Добивавшийся с таким упорством примирения католичества с протестантизмом, Лейбниц оказался совершенно нечувствительным к этой теме. Здесь у него настоящее «слепое пятно», «слепая точка». Равным образом, сделав свое гениальное открытие, чрезвычайно важное не только математически, но и метафизически, Лейбниц и не догадался применить его к таинственной сфере
О бытии души, о ее бессмертии и свободе Нуль, точка и монада
В системе философско-богословских взглядов Лейбница, 250-ю годовщину со дня смерти которого мы недавно вспоминали, проблема души занимает очень существенное место. Дело в том, что монады Лейбница в его системе плюралистического (множественного) спиритуализма представляют собою вообще душеподобные сущности, внепространственно бессмертные [24] . По отношению же к человеку между монадой и душой надо согласно учению Лейбница поставить знак равенства: здесь монада означает душу простую, не имеющую частей духовную сущность, которая в силу своей внепространственной, «точечной» простоты неразложима на составные элементы. Она может возникнуть сразу целиком, в порядке ее творения Богом. Умереть же она и разложиться не может по причине своей простоты, хотя может претерпевать разного рода внутренние, «интенсивные» изменения и имеет, так сказать, свою внутреннюю судьбу. Эта судьба зависит как от внутренних расположений и предрасположений души-монады, так и от создавшего ее Бога. Ничто другое не может повлиять на душу-монаду, ибо согласно Лейбницу она не имеет окон – не может «выйти из себя», равно как и ничто чуждое ей не может извне войти в нее. Такое удивительное и радикальное заключение связано именно с последовательно додуманным и проведенным взглядом на душу-монаду как на простую сущность, как на целостное существо без пустот и промежутков, в которые могло бы вторгаться что-нибудь. А всемогущество и вездеприсутствие Божие есть нечто совершенно исключительное и особое, не поддающееся учету. Монада-душа не имеет в себе ничего «экстенсивного», протяженного, материального, которому свойственна делимость, слагаемость и разлагаемость… Она –
Есть все основания полагать, что свою монадологическую теорию спиритуалистического плюрализма – того, что каждая душа для себя как бы одна-единственная сущность, все же прочее – микрокосмическое отражение в ней мира внешнего, что душа есть «зеркало вселенной», – Лейбниц почерпнул из личного опыта, личного самосознания и самопознания, что есть также личный опыт каждой человеческой души. Поэтому-то так называемая «проблема чужого я» и составляет для философии и для психологии самую большую и непреодолимую трудность. Ее начинает переживать каждый задумывающийся над тайнами мира и собственного существования, собственного самосознания и собственного самопознания. Это имел в виду, несомненно, и древний дельфийский оракул, провозгласивший «познай самого себя», что и стало, в сущности, единственной темой («монотемой») Сократа, да, собственно, и всей подлинной философии, – тем, что можно вслед за о. Павлом Флоренским назвать «общечеловеческими корнями идеализма». Ибо всякая подлинная философия начинается с субъективного анализа и падает вместе с падением интереса к нему. На этой теме держится гений блаж. Августина с его столь повлиявшей в веках «Исповедью», где уже содержится «онтологический аргумент бытия Божия», впоследствии приписанный св. Ансельму Кентерберийскому, в ней же корень той вечной формулы, приписанной Декарту, с которой началась вся новая философия, – «я мыслю, значит, я существую» (cogito ergo sum), – формулы, кстати сказать, по своему замыслу старой как мир.
Для Гегеля единственным непосредственно данным в непосредственном опыте аргументом в пользу существования субстанции является субъективный опыт субъективного бытия. И, несмотря на всю враждебность Шопенгауэра и к Лейбницу, и к Гегелю, та формула, с которой он начинает свое философствование, есть формула субъективного) идеализма, вариация на ту же тему – «мир есть мое представление». К ней в форме очищенной с помощью так называемой «феноменологической редукции» возвращается и новейший Эдмунд Гуссерль. С ней же связана и экзистенциальная философия Гейдеггера, Сартра, H.A. Бердяева, Льва Шестова, Габриэля Марселя и др. Без нее не могло бы быть и ныне «откопанного», некогда же заживо погребенного Серена Киркегора, столь теперь повлиявшего…
Для монады-души есть только одно средство «прорубить окно в мир «не-я», притом так, чтобы этот мир «не-я» не стал миром внешних, холодных и, в сущности, мне и для меня безразличных объектов (так сказать, «мир дальнего»), но стал бы миром
Таким образом,
Первым в пределах западной философии, кто воспринял душу как
Нехристианская или, лучше, внехристианская установка Лейбница и недостаточность его познаний в древней и в индусской философии привели к тому, что он, в сущности, не смог «доработать» до более или менее благополучного конца свою монадологическую онтологию и совсем не пришел ни к какой антропологии, хотя все его монады в сущности антропоморфны и как бы претерпевают судьбу человеческой души. Не смог Лейбниц также создать и хотя бы начатков психологии. Этим делом занялся лейбницианец Христиан Вольф (1679–1754), знаменитый энциклопедист и учитель М.В. Ломоносова. Типичный немецкий спиритуалист-рационалист, очень влиятельный и напитанный твердой, типично схоластической и стоической уверенностью в безошибочной непогрешимости разума (в смысле чистой рассудочности), не имея лейбницевского творческого гения, он строил свои структуры на шатком основании этой догматической веры в рассудок (довольно поверхностный) и не догадывался о существовании каких-либо глубин и антиномий в недрах того самого разума-рассудка, которому так безгранично доверял. Не надо поэтому удивляться тому, что, в сущности, никакой психологии построить и ему не удалось и что Канту было так легко сдунуть его карточные домики. И это несмотря на то, что сам-то Кант (1724–1804) орудовал, в сущности, теми же схоластическими приемами и так же безгранично доверял разуму-рассудку, как и полусхоластический Вольф. Но у Канта был творческий гений, которого не было и следа у Вольфа, а в этом все дело. Кроме того, в связи с творческой гениальностью у Канта была способность, великий дар совершенно по-новому и остро ставить проблемы, благодаря чему он продолжает влиять и по сей день. Однако и Канту не удалось построить никакой психологии, антропология же его так мелка, что лучше о ней и не говорить. Главная заслуга Канта и его основные достижения, где и по сей день он стоит незыблемо, как скала, – это
Владимир Соловьев в своем «Оправдании добра», ратуя против социального утопизма, высказался в том смысле, что задача государства состоит не в том, чтобы превратить землю в рай, но следить за тем, «чтобы она прежде времени не превратилась в ад». Но мы отлично знаем, что бывают формы очень хорошо организованного государства, которые ничем другим, как явлением ада на земле, и назвать нельзя: таковы так называемые «революционные порядки» или же организованные в порядке государственном тоталитарные коллективы. Поэтому ни право, ни государство не могут после печального опыта, соблазнившего человечество, быть постулатами морали. Скорее – наоборот. И только постулятивно утверждаемые истины
Монады вполне индивидуальны, отличаясь одна от другой, что в применении к душе человека означает
Душа-монада, таким образом, в различные моменты своей жизни созерцает свои собственные состояния и их изменения, вариации своей сущности. Отсюда знаменитое положение Лейбница, согласно которому всякий настоящий момент монады есть следствие предыдущих ее состояний и чреват будущими. Здесь Лейбниц выступает сторонником абсолютного внутреннего детерминизма монад-душ, хотя этот абсолютный детерминизм доступен только всезнающему Абсолютному Существу. Так как монада есть «зеркало вселенной», то есть зеркало всех прочих монад-душ, то она их познает, имея о них, так сказать, «представление» – термин, играющий у Лейбница очень большую роль, как и вообще в идеалистической философии – также у Шопенгауэра, столь враждебного и противоположного во всем прочем Лейбницу, как это мы уже имели случай заметить.
В XVII и XVIII веках различие и даже полный разрыв между душой и телом, начатый Декартом, дошел до своего апогея и главной заботой философов было найти и установить объединяющую их связь. Психофизическая проблема стала во главу угла психологии и философии. И по сей день тема эта, можно сказать, «висит в воздухе», более или менее приближаясь к своему решению только у таких гениев, как Анри Бергсон. Очевидно, нужна совершенно иная постановка вопроса и даже полный пересмотр всей проблемы. Однако у Лейбница она поставлена все же чрезвычайно основательно, хотя порой и очень искусственно. Считаться с этим необходимо даже при полном пересмотре проблемы и новой переустановке. «Ловкость», с которой психофизическая проблема им поставлена, в том, что у него тело состоит из монад того же качества, что объединяющая их в каждом данном случае душа, но только, так сказать, в редуцированном состоянии. Но тут и там – плюрализм монад, сосредоточенных вокруг центральной монады-души и оформляющих это целое. Так как Лейбниц считает невозможным – да и ненужным – ставить проблему о непосредственном влиянии одной монады на другую, ибо он, как математик, мыслит их соотношение в порядке
Кажется, больше всего пришелся по душе Лейбницу нижеследующий образ-символ, действительно художественный, в то же время остроумный и в общем верный. Представим себе город, на который мы смотрим с разных мест. Город тот же, но в зависимости от места кажется очень переменившим свой первоначальный аспект и все время его меняющим. Так как число монад бесконечно, то и образов одного и того же объекта (в данном случае – города) может быть столь же неопределенное множество. Лучше всего располагать такие «точки зрения» сообразно с ценностью и значением получающихся комбинаций и в
Предустановленная гармония – одно из лучших, по мнению Лейбница, доказательств бытия Божия, ибо только высшему и бесконечно разумному Существу дано обозревать, понимать и иметь в сознании все бесконечное множество субстанций с их состояниями.
Есть совершенно особое соотношение, всегда более или менее тесное, между центральной монадой души и окружающими ее наподобие спутников телесными монадами. Любопытно, что Лейбниц воспроизводит одну из центральных мыслей на эту тему св. Григория Нисского, утверждавшего, что каждая душа знает ближе всего и лучше всего сопутствовавшие ей при жизни телесные монады. Эту тему Лейбниц ставит в связи с проблемой бессмертия души (св. Григорий Нисский ставит ее в связи с проблемой воскресения мертвых, которое ведь, по учению Отцов, произойдет в тех же самых телах). Лейбниц ставит в том же плане ближайшую, но чрезвычайной важности проблему: может ли монада-душа пережить в качестве центральной монады (для данного человека и его тела) распад, разрушение и рассеяние телесных монад-спутников?
Лейбниц занимает среднюю, примирительную, позицию по этому вопросу. Он отрицает возможность бестелесного существования души и отрицает миграцию душ – «метемпсихоз». Но он в то же время думает, что души-монады окружены, так же как и ангелы, особым тонким телесным как бы эфиром. Он отрицает необходимость творения души одновременно с телом и отрицает поэтому ее разрушение при разрушении тела, что, впрочем, следует уже из того, что душа проста, неделима и, стало быть, не может разложиться. Кроме того, телесный организм вообще не обладает устойчивостью – составляющие его монады уходят и заменяются другими, в чем в значительной степени и состоит жизнь. Но человеческая душа, в качестве особенно совершенного зеркала Вселенной, не только не может разрушиться, но еще полностью сохраняет память о всем пережитом ею и во всей полноте сознания. Но и до рождения душа, долженствующая войти в данное тело, имеет соответствующие отличительные черты, она вполне индивидуальна и отличается от других монад-душ. Это совсем не означает «классического» предсуществования души и ее «миграции» по телам. Лейбниц отрицает это. Но он признает, что душа-монада данного человека до ее вхождения в тело творится уже со всеми ей присущими индивидуально-личными особенностями, с которыми она переживает смерть и разрушение тела.
«Я полагаю, – говорит он, – что те души, которые некогда будут человеческими душами, уже существовали в семени своем и своих предков – восходя до Адама, и, следовательно, существовали с начала мира и всегда в образе органических тел… будучи до этого только чувственными («сенситивными») душами, те, которым суждено стать человеческими существами, облекаются в разумную сущность, в которой некогда явятся».
Одна из самых блестящих и даже для нашего времени новых идей Лейбница – это признание
Та форма, в которой Лейбниц представляет и, так сказать, «подает» эту идею, в высшей степени важна с точки зрения морфологии тех величин, которые автор этих строк назвал «величинами около нуля», в непосредственной близости которых по качеству и по количеству начинается небытие – онтологический, а также и физико-математический нуль:
При этом нельзя не вспомнить те некоторые промежуточные формы частиц в современной микрофизике (так сказать, «частицы переноса»), которые именуются «мезонами» и из которых некоторые имеют длительность существования в
То, что Лейбниц хотел выразить в этом своем блистательном определении, означает, что минимуму или дроби сознания соответствует минимум или дробь бытия – и обратно,
Проблема
Что же касается Лейбница, то уже давно было замечено историками философии, что у этого мыслителя буквально нет ни одной серьезной «встречи» и сопоставления идей, где тема свободы и необходимости не играла бы существенной роли. Конечно, это же следует сказать и о богословии Лейбница. Равным образом у Декарта и у Спинозы, его предшественников, богословская проблематика играет одну из первейших и, в сущности, основоположных ролей, причем свобода либо неприемлема (у Спинозы), либо вполне иррациональна и непостижима (у Декарта). Это объясняется «геометрическим духом», которым дышат и на котором основаны догматические системы обоих предшественников Лейбница и Канта.
Со времени Декарта и Спинозы свободный акт оказался в научно-философской сфере так же немыслимым и непонятным, как взаимоотношение души и тела, по острому замечанию Альбвакса.
В основе учения Лейбница о свободе лежит идея о несоизмеримости эмпирически данного и рационально мыслимого. Это – драгоценнейшая идея, которая помогла бы избежать в науке и философии тормозящие их недоразумения о мнимом тождестве мыслимого и фактического, с одной стороны, немыслимого, а потому и фактически не существующего – с другой, что на деле постоянно опровергается и ставит как науку, так и философию в самое неловкое, даже глупое положение. Не попал бы в таком случае и Л.Н. Толстой, человек несомненно гениальный, в глупое положение, когда «критиковал» догматическое богословие, не идя тут дальше способного гимназиста низших классов… И сколько таких случаев было, когда множество явлений и творческих открытий и изобретений отвергались (и по сей день отвергаются) только потому, что меряются длиной носа «критиков», а религия отвергается только по той причине, что, по острому выражению Амброса, «Кельнский собор нельзя вместить в картонную коробку», то есть в глупую голову безбожника. Отсюда вывод: собор должен быть взорван… Можно даже сказать, что
Кажется, один только Лейбниц, несмотря на свой рационализм, осмелился восстать против всевластия того принципа, который Спиноза выразил так: «Порядок и последование вещей те же, что порядок и последование идей». Конечно, из этого положения вытекал самый жесткий, узкий, ограниченный и не знающий компромиссов детерминизм. И Лейбниц был прав, говоря omne corpus est mens momentanea, уже по той причине, что тело мгновенно, а дух – душа вечны.
Впрочем, сама формула гениальна своим озарением, где в совершенно новом свете поставлена психофизическая проблема. В самом деле, если
Заметим тут, что Лейбниц был решительным противником того, что философы именуют «свободой безразличия выбора», то есть приравнивания метафизической и психологической свободы к полному безразличию и, так сказать, нейтралитету, равнодушию в оценках. Кстати сказать, подобная точка зрения приводит к жесточайшему внутреннему противоречию, к аморализму и к фактическому безбожию, даже с невозможностью поверить в Бога как во
Лейбниц всегда отрицал существование бездейственных, инактивных идей. Для этого философа
Во времена Лейбница наука не имела ни малейших намеков на учение о подсознании, ни тем более о бессознательном. Но гений Лейбница обходит этот зияющий пробел (который ныне марксисты, по причинам ничего общего с наукой не имеющим, пытаются опять восстановить, возвращая науку вспять на несколько столетий). С точки зрения Лейбница, представляется совершенно невероятным, гадательным и «дурно-теоретическим», чтобы могло существовать абсолютное равенство противоположных мотивов, что требуется при свободе безразличия. Но, прибавляет к этому аргументу Лейбниц, сверх грубых и, так сказать, увесистых, вполне доступных наблюдению и самонаблюдению мотивов существует множество других, так сказать, невесомых и неприметных, постоянно склоняющихся то на ту, то на другую сторону и постоянно меняющихся, в которых сам субъект не может дать себе отчета. Что мы этих мотивов не замечаем, не значит, что они не существуют. Особенно большую роль Лейбниц приписывает здесь чувствованиям с их бесчисленными оттенками. Так, с тонкостью замечает он, мы едим не только потому, что мы голодны и этого требует организм как машина (что только и принимается в расчет материалистами), но еще потому, что еда доставляет нам удовольствие. А это значительно поднимает требования в еде над грубым расчетом калорий: ведь организм совсем по-другому усваивает и использует доставляемые ему калории, если еда вкусна, даже и изысканна, вина тонки, а собеседники умны и интересны. Все это темы и термины, вовсе не существующие для марксистов. Лейбниц с тонкостью замечает по этому поводу: «Так как мораль важнее арифметических расчетов, Бог дал человеку особые инстинкты, которые предшествуют требованиям разума».
Те соображения Лейбница, которые мы сейчас приведем, могут показаться утонченным детерминизмом, но на деле они стоят, как и многое в деятельности наших монад-душ,
Правда, великие художники и знатоки глубин сердечных и духовных, вроде Шекспира, Ибсена, Достоевского, Чехова, Л. Толстого и др., в порядке художественном передают подобного рода состояния. Великие музыканты как Бетховен – тоже. В одном из последних квартетов Бетховена (фа мажор) есть совершенно определенная психологическая программа подобного рода экзистенциальных ситуаций и их переживаний. Вот эта «программа»:
«С трудом принятое решение. Должно ли этому быть? – Так тому и быть! Так тому и быть!»
Здесь удивительное сочетание типично бетховенского трагизма и типично бетховенского юмора, – быть может, насмешки над самим собой и над своей слабостью и нерешительностью.
«Всякое чувствование, – говорит Лейбниц, – есть восприятие некоторой истины». Со свойственным ему оптимизмом он замечает: все эти импульсы – того же порядка, что и доставляемые разумом, обладают той же внушительностью и в основании своем это – темные представления о добре. Задолго до нынешнего экзистенциализма с его учением об «озабоченности и тревоге существования Лейбниц говорит о как бы недетерминированных актах, имеющих немотивированный нейтральный характер и связанных с нашей вечной – я бы сказал «экзистенциальной» – встревоженностьо. Опять-таки в духе своего оптимизма. Лейбниц устраняет из этой «экзистенциальной встревоженности» всякое страдание – и это вопреки очевидности, – может быть, по той причине, что он над всем ставит верховное благо нашего бытия, нашего существования (эссенции и экзистенции). Как бы пытаясь раскрыть благие намерения Творца о нас и нашей судьбе, Лейбниц предвосхищает Боратынского, великого мыслителя-поэта, писавшего в первой половине XIX века: «Жизнь на волненье дана» и «Жизнь и волненье – одно»… Ибо успокоение и равнодушие – самые грозные признаки не только смерти телесной, но – что бесконечно хуже – смерти духовной.
Лейбниц считает неправильным различение в душе функции познающего суждения и функции воли: душа-монада едина, неделима, и в качестве такого единства она действует, желает и познает, ориентируясь в направлении от добра меньшего к добру большему. В этой сложной внутренней жизни души-монады нет места тотальному безразличию в отношении ценностей и объектов влечения, хотя, может быть, и есть основание проводить тонкое различение между индетерминизмом и свободой, как это делает Спиноза, отождествляя необходимость и случайность.
В общем, для Лейбница как свобода спонтанности, вытекающая из внутренней («интенсивной») деятельности души-монады, так и действие, согласно закону достаточного основания мышления и существования-бытия, оба представляли настолько большую ценность «хорошо обоснованного феномена», что он не захотел отказаться ни от того, ни от другого. Такое совмещение «интенсивности» и «экстенсивности» (что и составляет психофизическую проблему) оказалось для Лейбница возможным благодаря принципу omne corpus est mens momentanea. Таким образом, еще задолго до Канта Лейбниц синтетически совместил свободу и необходимость или во всяком случае указал пути этого совмещения. Правда, это не тот путь, которым впоследствии пошел Кант. Но неизвестно, какой лучше. Мы во всяком случае предпочитаем «сверхдиалектический» путь Лейбница, нисколько к тому же не исключающий диалектику, но возвышающийся над ним. Конечно, «путь эскизов и намеков» делает необходимым комментирование и договаривание Лейбница на свой страх и риск, а иногда и настоящее творческое развитие его. Автор этих строк избрал такой путь, хотя он и очень рискованный. Но, как говорит французская поговорка, «кто не рискует, тот не выигрывает».
Профессор-эрудит на марксистской пружине По поводу книги проф. В.Ф. Асмуса «Проблема интуиции в философии и в математике»
Собственно говоря, в СССР имеется только один настоящий, denvergure, как говорят французы, ученый-философ, убежденный марксист-«диаматчик». Это Валентин Фердинандович Асмус. Все прочее – мусор вроде Митина, Нечкиной, Познера, Дынника, Быховского с К° – не лица, но только «товарищи», о которых просто стыдно говорить. Впрочем, и в других странах дело обстоит не лучше: во Франции Гароди, в Венгрии Георг Лукач – и обчелся. Асмуса, Гароди и Лукача следует считать людьми в своем роде «гениальными», ибо им удалось решить задачу потруднее, чем квадратура круга, трисекция угла, удвоение куба, геометрическая символика мнимых величин и опровержение аргументов Зенона Элейца. Они умудрились писать высоко-эрудитно и интересно, стоя на почве правоверного марксизма… Впрочем, по-видимому с точки зрения властей предержащих – не совсем. Ибо чем объяснить то замалчивание, которому систематически подвергаются Георг Лукач и Гароди, а также тот факт, что, несмотря на чистоту марксистских риз и преданность не за страх, а за совесть режиму – до чеки Сталина, Ежова, Берии включительно, – проф. В.Ф. Асмус все-таки одно время впал в немилость и был сослан?
Автор этих строк долго ломал себе голову долго совещался с лицами, отлично знающими философию и не менее хорошо знакомыми с условиями существования философии и философов в СССР, и в заключение пришел к выводу: сама высокая культурность и интеллигентность, равно как и ученость большого стиля этих лиц, сделали их подозрительными в глазах компартии и властей – вроде того, как проф. Александров, правоверно марксистский историк философии, все-таки подвергся опале всесильного Жданова. Всемогущий диктатор «Ленинграда» (в стиле ликвидированного Сталиным Зиновьева) сам и объяснил причину опалы, распоясавшись без стеснения. Причина та, что подлинному марксисту-коммунисту совсем не приличествует знакомство с немарксистскими сочинениями, хотя бы только с целью их опровержения. Немарксистская литература уничтожается, игнорируется (в лучшем случае), но не читается и тем более не изучается. С авторами этой литературы не полемизируют, но с ними расправляются: в административно-полицейском порядке – если они находятся в пределах досягаемости, и презрительно замалчивают – в том случае, если «коротки руки». Впрочем, здесь нередко разыгрывается в лицах басня про лисицу и виноград.
В.Ф. Асмус – редчайшее чудо убежденного, всеми фибрами души преданного марксистскому диамату и комстрою человека и – одновременно с этим – вполне и до конца изучившего свою весьма трудную специальность, то есть философию, ученого. Чудес не объясняют – иначе не было бы налицо чуда. Однако все же как объяснить то, что проф. В.Ф. Асмус решил стать «чудотворцем» и исследовал свою тему столь основательно, что здесь он может послужить образцом я для немарксистов?
Объяснить это можно только исходя из двух предположений: 1)сам автор заинтересован своим предметом вне пределов пропаганды и специфической полемики; 2) в СССР появился стихийный интерес к необъятному, вечно зеленеющему полю немарксистских тем, проблем и их решений, каковой удовлетворяется помимо казенных ждановско-ленинских приемов и подходов, от которых давно уже в СССР очень многих мучит длительный и невыносимый припадок морской болезни. Партийное возглавленье и полиция давно уже знают, что на монотонную жвачку в стиле Жданова и Ленина мало-мальски культурных людей заманить нельзя, что есть единственный способ заставить их читать то, от чего их тошнит, или то, что их усыпляет, – это так или иначе сочетать партийщину с действительно интересной тематикой – прием, так сказать, фармацевтический. А проблема интуиции – одна из интереснейших в философии вообще и в теории познания в частности. Сверх того давно уже известно, что невозможность построить для материализма – независимо от того, «механический» ли он или «диалектический», – теории познания может вызвать у знающего читателя чувство, не чуждое и некоторых элементов злорадства: как решит автор, будь он семи пядей во лбу, эту квадратуру круга? Но и вне того, что Гайнрих Майер назвал «эмоциональным мышлением», сам по себе интуитивизм с его идеей беспредпосылочного нахождения форм мира чувственного и умопостигаемого представляет одну из самых интересных тем философии и философской теории познания.
Вся беда в том, что для тоталитарных систем, самую характерную форму которых представляет марксо-коммунизм с его воображаемой теорией познания, заключающейся в так называемом «диалектическом материализме» («диамате»),
Позволю себе пояснить мою мысль следующим историко-философским примером. Неудача до сих пор бывших попыток опровергнуть так называемые «парадоксы» Зенона Элейца о невозможности движения своим основным источником имеет тот факт, что элейцы в качестве предпосылки для своей философии избрали принцип «все бытие неподвижно», «движения нет и оно невозможно». Поэтому их доказательства представляют собой тончайшую форму «тавтологии» (idem per idem), или «круг в доказательстве», «порочный круг» (circuliis viciosus). Итак, еще раз: неудача попыток опровержения «парадоксов» Зенона Элейца о невозможности движения состоит в том, что элейцы в качестве предпосылки, исходного момента, постулата для своей онтологической философии избрали принцип «все неподвижно», «движение невозможно», и, стало быть, всякая попытка доказать движение исходя из принципов элейской философии есть вступление системы во внутреннее противоречие с самой собой. А это гораздо важнее, чем трудность или невозможность (временная, быть может, за ненахождением нужных аргументов) доказать данное положение, в этом случае – невозможность.
Это то же самое, как если бы кто хотел доказать, стоя на точке зрения постулата Гераклита «все течет», существование неподвижности или вообще инерции. Конечно, такой философ вступил бы во внутреннее противоречие с основой всей философии Гераклита «все течет».
В обоих случаях дело сводится к невозможной задаче доказательства того, что в априорном порядке признано недоказуемым и для чего надо менять всю систему исходных положений и постулатов на противоположные или несовместимые с прежними.
То же самое следует сказать и о «диамате», на который догматически ссылается проф. В.Ф. Асмус для доказательства логической неправомерности интуитивизма в математике и теории познания.
Ведь в конечном счете «диамат» отправляется от постулата: «все должно быть сведено к социально-экономической классовой действительности и к классовым интересам», и «все должно исходить из социально-экономической действительности и опираться в своей доказательной аргументировке на социально-экономическую действительность и социально-экономическую заинтересованность» (что не одно и то же), почему объективной истины не существует, а существует только классовая социально-экономическая истина, – и даже не истина – она в подобном случае и невозможна, и сам термин лишен содержания.
Как странно и нелепо, что в эпоху, когда на умственном горизонте человечества, включая сюда и технические, и сверхтехнические приложения, маячит полное освобождение от геоцентризма, происходят отчаянные и судорожно безумные попытки прикрепить человеческое мышление и его сверхтехнику к самым низким и совершенно кретиничным формам геоцентризма, как социально-экономический и классовый геоцентризм, зародившийся в Англии в 70-е годы XIX века на основе такой жалкой и примитивной «инфратехники», как слабая паровая машина с громоздким и нелепым паровым котлом и с фабричными корпусами, их окружающими и наполненными закрепощенными рабами, на которых их новые владыки, пошедшие от Маркса, готовы надеть новые, несравненно более жестокие и бесчеловечные цепи, – цепи миросозерцательного минимализма, где в финале полная дегуманизация, полное попрание и уничтожение лика человеческого и его самого большого сокровища – Духа Божия и того, что с этим связано по существу, – его свободы.
Тип изложения темы у проф. В.Ф. Асмуса очень характерен, и к нему он приучил нас со времени появления своих превосходных статей еще в первой (Большой) советской энциклопедии 1936 г., в своей «Логике», в книге о Декарте и в других, всегда и неизменно ценных, несмотря на несъедобную и вызывающую эметивные эмоции тянучку «диамата». Это – соответствующее вступление и толковое прозрачное эрудитное изложение темы с диаматическими «инкрустациями», выплывающими, как масло на воду (выражаемся деликатно и литературно). После чего следует в качестве заключения массивный хвост («кода», как говорят музыканты) из все того же неудобосказуемого диаматического «вещества», «кода», которую можно и не читать. Впрочем, как сказал Достоевский в «Братьях Карамазовых», «с умным человеком и поговорить любопытно», что бы он нам ни говорил, а согласно русской пословице «лучше с умным потерять, чем с дураком найти». Сверх того, чтение таких книг, как разбираемая, сразу же дает понять, что в СССР «диамат», за выключением таких идиотов, как Митин, Дынник и проч., всем осточертел до последней степени, до «эметивных эмоций», и что там царит жгучая жажда настоящей философии, притом философии той, которую «товарищи» суммарно и безграмотно именуют «буржуазным идеализмом», включая сюда как гениальные творения Анри Бергсона, так и произведения русских и германских представителей интуитивизма…
Метафизика и феноменология красоты с ее антитезами
Существует несчастное, в корне ошибочное противопоставление Ренессанса Христианству – противопоставление, утверждаем мы с несомненностью, установленное врагами нашего спасения. На эту удочку попались такие знатоки проблемы красоты, как Гёте и Константин Леонтьев, как Мережковский и В.В. Розанов, а и еще ранее их попался родоначальник этого мнения – разнесчастный император Юлиан Отступник…
Возрождение и Христианство надо не противопоставлять, но сочетать или, во всяком случае, скорее уж,
Шиллера и Бетховена мы отнесем сюда же.
Большое и подлинное искусство, как истекающее в миру своего совершенства из лона единой и вечной красоты, о которой так хорошо говорит Платон в своих двух диалогах «Пир» и «Федр», – такое искусство не только – как и святость – не выносит никаких «комплексов», будучи исцелением от них и, если угодно,
Canis, tu canis, tu canis ut canis
то есть в русском переводе
Певец, ты певец, ты поешь как собака!
Дедушка Крылов тоже воздал подобного рода певцам должное – и не раз. По-видимому, они его особенно раздражали, как и вообще всякого рода плохие музикусы.
То он пищал, то он хрипел,
То верещал козленком,
То не путем
Мяукал он котенком.
Однако у Крылова есть вещь на эту тему совершенно серьезная и для своего времени пророческая – реализация этого пророчества произошла полностью лишь в наше время. Изумительная эта пьеса, которую и басней назвать нельзя, но придется причислить к разряду лучших сатир в духе Ювенала и Свифта, называется «Парнас».
Когда из Греции вон выгнали богов
И по мирянам их делить поместья стали,
Кому-то и Парнас тогда отмежевали.
Хозяин новый стал на нем пасти ослов.
Ослы, не знаю как-то, знали,
Что прежде музы тут живали,
И говорят: «Не даром нас
Пригнали на Парнас:
Знать, музы свету надоели,
И хочет он, чтоб мы здесь пели». —
«Смотрите же, – кричит один: – не унывай!
Я затяну, а вы не отставай!
Друзья! Робеть не надо!
Прославим наше стадо
И громче девяти сестер
Подымем музыку и свой составим хор!
А чтобы нашего не сбили с толку братства,
То заведем такой порядок мы у нас:
Коль нет в чьем голосе ослиного приятства,
Не принимать тех на Парнас».
Одобрили ослы ослово
Красно-хитро-сплетенно слово,
И новый хор певцов такую дичь занес,
Как будто тронулся обоз,
В котором тысяча немазанных колес.
Но чем окончилось разно-красиво пенье?
Хозяин, потеряв терпенье,
Их всех загнал с Парнаса в хлев.
В этой из ряда вон едкой и превосходно сделанной сатире на тему о покушении уродов вывести из мира красоту остается только дойти до, так сказать,
Ведь пора расплатиться с мелюзгой, которой подлинные музы обязаны ныне своим изгнанием и уничижением. Впрочем, если воплощенному Слову Божию, Которому служат музы, как у креста стоящие и плачущие, так и веселящиеся простодушным весельем Царя Артиста, скачущего и играющего пред Кивотом Завета, если великому двуединству Аполлона и Диониса, которое явлено и в иконографии христианской, и в утехах Флоренции, Рима и Венеции, словом, если
Меня спросят, почему я, вместо того чтобы продолжать свою интереснейшую тему о тождестве
«Трудно не писать сатиры».
Как нам уже неоднократно приходилось повторять, мы живем в эпоху настоящего и сознательно принятого культа
Брать прямо «в лоб» и «на абордаж» такую тончайшую тему, как тема красоты, несмотря на ее главенство среди прочих философско-метафизических и богословских тем, несмотря на всю ее мощь, на ужасающую, непреодолимую силу, понятую Платоном, Плотином и Достоевским (не говоря уже о других крупнейших авторах и артистах, творцах прекрасного во главе с Господом Богом), подходить к такой теме, что называется, «здорово живешь» невозможно, да и недостойно мыслителя, сознающего свою ответственность. Вот и нам пришлось подойти к этой теме издалека, показав всю ее важность, глубину и ответственность и пытаясь ответить на такой важный и опасный вопрос, как связь мотивов и тем
Подойти вплотную к теме красоты и попытаться определить красоту возможно, лишь исследуя ряд родственных тем и антитез, которые стоят временно в центре внимания исследователя и даже прямо красотой и не именуются. Сюда относятся, например, бытие, познание, любовь, добродетель и др. С этим соединено и много других, меньших, нередко компрометирующих и профанирующих основную тему вопросов.
Это похоже на евангельскую ловлю рыбы, где рыбари забрасывают невод почти наудачу, вытаскивают его с тем, что в ту пору попалось под руку, и, севши на берегу, собирают годное в сосуды, а неподходящее или же вовсе негодное устраняют… И тогда выясняется, что тема красоты в высшей степени разнообразна и многообразна, многолика и даже, так сказать, «протеевидна», – что самое жуткое. Недаром великий знаток этого рода циклов красоты, где в центре внимания стоит женщина – София, Вл. Соловьев, столь повлиявший на Блока, оказывается тоже, так сказать, существом «
Но страшно мне – изменишь облик ты.
Это значит, что в процессе определения красоты и по мере определения происходит и изменение ее сущности, так же как и изменение ее субстрата.
Поэтому еще большой вопрос, – можно ли вообще определить красоту – именно в силу ее
Она покоится стыдливо
В красе торжественной своей.
Несомненно, существует торжественная мистерия красоты, ее литургическое действо:
В небесах торжественно и чудно,
Спит земля в сияньи голубом.
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? Жалею ли о чем?
Тоска от созерцания прекрасных объектов есть очень характерный признак присутствия в них подлинной красоты, ее, так сказать, «Платоновой идеи». Более или менее, в порядке акциденциальном, ее удалось передать Чехову в его превосходном рассказе «Красавицы» – хотя там и нет никакой философии, но зато есть много искусства и меткой наблюдательности, зоркости артиста. Эту «тоску красоты», которая так сродни «тоске любви», и, может быть, даже совпадает с ней – во всяком случае в пределе, – можно, пожалуй, объяснить тем, что здесь не требуются какие-либо объяснения, ибо дело ясно и само по себе, без объяснений…
Там кто-то манит за собою,
Да крыльев летать не дает.
Или же, как все у того же поэта (Фета):
Как ясность безоблачной ночи,
Как юно нетленные звезды,
Твои загораются очи
Всесильным, таинственным счастьем.
И все, что лучом их случайным
Далеко ль иль близко объято,
Блаженством овеяно тайным, —
И люди, и звери, и скалы.
Лишь мне, молодая царица,
Ни счастия нет, ни покоя,
И в сердце, как пленная птица,
Томится бескрылая песня.
Подлинная красота и ее сопровождающая любовь – ибо нельзя не любить красоту – всегда есть зов Небесной Афродиты в мир иной или в миры иные. Для того чтобы улететь туда и увидать великую, обычным очам недоступную тайну, необходимо вырастить себе, вернее, своей душе особые крылья… Это процесс мучительно сладостный, с невероятным искусством и избытком небесной красоты описанный Платоном в диалоге «Федр».
Истинная красота, или лучше истинное узрение подлинной красоты, так же как и красоты подлинника, есть нечто
Не тщетно уличная толпа вместе с писаками, псевдомыслителями и псевдоучеными, выражающими ее мнения и настроения, всегда так бесилась при одном только намеке на «искусство для искусства» и на незаинтересованное созерцание…
Но сад загадить надо
Затем, что он цветочный! [25]
А соловьев – истребить за бесполезность!
Но бедный соловей, милостью Божией певец, готов умереть над розой исходя в песнопениях. Такова его участь – «поцеловать и умереть»…
Только встречу улыбку твою
Или взгляд уловлю твой отрадный, —
Не тебе песнь любви я пою,
А твоей красоте ненаглядной.
Про певца по зарям говорят,
Будто розу влюбленною трелью
Восхвалять неумолчно он рад
Над душистой ее колыбелью.
Но безмолвствует, пышно чиста, Молодая владычица сада: Только песне нужна красота, Красоте же и песен не надо.
Помимо основного онтологического свойства красоты –
В.В. Розанов свидетельствует, что когда однажды во время беседы на научно-философские темы зашла речь по трудному вопросу «энтелехии» и «энтелехийности», то о. Павел Флоренский в качестве примера дал чрезвычайно удачный образ:
Не следует также забывать и то, что каждый период-эон-день творения, начиная с создания света (не забывать и синонимизм –
–
Из этого видно, что метафизика и философия красоты самым тесным образом и по существу соединены с великой и бездонной тайной
Во все эти темы с неизбежностью входит также тема
Но так как, создавая мир и человека из ничего, Бог самим фактом этой творческой катастрофы, которую никак невозможно понимать и принимать как идиллию, поставил весь созданный им