Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: НЕВОЗВРАТНЫЕ ГОДЫ - В. И. Белов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Они гостились, в праздники ходили друг ко дружке.

— Вот! Пивцо-то проварено, в нос так и шибает! — хвастал Никанор.

— Жидковато! Солоду-то опять пожалели, — не сдавался Коклюшкин.

Бабы в гостях, в свою очередь, сравнивали стряпню, у кого какие пироги выходили, у кого какой студень «сселся», то есть каково загустел.

…Махорёнок, сам того не зная, долго вдохновлял меня на писательство. Он как бы внутренне (для меня, а не для себя) сигнализировал мне, что можно, а что не под силу. Подает он свои мощные «импульсы» еще и сейчас, хотя его давно нет в живых. (Такова метафизика!) Повесть «Привычное дело» писалась во многом с Махоренка, то есть с Федора Павловича Соколова. Махоренком звали его иной раз прямо в глаза. А он не очень и обижался, поскольку какого-то его дальнего предка прозывали Махором. Для многих это обстоятельство ассоциировалось с табаком или махоркой, когда был недоступен «мелкослойный» «Байкал». Социальный портрет Ивана Африкановича взят напрямки с Махоренка. Физический облик я слегка позаимствовал у другого крестьянина (не скажу, какого, так как он еще жив). Отчество позаимствовано у Афришки Миронова, умершего в по запрошлом году, ровесника моего покойного брата Юрия.

Такой «сборный» оказался мой герой, которого на все лады обсуждали всякие критики…

Махорёнок лучше, чем в «Привычном деле», по казан в рассказике «Гриша Фунт». Это было в пору, когда я пробивался в печать правдами и неправдами. Тогда мне было не до стройных сюжетов и не до сложных композиций… Но мой Гриша Фунт — герой, в свою очередь, тоже собирательный: частью крестный Иван Михайлович, частью Махоренок, частью пришлый мужик, точивший бабам серпы. Как хорошо, что я захватил ту пору, когда бабы и девки еще жали серпами! Иначе не обрадовался бы я сейчас так подарку Толи Заболоцкого — рисунку Н. М. Ромадина, выдранному из походного блокнота художника. Там изображен маслом обычный ржаной суслон. Не придавал я особого значения этому суслону, пока В. Н. Страхов не оформил его в приличную раму. Суслон неожиданно для меня заиграл летней жарой, золотом только что сжатой ржи. Казалось, я услышал и запах мяты, растущей на полосе. Вот что значит живопись даровитого мастера! При добротном оформлении (рама, фон, паспарту) она, такая живопись, впрямь оживает. Но подобное оформление еще не есть композиция. Что значит композиция в живописи, в литературе, в архитектуре и музыке? Пытался я отвечать на этот вопрос, читая книгу Валерия Гаврилина, но даже задать такой вопрос боязно, не только отвечать на него!

Параллельные свойства во всех видах творческой работы замечены давно, задолго до нас. Эстетика бывает либо стихийной, либо «ученой», вымученной, высиженной на лекциях. Эту истину понял я только сейчас, однако же продолжаю твердить, что как бы человек ни был талантлив, учиться азам не обходимо. Притом желательно изучать их, эти азы, в молодости, а не под конец жизни. Пословица, где говорится, что учиться никогда не поздно, мне как-то противна…

В голодные дни, месяцы и годы Махоренок вместе с сыном Мишкой ходил по деревням ковать жернова. Они ковали эти круглые камни — как легкие, домашние, так и тяжелые, мельничные. Не брезговал Федя Соколов ни ремонтом ходиков, ни стоматологией, он иногда дергал зубы у мужиков и баб плотницкими (!) клещами. Мишка, его отпрыск, запомнился мне потому так сильно, что испортил мою гармонь. Однажды до того наигрался он перед девками на моей гармони, что сорвал один «голос». Гармонь дал ему тогда мой брат Юрий. Ах, и гармонист в те поры Мишка был аховый, давил больше на одну ноту, чем и довел меня в то время до слез. Через несколько лет он поднаучился играть. Моя гармонь, впрочем, исчезла где-то в Архангельске… Взялся один земляк отремонтировать, увез — и с концами. И хотя к тому времени я уже учился в семилетней школе, был влюблен, пришлось мне про ту гармонь позабыть. Мишка же Махоренок приобрел себе инструмент с медными, а не стальными и не алюминиевыми планками. Медные поют особенно «победно», как говорили девки, иначе, задушевно. Отремонтировал он свою гармонь сам, своими руками. Я же остался на многие годы «с таком»… В конце своей жизни он играл уже лучше и меня, и всех окрестных гармонистов. Я выразил ему искреннее почтение и восхищение при встрече, которая произошла примерно за полгода до его кончины.

Доська Плетнев, мой детский приятель, даже до войны собирал куски, а когда в голодное время отказывался это делать, его обязывали ходить по миру.

Запомнился трагикомический (вот вам и чисто та нравов!), да, именно трагикомический эпизод, когда бригадир Афанасья арестовала Доську в его собственной избе за то, что он не захотел собирать кусочки. Да, да, его заперли на замок и не выпускали, словно солдата-кладовщика, разбазарившего солдатские продукты! Избу с Доськой отомкнули, когда он начал угрожать битьем стекол в рамах. Бригадира Афанасью прозвали Офонасом за то, что она курила и у нее росли усы.

Доська выиграл у меня сначала десять, потом двадцать, после и сто с чем-то школьных перышков. Суть игры в перышки в том, что надо одним перышком перевернуть другое с «брюха» на «спинку». Доська так навострился на этом деле, что я стал его вечный должник. Точь-в-точь как в повести Валентина Катаева «Белеет парус одинокий» (там герой проиграл множество «ушков», металлических пуговиц).

Я попал в жесткую зависимость, пытался отыграться, но «долг» все увеличивался. Доська был ко мне снисходителен, однако сам-то к себе снисходи тельным я отнюдь не был. Задолжал — отдай, кровь из носу. Бабки ли, спички ли, вяленица ли из паре ной репы, обычные ли стречки в лоб (как в сказке Пушкина), долг надо возместить! Во что бы тебе это ни встало, чем бы это тебе ни грозило со стороны матери.

Играли мы, конечно, и в карты, но не на деньги, а на те же стречки, спички, вяленую галаночную или репную пареницу, либо на стручки зеленого гороха, когда приходило лето. На гороховые стручки была самая безопасная, хотя и азартная картежная игра.

А тут пришла ко мне беда через школьные пе рышки. До сих пор стоят в глазах эти перья под разными названиями: «союз», «рондо», «лягушка» и т. д. Пока не началась война, я таскал Доське куски пирога, не в счет долга, а просто так. Но пришло время, и моя мать перестала давать пирога на моего приятеля, тем более что Панко, брат Доськи, тоже ходил голодный. Я оказался в безвыходном положении вечного должника (по перышкам), но Доська был весьма великодушным. За то, что я научился играть на гармони, он забыл все мои долги. Впрочем, тут я опять забегаю несколько вперед, до гармони еще было далековато… Однажды моя мать отдала Доське мои старые штаны с лямками. Доська в восторге убежал с ними домой, чтобы сразу надеть. Мама, конечно же, не знала о моем «долге», а Доська вскоре, жалея меня, даже пере стал играть в перышки… Наша дружба нисколько не пострадала от моего проигрыша…

Втроем, Доська, я и мой тезка Васька Агафонов, которого Фомишна прозвала почему-то Фофаном, часто ходили в Рямбу, так называлось черничное сухое болото. Росли там в больших количествах черника, морошка, было много больших конусообразных муравейников. Медведи периодически зорили муравьиное жилье, а мы жгли то, что оставалось. В Рямбе водилось много рябчиков, ходили по своим прихотливым тропинкам тетерки. Коля Федотов, по прозвищу Татауров, ставил на этих дорожках силья и прыгуны, ловил тетерок. Он жил один, жена ушла. Его мать Енафья умерла в какую-то зиму от болезней и голода. Помнится, кто-то из мужиков поймал рысь, ошкурил ее и остальное выбросил в снег. Мы, ребятня, обнаружили рысью тушу и по дороге, подражая футболистам, пинали ее от одного к другому. Енафья отняла у нас этот «мячик», принесла домой и сварила в горшке. Коля Татауров не вмешивался в это дело. Он, может, тоже хлебал суп из рыси. По этому эпизоду можно судить, какой был голод. Не помню, какой это шел год, знаю лишь, что уже шла война. Голодное время слегка отступало весной, по-серьезному отступало летом. Появлялись ягоды, грибы, можно было поудить окуньков и так далее. Но главное — ягоды. Мы не брезговали даже костяникой — кислой, самой невкусной ягодой. А земляника с черникой были нашим первым и единственным лакомством. Вслед за ними шли смородина, малина, брусника и клюква. Ягоды появлялись сразу, как приходило тепло, зрели по очереди, являлись подспорьем в питании, когда «ни хлеба, ни пирогов», ни картошки. Мы втроем, а иногда и оравой ходили в лес, наедались гиглей, ягод, заячьей капусты. Не только наедались, но иногда и домой сколько-то приносили, подкармливали младших сестер и братьев. Впрочем, младшими судьба наградила одного меня. Мои друзья ни сестер, ни братьев не имели после себя и, как сейчас мне представляется, слегка мне завидовали… Но я не берусь рассуждать о детской зависти. Дети, на мой взгляд, не испытывают этого нехорошего чувства. Опять же при одном условии, что у них есть живые родители и ворота родного дома, в которые можно юркнуть в любое время и в любую погоду… Юркнуть и запереться от любого обидчика.

Но подлинная война слишком грозно постучала в каждый дом.

Уже звучали новые песни…

Бабушка Александра Фоминишна, как я говорил, любила больше моего старшего братца Юрия. Сие странное обстоятельство я воспринимал весьма болезненно. Это ощущение моей, так сказать, неполноценности в глазах бабушки я испытал очень рано, почти в младенчестве, то есть еще в 1933 году, когда мне было меньше года… Как охарактеризовать это самое раннее горькое чувство?

Не то чтоб Фоминишна совсем не любила меня. Не то чтоб она была совсем ко мне неласкова, — нет! Она качала мою зыбку так же старательно, так же заунывно и нежно усыпляла меня своими колыбельными песенками, так же носила меня на спине гулять по «другоизбам»… И все-таки, еще не умея говорить слов, я чуял едва заметную разницу в ее любви к Юрику и ко мне. Какая печаль! Это горькое чувство к родной и незаменимой моей бабушке оставалось до рождения последующих деток Анфисьи. Да, какая печаль, какая тоска! Неужели я уродился таким злопамятным? Нет, не может этого быть, потому что не может быть ни когда… Ведь я и сейчас люблю мою покойную бабушку, и мою покойную мать, и моего братца (тоже уже покойного). И плачу, и молюсь по ним, и все время поминаю их родные бессмертные души. Неужто же я злопамятным был в 1933 году, когда наша люлька и вся изба оглашалась общим братским ревом, и мы с пятилетним братом качались в зыбке, а иногда и засыпали в ней «валетом» под печально-ласковые колыбельные песенки бабушки?

Это была первая моя младенческая трагедия, может, драма. Вторая, почти такая же драма настигла меня, когда я уже понимал и худо-бедно произносил слова, когда я услышал от соседки Агапейки обидную для моей мамы песенку-частушку:

Спою писню про Анфисью, Как она блины пекла, Сковородник-то под мышку И сама плясать пошла.

Почему я почувствовал обиду за маму от этой песенки? Ну, во-первых, не могло этого быть, что бы Анфисья когда-то плясала со сковородником под мышкой… Да, не могло. А может, обида за маму происходила от Агапейкиной бабьей несерьезности? Помню, когда родилась моя сестра Шура, Агапейка принесла традиционный пирог в честь рождения ребенка. Мама была уже на ногах. Подвыпивший и оттого веселый отец подсел к Агапейке и при маме начал ее щупать. Мама ничем не проявила своего недовольства… «Писню про Анфисью», впрочем, я слышал не в тот Агапейкин визит, может быть, раньше, может быть, позже. Третья, уже настоящая детская драма, связанная с матерью, произошла со мной тоже в те предвоенные годы, когда отец Иван Федорович по навету какого-то недоброжелателя начал ревновать Анфису Ивановну. Я видел в окно, как мама ходила вся в слезах вокруг нашей новой зимовки. Мое сердце разрывалось от жалости к матери…

Все последующие мои детские «драмы» связаны либо со школой, либо с «недоимками» в детских играх. Но к этой поре я уже слегка окреп духом, да и много ли надо детской душе, чтобы забылись невзгоды! Самое крупное горе случи лось со мной в первом классе от потери табеля успеваемости!

Брат Юрий уже ходил в школу. Она находилась в церкви. Высокая летняя была разделена пополам, на вделанных балках настлали мужики пол, пристроили лестницу, по которой поднимались на второй этаж, где стояли парты и стол учителя. На первом этаже тоже вплотную стояли парты. В зимней церкви (к ней была пристроена колокольня) начальство планировало учредить интернат, чтобы ученики из Дружинина в нем ночевали. Наш отец Иван Федорович уже делал кровати для этого интерната. Однако затея эта почему-то не осуществилась, а когда началась война, про интернат и вовсе забыли. Так или иначе школа существовала.

Мой брат Юрий учил меня читать по букварю. Освоил я чтение семи лет. Юрик с гордостью хвалился в школе своими «учительскими» способностями. Чтобы доказать сверстникам свою правоту, он привел меня однажды в школу, то есть в бывшую церковь. Меня встретила шумная многолюдная орава, усадили за парту на место дружининского прогульщика. Вдруг зазвенел звонок. Он весело заливался в руках уборщицы. Гвалту от этого стало еще больше. Наконец все сбежались и расселись по своим местам, как воробьи, третий и четвертый классы. Первыши и вторыши, как называли 1-й и 2-й классы, учились внизу под нашим полом. Пришла учительница Рипсеша — Рипсения Павловна. Я кое-как досидел до звонка. Чему она учила сразу два класса, забылось. На перемене четвероклассник Юрко доложил сверстникам о том, что я уже читаю. Мне подсунули книжку про тракториста Антошку, который пахал рядом с границей. Чья книжка? Все осталось как в тумане, ведь тогда мне было всего лишь семь лет. Кое-как по складам я разобрал, что тракторист Антошка встретил не русскую девочку, которая перешла границу, что бы остаться у нас навсегда. Дальше дело было так: наши пограничники выпроваживали чужую девочку обратно, но она не хотела обратно и горько плакала. Мне было ее очень жалко.

Это была первая в моей жизни книжка, прочитанная самостоятельно. Я ее одолел с пятого на десятое под звонкие ребяческие одобрения, чем очень угодил старшему брату Юрику и всему обществу. Да, это был довольно знаменательный день! Помню, как роем шумели ребята из третьего и четвертого классов вокруг. Распирало меня от довольства собой, брат гордился, наверное, еще усерднее. Эта первая в жизни большая перемена запомнилась навсегда, тем более что на ней произошло еще кое-что. Меня удивило и потрясло, что ученик третьего класса, мой сосед по дому Васька Дворцов, сидел за партой и ревел в голос. Почему он так горько плакал, словно девчонка, пришедшая откуда-то? Когда появился учитель Николай Ефимович, Васька заревел еще шибче… Отчего он ревел? А оттого, что кто-то отобрал у него «деву». Что это была за дева? Помню ясно, она и сейчас стоит у меня в глазах. На двойном листе из чистой в линейку тетради цветными карандашами был нарисован портрет «красавицы» с волосами, спадающими до плеч. Кто создавал такую пышноволосую, не знаю, видимо, кто-то из ребят. Красавица переходила из рук в руки. Вот мой тезка Дворцов и пострадал — отняли.

Звонок с окончанием большой перемены и приход учителя отвлекли всех от этого события.

Так начиналось мое затянувшееся просвещение. На следующий год мне суждено было стать «первышом». Всю зиму и весну я ждал: скорей

бы лето да осень — и школа. Сколько еще? Но лето отодвинуло в сторону все на свете, даже школу.

* * *

Несмотря на войну, мы, ребятня, все же торопились расти. Многие из моих сверстников хлебным (вернее, бесхлебным) ножом делали зарубки на дверных косяках. Потом то и дело бегали глядеть-проверять, на сколько миллиметров подрос ли за неделю, за месяц, за лето или зиму. У меня прибывало до слёз медленно, однако прибавлялось.

Игры у нас были традиционны и многообразны. Главные развлечения тоже. Пример: с Мишкой да Лаврушкой (говорилось — Мышка да Ловушка), смеялись мы над тем же, над чем смеялись наши матери и бабушки. Иногда хохотали над физическими недостатками: то над хромыми, то над заиками, даже над недостатками лошадей, овец и коров. Хохот стоял по любому поводу. К примеру, искусали голодную девку тараканы, голодные бабы смеются и над голодной девкой, и над голодными тараканами. Особенно смешно, когда эти быстрые тараканы разных сортов бегут через улицу по снегу, спасаясь от мороза и птичек. Чего только не выдумывают по этому поводу!

Или взять топку печей. Дрова сырые горят, делая остановку, дыму много, жару и тепла мало. Умудрялись старики и бабы и тут посмеяться. А сколько хохоту в деле с пословицами. Не счесть пословиц, и смешных случаев с пословицами не счесть! Некоторые только сейчас, в старости, и понимать начал…

Перепутает кто-нибудь одно слово — бабы и девки в хохот, и мы, ребятишки, в хохот. Не хочется от баб отставать… А уж рёв с причитаниями — тоже в первую голову наш. Ревут матери, бабушки, тётки, родные и двоюродные сестры, причитают на разные голоса. Некоторых приходилось откачивать. Медицины никакой нет и до сегодняшних пор. Да, женских рыданий мы наслушались. А вот стариковского рёву я не слыхивал.

Женщины никак не обходятся без рассказов о чудесах с нечистой силой. Две старухи, две бабы вместе, и дело пошло. Разговоры, где кому что померещилось, где поблазнило, где что показалось, вплоть до чертей и леших. А ребятня тут как тут.

Впервые я испытал ужас, когда у продавца Калабашкина отвалились… что бы вы думали? Не рука, не нога, не голова, а…зубы! Мне было лет шесть-семь. Я купил у него какую-то игрушечку и — бежать чуть не без памяти, а он повторил свой фокус и молчит. Это было ещё до войны, году в 37-м примерно. Я использовал этот случай в сценарии для кино, которое называется «Целуются зори».

Чудеса в детстве бывали и напрямую, реальные чудеса. Вот одно из них. Дело было на рыбалке. Одна глупая щука выпрыгнула из воды — и прямо к нам в лодку. Мы ехали с Юрием, братом, по речке, по болоту как раз в щучий нерест. Совсем сказочный сюжет! Не зря Емеля (или Иван-дурак) плавал в корыте по избе. Он разговаривал с живой щукой. А другую щуку во время голодной весны я загнал к себе в вершу. Да, видно, так этому обрадовался, что даже ушёл без нее домой. Правда, та щука не разговаривала человечьим языком.

Почему я эту щуку не вытащил из верши сразу? Да лень было вершу расшнуровывать и посмотреть. Побулькал в воде палкой — и домой. Я даже не знал, что она в верше, и утром ничего про неё не знал. Пришёл смотреть, вытащил вершу, а ловушка тяжёлая, не от воды, а от рыбины. Можно представить мою радость! Голодные сестры и братья, а тут живая щука весом не менее десяти фунтов. Я начал вытряхивать щуку из верши. Скорей, скорей ставить вершу обратно в речку. А она, эта щука, живая, скользкая — плюх, плюх и доплюхалась до воды. Ушла в речку. Только её и видели! И заревел от обиды.

Дожил до 72 лет, а мне ее и до сегодняшнего дня жаль едва не до слёз.

Летом мы с приятелями ходили удить на молей. Но дело в том, что этих молей тоже надо поймать. Опытный удильщик Ленёха Громов (он и до сих пор живой) ходил со специальным ведром с водой. Моли в ведре, а он сидит или стоит около ведра, глядит на уду, вернее, на пробку.

Итак, прежде чем удить, необходимо изловить хотя бы одного моля. Моли же водились только у дружининской водяной двухпоставной мельницы.

А что значит водяная дружининская, да ещё двухпоставная, то бишь двухколёсная мельница? О, это чудо. К тому времени я уж был знаком с нашей тимонинской ветряной. С ног до головы облазил её всю, на всех лесенках сидел, и мы даже катались на её крыльях. Правда, никто не осмеливался сделать на крыле полный круг: прицепишься, подведешь, пока крыло не начнёт подниматься. Поднимет оно тебя метра на два вверх, и надо срочно отцепляться, а то поднимет ещё выше…

А чем выше, тем страшней и опасней. Полетишь если с такой высоты — или убьёшься, или руки-ноги сломаешь. Нас Господь спасал от полного круга на крыле и от слишком высоких прыжков, хотя так хотелось проехать полный круг!

Водяная дружининская — тут тоже сплошь романтика. Во-первых, плотина с плёсом. Сколько раз каждый из нас ездил туда со своими бабушка ми. Узелки фунта на два и то надо обязательно молоть, иначе без муки, без сочней насидишься. А без сочней тебе не едать ни картофельных рогу лек, ни более вкусных творожных.

Как хороши были вечера на водяной мельнице! Как тихо, как отрадно дышится, как умиротворён но ровно шумят жернова! Как редко плеснёт в плёсе крупная рыбина, как вкусно пахнет дымок от костра!

Мне до сих пор снится плотина со скользким настилом. Широкий настил пройти можно лишь босым, и то очень осторожно. Доски от «сороковки» выгнуты от водяной тяжести, и кажется, вот лопнет одна или две, водой сметёт с настила всех смельчаков. В дырки меж этими досками упруго бьют холодные острые струйки. Где вылетел сучок, в тех местах струю не сдержать ладонью, отбросит водой. Подальше от плотины, и так уже мокрый! Скинешь рубаху, штаны, выжмешь с по мощью напарника до влажного состояния и давай сушить на полдневном солнышке. После всего этого надо обнаружить стайку рыбёшек-молей. Найти между камнями струю, раздвинуть штаны или рубашку и — одному держать этот куль, другому загонять в него вёртких молей. Хотелось поймать хотя бы пять-шесть молей. Но иногда получалось до десятка. Мы их сунем в водичку и ждём, когда можно будет начать удить. Но так жалко времени. Оно после обеда стремительно убывает…

Ура! Мы, все трое, у большого омута под Алфёровской. Я насаживаю моля на маленький острый крючочек. Закидываю. Раз — и моля как не бывало. Насаживаю и второго. Пробка удочки чуть шевельнулась. Я тащу, но, увы, и второго моля кто-то слопал! Насаживаю третьего… Нет, надо беречь моликов-то, а то их совсем немного. Есть у меня и коробка с червями, но, во-первых, я их не люблю насаживать на крючок. Они крутятся, как змеи. Во-вторых, червей тоже не так много. В-третьих, время идёт да идёт, уже и солнышко печёт сбоку. Вдруг поплавок чуть-чуть шевельнулся. Успокаиваю его таким же незаметным движением удилища… Может, вообще поднять на поверхность крючок с молем? Я приподнял — наживки на крючке не было! Съели, гады! Кто? Я взглянул на пол-литровую банку с водой. Молей, добытых с таким трудом, в банке не числилось. Ни одного… Волей-неволей пришлось открыть спичечный коробок с противными дождевыми червями. Я чувствовал, что клёв начался. Лихорадочно начал насаживать на крючок червя. Он крутился, как бес, но всё же пришлось ему уступить. Всё, червяк на крючке! Я тороплюсь закинуть удочку. Пробка установилась и не движется — шабаш. Никакого толку, никакого движения. Стоит пробочка в прогалине между двух широких кувшиночных листов. Они зелёного цвета, по очертаниям похожи на палитру художника. Я перевёл снасть в другое местечко, свободное от кувшинок. Комары начали садиться на щёку и кусать. Придётся уходить. А на другой стороне, на озёрной лыве, сидит Лёнька Громов на своём ведре с молями. Сидит как истукан. Я вижу его. Нет, пора сматывать удочку и убираться с омута. Может, и червяк обглодан, как мы обгладываем сладкие места пирога.

Начинаю сматывать уду с тоненького конца удилища. Вдруг поплавок дрогнул. Тащу, а удилище в дугу. Леска напряглась, как струна. Я не тащу, а волоку. Дальше всё смешалось. Громадная сильная щука оказалась на берегу. Выволок! Рыбина скользкая, могучая, я навалился на неё всем телом, всей грудью и брюхом. Нет, эта уже не убежит от меня. Поспешно достаю из кармана личное своё оружие. Ножик сделан из обломка пилы, один конец в ружейном патроне, залит расплавленным свинцом. Тяжёлый патрон, зато надёжный. Острый конец длиной с вершок. Я всадил его прямо в упругую щучью шею, чтоб не убежала к воде. Щука ещё долго пыталась сворачиваться в кольцо, но и я не зевал, раза три всадил свой ножичонко в не пробиваемую её шею.

Восторженный победный крик полетел через озеро и был услышан Лёнькой Громовым. Он крикнул что-то — по воде вечером слышно лучше. Наверное, считал пойманную мной щуку снятой с крючка крёстного Коклюшкина Ивана Михайловича. Этого я не мог допустить и, собрав все силы, поднял щуку на руках как можно выше, чтобы все видели. Васька Агафонов, мой приятель, орал что есть мочи и приплясывал на верхнем месте у омута. Ура! И мы потащили домой тяжёлую, уже не подающую признаков жизни рыбину.

В деревне я во всех подробностях докладывал крёстному, как выудил щуку, как её успокоил своим крохотным ножичком, как Лёнька Громов и Санко Курица обвинили нас в воровстве. Мол, щука снята с крюка крёстного.

Крёстный слушал меня и тоже вроде бы не верил моим рассказам. Хорошо, что в деревне был свидетель — мой тёзка Агафонов Васька. Он и подтвердил, что мои слова были правдивы.

Так завершился счастливый день с ловлей крохотных молей и громадной щуки. Тот день и сей час, через шестьдесят пять лет, стоит в моих глазах в полных подробностях.

Никто не знает, за что Сашку Корзинкина прозвали Курицей. Он был младшим братом Витахи, которого мы дразнили профессором Мамлоком за то, что он всё время придумывал всякие хитрые механизмы. То мудрил с гирями и старыми часа миходиками, то делал карету на колесах, в которой можно ехать за счёт педалей. Впрочем, о Витахе-Мамлоке я уже писал что-то, а вот о его родном брате Сашке вроде бы ещё ничего не говорил.

Санко Корзинкин (Курица), бывало, выйдет из дому, встанет посреди деревни и глядит то вправо, то влево. Он стоит на одной ноге. Может, потому и прозвали его Курой? Не знаю и врать не хочу. Но с Санком бывали всякие интересные случаи.

Однажды парни (без девок) пошли «гулять» на Крутец. А Крутец далеко, аж в другом, Вожегодском районе. Не шутка. Пришлось им ночевать у одного знакомца. Их поместили то ли на повети, то ли в коридоре. Нагулялись крепко, а уснули ещё крепче. И что? Да ничего, привычное дело. Привычное-то привычное, но… Санко Корзинкин тоже спал крепко. На рассвете спится особенно крепко. Не забудем, что у него прозвище Курица (Кура). Так мы, ребята, все его звали. А все парни ходили с ножиками: у одного нож большой, в карман не влезал, у другого поменьше, в карман помещается. У Санка был ножик кар манный. Утром на заре первыми просыпаются куры и петухи следовательно. И вот надо ж: один петух прямиком с насеста спикировал на Санка Курицу. Дома в Тимонихе Санко с гордостью взахлёб рассказывал: «Хотел я его ножиком в жопу, да убежал, гад!»

Улетел или убежал петух с Куры, уже не имело для нас значения… Мы добавляли детали с намёками птичьего свойства. Санко и сам над собой смеялся. Не помню, в ту или не в ту весну его уговорил председатель пахать вешнее. Я помню, как его уламывали все мужики во главе с уполномоченным и все бабы: «Уж попаши, Саша, сколько Бог даст, попаши!» Санко Курица в рёв: «Не буду пахать на Астре, у неё всё плечо стёрто… Другую лошадь давайте, тогда буду».

Уполномоченный из деревни Семёновской Иван Иванович Варюшонков (отец моей будущей пас сии) объяснял, что все живые лошади висят на вожжах (их действительно подвешивали в конюшне на вожжи, чтоб не упали. Упадёт — уже и не встанет кобылёнка! Висит с неделю, пока не доживёт до свежей травы. Об овсе или сене даже и речи не было. Солома — другое дело, но соломенные крыши уже были раскрыты — для коров, а не для коней).

Санко поревел-поревел да и побежал заправлять Астру. Подвязали какие-то подушки на войлок хомута, чтобы хомут не тёр больное место лошади и… Шутки насчёт Ворошиловых и будённых облегчали нашу сиротскую судьбу (моего отца в ту весну уже не было в живых). Пашня на Астре-кобыле хоть и небольшая, но всё-таки состоялась, а мой роман с дочерью Ивана Ивановича тоже состоялся. И я не теряю надежды написать об этом хотя бы рассказ в стиле Бунина. Надеюсь, моя жена Ольга Сергеевна не обидится.

Первое знакомство с Богом состоялось для меня благодаря Раисе Капитоновне Пудовой из деревни Вахрунихи, а первая загадка русского языка была задана братом Никанора Ермолаевича Шабурина Никандром Ермолаевичем, который, подвыпивши, и спел в Тимонихе такую песенку:

Все милашки как милашки, А моя как узолок!

Мы с моим сверстником долго пели, передразнивая Никандра, две эти строчки, не понимая смысла. И до сих пор неясно, что имел в голове мой родственник Никандр, когда сравнивал свою милашку с узелком. Всего скорее, он жаловался на судьбу, мол, слишком тонка милашка-то, не худо бы, чтобы была и потолще (вспомним про чеховских или про лесковских купцов, что отправляли кого-то за девками и требовали: «вези попухлявее»). Мы хохотали с дружками над Никандром, а зря, в народе действительно предпочитали пухлявых, чтоб и детей рожали ядрёных, и работать могли как подобает. А «узолок» есть «узолок», чего от него ждать? Но приставьте к этому узолку любое междометие, и поглядим, что с узолком получится, может, у золок обернётся лошадью, а то и целым жеребцом.

Первые лекции Раисы Капитоновны Пудовой были насчёт Бога и Предтечи, это уже посерьёзнее «узолка». Раисья так горячо, так убеждённо говорила о Христе и Предтече, что и не веришь, да поверишь. Таковы мои университеты. Верьте — не верьте.

Как меня крестили и где? Мне думается, что это я в самом деле помню. Или я просто спутал то, что писал, с тем, что должно было быть? Господь ведает! О судьбе нашей безбожной и судьбе наших давно умерших, нас крестивших священников уже написано много романов. А сколько ещё будет написано!

…О гармони люди мечтали в каждой избе. Гармонь была как корова. Она необходима каждому дому. Иногда корову подменяли козой, но это со всем не корова. С козьим племенем я, как, впрочем, и старший брат Юрко (Георгий), был не в ладах. Беда была в том, что помимо упомянутых игр (зим них и летних) каждый из сверстников и родных братьев влюблён был в оружие, стреляющее и колющее. О, сколько у меня было дел с ружьями и наганами! Перед войной отец имел охотничье ружьё 16-го калибра да ещё одно, 24-го. С этим последним я, дурак, повозился и настрадался. По-моему, отец выменял это ружьё у Рогова из Большой деревни. Отец уехал на войну, и хозяином ружья в основном стал я. Не будут же возиться сестры и младший, совсем маленький брат с патронами, дробью и пулями! Я стрелял из ружья всего раза два. И стрелял или в воздух, или в круг, нарисованный углём или мелом. Но ружьё было с затвором — партизанское, как говорил Рогов, когда они с отцом, подвыпившие, ехали в одной телеге из нашего «центра», то есть с Азлы. Я тоже впервые ехал в той одноколой телеге и слышал, как Рогов хвастал ружьём. Но у затвора не оказалось выбрасывателя, и однажды я не смог удалить из ствола гильзу. Вздумал выбивать её ивовым прутом. В стволе застрял и прут. Я начал его выбивать другим, более коротким. И до того добил, что маленький прутик тоже остался в стволе… Пробовал я высверлить прутья, но тонкой напарьи в доме отцовском не оказалось. В доме у крёстного Ивана Михайловича такого тонкого сверла тоже не было. Я так колотил, что даже разбил деревянную ложу! Всё! Крышка! Испортил партизанское ружье вконец! Аж раз ревелся (тогда я учился, кажется, в четвёртом классе). Ружье было матерью продано охотнику Парфению Лукичёву вместе с прутом в стволе. Как он освободился от прута, не знаю. Я уехал в школу ФЗО… Может, ружьё и до сего дня висит где-то с забитым стволом. Парфений Степановичсам был хромой. Полез однажды за белкой, упал с дерева.

Вскоре он умер. А сына его я не стал спрашивать, как они освобождали забитый ствол. Может, выжигали калёной проволокой, может, от «партизанского» и вообще отступились. Патронов-то к нему не было ни у меня, ни у Парфения.

Из ребячьих игр вспоминаю хождение в крапиве и «гигантские шаги». Только эти «шаги» скоро отказали. Перестало крутиться колесо на вершине столба, и верёвка начала наматываться на столб. Как верёвка укоротится, мы стукаемся о столб головами. Шагов, да ещё гигантских, не получилось. Столб был спилен, верёвку бабы использовали по хозяйству.

Вообще, кроме гармони да игры в рюхи (в городки) мало что запомнилось. Лишь игра «в имальцы», то есть с завязанными глазами: нужно было кого-то искать. И очень забавно было чувствовать, когда кричали «Огонь!», чтобы ты не расшиб нос.

Но прыганье на гибкой доске было самой распространённой игрой. Некоторые девчонки скакали уже и взрослыми, ломали ноги или руки. Любили мы играть «в муху», «гонять попа», играли в чалу, в «цыпки» и т. д. Много было игр, летом особенно. Почему нынешние детки ни во что, кроме как в прятки, не играют?

Мы закалялись, падая с печки и с лошадей. Работа на конях давала подспорье нашим матерям. Хоть и жалкое, колхозное, но подспорье.

Помню, я погонял Свербёху на конной молотилке. Пошёл на конюшню обратывать (Свербёху иногда ловили граблями за гриву, так обратывали и надевали хомут. Дальше она не сопротивлялась). Гоняли лошадей по кругу — обычно четверо мальчишек и четыре лошади. От привода к молотилке шла крутящаяся передача. Однажды Свербёха упала на эту передачу, и у неё намотало хвост. Пока останавливали молотилку, у лошади по самую репицу хвост оборвало. Так она осталась куцей, словно заяц.

В тот раз она, видимо, вспомнила что-то и не захотела «обратываться». А мне надо было во что бы то ни стало её обратать. Я хотел схватить кобылу за холку, но она подняла морду, и я не смог ухватиться. И сейчас не очень-то я высок, а тогда был совсем низенький. Кобыла окрысилась и повернулась ко мне широким задом. Она не лягнула, нет, она просто сильно прижала меня задом к кормушке. Так прижала, что я упал под кормушку без сознания. Каким-то способом я выкатился в конюшенный коридор…

Собрал все силы и добрёл до дому.

С той поры и живу с выставленной ключицей.

Юные косточки срастаются быстро. Недели две я лежал дома, за шкапом, а тут и Свербёху на балки подвесили. Подвесили от бескормицы да, вероятно, ещё от какой-то болезни. Она повисела дня два и сдохла. Так завершились мои отношения с этой кобылой.

Правда, пришлось вспомнить Свербёху еще раз. Как пришла зима и мороз, Антоха Рябков рубил топором тушу Свербёхи и кричал, спрашивая: «Бабы, этот кусок кому? Не гляди, мать-перемать! Говорят, не смотреть!»

Кто-нибудь из бабёнок, зажмурясь, называл наугад, говорил чью-либо фамилию. «Дворцовым!» И Павла Дворцова волокла домой тяжёлый кусок от дохлой Свербёхи.

— А этот кусок кому?

…Была зима 1945 года. Последняя военная зима. Предыдущей весной из Ярославля приехала сестра Ивана Михайловича Коклюшкина Парасковья Михайловна Сухова. (Та самая Паранька, за которой бегал её отец по деревне Алфёровской и кричал сквозь слезы, звал её домой в Тимониху.) Я помню, как Паранька, хлопая резиновыми голенищами сапог, шла с Азлы в Тимониху. Первые недели она жила у нас в зимовке, пока не перебралась в Алфёровскую. Она и участвовала тоже в антохиной делёжке моей Свербёхи. Парасковья Михайловна два больших куска дохлой конины сварила в чугунке и нас попотчевала. Я попробовал, однако жевать и глотать не стал, мясо было скользкое, как мыло, и «духовито» к тому же.

Война заканчивалась.

Дочь Автонома Анна Рябкова вышла замуж за внука Раисы Пудовой Стасика, которой был намного её моложе. И невест не было в колхозе, не только женихов. Молодые женихи прибирали к рукам всех старых девиц.

Сам Антоха ушёл однажды в лес и умер. Там его и нашли, лежащего на сухой болотной кочке.

Мой друг Анатолий Заболоцкий увёз из сломавшегося дома Стасика икону и расписанную кухонную дверцу. Икону я забрал себе. Она и сейчас висит в углу в Тимонихе. А дверца у Толи Заболоцкого в Москве. На дверце нарисован зубастый лев с хвостом.

Не зря мужиков из деревни Помазихи брат моей родни Никандр Ермолаевич ругал «совошниками» (от слова «совок», «совочек»). На нашей речке Сохте стояло в разные годы до 12 мельниц. Три из них я хорошо запомнил, сам ездил молоть крохотный узелок с колхозным зерном. Немудрено, что мужик Денис построил тринадцатую мельницу прямо дома, на повети. Эта была мельница не водяная, а песчаная, насыпная, и выглядела так: большое колесо было оборудовано Денисом карманами по своим бокам. Эти карманы (деревянные ящички), по идее мужика, должны были черпать песок снизу и поднимать его наверх, высыпая в большой ящик. Из ящика песок по жёлобу вытекал в другой жёлоб и далее сыпался на сухие плицы колеса. Своей тяжестью песок должен был двигать, вращать колесо. По замыслу Дениса, колесо на смазанных дёгтем или колёсной мазью подшипниках обязано было делать вращательное движение, то бишь крутиться. И оно действительно сдвинулось, когда Денис вёдрами натаскал песок по лесенке вверх и ссыпал его в большой ящик.

В седьмом классе мне стало известно, что значит перпетуум мобиле, то есть вечный двигатель. Денисова мельница и впрямь крутилась, но крутилась, пока в ящике был сухой речной песок. Не вода, а песок. Но когда песок весь высыпался, Денису надо было снова таскать его по лесенке наверх. Денису вскоре надоело таскать, его мельница, увы, больше не крутилась. Вечный двигатель, как и все вечные двигатели, почему-то не действовал… Об этом я и думал, когда рубашкой ловил в воде маленьких рыбок — молей. Нет, не напрасно Никандр Ермолаевич всех помазовлян ругал совошниками! Совошники и есть. Лишь через два столетия явился в колхозе бензиновый двигатель и начал крутить машину, которая дала ток. Лёнька Головешка и зарабатывал себе на хлеб, дежуря около этой машины. Леонид Громов и сейчас жив. Можете и сейчас спросить, как он давал свет и как мы ловили на молей щук.



Поделиться книгой:



Регистрация