положил ее перед ним. Со своего места я наблюдал, как Анатолий Васильевич читает мою записку. Вот он сложил записку и положил в карманчик жилета. Никто из членов коллегии ничего не заметил, но от меня все же не укрылось, что Анатолий Васильевич побледнел. Мне казалось, что он прервет заседание, но он довел его до конца, сейчас же подошел ко мне и пригласил в свой кабинет. В первый раз за все время нашей работы закрыл дверь на ключ, поднял трубку телефона и соединился с Кремлем.

— Да, — сказал он. — К сожалению, это правда. Эсеры еще на съезде, ратифицировавшем Брестский мир, говорили, что они не признают этого решения и будут действовать по–своему. Страшно подумать, что может произойти. — Нарком положил трубку на рычаг и повернулся ко мне: — Товарищ Ивнев, я сейчас поеду в Кремль. Прием, конечно, отменяется. Вы извинитесь за меня перед посетителями.

Провожая Анатолия Васильевича, я спросил, можно ли объяснить истинную причину отмены приема.

— Ну конечно можно. Теперь об этом уже знают все. — И он добавил: —А вы правильно сделали, что на коллегии никому, кроме меня, не сообщили. Какие только слухи сейчас не распространяются!

На другой день все газеты были полны описанием убийства, совершенного среди белого дня.

Несколько месяцев спустя Луначарский командировал меня в Астрахань, назначив своим представителем на открытие в этом городе первого народного университета.

Вскоре после возвращения из Астрахани я получил новое назначение — заведующим бюро по организации агитпоезда имени А. В. Луначарского. Нам было выделено особое помещение — особняк на Пречистенке (ныне Кропоткинской улице). В марте 1919 года Анатолий Васильевич, в связи с делами бюро, командировал меня на Украину — в Харьков и Киев. Красная Армия заняла Крым, была образована Крымская республика, и Луначарский продлил мою командировку, направив в столицу новой республики — Симферополь. Там разыгрались события, из–за которых Крым оказался отрезанным от Советской России. Всеволод Эмильевич Мейерхольд, находившийся тогда в Новороссийске, помог мне эвакуироваться в Грузию, где в ту пору у власти стояли меньшевики. Вступив в контакт с находившимся в подполье Кавказским краевым комитетом партии большевиков, я прочитал ряд лекций, за что в конце концов был выслан из Грузии и смог вернуться в Москву через Владикавказ только в конце ноября 1920 года.

Однако вернемся к воспоминаниям об Анатолии Васильевиче Луначарском.

* * *

Кто был в Москве зимой 1920/21 года, не может забыть сугробы, в которых утопал город, гололедицу, безлюдные по вечерам улицы, забитые досками витрины пустовавших магазинов, трубы «буржуек», торчавшие почти изо всех окон, как ржавые флаги, неустройство, голод и холод.

На другой день после моего приезда в Москву я зашел к Луначарскому. Он уже жил в Кремле, окончательно переселясь из Петрограда. Анатолий Васильевич встретил меня приветливо и рассказал, что обо мне ходили разные слухи: одни говорили, я расстрелян белыми, другие, что я нахожусь в заточении в Метехском замке, в который меньшевики бросали своих противников. Потом Анатолий Васильевич спросил меня, где я хочу сейчас работать. Я ответил ему иносказательно, что если педагог окажется в доме, в котором погасло электричество, а он случайно умел с ним обращаться, то, исправив повреждение, он продолжит педагогическую работу, а не станет электромонтером.

Анатолий Васильевич внимательно выслушал меня и сказал, улыбаясь:

— Насколько я вас понял, вы хотите вернуться к литературе?

Я ответил, что он сделал правильный вывод из моей притчи.

В декабре 1919 года мы с Есениным решили устроить большой литературный вечер под девизом: «Россия в грозе и буре», и я пришел к Анатолию Васильевичу с готовой программой. Ему понравилась наша идея, и он дал свое согласие произнести на вечере вступительное слово.

Вскоре я и молодой поэт Матвей Ройзман решили издать «Автографы» живших тогда в Москве писателей. Я попросил Анатолия Васильевича дать свой автограф. Он, не откладывая дела в долгий ящик, сейчас же написал четверостишие.

Память у Анатолия Васильевича была хорошая. Как–то я зашел к нему в Кремль без всякого дела. После беседы, касавшейся тогдашней литературы, он вынул из шкафа только что вышедшую его драму «Оливер Кромвель» и подарил мне с такой характерной для него надписью: «Тов. Ивневу, сотруднику в тяжелые дни и поэту»[4].

Четыре года прошло после тех тяжелых дней, но он не забыл этого.

В начале февраля 1921 года мы с Есениным решили совершить небольшую поездку в Европу. Я рассказал о нашем плане Анатолию Васильевичу, причем я его ни о чем не просил. Он тут же написал записку в Наркоминдел Карахану, прося его оформить нашу поездку за границу. Но 25 февраля в Грузии было свергнуто меньшевистское правительство и установлена Советская власть и мне захотелось поехать в Тифлис, так что наша заграничная поездка с Есениным тогда не состоялась.

В Советской Грузии я пробыл около года и в августе 1922 года вернулся в Москву. И снова возобновились мои встречи с Луначарским.

К тому времени столица резко изменилась. Все магазины были открыты, улицы стали нарядными. Появилось много ресторанов и кафе. То, что грезилось голодным москвичам, — хлеб, молоко, масло, ветчина — теперь выставлено было на витринах.

Чуть ли не в первый день моего возвращения в Москву, еще не успев побывать у Луначарского, я встретил его в бывшем Елисеевском магазине на Тверской улице. В фетровой шляпе, модном пальто нараспашку, из–под которого виднелся модный коричневый пиджак, он показался в первую минуту каким–то иным. Прежними оставались только умные добрые глаза и блестевшее при электрическом свете пенсне. Его, конечно, все узнали. Публика деликатно наблюдала за ним, веселые румяные продавцы суетились за прилавком.

Я испытывал какое–то странное ощущение радости и грусти. Радости, что «тяжелые дни» далеко позади, а грусти, что я уже не вижу на нем привычной старенькой тужурки с карманами, набитыми памятными заметками. Я понимал, что было нелепо с моей стороны придавать этому значение, но разве мы можем руководить своими чувствами и впечатлениями!

Я его не видел целый год, и мне страшно хотелось подойти к нему и поздороваться, но я сдержал свой порыв, — ведь будет что–то смешное в этой встрече перед прилавком, ломившимся от изобилия. И я не подошел. На другой день, встав пораньше, чтобы застать его дома, я пошел к нему в Кремль. Он встретил меня неизменно приветливо, расспрашивал про жизнь в Грузии, о моих планах на будущее. Мягко улыбаясь, спросил:

— По линии службы вы на прежних позициях?

Я ответил, что на прежних. (О том, что видел его вчера, я, конечно, не сказал.)

А теперь, когда пишу эти строки, я испытываю боль, что не был с ним всегда. Мне кажется, что если бы я только мог знать, что он уйдет от нас так рано, я бы его никогда не покидал.

В 1925 году я поехал в Германию, а вскоре после моего возвращения отправился в большое путешествие по Дальнему Востоку, Камчатке и Японии. Потом поехал на Кавказ. И вот в 1933 году до меня дошла грустная весть, что Анатолий Васильевич скончался во Франции.

Передо мной снова и снова встает образ незабываемого Анатолия Васильевича, веселого, жизнерадостного, живущего до сих пор в сердцах людей, знавших его близко…

Две встречи с Горьким

С Горьким я познакомился в конце 1915 или в начале 1916 года. Я видел его много раз. Встречал на литературных вечерах, в театрах. Имя писателя уже давно было окружено ореолом славы. Все читали его замечательные рассказы, многие были под впечатлением нашумевшей пьесы «На дне». Да и необычная биография Горького делала свое дело.

И вот на вечере в честь Маяковского, который состоялся на квартире художницы Любавиной, хозяйка дома решила представить меня Горькому. С трепетом подошел я к высокому и уже тогда немного сутулившемуся Алексею Максимовичу. Горький посмотрел на меня глазами, в которых светилась какая–то особенная ласковость, относившаяся не столько к тому, с кем он говорил, сколько ко всему окружавшему.

— Так это вы проповедуете самосожжение? Я растерялся и не знал, что ответить.

— А с самой сектой самосожженцев вы знакомы? Я ответил, что знаком… приблизительно. Набравшись смелости, сказал:

— Я в этой секте не состою.

— И все же стали ее проповедником?

Я не мог понять, говорит ли он серьезно или забавляется смущением желторотого птенца. Пока я размышлял, как выпутаться из этого положения, Горький спросил:

— А вам известно, что бывали частые случаи, когда те «самосожженцы», которые наиболее рьяно заманивали других в свою секту, сами в момент «самосожжения» спасались и с той же страстностью продолжали произносить проповеди?

Я ничего об этом не знал и заинтересованно слушал.

— Как известно, секта эта запрещена, и когда одного из таких проповедников, ускользнувших подземным ходом из объятой пламенем церкви, поймали и спросили, почему сам он не сжег себя, тот спокойно ответил, что его миссия заключается не в том, чтобы сжигать себя, а в том, чтобы спасать души других…

Я сказал, что для меня все это ново и очень интересно, но что мое «Самосожжение»[5] носит совершенно иной характер.

Горький рассмеялся.

— Что же, вы думаете, — сказал он, — что я этого не понимаю?

И все–таки, беря меня под руку и отводя в сторону, как–то тихо, как бы убеждая, продолжал говорить:



Поделиться книгой:



Регистрация