На следующий день уже штабной приказ о назначении меня старшим офицером Полевого склада двенадцатой мили. Собственно, здесь истории конец, поскольку до конца войны я просидел на этой самой двенадцатой миле командиром этого самого склада.
Что сие означало, я так и не понял. Не знаю даже, в самом деле организовывали Оборонительный корпус западного побережья или лишь собирались. Да и стремления тогда не было узнать. В любом случае чистейшая фикция. Думаю, нарисовавшийся в чьих-то мозгах из-за туманных толков о возможном вторжении немцев через Ирландию смутный проект некой береговой цепи армейских складов. Лопнувшая как мыльный пузырь чья-то фантазия, которую пообсуждали денька три и позабыли, и меня вместе с ней. Одиннадцать банок тушенки мне достались от уже обживавшей данный пункт неведомой офицерской миссии. Еще в наследство мне остался (для чего, непонятно) глухой как тетерев старик — рядовой Лиджберд. Поверите ли вы, что я там сторожил одиннадцать банок тушенки с середины 1917-го до начала 1919-го?
Поверить невозможно, но так было. И даже не казалось особо удивительным. К 1918-му люди отвыкли ждать от жизни чего-либо разумного.
Раз в месяц мне присылали огромную ведомость, где требовалось указать количество и состояние хранимых мною заступов, саперных лопаток, мотков колючей проволоки, аптечек, одеял, водонепроницаемых подстилок, листов рифленого железа, банок сливового и яблочного джема. Аккуратно проставив в каждой графе нули, я отсылал ведомость обратно. И ничего. В Лондоне кто-то деловито регистрировал мою бумагу, рассылал новую учетную документацию, вновь регистрировал, вновь рассылал... Порядок безупречный. Таинственные власти, руководившие войной, забыли обо мне, а я сановную их память не тревожил. Сидел себе в дремучем уголке и после двух окопных лет во Франции избытком патриотического рвения не страдал.
Это была пустынная часть побережья, где ни души не встретишь, кроме горстки темного местного люда, лишь краем уха слышавшего, что идет война. В четверти мили, за холмом, бурлило море, катя на песчаные просторы высокие тяжелые валы. Девять месяцев в году лил дождь, оставшиеся три — дул шквалистый ветер с Атлантики. Личный и материальный ресурс полевого склада состоял из рядового Лиджберда, меня самого, пары армейских времянок (в одной из них, благопристойно «двухкомнатной», проживал я) и одиннадцати банок тушенки. Из Лиджберда, угрюмого сыча, я насчет его самого смог вытянуть лишь то, что в мирной жизни он был садовником и торговал растениями. И поразительно, как быстро он вернулся к возне с тяпкой. Еще до моего приезда вскопал за домиком кусок земли и посадил картошку, осенью пахоту свою расширил и в итоге разделал грядок на пол-акра; с начала 1918-го завел кур, и летом у него уже кудахтала целая стая, а к концу года у него невесть откуда взялся откормленный кабанчик. Не думаю, что его сильно занимало, какого дьявола мы там торчим и существует ли на деле Оборонительный корпус западного побережья. Не удивлюсь также, если услышу, что Лиджберд все еще на территории того берегового пункта, растит картофель и откармливает поросят. Хотелось бы надеяться. Желаю удачи старику.
Тем временем я тоже нашел себе дело, которым и мечтать не мог заниматься на службе с утра до вечера, — чтение.
Офицеры-предшественники оставили кой-какие книжки, в основном дешевые издания модного в те годы чтива из-под пера таких авторов, как Йен Хэй, Сэппер, Крейг Кеннеди. Однако был среди тех офицеров некто, кто знал, какие сочинения читать стоит, какие — нет. Сам-то я ни черта еще в этом не смыслил. Если по своей охоте, так читал только детективы и разок одну непристойную книжонку. Я и сейчас не строю из себя большого умника, а спроси вы меня
И вот на этой полке оказалось несколько книг, от прочих отличавшихся. Да нет, вы не подумайте! Нет, не открылась мне внезапно проза Марселя Пруста или Генри Джеймса. Этакие заумные шедевры я б и читать не стал. Произведения, о которых идет речь, были попроще. Но нас ведь всегда поражает книга, что вровень с нашим на тот момент развитием, настолько вровень, что кажется: написали лично для тебя. Первым из этих книжных потрясений стала «История мистера Полли» Герберта Уэллса, рассыпавшееся на страницы карманное издание в мягкой обложке. Вы можете представить, что такое вырасти сыном мелкого торговца в провинциальном городке и натолкнуться на подобную «Историю»? Затем «Мрачная улица» Комптона Макензи. Вокруг этой вещи перед войной поднялся шум, отголоски скандала долетали аж до Нижнего Бинфилда. Затем «Победа» Конрада. Тут я на некоторых главах поскучал, но такие романы заставляют мозги работать. Имелся также старый номер какого-то журнала в синей обложке, где был напечатан рассказ Д.Г. Лоуренса. Забыл название. Про немецкого новобранца, который спихнул старшего сержанта через бруствер и дал деру, а потом сцапали парня в спальне у подружки. Объяснить себе, чем это брало, я не умел, но захотелось почитать еще что-нибудь вот такое.
Ладно, начал я пожирать книги, словно действительно изголодался. Впервые так упивался чтением после блаженных дней с бесстрашным Диком Донованом. Причем вначале не знал даже, как подступиться к утолению книжной страсти. Думал, что книгу можно получить, только купив. Забавно, а? Вот где видна разница в воспитании. Думаю, в семействах среднего класса (от пяти сотен годовых и выше) ребенку с колыбели все известно насчет «Мьюди» и «Таймс бук клаба»39. Ну, чуть позже я разобрался, освоил библиотечную систему, стал постоянным абонентом и «Мьюди», и городской библиотеки в Бристоле. И как же я весь следующий год читал! Уэллс, Конрад, Киплинг, Голсуорси, Барри Пейн, Вильям Джекобе, Пэт Ридж, Оливер Онионс, Комптон Макензи, Генри Сетон-Меримен, Морис Баринг, Стивен Маккенна, Мэй Синклер, Арнольд Беннет, Энтони Хоуп, Элинор Глин, О. Генри, Стивен Ликок, даже Сайлас Хокинг и Джин Страттон Портер. Интересно, сколько имен вам тут известно? Половину из этих авторов, воспринимавшихся большими, серьезными писателями, теперь забыли. Но я глотал все их творения, как кашалот в гуще креветок, и мне ужасно нравилось. Позже, конечно, понабрался кой-чего, стал отличать художество от хлама. С интересом, хотя и не взахлеб, прочел «Сыновей и любовников» Лоуренса и просто обалдел от «Дориана Грея» Уайльда, от «Новых сказок Шехерезады» Стивенсона. Больше всего на меня действовал Уэллс. Понравилась «Эстер Уотерс» Джорджа Мура. А вот романы Харди начинал и всегда застревал на середине. Пытался даже читать Ибсена, от которого осталось лишь смутное впечатление, что в Норвегии вечно дождь.
Странно, ей-богу. И тогда это меня поразило. Малый, всего четыре года назад в белом фартуке резавший сыр клиентам, мечтавший о собственной бакалее и все еще прилагавший немало усилий, дабы говорить правильно, я уже видел разницу между Арнольдом Беннетом и Элинор Грин. Так что, подбивая итог, надо признать, что война принесла мне сколько вреда, столько и пользы. Во всяком случае, по части познаний тот год запойного чтения стал моим единственным университетом. Мозги определенным образом зашевелились. Полезли в голову сомнения, какие-то вопросы, которые вряд ли возникли бы вдруг у меня в нормальном, здравом житейском распорядке. Хотя — поймете ли вы это? — самое сильное влияние оказали все-таки не книги, а идиотская нелепость моего тогдашнего существования.
Абсурдным до предела был тот мой, 1918-й, год. Где-то далеко-далеко, во Франции, грохотали орудия и несчастных ребят с мокрой от страха мошонкой, спокойно, будто уголек в печку подкидывая, гнали под пулеметный огонь, а я посиживал у камелька в армейской тыловой хижине да почитывал романы. Мне повезло. Я выпал из поля зрения начальства, забился в уютной щели и получал довольствие за то, что ничего не делал. Время от времени я впадал в панику, ждал, что сейчас обо мне вспомнят и вытащат из норы, но ничего подобного не случилось. Приходила ведомость на шершавой серой бумаге, я ее заполнял и отсылал обратно, через месяц мне опять ведомость, а я опять ее обратно, через месяц снова... так оно и шло. Смысла как в бреднях сумасшедшего, не больше. Результат всего этого (плюс прочитанные книжки) — во мне появилось недоверие.
Не у меня одного. Полно было в войну всяких щелей и стоячих болот. Целые армии гнили на каких-то фронтах, забытых Богом и людьми. Тучи клерков и машинисток военных департаментов отрабатывали свои два фунта в неделю, громоздя горы ненужных бумажек (отлично, между прочим, зная, что ничего, кроме бумажных куч, они не производят). Никто уже не верил басням о германских злодеяниях в маленькой храброй Бельгии; солдаты симпатизировали немецким парням и терпеть не могли французов. Каждый младший офицер полагал Генеральный штаб сборищем дебилов. Волна недоверия побежала по Англии, докатившись даже до Полевого склада двенадцатой мили. Не то чтобы война всех превратила в интеллектуалов, но она повернула народ к нигилизму. Люди, что в мирной, нормальной жизни имели склонность размышлять о своих судьбах не больше чем о пудингах к чаю, сделались прямо-таки коммуняками. Кем бы я стал, не разразись война? Не знаю, но уж не таким, как получилось. Если человек чудом выживал на этой бойне, в мыслях у него обязательно начиналось брожение. Наглядевшись на жуткий, идиотский кавардак, ты переставал воспринимать систему чем-то вечным и безусловным, как египетские пирамиды. Ты уже видел — сплошная хренотень.
Годы войны, конечно, вырвали меня из прежней нашей жизни, но я и сам о ней надолго и почти полностью забыл.
Знаю я, знаю, что в действительности ничего не забывается, что помнишь апельсиновую корку, плававшую в луже десять лет назад, помнишь увиденный когда-то мельком на вокзале плакат с видом курорта Торки. Я о другом. Ну разумеется, я помнил Нижний Бинфилд, помнил свои удочки, запахи в нашем магазине, мать возле заварочного коричневого чайника, снегиря Джекки, конскую поилку на Рыночной площади. Но все это ушло из живых чувств, стало картинками чего-то очень далекого, с чем навсегда покончено. Мне в голову бы не могло прийти, что вдруг захочется когда-нибудь туда вернуться.
А времечко после войны, скажу вам, было диковатое. Тоже хватало странностей, хотя у большинства они теперь почти изгладились из памяти. Общее настроение недоверия, проявляясь самым разным образом, достигло пика. Миллионы мужчин, согнанных в армию и разом опять выкинутых в мирный быт, нашли страну, за которую они дрались, не той, что ожидалась, и команда Ллойд Джорджа40 из кожи вон лезла, дабы изобразить, что все прекрасно. Бродили, гремя ящиками для сбора монет, оркестры из бывших военнослужащих, отставные солдаты изображали уличных певиц, а парни в офицерских кителях наяривали на шарманках. Все вчерашние воины, включая меня, кинулись искать работу. Положение мое было лучше, чем у многих. С пособием за ранение и тем, что я откладывал последний год из жалованья (не имея особых возможностей тратить), у меня образовалось без малого три с половиной сотни. Но интересно, как же я себя повел. Денег моих вполне хватало, чтобы осуществить то, к чему меня с детства предназначали, о чем я сам мечтал годами, — открыть лавку. Начальный капитал имелся, и если бы побегать, присмотреться, за три с половиной сотни нашлось бы подходящее магазинное дельце. Однако вот, поверите ли, даже мысли об этом не мелькнуло. Я не только ни шагу в ту сторону не сделал, мне вообще насчет такого варианта подумалось лишь годков через пять. Понимаете, внутренне я уже очень отдалился от всяких там прилавков и весов. Армия! Армия слепила из тебя некое подобие джентльмена, внушив уверенность, что уж откуда-нибудь у тебя деньжонки всегда будут. Предложи кто-то мне тогда скромную, но надежную торговую точку — табачную или кондитерскую лавочку или же сельский магазинчик, где продается все на свете, — я бы только расхохотался. У меня ж на погонах звездочки, я в другом социальном ранге. Популярную среди бывших офицеров иллюзию, что всю оставшуюся жизнь ты теперь можешь лишь потягивать джин с тоником, я, правда, не разделял. Я собирался получить работу. Но трудиться предполагал, конечно, «в бизнесе»; неясно пока, где и на каком посту — на каком-то руководящем, с автомобилем, телефоном и желательно постоянной секретаршей. Аналогичные грезы в конце войны одолевали многих: уличный лоточник видел себя коммивояжером, коммивояжер — директором универмага. Опять-таки влияние армейской жизни, погон со звездочками, офицерской чековой книжки, доставлявшихся тебе обедов-ужинов. К тому же витала идея (и среди офицеров, и у рядовых), что нас, уволенных в запас, ждут места, где нам будут платить уж никак не меньше, чем на наших военных должностях. А если б не эти мечтания, кто воевал бы?
Что ж, грезившуюся работу я не получил. Никто почему-то не рвался платить мне две тысячи в год за пребывание в глянцевом новомодном офисе и диктовку писем платиновой блондинке секретарше. Как и три четверти бывших офицеров, я обнаружил, что в армии мы достигли личных пределов финансового благоденствия и больше это, видно, нам не светит. Из благородных воинов на службе его величества мы мигом превратились в нищих, никому не нужных безработных. Претензии мои вскоре понизились с двух тысяч в год до трех фунтов в неделю, но даже столь незавидных рабочих мест, казалось, не существовало. Любое самое убогое местечко занимал либо тип в годах, уже не годный для воевавшей армии, либо юнец, не дотянувший до призывного возраста. Несчастному отродью, рожденному между 1890 и 1900 годами, везде от ворот поворот. И все-таки мысли вернуться за прилавок не мелькало. Наверное, я мог бы поступить продавцом в какую-нибудь бакалею; старый Гриммет, если был жив (контактов с Нижним Бинфилдом я не поддерживал), дал бы хорошую рекомендацию. Но уже не по мне. И даже без возросших социальных амбиций, после всего, чего я навидался, начитался, мне было не представить себя снова в душной торговой лавке. Я хотел ездить и сшибать монету. Особенно хотелось стать коммивояжером, я чувствовал, что у меня пойдет.
Но и такой работы не было, то есть не было таких штатных мест с регулярной зарплатой. Вот без гарантий, на процент с продаж, — пожалуйста. Бандитство это только начинало разворачиваться. Для фирмы тут изумительно простой способ без риска, без всяких издержек продвинуть свой товар и увеличить сбыт, и система цветет тем лучше, чем хуже времена. Внештатного агента держат на поводке, туманно намекая, что, может, через пару месяцев назначат твердый оклад, а когда измочаленному бедолаге уже невмочь, всегда найдется очередной горемыка, чтобы заменить его. Естественно, работенку «за процент» мне долго искать не пришлось, я даже не одну фирму сменил. Благодарение Богу, ни разу не досталось навязывать пылесосы или словари. Я ездил со стиральным порошком, столовыми приборами, потом с ассортиментом патентованных штопоров и консервных ножей, потом с офисной дребеденью: скрепки, копирка, лента для пишущих машинок. Неплохо шло. Я тот субъект, который
Перебивался я подобным образом примерно год. Всего наелся. Тряска по проселочным дорогам, ночевки черт знает где, поселки, городишки, о которых человек на нормальной службе слыхом бы не слыхивал. Жуткие спальные номера «с завтраком», где простыни всегда пованивают плесенью, а желтки в яичнице бледней лимона. И повсюду встречаешь жалких своих коллег, потрепанных отцов семейств в изъеденных молью пальто и котелках, искренне верящих, что скоро выкрутятся, будут таскать в гнездышко по пять фунтов в неделю. И постоянно шляешься от магазина к магазину, уламываешь хмурых и хамоватых лавочников, шмыгаешь в сторонку, если к торговцу заходит клиент. Только не надо думать, что я чересчур переживал. Для некоторых это пытка: кто-то, прежде чем зайти, открыть свой чемоданчик с образцами, жмется и морщится, будто ему в прорубь нырять.
Я не из этаких. Я тип настырный, умею уговорить, заставить купить у меня вещь, которую человек покупать не собирался, и даже если перед носом у меня захлопнут дверь, мне наплевать. По правде говоря, работа за процент, если я вижу, как тут наварить, мне нравится. Не знаю, много ли в тот год прибавилось у меня в голове, но выкинул я из нее действительно немало. Вытряхнул весь дурацкий «офицерский» гонор и задвинул подальше все, чего набрался, бездельничая, месяцами глотая роман за романом. В тех своих путешествиях я, кроме детективов, ничего не читал. Не до того было, чтоб умничать. Я погрузился в живую реальность. Какую? А такую — сожми зубы, бейся, дерись, но товар свой толкай. Большинству людей пришлось тем или иным манером продавать себя, что означало: получил работу, так держись за нее. По-моему, после войны в любом деле, в любом торговом, не торговом ремесле дня не было, чтобы рабочих мест хватило на всех желающих. И это наполнило жизнь особым страшноватым ощущением. Будто на тонущем корабле, когда живых душ на борту двадцать, а поясов спасательных пятнадцать. Вы скажете: но что ж тут именно современного? И при чем тут война? Да уж при том. Ты ощущал, что должен постоянно бороться и распихивать локтями, что ты получишь что-то, только если вырвешь у другого, что всегда за спиной охотники на твое место, что не сегодня завтра сокращение штатов и могут вычеркнуть тебя, — вот
Сам я, впрочем, не бедствовал. Кой-чего зарабатывал, на банковском счете еще лежало порядочно, почти две сотни фунтов, и будущее меня не пугало. Во мне сидела уверенность, что рано или поздно приличная работа подвернется. И в самом деле, через годик повезло. Точней не «повезло», а это я, барахтаясь, должен был подстеречь, использовать свой шанс. Я не похож на дерзновенного героя, который может кончить и нищим в работном доме, и пэром в палате лордов. Мне, парню среднего пошиба, по закону всемирного тяготения определено болтаться где-то на среднем уровне пяти фунтов в неделю. Пока такие места будут, я как-нибудь на них пристроюсь.
Случай мне выпал, когда я торговал вразнос скрепками и копиркой. Однажды я пролез в огромное, с множеством офисов, здание на Флит-стрит (коммивояжеров туда, естественно, не пускали, но я сумел создать у лифтера впечатление, что мой чемоданчик с образцами — это солидный кейс с бумагами). Разыскивая крохотную фирму зубной пасты, где мне рекомендовали попытать счастья, я в конце коридора приметил какого-то идущего навстречу босса. Издали было ясно — важная персона. Ну, знаете повадку этих крупных бизнесменов: места в пространстве занимает, кажется, втрое больше, чем рядовая тля, шествует как император, и за полмили от него разит деньгами. Когда персона приблизилась, я увидел, что это сэр Джозеф Чим. Теперь уже, конечно, в штатском, но я сразу его узнал. Сэр Джозеф, видимо, прибыл на некое деловое совещание. За ним семенили два то ли клерка, то ли референта; шлейф они не несли, поскольку такового в костюме босса не имелось, но исполняли именно эту обязанность. Я, разумеется, почтительно посторонился. Однако, что интересно, мистер Чим по прошествии нескольких лет тоже меня признал. Более того, к моему изумлению, он, остановившись, заговорил со мной:
— Приветствую! Знакомое лицо. Ваша фамилия? На языке вертится, но никак не вспомню.
— Боулинг, сэр. Служил при Военснабе.
— О, разумеется! Парнишка, мне ответивший, что он «не джентльмен». А здесь зачем?
Признайся я в торговле скрепками вразнос, беседа, вероятно, и увяла бы. Но на меня вдруг нашло вдохновение, которое порой случается, когда чувствуешь: может клюнуть, если ты аккуратно поднажмешь. И я сказал:
— Да так, сэр. Если честно говорить — ищу работу.
— Работу? Хм. Непросто в наши дни.
Чим скользнул по мне цепким глазом. Два его пажа трепетно застыли в некотором отдалении. Я смотрел на изучавшее меня благообразное лицо с густыми седыми бровями, с чутким массивным носом и понимал, что старик решился мне помочь. Диво дивное это всесилие богатеев. Вельможа в блеске славы и величия проплывал мимо со своей свитой, но по внезапной королевской прихоти решил вдруг одарить нищего монеткой:
— Так хотите работать? Что умеете?
И снова вдохновение. С парнями вроде сэра Джозефа расписывать свои таланты бесполезно. Держись правды.
— Ничего не умею, сэр. Но очень бы хотелось штатным коммерческим агентом.
— Штатным? Хм. Не уверен, что у меня в данный момент есть что-нибудь для вас. Дайте подумать.
Он пожевал губами и чуть не на полминуты погрузился в размышление. Надо же! Обо мне! Мне даже в тот, столь важный для карьеры, миг это увиделось забавным. Могущественный старикан, стоивший никак не меньше миллиона, задумался о моих интересах. Из-за какой-то моей давней, случайной фразы я застрял в его памяти, и он тратил частицу своего бесценного времени, морщил брови, придумывая мне местечко. Смею предположить, что позже он в тот день для равновесия уволил десяток клерков. Наконец он промолвил:
— В страховой фирме не хотели бы? Надежный, знаете ли, бизнес. Спрос у людей на страховки практически как на ежедневное питание.
Конечно, я ухватился за идею насчет страховой фирмы. Сэр Джозеф был «некоторым образом причастен» к делам «Крылатой саламандры» (к чему только он не был «причастен»!). Один из пажей подлетел с изящной твердой кожаной папкой, и тут же, не сходя с места, сэр Джозеф золотым своим пером начиркал записку важной особе в «Крылатой саламандре». Я поблагодарил его, он величаво поплыл дальше, а я скромно ретировался, и больше мы ни разу не встречались.
Итак, желанную работу я получил, и работа, как я уж говорил, получила меня. Службе моей в «Крылатой саламандре» пошел восемнадцатый год. Начинал я клерком в конторе, но теперь именуюсь «инспектором» или, в особо ответственных случаях, «полномочным представителем фирмы». Два дня в неделю тружусь в офисе своего филиала, остальное время разъезжаю по адресам, проверяю клиентуру, найденную местными агентами, провожу оценку магазинов и прочей собственности, время от времени сам отлавливаю желающих застраховаться и заключаю договора. Собственно говоря, вот и вся биография.
Оглядываясь назад, я понимаю, что настоящая жизнь, если таковая у меня была, закончилась в мои шестнадцать лет. Все главное, действительно имеющее для меня значение, осталось за той чертой. Потом случалось еще кое-что довольно яркое (война вот, например), но лишь до поступления в «Саламандру». После чего... эх! Говорят, что биографий нет у счастливых людей, но это точно не про парней, потеющих в страховом бизнесе. С начала моей карьеры в «Саламандре» не найдется ничего, что можно было бы назвать событием, за исключением того, что через пару лет, в начале 1923-го, я женился.
Жил я тогда в пансионе в Илинге41. Бежало, верней, незаметно ползло, время. Нижний Бинфилд почти не вспоминался. Я стал обычным клерком-работягой, ежедневно торопящимся к 8.15 и плетущим интриги против сослуживцев. Начальство было мной довольно, я тоже был вполне доволен жизнью. Дурман послевоенного стремления к успеху играл и у меня в крови. Вы помните, что тогда звенело в воздухе: жми, парься, молоти, рви свой кусок — короче, пробивайся или выбывай. Давай наверх, там полно места! Упорный смекалистый малый внизу не останется! И все эти тогдашние журнальные байки с картинками: босс одобрительно похлопывает по плечу парня, который славно провернул дельце, ибо прилежно занимался на заочных курсах менеджмента. Смешно, с какой жадностью глотала это рекламное пойло вся молодежь, даже ребята вроде меня, без малейших склонностей к энтузиазму. Я по натуре середняк и не способен жить ни голодранцем, ни лихим рвачом. Но таков был дух времени. Гони вперед! Лупи монету! Увидишь, что соперник падает, кидайся и топчи, чтоб не поднялся. Конечно, это было в начале двадцатых, когда впечатления от войны сгладились, а круто осадивший всех нас кризис еще не разразился.
Я был первостатейным завсегдатаем аптечных кафе-магазинов, ходил на шикарные танцульки, полкроны за вход, и состоял членом местного теннисного клуба. Знаете, верно, эти благородные спортклубы в пригороде? Внутри высокой ограды из проволочной сетки тесные дощатые павильончики, по площадке гордо похаживают молодые франты в плоховато скроенных белых брюках, совершенно как в высшем свете выкрикивают «второй сет!», «за полным преимуществом!». Я научился махать ракеткой, не слишком косолапо танцевал, имел успех у девушек. Под тридцать лет, румяный и блондинистый, смотрелся я довольно видным парнем; участие в войне мне тоже прибавляло очков. За джентльмена ни тогда, ни после меня никто не принял бы, но и сына мелкого, почти сельского магазинщика во мне уже вряд ли бы угадали. В лондонском пригороде типа Илинга, в пестром обществе клерков и подобного ранга тружеников среднего класса я ощущал себя вполне-вполне. Хильду свою я встретил в теннисном клубе.
Ей было двадцать четыре. Тихая, маленькая, худенькая, с темными волосами, хорошими манерами и со своими круглыми глазищами — вылитый заяц. В разговорах всегда стоит сбоку, смотрит, но сама почти ни слова, — про таких думаешь: как человек умеет слушать! Если и скажет что, так обычно вдобавок к чужим речам: «О да, мне тоже так кажется». У теннисной сетки она просто порхала — играла, кстати, неслабо, но все равно сохраняла какой-то ребячески беспомощный вид. Фамилия ее была Винсент.
Женившись, рано или поздно спросишь себя, зачем ты это сделал, и, Бог свидетель, миллион раз я задавал себе такой вопрос. За плечами пятнадцать лет супружества, а я все продолжаю допытываться, зачем,
Отчасти, конечно, потому, что она была молодой и временами очень миленькой. Помимо этого ясно лишь то, что из-за абсолютно разного происхождения я не видел, не мог уловить ее сущность. Женись я, например, на Элси Уотерс, так знал бы, кого беру в жены, а тут пришлось все открывать насчет супруги уже в процессе совместного житья. Хильда принадлежала к слою, известному мне только понаслышке. Предки ее служили солдатами, моряками, священниками, колониальными чиновниками — все в таком роде. Состояния никто из них не сделал, но и трудиться (в том смысле, как я это понимаю) никто никогда не трудился. У вас возникает подозрение в некоем снобизме, в желании парня из общин Низкой церкви42 породниться с семейством классом повыше? Зря. Поймите меня правильно: женился я на Хильде вовсе не потому, что она была из тех, кого я с поклонами обслуживал за прилавком; не потому, что хотелось прыгнуть ступенькой выше на социальной лестнице. Просто-напросто я, бестолочь, совершенно не разбирался в том, что она собой представляла. И не ухватывал, конечно, что барышни из полунищей части верхов среднего класса готовы замуж за кого угодно в брюках, только бы сбежать из дому.
Не прошло много времени, как Хильда пригласила меня познакомиться с ее родней. До этого я и не знал, что в Илинге целое поселение отставной колониальной братии. В гостях у людей из совершенно незнакомого мира! Я глядел, слушал раскрыв рот.
Бывали вы у британцев, половину жизни проживших в Индии? Зайдешь к ним, и уже не верится, что на дворе Англия и XX век. Переступив порог, ты в Индии 1880-х. Эта особенная атмосфера: резная тиковая мебель, медные чеканные подносы, пыльная башка тигра на стене, индийские сигары, жгучий соус к рису, пожелтевшие фотографии парней в тропических шлемах, то и дело словечки на хинди, словно все вокруг должны понимать, и анекдоты про тигриную охоту, про то, что Смит ответил Джонсу в Пуне в 1887 году. Их собственный, образовавшийся внутри страны довольно тухлый мирок. Но мне, разумеется, все это было удивительно и любопытно. Старый Винсент, отец Хильды, до пенсии служил не только в Индии, а даже на совсем диковинных заморских островах, Борнео или Сараваке (всегда забываю, на котором). Типичный колониальный отставник, полностью облысевший, зато с густейшими усами, набитый до краев рассказами о кобрах, факирах, сахибах и о том, что ему в девяносто третьем сказал окружной комиссар. Мать у Хильды была столь же блеклой, как выцветшие фотографии в гостиной. Имелся еще братец Хильды Гарольд, на момент моего появления у них как раз приехавший в отпуск со своей цейлонской чиновничьей службы. В неказистом, запрятанном на одной из самых глухих улочек Илинга домике Винсентов крепко пахло индийскими сигарами и просто негде было повернуться от охотничьих копий, туземных безделушек и чучел разного зверья.
На пенсию старый Винсент вышел в 1910-м, с тех пор они с супругой существовали не активней и бодрей, чем пара устриц. Однако меня как-то впечатляло семейство, в родословной коего числились майоры, полковники, даже один адмирал. Вообще мое отношение к Винсентам, а их ко мне — наглядный пример того, какими дураками мы становимся, оценивая людей из чужой среды. Поместите меня в круг незнакомых деловых людей, будь то директора компаний или мелкие агенты, я каждого определю довольно точно. Но относительно сословия чиновников-рантье-священников я был полный профан и с искренним почтением взирал на эти выкинутые как хлам, тихо гниющие обломки; признавал за ними социальное, интеллектуальное старшинство. Они со своей стороны тоже воспринимали меня энергичным молодым бизнесменом, который вскоре будет ворочать большими капиталами. Для подобной публики «бизнес», от страхования судов до торговли арахисом с лотка, — тайна, покрытая глубоким мраком. Им представляется лишь что-то несколько вульгарное, на чем делают деньги. Старый Винсент любил душевно разглагольствовать о моих трудах «в бизнесе» (раз, помню, характерно выразившись о том, как я «веду дела фирмы», не понимая, по всей видимости, разницы между наемным клерком и владельцем финансового счета). Ему смутно мерещилось, что, будучи в команде «Саламандры», я естественным продвижением в чинах когда-нибудь там дослужусь до генеральства. Еще, по-моему, он лелеял надежду в будущем призанять у меня деньжат. Гарольд-то уж наверняка, я это по глазам его видел. И я, конечно же, сегодня, даже с нынешним моим доходом, ссужал бы Гарольда монетой, если б тот был жив. Но он, по счастью, через несколько лет умер (кажется, от брюшного тифа); нет уж на свете и обоих его родителей.
Короче, обвенчались мы с Хильдой, и мне буквально сразу стало ясно — влип. Вы спросите: «Зачем на ней женился?» А сами вы зачем? Случаются с нами промашки. Верите ли, первые два-три года я всерьез обдумывал, как бы ее прикончить. Конечно, никто из нас подобных планов не осуществляет, но помечтать приятно. Однако ж парней, укокошивших супружниц, всегда ловят. Какое алиби себе ни сотвори, копы твердо уверены, что это ты, и уж находят чем припереть тебя к стенке. Если убита женщина, первым подозревают ее мужа — вот вам вся правда о том, что народу втайне думается насчет брака.
Но, как говорится, ко всему привыкаешь. Со временем я поостыл в желании убить Хильду, просто смотрел и не переставал дивиться. Чудеса, да и только. Иногда я, придя со службы, или после воскресного обеда заваливаюсь, скинув ботинки, на кровать и часами размышляю об удивительных женских превращениях. Как это у них происходит, почему, для чего? Самая жуть — это быстрота, почти мгновенность, с которой они опускаются после замужества. Словно натянутая струна лопнула, словно бы семена в цветке созрели и лепестки вмиг пожухли. И что меня прямо сшибает с ног, так это то, в какой угрюмый настрой они тогда впадают. Если бы брак был откровенным трюком, если бы женщина, поймав тебя в капкан, сказала: «Попался, болван, теперь не рыпайся, работай на меня, а я повеселюсь!» — ну я хотя бы понял смысл.
Но ничего подобного. Не хотят они веселиться, им хочется только мрачнеть и вянуть как можно быстрей. Напрягая все силы, победят, дотащат парня до алтаря — и как бы расслабляются, мигом теряя свежесть, прелесть, жизнерадостность. Так вот и с Хильдой. Жила изящная хорошенькая девушка, которая казалась мне (и вначале, клянусь, действительно
Чего у Хильды нет (я это обнаружил через неделю после свадьбы), так это никакой способности получать удовольствие от чего-то или хоть интерес испытывать к чему-то вне чисто практических соображений. Значение всего созданного лишь для радости, для украшения жизни до нее просто не доходит. Это через характер Хильды мне наконец открылось, что стоит за словами о пришедших в упадок семействах среднего класса. Всю жизненную силу там выкачал постоянный недостаток средств. В подобных семействах, живущих на пенсию и мизерный процент бессрочных государственных облигаций (то есть с доходом, никогда не растущим, а чаще падающим), бедность переживают сильнее, больше трясутся над каждой коркой, каждым пенсом, чем в любом крестьянском домишке, не говоря уж о семьях шахтеров. Хильда рассказывала мне, что почти главное в ее воспоминаниях о детстве — каждодневный ужас родителей перед нехваткой денег на очередную неизбежную трату. Особенно остро проблемы с финансами встают, когда приходится отдавать деток в платные школы. Соответственно отпрыски, особенно девочки, вырастают, до костей проникнутые убеждением не только в обреченности на вечную нужду, но и в обязанности вечно терзаться из-за этого.
Сначала мы жили в убогом двухэтажном скворечнике, с трудом выкручивались на мою зарплату. Позже, когда меня, повысив, сделали инспектором филиала Западного Блэчли, стало легче, но настроение Хильды не изменилось. С утра до ночи ее нытье: счет от молочника! от угольщика! очередной взнос за дом! за следующий школьный семестр! Из года в год жизнь у нас под припев: «Мы завтра окажемся в богадельне!» И ведь Хильда не скряга в обычном смысле слова, и еще менее — эгоистка. Даже когда появляется некий запас наличных, ее едва убедишь купить себе что-нибудь из приличной одежды. Но в ней крепко засело ощущение, что она
В двадцать девятом мы переехали в Западный Блэчли, на следующий год, незадолго до рождения Билли, внесли вступительный пай и поселились на Элзмир-роуд. Сделавшись инспектором, я стал часто бывать в разъездах, получил больше шансов относительно «других женщин». Конечно, я изменял — не постоянно, но так часто, как выпадал благоприятный случай. Хильда, что любопытно, начала страшно ревновать. Зная, сколь мало значат для нее такие вещи, я этих бурных сцен не ожидал. Причем, подобно всем ревнивым женам, она иной раз проявляет просто изумляющее в ней, буквально дьявольское хитроумие. Иногда так ловко подловит, что впору было бы поверить в телепатию, если бы только ее недоверие не вскипало равным образом, когда я грешен и когда совершенно чист. Короче, я у нее всегда под подозрением, хотя, Господь свидетель, последние годы, уже лет пять, наверно, поведение мое почти добродетельно. Не разбежишься при нынешней моей комплекции.
А в общем, наше семейное счастье не хуже, чем у половины супружеских пар на Элзмир-роуд. Бывали дни, когда мне думалось уйти или же развестись, но с моим заработком эта роскошь недоступна. И потом, время идет, постепенно сдаешься. Прожив с женщиной пятнадцать лет, трудно представить, как ты будешь без нее, — она уже словно бы часть природы. Положим, у вас накопились некие претензии к луне и солнцу, ну так что? Захочется их отменить, переменить? К тому же дети. Дети, как говорится, «особая связь» (я бы сказал: туго завязанный на шее галстук, чтобы не произносить — «удавка»).
В последние годы Хильда обзавелась двумя подругами, миссис Уилер и мисс Минз. Миссис Уилер — вдова и, судя по всему, очень обижена на мужской пол. Стоит мне войти в комнату, как ее прямо передергивает. Вид у этой маленькой тусклой дамочки такой, будто всю ее, от волос до туфель, пылью припорошили, но энергии в ней хоть отбавляй. На Хильду она плохо влияет родственной страстью «выгадать» и «сэкономить», хотя в своем особом направлении. Мысли ее постоянно заняты тем, как бы и где бы хорошо провести время, не истратив ни пенса. Она всегда в курсе любых дешевых распродаж, любых бесплатных развлечений. Для подобных ей ни черта не значит, нравится или не нравится вещь на прилавке, главное — по дешевке. Когда универмаги распродают остатки, миссис Уилер непременно первая в очереди и более всего гордится, если, протолкавшись весь день и перерыв горы уцененного барахла, уходит, ничего не купив. Бедняга мисс Минз совсем в другом роде. Это действительно печальный случай. Тощая долговязая дева лет тридцати восьми, с гладко зачесанными черными волосами и славным доверчивым лицом. Живет она на какую-то крохотную, но твердую ренту и представляется мне неким пережитком прошлого, осколком того, прежнего местного общества, когда Западный Блэчли еще являлся не дальним районом столицы, а маленьким провинциальным городком. На ней буквально написано, что папенька был священником и, пока жил, весьма успешно выжимал соки из дочери. Специфический побочный продукт среднего класса эти несчастные создания, что превращаются в костлявых куриц, не умея вовремя сбежать из дому. Увядшая, уже в морщинах, бедная мисс Минз по-прежнему выглядит сущим ребенком. У нее все еще захватывает дух от своего великого бунта — не посещать больше церковь; она вечно бормочет о «современном прогрессе», «женском движении» и мается необходимостью «поднимать уровень сознания», только не знает, как начать. Думаю, поначалу она прилепилась к Хильде и миссис Уилер лишь по причине кромешного одиночества, но нынче они всюду ходят втроем.
А развлечения у них! Иногда я почти завидую. Миссис Уилер — их духовный вождь. Нельзя представить такой идиотской штуки, куда б она их ни втравила. Ходят во всякие кружки, от изучения теософии до плетения узоров из надетой на пальцы веревочки, только бы плата была мизерной. Месяц увлекались диетической ахинеей. Миссис Уилер раздобыла подержанное руководство под названием «Источник лучистой энергии», где излагалось, что людям надо питаться лишь листьями салата и прочей травой, пенни за пучок. Хильда, ясное дело, немедленно начала морить себя голодом; пыталась заморить и меня с детьми, но я пресек безобразие. Затем их понесло лечиться самовнушением. Затем они хотели было заняться пелманизмом43, но после долгой переписки выяснилось, что бесплатных, как рассчитывала миссис Уилер, брошюр о тренировке памяти им не пришлют. Потом их обуяла страсть готовить некую мерзкую настойку на сене — «пчелиное вино», которое практически ничего не стоит, ибо изготовляется в основном из воды. Это, однако, они быстро бросили, прочтя в газете, что от «пчелиного вина» бывает рак. Потом они почти вступили в один из женских клубов, где водят на экскурсии по разным кустарным производствам, но после долгих вычислений миссис Уилер решила, что чаепития в клубе не окупают членских взносов. Затем миссис Уилер свела знакомство с кем-то, кто давал бесплатные билеты на концерты какого-то общества любителей симфонической музыки. И эти три клуши сидели, часами слушали квартеты и квинтеты, даже не притворяясь, что хоть что-то в этом понимают, не в состоянии даже запомнить, какое произведение им играли, — зато чувствуя, что получают нечто совершенно даром. Однажды ударились в спиритизм. Миссис Уилер где-то наткнулась на медиума, дряхлого оборванца, с голодухи согласного устраивать домашние сеансы за восемнадцать пенсов, то есть дарившего возможность каждой из трех подруг связаться с потусторонним миром всего за шестипенсовик. Я этого медиума видел как-то раз, когда он приходил давать сеанс в нашей гостиной: вконец обносившийся старикашка — по-видимому, дошедший до ручки бывший богослов. Он был так слаб, что, когда надевал пальто перед уходом, пошатнулся: ногу, наверно, свело — при этом из его штанины выпал клубок прозрачной ткани вроде марли. Я успел, пока дамы не заметили, сунуть тряпицу ему в карман. Той марле, как я позже выяснил, предназначалось изображать пелену исторгаемой в трансе «эктоплазмы», и, полагаю, она у нищего спирита еще пошла в ход. Кстати, спешу предупредить: за восемнадцать пенсов духи покойных не являются.
Лучшее, что откопала миссис Уилер, это Левый книжный клуб. Весть о нем донеслась до Западного Блэчли, кажется, в тридцать шестом. Я вскоре оформил там подписку, и это практически единственное, на что мне можно тратить без ворчания Хильды, — в покупке книг за треть их обычной цены она усматривает некий смысл. А вообще смех с этими дамами. Мисс Минз, естественно, тут же приобрела в клубе пару изданий, но первый и последний раз. У всех трех подружек ни малейшего понятия о радикальных общественных идеях клуба, ничего общего с его демократической политикой, — похоже, миссис Уилер, услыхав про Левый клуб, сочла его организацией, где слева добывают печатную продукцию, а потому и продают ее так дешево. Зато подруги хорошо знают, что книгу ценой тридцать шиллингов там купишь за семь с половиной, и дружно приветствуют «столь симпатичное начинание». Посещают лекции и дискуссии, которыми зазывает местное отделение клуба (миссис Уилер, ценитель любых публичных мероприятий, лишь бы под крышей и свободный вход, всегда осведомлена о дате следующей встречи), внимают всем ораторам. Сидят в зале, как три ломтя пудинга. Тема собраний не волнует, но у всех трех, особенно у мисс Минз, отрадное ощущение, что им «повышают уровень сознания», причем абсолютно бесплатно.
Вот такова моя Хильда. Вы поняли какова. Хотя, честно сказать, ничем она не хуже, чем я сам. В начале супружеской жизни временами я готов был задушить ее, но постепенно привык не обращать внимания. А потом раздобрел, отяжелел. Толстяком сделался где-то в начале тридцатых и как-то разом: будто выстрел из пушки — и бах, ядро у тебя в круглом пузе. Известное дело: ляжешь спать вроде еще молодым, для девушек небезразличным, все такое, а наутро проснешься с ясным ощущением, что ты просто несчастный толстый старикан и ничего тебе уже не светит до могилы, кроме того, чтоб париться и покупать детям ботинки.
Теперь у нас тридцать восьмой, и на всех верфях во всех странах клепают новый боевой флот для новой войны, а во мне странное имя с газетных афиш разворошило вдруг груды былого, похороненного, как казалось, бог знает сколько лет назад.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Придя тем вечером домой, я еще был в сомнениях насчет того, куда потратить свои заветные семнадцать фунтов.
Хильда сообщила, что собирается на встречу в Левом книжном клубе. Прибыл из Лондона какой-то лектор (кто такой и о чем пойдет речь, Хильда, конечно, ведать не ведала). Я тоже решил сходить. Вообще-то я не охотник до подобных радостей, но чертов бомбардировщик утром над поездом и замелькавшие в голове картинки будущей войны настроили меня, так сказать, глубокомысленно. После обычных пререканий нам удалось загнать детей в постель пораньше, и к восьми мы отправились на мероприятие.
Вечерок выдался сырой, в зале стоял холод и явно недоставало света. Публики в дощатом павильончике с цинковой крышей (молельня какой-то нонконформистской секты, аренда на вечер — десять шиллингов) набралось, как обычно, человек пятнадцать. Желтый плакатик над эстрадой извещал, что обсуждаться будет «Угроза фашизма». Тема меня не слишком удивила. Мистер Уитчет — председатель на этих собраниях, а вообще служащий архитектурного бюро — провел вдоль рядов лектора, представляя его всем как мистера Такого-то (фамилию не помню), «известного антифашиста», что звучало титулом наподобие «известного пианиста». Лектор в темном костюме был щуплым невзрачным человечком лет под сорок, с плешью, довольно неудачно замаскированной поперечными прядками волос.
В назначенный час подобные встречи никогда не начинаются — какое-то время там обязательно волынят, ожидая, что, может, еще кто-нибудь подойдет. Наконец, минут двадцать пять девятого, Уитчет, постучав по столу, открыл собрание. Мягкое, младенчески розовое лицо Уитчета всегда цветет улыбкой. Полагаю, он секретарь местного отделения партии лейбористов, умелец по части церемоний и сам культурно просвещает домохозяек из Союза матерей лекциями с волшебным фонарем. Так сказать, прирожденный активист-общественник. О том, как рады мы сегодня видеть очередного лектора, он говорит восторженно и совершенно искренне (мне, глядя на него, каждый раз не отделаться от мысли, что это девственник). Щуплый докладчик, положив перед собой ворох заметок, в основном газетных вырезок, прижал их стаканом с водой, облизнул губы и пошел трещать.
Вы вообще ходите иногда на всякие там встречи, лекции, диспуты?
У меня, если я там оказываюсь, непременно в какой-то момент мелькает: а на черта все это? Зачем людям поздними зимними вечерами собираться для таких вот штук? Я огляделся со своего места (сажусь я на подобных сходках дальше всех). Хильда с подругами уселись, естественно, впереди. Зальчик был довольно угрюмый, известного сорта: стены из грубо струганных сосновых досок, рифленая железная крыша и сквозняки, не вдохновляющие снять пальто. Кучка народу поближе к освещенной эстраде, далее тридцать пустых рядов — на всех сиденьях вековой слой пыли. За спиной лектора темнело нечто громоздкое в пыльном чехле, весьма напоминавшее гроб под покровом, являвшееся, впрочем, просто фортепиано.
Начало лекции я прослушал вполуха. Невзрачный на вид лектор оратором оказался хоть куда. Лицо бледное, очень подвижный рот и сильный, резкий голос, явно натренированный в речах. Сыпались фразы, громящие Гитлера и нацистов. Не слишком интересно, каждое утро те же тирады читаешь в «Хронике новостей», но бурлившие, клокотавшие слова накатывали вновь и вновь, цепляя мозг постоянно повторявшимися оборотами: «Зверские злодеяния... Жуткие вспышки садизма... Резиновые дубинки... Концентрационные лагеря... Произвол... Беззаконие... Гонения на евреев... Вспять, во тьму Средневековья... Европейская цивилизация... Решительно действовать, пока не поздно... Гнев всех порядочных людей... Союз демократических народов... Крепкий заслон... Защита демократии... Демократия... Фашизм... Демократия... Фашизм... Демократия...»
Стиль всем знакомый. Эти мастера умеют так молоть часами. Точь-в-точь граммофон — крутани ручку, подвинь рычажок, и загремит: демократия — фашизм — демократия. Но все-таки наблюдать было интересно. Стоит на помосте неказистый плешивый человечек, кидает лозунги. Что, собственно, он делает? Вполне умышленно и откровенно разжигает в вас ненависть. Вовсю старается, чтоб ты дико возненавидел каких-то иностранцев под названием «фашисты». Странное ремесло у парня, думал я, быть «мистером Таким-то, известным антифашистом». Сомнительное дело. Приятель этот, видно, зарабатывает сочинением книжек против Гитлера. А чем он жил до того, как явился Гитлер? И чем займется, когда Гитлер сгинет? Конечно, тот же вопрос можно поставить насчет врачей, сыщиков, крысоловов... Гремевший голос, продолжая извергаться, навел меня на новую мысль. Да он же
Пользуясь тем, что сижу позади, я стал разглядывать аудиторию. Однако если вдуматься, так что-то же мы (раз уж я там оказался, стало быть, «мы») все-таки означаем — мы, люди, что чуть ли не ночью сходятся зимой в промозглом зале послушать ораторов Левого книжного клуба. Революционеры Западного Блэчли. Не слишком впечатляющий отряд, думал я, глядя на собравшихся, из которых лишь полдюжины уловили, о чем толкует выступающий, хотя тот уже почти час обличал Гитлера и нацистов. Вечная беда любого митинга: половина толпы уходит, так и не поняв, что за проблема обсуждалась. Сидевший на эстраде, лицом своим напоминавший цветок розовой герани Уитчет взирал на лектора с восхищенной улыбкой. Заранее было известно, что он произнесет, когда докладчик сядет (слово в слово то же, что после лекции со сбором средств на штаны для туземцев Меланезии): «Выразить глубокую благодарность от лица всех присутствующих... необычайно содержательно... заставляет о многом задуматься... необычайно воодушевляющий вечер!» В первом ряду, напряженно выпрямив спину и по-птичьи слегка склонив голову набок, сидела мисс Минз. Лектор, достав из-под стакана очередную справку, оглашал статистические данные относительно случаев самоубийств в Германии. Вид длинной тощей шеи мисс Минз свидетельствовал, что счастья леди не испытывает. Повышался сейчас уровень ее сознания или же не особенно? Ах если бы только уяснить, к чему все это говорится! Подруги рядом сидели кусками крутого теста. Возле них маленькая рыжая рукодельница вязала джемпер (лицевая петля, две изнаночных, эту вниз, теперь две вместе...). Лектор описывал, как отрубают головы виновным в государственной измене, а на расстрелах иногда не сразу попадают в цель. Еще одна женщина в аудитории, молодая темноволосая учительница районной школы, в отличие от прочих дам, действительно слушала, подавшись вперед, не сводя с лектора округлившихся глаз, чуть приоткрыв рот и буквально впитывая каждое слово.
Сразу за ней сидели двое стариканов, здешние члены Лейбористской партии: первый с седым коротким ежиком, второй — совершенно лысый, с вислыми усами. Оба в застегнутых пальто. Понятно, кто такие. В партии с года ее основания, жизнь отдана рабочему движению, двадцать лет были в черных списках у предпринимателей, потом еще десяток лет донимали Муниципальный совет, требуя заняться трущобами. Затем все кувырком и старые партийцы не у дел. Неожиданно нашли себя, по уши погрузившись во внешнюю политику: Гитлер, Сталин, бомбы, пулеметы, террор, ось Рим—Берлин, Народный фронт, Антикоминтерновский пакт44... — поди-ка разберись во всем этом.
Прямо передо мной поместилась троица местных коммунистов. Все трое очень молодые. Один из них — парень с деньгами, заправляет чем-то в «Саду Гесперид» (не иначе как племянник старого Крама). Еще один — банковский клерк, он иногда мне выдает наличные по чекам. Симпатяга с круглым, мальчишески пылким лицом, голубоглазый и такой белобрысый, будто перекисью волосы обесцветил. Выглядит на семнадцать, хотя уж двадцать-то ему наверняка, одет в дешевый синий костюм с ярко-синим галстуком, очень идущим к его светлым волосам. Сбоку, в том же ряду четвертый коммунист, но он отдельно, из других красных — троцкист, как у них называется. Те трое с ним на ножах. А этот совсем юный и худющий как спичка, нервный, жгуче-черный, взгляд пылающий. Лицо умное. Еврей, разумеется. Четверо коммунистов, не в пример остальной публике, реагировали горячо и явно ждали паузы, чтобы сразу вскочить с вопросами. Юный троцкист, ерзая, весь извелся от волнения, что его могут опередить.
Вслушиваться в звучавшие со сцены слова я совсем перестал, но впечатления не убавилось. Напротив: когда я прикрыл глаза, то ощутил любопытную штуку. Показалось, что именно теперь лектор стал для меня ясней, понятней.
Голос шумел и рокотал, будто готов был без устали изливаться еще недели две. Жуткое дело эти живые шарманки, буравящие тебя пропагандой. Прокручивает одно и то же: ненависть, ненависть, ненависть! Сплотимся, друзья, и всеми силами возненавидим! Снова и снова, снова и снова. Ну прямо-таки по мозгам тебе долбит. И на мгновение я, закрыв глаза, буквально спиритический сеанс провел: словно бы очутился вдруг в сознании речистого малого. Сильное, между прочим, ощущение. На несколько секунд я как бы вселился в него — почти, можно сказать,
Увиделось мне то же, что ему. И картинка была не та, которая фразами рисовалась. Вещал оратор нам, что Гитлер наступает, что надо всем объединиться в праведном гневе и возмущении. Говорилось это, конечно, культурно, в общем плане, без подробностей. А представлялось лектору нечто весьма конкретное — как он чугунным молотком вдребезги расшибает лица (фашистские лица, разумеется). Я точно это знаю, побывав внутри его. Хрясь! Прямо в переносицу! Податливый хруст размозженных косточек, и вместо лица месиво вроде земляничного повидла. Следующий! Хрясь! Еще! Вот что он видел во сне и наяву, о чем он постоянно думал и с наслаждением грезил. Вот так бы, в кровь их, все отлично — это же морды фашистов. Тон выступавшего не оставлял сомнений насчет его желаний.
Но почему? Сдается мне, от страха. Сегодня каждый человек с мозгами охвачен ожиданием жути. Просто у этого парня достаточно воображения, чтобы сильнее испугаться. Гитлер задумал нас согнуть! Живей, ребята! Хватайте кувалды и дружней! Расколем их голов побольше, тогда, может, они нам черепа не раскроят. Стройся, боевики, подле своих вождей: плохие за Гитлера, хорошие за Сталина. Впрочем, имелся, вероятно, еще какой-то путь, поскольку для нашего лектора Гитлер от Сталина не отличался — обоим им ему хотелось бы морды расквасить.
Война! Я стал опять думать о ней. Скоро уже, ясное дело. А кто боится войны? Страшно боится бомб и пулеметов? Вы скажете мне: «Ты». Да, я боюсь, как всякий, кто такого повидал. Но не столько самой войны, сколько той жизни, что начнется. Мы сразу рухнем в удушливый мир злобы и лозунгов. Форменные темные рубашки, колючая проволока, резиновые дубинки. Пыточные камеры, где день и ночь слепит электрический свет, везде шпики, сутками следящие за тобой. Процессии с гигантскими портретами и миллионные толпы орущих приветствия вождю, вгоняющих себя в ликующую одурь, а в глубине души до рвоты ненавидящих страшного идола. Вот-вот начнется. Или нет? Бывают дни, когда мне кажется — нет, невозможно; бывают дни, когда я понимаю — неизбежно. Тем вечером по крайней мере я точно знал — не миновать. Обо всем этом нам трубил невзрачный лектор.
Так что, в конце концов,
А что будет с парнями вроде меня, если вдруг в Англию придет фашизм? По правде говоря, для нас-то особых перемен не предвидится. Вот для этого лектора и для четверки здешних коммунистов действительно большая разница. Либо они будут расквашивать чьи-то лица, либо сами кровью умоются — смотря кто возьмет верх. Ну а середнячкам моего типа предстоит крутиться обычным, привычным образом. И все же я боюсь — и даже очень боюсь. Чего? Только я собрался поразмышлять над этим, как лектор замолчал и сел.
Раздались гулкие жидковатые аплодисменты малочисленной аудитории, потом старина Уитчет произнес свой благодарственный спич, и не успел он договорить, как разом вскочили все четверо коммунистов. Сцепились они минут на десять, нагородив кучу понятных им одним премудростей типа «диалектика материализма», «историческая роль пролетариата» и «Ленин в 1918 году сказал...». Затем лектор, глотнув водички, подвел итог, который заставил троцкиста просто взвиться, зато понравился трем остальным, и стычка продолжилась уже, так сказать, неофициально. Никому, кроме них, словечка вставить не удалось. Хильда и ее подруги ушли сразу по окончании лекции (боялись, видно, что под конец будет сбор денег на аренду зала). Рыжая рукодельница осталась закончить кусок вязанья: сквозь шум спора слышалось, как она шепотом считала петли. Уитчет сидел и сиял, нисколько не вникая в разногласия, а восхищаясь тем, сколь интересна и содержательна полемика. Темноволосая учительница, приоткрыв рот, быстро переводила взгляд с одного говорившего на другого, а закутанный до ушей ветеран-лейборист, словно тюлень с густыми сивыми усами, глядел в хмуром недоумении: какого дьявола они не поделили? В общем, я встал и начал натягивать пальто.
Крутая свара коммунистов превратилась в личную перепалку юного троцкиста с белобрысым парнишкой. Спорили ребята насчет того, надо ли в случае военных действий идти на фронт. И пока я между рядами протискивался к выходу, белобрысый воззвал ко мне:
Парень явно считал, что мне за шестьдесят.
— Смело ставьте на то, что не пошел бы, — ответил я.
— Но разгромить фашизм!
— Да провались этот хренов фашизм! Лично я досыта уже навоевался.
Юный троцкист вклинился было с обвинением ренегатов в социал-патриотизме, измене пролетарским принципам, однако противники вмиг его заткнули.
— Но вам же, мистер Боулинг, вспоминается 1914 год. То была лишь очередная схватка империалистов. Теперь совсем другое. Неужели, когда вы слышите про то, что творится в Германии — концлагеря, уличные побоища, нацисты с дубинками, откровенная гнусная травля евреев, — у вас кровь в жилах не закипает?
Насчет кипящей крови это обязательно. Помнится, всю войну о ней дудели.
— С 1916 года перестала кровушка у меня кипеть, — сказал я парню. — И у вас перестанет, как надышитесь окопной вонью.
Вдруг я увидел, кто передо мной. Будто впервые разглядел голубоглазого паренька с волосами цвета пакли.
Лицо взволнованное, чистое, как у пригожих старшеклассников, смотрит на меня в упор, и в глазах даже настоящие слезы блеснули! Вот как страдает всей душой из-за гонимых немецких евреев! Понятна, впрочем, реальная почва его переживаний. Здоровый парень (играет, должно быть, за команду местных регбистов), умом он тоже явно не обижен, а живет в пригородном захолустье, служит клерком, сидит за кассовым окошком банка, день-деньской корпит, сличая цифры да считая пачки денег, и должен задницу лизать директору. Невмоготу ему тухлые будни. А в Европе тем временем грандиозные события: рвутся снаряды над траншеями, сквозь мглу порохового дыма смело кидаются в атаку пехотинцы. Возможно, кто-то из его приятелей сражается в Испании. Естественно, он рвется воевать. И как его винить? На миг мне даже показалось, что передо мной мой сын (по возрасту парнишка вполне мог бы им быть). Припомнился тот душный, знойный августовский день, когда мальчишка наклеил напротив бакалеи плакат «АНГЛИЯ ОБЪЯВЛЯЕТ ВОЙНУ ГЕРМАНИИ» и мы, юнцы в белых фартуках, с воплем счастья выскочили на тротуар.
— Слушай, сынок, — сказал я, — зря ты так заводишься. И
Эффект, конечно, нулевой. Молодым просто кажется, что ты отстал от жизни. С тем же успехом я мог, постучавшись в дверь, вручить ему душеспасительную книжицу.
Народ стал расходиться. Уитчет повел лектора к себе домой. Троица коммунистов ушла вместе с евреем-троцкистом, по пути продолжая толковать насчет рабочей солидарности, диалектичной диалектики и словах Троцкого в 1917 году. Им бы все только о своем. На улице к холодной сырости добавилась полная темень. Фонари, мерцая дальними звездами, совершенно не освещали мостовую. Со стороны Главной улицы слышался шум стучащих по рельсам поездов. Хотелось выпить, но было уже почти десять, а до ближайшего паба — полмили. Кроме того, хотелось поговорить не так, как болтаешь с кем-нибудь в пабах. Мозги у меня в тот день, ей-богу, свернуло набекрень. Отчасти потому, что не работал, отчасти новенькие зубы настроили на новый лад. С утра тянуло размышлять о будущем и прошлом, теперь жаждалось побеседовать насчет нависшей беды (грянет или, быть может, обойдется?), насчет лозунгов, форменных рубашек, оптимально и гладко наштампованных на востоке Европы солдат, подготовленных придушить нелепую старуху Англию. Из Хильды тут собеседник никакой. Тогда мне стукнуло пойти навестить Портиуса, моего приятеля, который всегда допоздна не спит.
Портиус — отставной учитель частной закрытой школы. Квартира его в старой части города, около церкви, и, по счастью, на нижнем этаже. Он, разумеется, имеет степень бакалавра. Женатым его даже не представить, живет отшельником, почитывая свои книги и дымя своей трубкой, по хозяйству его обслуживает какая-то приходящая тетка. Парень он образованный: знает латынь, греческий, тысячи стихов и все такое. Левый книжный клуб у нас представляет, можно сказать, «прогресс», а Портиус — «культуру». То и это невысоко ценится в нашем Западном Блэчли.
Свет горел в комнатке, где старина Портиус обычно сидит, читает ночи напролет. На мой стук он вышел в прихожую. Такой же, как всегда: в зубах трубка, в руке книга, заложенная пальцем. Худющий и долговязый, с шапкой седых кудрей, со своим суховато-бледным, мечтательным и, несмотря на возраст (ему уже под шестьдесят), почти юношеским лицом, выглядит он слегка чудаковатым. Странно, как эти университетские ребята умудряются до гроба оставаться постаревшими мальчиками. Стиль, надо полагать. Портиус имеет привычку неторопливо расхаживать туда-сюда — такой особенный, красивый, седокудрый и чуть отрешенный, что чувствуется: мыслями он далеко, витает где-то в книжных строчках, и дела нет ему до того, что вокруг. На него только глянь, все ясно насчет пройденного пути: закрытая частная школа, потом Оксфорд, потом в той же своей шикарной школе уже преподавателем. Всю жизнь он в атмосфере древних веков и крикета. Тон благороднейший. Портиус вечно в старом пиджаке из харрис-твида45 и старых, мешками обвисших серых фланелевых брюках, которые он с удовольствием сам признает «позорными»; он курит трубку, презирая сигареты, и хоть ложится чуть не на рассвете, но утром, я уверен, непременно принимает холодную ванну. Думаю, с его точки зрения, мне не хватает воспитания.
Усадив меня в дряхлое кожаное кресло у камина, Портиус отошел смешать виски с содовой. Ни разу мне не приходилось видеть его гостиную без стелющихся в воздухе клубов густого табачного дыма; потолок уже почернел от копоти. Сама комната небольшая, стены, за исключением окна и двери, сплошь закрыты книжными стеллажами.
На каминной полке все, что положено в подобной обстановке: ряд прокуренных и нечищеных вересковых трубок, несколько античных монет, банка для табака с эмблемой родного колледжа и стародавний глиняный светильник, по словам Портиуса, лично им откопанный в каких-то горах Сицилии. Над камином висят фотографии греческих статуй. В центре, на самом крупном снимке, безголовая женщина с крыльями, которая словно ринулась остановить автобус. Помню, как я потряс старину Портиуса, когда, придя сюда впервые, не нашел ничего лучше, чем спросить: «Почему не подремонтировали изваяние, голову не приделали?»
Портиус принялся вновь набивать трубку душистым табаком из банки на камине.