Юрий Арамович Авакян
Мёртвые души
Поэма
Том третий
http://www.deadsouls2.ru
ГЛАВА 1
Что бы там кто ни говорил, господа, а всё же надобно, конечно же, надобно пожить и в столицах! Пускай и ненадолга, пускай изредка, но покидать свои насиженные медвежьи углы, хотя бы и для того только, чтобы вдохнуть в себя всю эту столичную жизнь со всеми ея разнообразными шумом и гамом, со всею ея праздничною и праздною суетою, что будто бы растворена в воздухе — ветром летающим над широкими нарядными прошпектами, по которым снует взад и вперёд люд различного сословия и наружности, и проносятся с громоподобным грохотом чудесные экипажи, просыпая на мостовую искры из—под копыт резвых, косящих налитым кровью глазом коней, тех, что послушны лишь до щёлканья кнутов толстых надменных кучеров, да криков форейторов правящих сиими великолепными, крытыми сверкающим лаком каретами, в запятки которых вцепляются гренадерского росту ливрейные лакеи, с чьих париков летит сдуваемая на бегающим воздушным потоком белая пудра, так что порою кажется, словно их глядящие поверх экипажей головы дымятся на быстром встречном ветру.
Здесь же, ежели повезёт кому, то может увидать сей благословенный счастливец, как мелькнёт во глубине такой вот, точно бы сошедшей с картинки из модного парижскаго журнала кареты, сквозь неплотно занавешенное оконце, то величавый профиль вельможи, отправляющегося лишь по ему ведомым, государственной важности делам, то кокетливая, изящная шляпка, с глядящею из—под нея парою прелестных глазок, тех, что могут не просто ранить бедное сердце, но и вовсе разбить его вдребезги; и тогда вдруг родится в душе тревожное и радостное вместе чувство, и позовёт, повлечёт за собою с какою—то необоримою силою, куда—то к неведомой и непрожитой, никогда не бывшей с тобою жизни, где одни лишь счастье, покой да любовь... Да, что там ни говори, а всё же надобно пожить и в столицах, господа, надобно!
Поливаемый обильно холодными струями вечернего весеннего дождя, тащился по раскисающей мокрой дороге темнеющий в сумерках экипаж. При ближайшем рассмотрении оного становилось видно, что это не просто некое, теряющее очертания в вечернем воздухе пятно, издающее жалобныя стоны и скрыпы, но довольно ещё новая, разве что не щегольская коляска, наматывающая на стройныя колёсы своя комья липкой грязи и глины, из коих, собственно и слагалась вся эта вымокшая под дождём дорога, так что вознице и располагавшейся с ним рядком на козлах фигуре, как надо думать относившейся к лакейскому сословию, то и дело приходилось соскакивать с козел, расплёскивая стоявшую лужами грязь, с тем, чтобы соскрести глину, плотно убиравшую не одни только шины и ободья колёс, но и самые их шпицы.
Подобные частые остановки, признаться кажущиеся и нам чрезмерными, как надобно думать, сказывались на настроении хоронящегося за плотно запахнутою кожаной полостью седока, потому, как всякий раз, едва лишь коляска прерывала своё и без того медленное движение, уж упомянутая нами кожаная полость приоткрывалась, и из—за неё раздавался голос с явно звенящею в нем ноткою нервического неудовольствия.
— Ну что вы опять возитесь, болваны, что там у вас опять за напасть?
На что «болваны», поворотивши к коляске перемазанные грязью физиогномии, принимались с сурьёзностью объяснять строгому своему барину, что следовать далее с таковыми комьями глины на колёсах «ну никак невозможно».
— Доколе же толковать тебе, образина, по траве поезжай, по траве! По полю либо по обочине! Чего может быть проще? Вот и не будешь грязь со всей дороги на колёсы цеплять! — снова звучал прежний голос, чьи раздражённыя замечания, как можно было догадаться, относились до кучера поражавшего таящегося в коляске седока своею нерадивостью.
Но у кучера на сей предмет видать имелись иные соображения, потому, как, взобравшись на козлы после новой порции липкой грязи соскобленной им с колёс, он словно бы ненароком заводил с сидящим с ним рядом лакеем незамысловатый разговор, на самом деле предназначавшийся сердитому барину, которому напрямую перечить опасался.
— Оно конечно можно бы и по полю, — словно бы размышляя вслух, говорил он, — ну а не ровен час, какой из коней в нору провалится, ноги себе переломает? Да и с обочины в канаву запросто сползтить можно; тогда не только что колёсы, тогда!..
И многозначительно вздохнувши, он снова замолкал, предоставляя спутникам своим возможность самим вообразить те ужасные последствия, что могли бы приключиться «тогда».
Наконец миновали они последнюю станцию на пути ко влекущей их долгожданной цели, коей являлась, как верно вы уж догадались, благословенная наша столица, и нетерпение ещё сильнее взыграло в их сердцах. Небо тёмное, укрытое тёмными же плотными облаками оставалось у них за спиною, уступая место освещённому бесчисленными огнями небосводу, возвещавшему об их приближении к огромному, невиданному ими доселе граду. Нетерпеливый наш седок, распахнувши кожаную полость, то и дело высовывался из коляски и, приподнимаясь на носки ладных лаковых полусапожек, стремился получше разглядеть брезжившие впереди огни. Что, согласитесь, вовсе небезопасно проделывать на российских наших дорогах, где рытвина соседствует с ухабом, тот – с выбоиною и все они дружно сплетаясь воедино с канавою, упираются в большую чёрную кочку. Но сие рвение его вполне возможно было и понять и объяснить: ибо поскорее хотелось узреть ему тот самый город, что влечёт к себе и манит, не только изо всех обширных просторов отечества нашего, несметные толпы народу, жаждущего обресть в пределах его удачу богатство и успех, но и многочисленных чужестранцев, хорошо понимающих то, что нигде не удастся им так легко и быстро обзавестись состоянием, как в России.
Во всей фигуре этого кутающегося в тёплую шинель седока, то опускающегося на эластические подушки коляски, то вновь вскакивающего с них с тем чтобы лучше рассмотреть тот либо иной из чем—то приглянувшихся ему огоньков, явно угадывалось нечто хорошо знакомое, что не в силах была скрыть даже царящая вокруг темень. И шея его, упрятанная по самый подбородок в шерстяной, радужных цветов платок, несколько выгоревший и поблекший, как думается от долгого ношения, и картуз – тёмный, надвинутый чуть ли не на глаза, с завязанными в «бант» снурками, и большая сабля, на которую, не вынимая ея из ножен, опирался точно о трость сей вытягивающийся в струнку господин, да и сама коляска сменившая ту самую, достопамятную бричку в коих колесят по Руси отставные подполковники, штабс—капитаны, помещики, имеющие около сотни душ и прочая, и прочая – всё говорило о том, что здесь у самых пределов «Северной Пальмиры» вновь пересеклись пути наши со столь дорогим писательскому моему перу Павлом Ивановичем Чичиковым и, стало быть, впереди ждут нас новыя приключения и проказы на которыя так горазд то ли сам Павел Иванович, то ли тот бес, что морочит и водит его по кругу жизни, как водит по кругу слепую свою лошадь трудолюбивый мельник.
Увы, увы! Но с прискорбием приходится отметить, что время, минувшее с нашей последней с ним встречи всё же отложило на нём свои отпечатки, чему, впрочем, немало поспособствовали и те невзгоды да злоключения, что выпали на долю Павла Ивановича, но тут уж ничего не поделаешь, потому, как таков его удел. И всё же, как бы там ни было, но о нём, как и прежде можно было сказать, что он хотя и не красавец, но и не урод, не худ, но и не то чтобы толст, пускай и сделались более округлыми благородныя линии его брюшка; что же до того, будто бы стал он глядеть старше, то и тут нельзя было сказать о нём, что сделался он стар, хотя вся фигура его нынче уж сделалась не в пример осанистее нежели прежде, но сие, как известно многим идёт лишь на пользу, придавая им словно бы более веса в обществе. Редеющий волос Павла Ивановича тот, что и прежде был одною из его забот, стал уж заметно реже, но и здесь нельзя было назвать его плешивым, а так лишь – слегка лысеющим, средних лет господином, либо же господином с весьма высоким лбом.
Въезд его в столицу, как впрочем, и во все иные населённые пункты отечества нашего, те, что довелось ему посетить, не привлёк ничьего внимания и не наделал никакого шуму, чего нельзя было сказать об его отъездах из сих благословенных селений, всегда куда более удававшихся в этом смысле нашему герою. Здесь же всего то и было, что расписался он в подорожной книге, прописавши в ней имя своё и звание, да прочитавши в объявлениях, где можно было бы остановиться на постой, проследовал далее всё ещё охваченный волнением от предстоящего ему первого свидания с Петербургом. Но к досаде его, те окраинныя улицы, по которым несла его тройка, вовсе не выглядели столицею, а были весьма унылы и замусолены. От них то влево, то вправо, петляя меж серых бараков и мануфактур расползались замысловатыя переулки прятавшие во глубине своей ещё большую, погруженную во тьму унылость, а изо всей иллюминации, коей манил к себе Петербург плясавшего в коляске от нетерпения Павла Ивановича, оставалась лишь печальная Луна глядящая сквозь прорехи в уже обессилевших изошедших долгим дождём облаках, да ея дрожащее отражение мелькающее то в одной, то в другой придорожной луже.
Когда подъехали они, наконец, к Кокушкину мосту, настроение у Павла Ивановича сделалось совсем уж тихое, потому, как вокруг стояли одни лишь доходныя домы, из подвалов и подворотен коих, не смотря на поздний уж час, что—то гремело и ухало. Глядя на подслеповатыя и закопчённыя окна сиих громогласных подвалов, Чичиков справедливо решил, что тут помещаются не иначе, как ремесленныя мастерские. Его несколько удивило то, что обладатели сих мастерских не стесняясь неурочным временем продолжают оглашать стуками окрестность, ничуть не смущаясь тем, что могут принести многия неудобства обитателям самих доходных домов. Откуда ему было знать то, что хозяевами сих мастерских были по большей части немцы сделавшия себе в России на своих ремёслах изрядныя состояния, а нынче уж владеющие и самими домами, и видно почитавшие даже и обитателей этих домов за свою собственность.
Остановившись у одного из подобных домов, глядевшего настоящею машиною и убедившись в том, что сей дом и есть тот самый «доходный дом Зверькова», о котором в объявлении виденном им на заставе было прописано весьма заманчиво, Чичиков прошёл во глубину большого подъезда с тем, чтобы договориться с домоуправителем о ночлеге.
Домоуправитель живший тут же, во первом этаже, бывший то ли немец, то ли чухонец; чего впрочем, так и не разобрал Чичиков, глядел на Павла Ивановича сонно, строя во всей своей чухонской физиогномии всяческия ужимки да зевки, должные видимо подчеркнуть то, что подняли его с постели во столь неурочный час, и что приличныя господа вселяются в «апартаманы» с утра, либо на худой конец до обеду. Для тех же, кто желал бы только переночевать, имеются при дорогах трактиры, постоялыя дворы, станции и прочия прибежища.
— Как это на одну только ночь? — вопрошал он, зевая так, что заместо слова «ночь» у него выворотилось «ноучь» — словно мало ему было его чухонского прононсу, так он ещё угодил и в аглицкий.
Чичиков смешался, потому, как красноречивыя зевки домоуправителя, его удивление просьбе Павла Ивановича о ночлеге, пускай и сонное, но вполне искренное, заставили нашего героя думать, что он либо сказал, либо произвёл в своих действиях нечто такое, на что, по мнению домоуправителя, способен был лишь человек несветский и не наученный хорошим манерам.
Однако он тут же обругал себя за подобныя мысли, прекрасно понимая, что сие всё вздор, и что этот «чухонский немец» не имеет никакого права зевать ему прямо в лицо, выворачивая сонную свою пасть с наполовину выпавшими, наполовину выкрошившимися зубами, а должен лишь кликнуть коридорного и распорядившись насчёт багажа прописать Чичикова в домовой книге. Но может быть робость, поселившаяся в его сердце от мысли о том, что вот он наконец—то и в Петербурге, в столице, какой нет равных среди прочих столиц мировых, то ли усталость от долгого пути, сделали своё дело, и наместо того чтобы возмутиться подлыми зеваниями домоуправителя, Чичиков что—то залепетал в ответ, словно бы засеменивши в своих словах, так будто и не слова это были, а осторожныя шажочки, коими он несмело приближался до слуха сего «чухонскаго немца».
— Дело, видите ли, в том, что я впервые в Петербурге. Не знаю ещё ни цен здешних, ни порядков. Вот посему и хотел бы пооглядеться, с тем, чтобы прояснить для себя образ мыслей и жизни столичной, — сказал Чичиков.
На что домоуправитель сделавши совершенно уж осоловелую мину, коротко бросил:
— У нас сто двадцать рублей в месяц!..
«Однако! — подумал Чичиков, — это выходит четыре целковых в сутки! — и с некоторой надеждою спросил.
— Это, конечно же, с пансионом?
Отчего с домоуправителя слетела вся его сонная одурь, и, поглядевши на Чичикова так, словно пред ним стоял некто по кому точно уж давно скучает смирительный дом, он ответил:
— Нет, это стены и дрова с водою! — и увидавши в лице Чичикова замешательство сказал, зевнувши напоследок так, что сделались видными кусочки чего—то, что ел он за ужином, расположившиеся во многочисленных прорехах промеж его зубов.
— Ежели вам дорого, то отправляйтесь к Труту! — и захлопнул пред носом Чичикова дверь своей комнаты.
Поначалу Чичиков опешился от подобного наскоку, и оттого, что не мог взять в толк, что же означает сие – «отправляйтесь к Труту». То ли это было доброе пожелание, то ли некое изощрённое чухонское ругательство. Поэтому он с минуту стоял, выпучивши глаза и хватая ртом воздух, не в силах решить, что же ему делать далее – отправляться ли туда, куда послал его «чухонский немец», либо молотить в захлопнувшуюся пред носом дверь кулаком, требуя с того объяснений. Но на счастье Чичикова пробегавший мимо малый, одетый в серый фланелевый сертучек с позументом и, как надобно думать служивший здесь коридорным, разрешил бывшие в Павле Ивановиче сомнения, рассказавши, что дом Трута стоит тут же недалече, у Кокушкина мосту, и даже вышедши с Чичиковым из подъезду объяснил, как туда проехать, на прощание, выставивши лодочкою ладонь справедливо ожидая от Чичикова награды, на что тот сделал вид, будто не заметил сего дружелюбного жеста. И то дело – нечего баловать чужую прислугу! Коляска отъехала от дому, а малый поглядел ей вслед, поскрёб в затылке и, сплюнувши в сердцах на мостовую, поплёлся восвояси.
У Трута и взаправду было дешевле – всего два рубля с шестью гривенными в сутки, опять же без пансиону, но Чичиков не стал более ломаться и, хотя свободные комнаты были лишь в четвёртом этаже, он прописался в домовой книге, внёс за неделю задатку и распорядившись на счёт коляски и багажа, прихвативши с собою лишь шкатулку с выкладками из карельской берёзы да саблю, поднялся узкою тёмною лестницею в свой нумер. Подъем несколько смутил его, потому, как покрылся он испариною: и глубокий его лоб и спина, да и прочия части его тела сделались влажными, и даже появилась некоторая отдышка; из чего он заключил, что будет это нехорошо вот эдак, каждый день утомлять себя, хотя бы и по той причине, что в сыром петербургском климате это совсем нездорово для лёгких, да подобным манером и белье будет занашиваться не в пример быстрее обычного. Посему и решил Чичиков, что при первой же удобной возможности сменит он сие временное пристанище, на что—либо более сообразное.
Доставшийся Павлу Ивановичу нумер был о двух небольших комнатках, с крашеными зелёною краскою стенами, по которым кем—то из малярского сословия то тут, то там посажены были жёлтенькия цветочки, призванныя, как видно оживить общий довольно унылый тон нумера. Цветочки сии по большей части уже обтёрлись и осыпались, так что наместо них оставались по стенам лишь бледныя пятны и посему представлялось, будто это некто усердный, не жалея для того времени покрыл все стены ровными плевками. Первая из комнаток изображавшая собою прихожею была заметно меньше той, коей долженствовало служить постояльцу кабинетом, спальнею и гостиною в одно время. В прихожей помимо большой вешалки с отдельною полочкою для шляп и картузов помещались ещё – небольшой шкапчик, узкая кушетка, явно предназначавшаяся для лакея и мятое жестяное ведро для мусора. Во второй комнатке пол был убран довольно уж поистёршимся ковром, в самой середине которого, прикрывая толстою своею ногою изрядную дыру расположился круглый стол с глубокою бороздящею его поверхность царапиною – плодом чьих—то стараний. Большой умывальник с серою мраморною доскою и зеркалом, диван с низкою изогнутою спинкою, шкап кое—как крытый лаком да пара скрыпучих стульев довершали убранство, сей замечательной комнаты.
Двое окошек, что были, в сей комнате, как нужно думать глядели на улицу. Но сквозь них нынче, увы ничего нельзя было разглядеть по той причине, что на дворе стояла уже глухая ночь – петербургская, сырая ночь наполненная запахами плесени, протухлой воды, солёного морского ветра, гари и ещё чего—то особенного, лишь ей присущего, точно бы таящего в себе некую невидимую, прячущуюся в пустых улицах опасность, от которой холодком пробирает обывательское сердце и тогда невольно ищет обыватель взглядом засовы и крюки коими хочет отгородиться от большого и страшного города, и лишь уверившись в том, что все запоры на местах, задувает свою свечу, погружаясь в нервический, беспокойный сон, полный тревожных и зыбких сновидений.
Дождавшись коридорного втащившего на четвёртый этаж весь небогатый Чичиковский багаж, среди которого находился всё тот же, хорошо нам известный большой чемодан, некогда сиявший белизною, а нынче уж изрядно исцарапанный и потёртый, несколько узлов с чем—то, что невозможно было понять и разве что не позеленевший от времени дорожный сак, Чичиков одарил слугу пятаком и велевши Петрушке себя раздеть, не мешкая завалился спать на недовольно скрыпнувшей ему в ответ кровати. Сон сморил его сразу и уже через минуту он насвистывал посредством обеих своих носовых закруток такие музыки, что в соседнем нумере за стеною залилась с перепугу звонким нескончаемым лаем, разбуженная им чья—то собачонка.
Ну что ж, покуда ночь стоит на дворе, да покуда спит наш герой подперевши кулаком пухлую свою щёку, не худо бы нам оборотить свои взоры назад и как требует того не один только избранный нами жанр поэмы, долженствующий отличаться и стройностью и взаимною гармониею частей, но и простая справедливость в отношении верных наших читателей, коих попросту не может не интересовать то, что же приключилось с Павлом Ивановичем Чичиковым во всё то довольно изрядное время покуда отдыхало наше писательское перо в ожидании музы, и что же произошло с той поры, как оставили мы его на холодной зимней дороге, ведущей прочь из Тьфуславльской губернии в обществе верных его Селифана и Петрушки. Ведь что ни говори, а ещё и по сей день, нет, нет, а вспомянут где—нибудь за чашкою вечернего чая, либо за карточною игрою, либо за ещё каким—нибудь приятным времяпрепровождением славные тьфуславльские обыватели нашего, столь споро отличившегося героя. И им стало быть тоже небезынтересно: каково ему теперь, где обретается он нынче, и куда прибила жизнь бедного нашего Павла Ивановича со всем тем ворохом «мертвецов», что скупил он трясясь в своём экипаже по бесконечным российским дорогам.
Ну что ж, воротимся несколько назад, к тому, казалось бы, уж канувшему в вечность мгновению, когда увидел внезапно Павел Иванович нагоняюшую его экипаж знакомую и зловещую карету, в которой сопровождаемый ротою гусар катил грозный и скорый на расправу князь, отправлявшийся с докладом по министерству в тот самый далёкий Петербург, где нынче мирно почивал, укрывшись одеялом, по самую свою бороду наш герой.
Мало сказать, что появление сей кареты, вызвало в душе у Чичикова смятение; потому, что сердце его в ту минуту словно бы оборвалось и почудилось Павлу Ивановичу, будто покидает все его члены и самое жизнь! И каждая, самая что ни на есть тончайшая жилочка его естества забилась, задрожала мелкой дрожью, а кровь вся без остатку точно бы отойдя от сердца прилила внезапно к вискам заполнивши голову его гулким своим шумом, так что казалось – ещё мгновение и прорвётся, лопнет некая зыбкая преграда, и изойдёт он своею перепуганною насмерть кровью, что хлынет у него горлом, прольётся из носу, из глаз пятная всё вокруг красным своим крапом.
Но вот промчалась карета, обдала порывом сырого холодного ветра и Чичиков не веря ещё своей удаче, не в силах перевесть дух повалился на остынувшия кожаныя подушки сидения и хватая широко разинутым ртом воздух чувствовал, как каждый его студёный глоток достигая до самого сердца словно бы приносит тому успокоение.
— Стой! Не гони, не гони! — только и сумел просипеть он сквозь стиснутое волнением горло оборотясь до Селифана, на что тот послушно и поспешно осадил коней и, выровнявши коляску у края дороги повернулся к барину поглядывая на того виновато мигающими глазками, всем видом своим показывая участие в Павле Ивановиче и готовность до новых его указаний. А уносящейся в даль по замёрзшему тракту ужасной карете, вослед которой Чичиков глядел расширившимися со страху глазами, и дела уж не было до остающегося где—то там, позади маленького, нашкодившего человечка, насмерть перепуганного своими же проказами и шкодами.
Прошло немалое время в которое уже и карета исчезнула без следа, истаявши в студёной мглистой дымке, стелящейся над дорогою, и морозец, словно бы сделавшись крепче, одел тонкою ледяною попоною спины остывающих у обочины, застоявшихся лошадей, а Чичиков всё так же, словно сомнамбула сидел боясь пошевельнуться и прижавши обе руки ко груди шептал что—то неслышное своими трясущимися белыми с перепугу губами. В тот час ему на самом деле казалось, что произведи он только хотя бы и самое мелкое движение, употреби малый, даже и не видимый глазу жест, и тут рухнет сие, только что бывшее с ним нежданное чудо – по которому зловещая карета со влекомым ею в далёкий Петербург князем промчалась мимо него. Промчалась точно, не видя и не зная того, кто он есть таков – Чичиков Павел Иванов сын, ещё вчера сидевший в каморе Тьфуславльского острога.
Но вот, наконец, страх, волновавший и будораживший его кровь утихнул, сердце, воротившись из пяток, стало на место и в душе его всё явственнее принялась утверждаться мысль о том, что вот пронеслась, пролетела мимо него лютая опасность, осенивши чёрным своим крылом, но, о счастье, не задела его, не зацепила! И, что этот вот замёрзнувший серый тракт – свобода! И этот воздух студёный и мглистый – свобода! И снег, пятнающий спины его коней, и убирающий покрытые рогожкою фигуры Селифана и Петрушки белою ноздреватою коркою – тоже свобода! Тут же почуял он непомерный, несообразный ни с чем аппетит: способность управиться с обедом, который пришёлся бы в пору, мало что двоим, а то и троим сотрапезникам. А ещё ему захотелось водки – в большой потеющей гранёной рюмке. И так чтобы закусить ея не каким—то там солёным огурцом или рыжиком, а чем—то горячим, острым и шкворчащим в сотейнике; чем—то, что плавало бы в красном жарком соусе, булькало бы мелко нарезанной зеленью и кореньями, и во что можно было бы, махнувши рукою на хорошие манеры, опустить чуть ли не половину белой пушистой булки, с тем, чтобы насосала она в себя, набрала соку, и лишь затем отправить ея в рот. Посему—то выйдя из оцепенения, в которое был он погружен нежданною встречею, приказал он Селифану править до ближайшего трактира, и тот, к слову сказать, не замедлил явиться взору нашего героя за первым же поворотом с тем, чтобы укрыть под своей сенью наших продрогших путников, давши им кров, пищу и приют.
Нынче нам уж трудно вспомнить, чем и как укреплял свои пошатнувшиеся силы Павел Иванович, но вот мысли и настроения, посетившие его в тот час, питаемы были, не до конца ещё пережитым им, недавним страхом. Оттого—то и решено было им, свернувши с главного тракту ехать кружными, дальними путями, дабы неровен час, а не свела бы его вновь злодейка судьба с чёрною княжескою каретою, подведя под сиятельный и беспощадный княжеский гнев.
Отобедавши на славу, и вопреки обыкновению своему не заведя ни с кем, ни разговоров, ни новых знакомств, он в пятом уже часе покинул гостеприимный кров приютившего его трактира, и, глядя на розовое, на вечерней заре солнце, поспешил продолжить свой путь. Его поставленная на полозки коляска резво и бойко бежала по промёрзнувшей звонкой дороге, и у первого же большого поворота вильнувши в сторону, пошла, петлять по узким ведущим в глухомань и неизвестность проселкам, рассыпая над ними звон замирающих в морозном воздухе колокольчиков, и хороня среди этих бескрайних полей и дремучих лесов след нашего героя с тем, чтобы мог он, переведши дух, осесть на время, никем не узнанный в какой—нибудь прячущейся среди лесов усадьбе, коей хозяева и слыхом не слыхивали бы ни о Чичикове с его мёртвыми душами, ни о поддельных завещаниях миллионных старух, ни о брабантских кружевах и баранах наряженных в тулупчики, ни о радзивиловской таможне. Либо укрыться в маленьком уездном городишке, под крышею старой обветшалой гостиницы, забившись с головою под тяжелое ватное одеяло, замкнувши нумер на три оборота ключа, заперевши ставни на окнах – и спать, спать, спать! Спать мёртвым сном – может быть год, а то и два, покуда не порастет быльём вся эта произошедшая так недавно история, и не потухнет, сей живущий в каждом уголку его сердца страх.
Не глядя на сгустившиеся уж зимние сумерки и тёмное, раскинувшееся над ним небо, Чичиков вовсе не опасался того, что может заблудиться в этом незнакомом и глухом захолустье, резонно пологая, что дорога на то и дорога, чтобы привесть его, в конце концов, к жилью людей ея проторивших. Тем более, что во время многочисленных своих путешествий он имел возможность не раз убедиться, в справедливости сей нехитрой мысли.
Не успели они отмахать и десяти вёрст, как уж подвернулась им деревенька, а затем и другая. А вот и сельцо покатило навстречу, убирая синеющий в сумерках косогор, но Чичиков всё твердил себе – «рано», да «рано», стремясь насколько возможно далее уйти из пределов тьфуславльской губернии. И лишь когда последния лучи зимнего солнца исчезнули с небеснаго свода не оставивши по себе и следа, когда тьма, разлившись повсюду, нарушаема была разве что одними только звёздами, блещущими в вышине холодным равнодушным до всего блеском, а притомившиеся от долгого бега кони покрылись белым инеем от замерзающего на встречном ветру пота, решил наконец—то Павел Иванович, что можно бы и остановиться, с тем чтобы дать отдых и коням, и своим дворовым людям, да и самому погреться у какого Бог пошлёт огонька.
Через три четверти часу ровнаго конскаго бегу выплыло из—за густых дерев обступивших дорогу, большое селение, со стоящим несколько поодаль господским домом, отороченным сзади толи парком, толи еловым лесом — чего нельзя было уж разобрать в темноте, и, своротивши с дороги, наши путники не мешкая, поспешили к нему. Почуявши близкое жильё и отдых, кони попластавши копытами по замёрзнувшей деревенской улице, приободряясь, дружно налегли на постромки, и коляска, выровнявши свой несколько кособокий ход, бойко побежала к подмигивавшему из—за дерев жёлтым светом своих окошек, господскому дому. Строение сие, об одном этаже, было, однако же, довольно велико, и как можно было судить – просторно. Крыльцо его убрано было круглым деревянным портиком, опирающимся на деревянные же колонны покрытыя щекатуркою, и даже по сию зимнюю пору сохранившие следы белой известки, бывшей на них. Окна дома частью были просто темны, частью занавешены ставнями, и лишь в нескольких из них, тех, что мигали Чичикову из—за дерев, горел свет. Поравнявшись с высоким дощатым забором Селифан, не слезая с козел, принялся стучать кнутовищем о тесовыя наглухо запертые ворота и стуки эти далеко разносились в звенящем тишиною вечернем воздухе, но, увы, помимо сего они так и не произвели никакого иного эффекту. Никто не отозвался на них, никто не спешил растворять ворота – встречать притомившихся путников, и лишь пара сердитых дворовых псов залилась хриплым простуженным лаем.
Чичиков некоторое время глядел на бесплодныя попытки своего возницы, строя во чертах лица своего презрительное неудовольствие, а затем голосом в котором сквозили раздраженныя бестолковыми действиями Селифана нервы произнес:
— Ну, что, братец, так и будешь лупить по воротам до утра, или же все—таки соизволишь сойти и постучаться по—человечески?
На что Селифан послушно и ни словом не возразивши, спрыгнул наземь и затряс ворота так, что загремели и задрожали не одни только их железныя замки да засовы, но и самые доски ворот отозвались глухим рокотом. Сия весьма достойная попытка возымела действие – в сенях мелькнул огонек свечи, и некто покрытый с головою тулупом, проковылял к забору.
— Кого ещё принесло о такую пору? Вот, прости Господи, не сидится людям дома, — раздался из—за забора недовольный бабий голос, на что возница отвечал строго:
— Будет, будет тебе! Ишь разворчалась, старая! Отворяй—ка лучше приличному господину, а то не ровен час, замёрзнем здесь на дороге!
Ворота, сей же час, с протяжным скрыпом растворились и из—за них глянула кутающаяся в тулуп дворовая баба, с волосами, торчащими в разныя стороны над сердитым ея лицом.
— Что за имение? Как прозывается? — не сменяя сурового тону, вопрошал Селифан.
На что баба отвечала, что имение прозывается Кусочкино и на всякий случай придерживая тяжёлыя створки ворот, с недоверием поглядывая на наших путешественников, спросила:
— А сами то вы кто таковые будете?
— Доложи, голубушка, своему барину, что просится переночевать коллежский советник – Чичиков Павел Иванович. Что не знает он здешних мест и боится, упаси Бог, заблудиться, потому, как время уж к ночи, — решил вмешаться, в сей замечательный разговор Чичиков.
— Доложить то оно конечно недолга, только вот барин у нас, почитай, что скоро уж как год – померли, — пробурчала баба, распахнувши ворота и коляска слегка кренясь въехала за ограду господскаго двора, остановясь подле украшенного портиком крыльца.
Павел Иванович прыгнул из коляски с ловкостью почти военного человека, и огонек свечи, коей подсвечивала себе дорогу баба, блеснул жёлтым блеском, на бронзовой рукоятке сабли которую он держал в подмышках. Разматывая на ходу радужных цветов косынку, что сберегала горло нашего героя от свищущих над российскими трактами сквозняков и сбросивши на руки поспешавшему ему во след Петрушке шубу, прошёл он в комнату, служившую по всем приметам гостиною залою, где отыскавши не успевшую ещё остыть к ночи печку, припал к ней озябшею спиною.
— Так что же, милая, — обратился он к сопровождавшей их бабе, — неужто некому и доложить о приезде, так—таки никого в доме и не осталось?
— Почему ж не осталось, — словно бы обидевшись, отвечала баба, — барыня осталась!
— Ну, вот и славно! Ей то, голубушка, и доложи, — сказал Чичиков, — а кстати, барин то твой молод был, али уже в летах? — бросил он вослед уходящей бабе.
— С вас будет, — ответствовала та, будучи уже в дверях.
Велевши Петрушке отправляться в людскую, а Селифану отвесть коней на конюшню, он уселся на стоявшую тут же, несколько поодаль от печки слегка рассохшуюся софу и принялся с наслаждением напитывать в себя уютную теплоту и покой царящий в сем доме. От крашеных красною краскою досок пола, укрытого плетёными половиками, распространялся по всей гостиной приятный, умиротворяющий аромат воска, которым надо думать совсем недавно и натирали пол, по обклеенным синими обоями стенам висели изображавшия сцены охоты да морские баталии гравюры, так хорошо знакомые тем, кому доводилось посещать домы наших помещиков, имеющих не более двух сотен душ, а над входною, сиявшею белизною дверью помещалась голова огромнаго лося, с огромными же рогами. Голова сия, место которой было, конечно же, в прихожей, либо, на худой конец в кабинете хозяина дома, глядела на Павла Ивановича печальными, стеклянными глазами, и Чичиков резонно заключил, что то видать был любимый охотничий трофей усопшего барина, служивший, как надо думать, подпорою его охотницкой гордости настолько, что он счёл возможным пугать сим рогатым пугалом всякого своего гостя, и верно же, всякому гостю рассказывавший, в бытность свою на этом свете, байку о том, как ему с величайшей опасностью для живота своего, удалось подстрелить сие несчастное животное.
Но отпечаток не одних лишь героических черт, увы, но уже почившего в бозе хозяина носила на себе эта зала. Было в ней ещё и нечто, точно бы тонкою паучьею лапкою касающееся до чувств Павла Ивановича, точно нашептывающее ему на ухо тонким шёпотком о том, что стоит только приглядеться и станет видно присутствие тут и хозяйки. Пускай и не явное, и незаметное с первого взгляду, но вот — то скромный букетик бумажных цветов в стеклянной вазочке мелькнёт на полке, то сыщется меж батальных картинок золочёная рамочка с цветною литографией изображающей лобзанье весёлых и толстых купидонов порхающих над цветущими розами, с которыми мог бы поспорить в размерах редкий кочан капусты, да и те уже упоминавшиеся нами плетённыя половички, убиравшие пол в гостиной, тоже, без сомнения, постланы были женской рукою. Ну и, конечно же, на самом видном месте, в простенке между двух окон располагался обрамлённый чёрною рамкою портрет худенькаго человечка с тонкими, точно шильца, усами и тёмными круглыми глазками на словно бы «утином» личике.
«Он, стало быть, и есть — новопреставленный!», — подумал Чичиков, и более уж в мыслях своих не касался до сего предмета.
Недолгое время спустя, стали доноситься до разморенного исходящим от печки теплом Павла Ивановича некоторыя шумы и возня, возникнувшие за ведшей в покои дверью. Сопровождаемы они были ещё и шуршанием, коим отличаются накрахмаленныя дамския юбки, а затем дверь медленно отворилась и в гостиную прошла лет тридцати дама, как можно было догадаться — хозяйка дома, облачённая, как то и пристало вдове, в чёрное, скрывающее ея руки и шею, скромное платье. Павел Иванович разве, что не мячиком подскочил со скрыпнувшей своими пружинами софы, и, склонивши голову так, что его круглый подбородок упёрся в самую манишку – отрекомендовался.
— Чичиков Павел Иванович! Коллежский советник! Волею судеб и обстоятельств вынужден искать у вас, сударыня, приюта. Посему прошу простить меня великодушно за то, что с подобными пустяками обращаюсь в столь горькую до вас пору.
На что дама вздохнувши, просила его не беспокоиться, на сей счёт и, указавши на софу, с которой он только что вскочил, просила садиться. С появлением в гостиной зале дамы, бывшая в Чичикове сонная, тёплая одурь, вызванная близостью его к жаркой печке, исчезнула во мгновение, глаза его заблистали, румянец, на его и без того не отличавшихся бледностью щеках, сделался еще шире, и усевшись на софу в своей всегдашней, приятной манере, с подворачиванием ножки за ножку, он выгнул спину дабы показать мужественныя линии своего корпуса с наивыгоднейшей стороны.
Что же касаемо до внешности вошедшей дамы, то тут мы пребываем в некотором затруднении. Затруднении связанном отнюдь не с самою дамою, но так хорошо знакомом всякому литератору желающему описать внешность какой–либо из дам. Потому, что стоит лишь написать о героине, что была она полна и хороша собою, как тут же все, кто не полны, а наоборот худы, сделают для себя вывод, что все они вовсе нехороши и обвинят автора в предвзятости. Ежели же прописать иным, каким образом, как тут же образуется новая партия, и уж обидятся на автора дамы иные. Из чего сразу же возникнет новая неразбериха, в которой, всё одно, автор лишь и будет виноват. Посему из подобного деликатного положения возможен единственный выход – описать просто, безо всяких затей, какова же была внешность вошедшей в гостиную залу дамы; ровно таковым же манером, каковым мы описывали, к примеру, самою гостиную. А засим уж предоставить Чичикову решать, какова на взгляд его сия дама – дурна ли, или же хороша собою? Вот тогда с него и будет весь спрос.
Итак, дама, вошедшая в залу, была изрядного для женщины росту и весьма достойных статей. Несмотря на обширныя ея юбки, видно было, что бёдра у дамы и широки и круты, а грудь, сокрытая под скромным чеёным платьем – высока и крупна и вполне могла бы поспорить…, но молчим, молчим – без лишних замечаний! Лицо у нея хотя и было несколько бледно и припудрено, но все же природный румянец заметен был и под слоем пудры, правда, совсем небольшим. Нос у дамы был прямой – средний по размерам нос. Глаза же толи серыя, толи голубыя, чего нельзя было сказать определённо по причине скудного освещения – горело всего то шесть свечей. Губы у дамы были слегка припухлыя, но, в общем, то вполне обычныя с виду губы. Волосы – светлые, в завиток, собранныя на затылке в большой пучок, убранный чёрною же кружевною наколкою… Ну вот кажется и всё. Ежели я, что и выпустил, то это, стало быть, незачем, потому, как мало что может добавить к сему портрету. Но и без того знаю, что не выпустил ничего, акромя может быть ушек, да ручек, да и те были под стать всему мною уж рассказанному.
Что же в отношении Павла Ивановича, то помимо оживления, охватившего все его существо при виде сей дамы, о чём мы уже имели место сказать, ощутил он новое, непонятное и разве, что не впервые посетившее его чувство – схожее с тем, как ежели бы поселился у него под сердцем некий щекотный и в одно время приятный червячок, чьи шевеления, надо думать, и прогнали из души его ту тёплую, уютную сонливость в коей пребывал он дожидая в гостиной хозяйку.
Нынче же, после совершенных им весьма галантных прыжков, чья резвость также, надо думать была вызвана сим новым, проклюнувшимся у него по сердцем шевелением, сидя на краешке софы, в уже сказанной нами изящной позе, он слышал, как радостно шумит у него в висках кровь, словно бы выкликая, выстукивая одну и ту же мысль: «…удачно заехал…, удачно заехал…, удачно заехал…». Однако ни взбудораженное хозяйкою имения воображение нашего героя, ни «червячок» ковырявшийся у него в груди, не помешали Чичикову в самой изысканной и светской манере осведомиться об имени и прозвище столь взволновавшей его особы. На что хозяйка назвавшись Кусочкиной Надеждою Павловной, спросила у него в свою очередь:
— А как вы? Простите, как вы изволили сказать – «Павел Иванович»? Я признаться и не упомнила с первого разу. Потому, что и нервы и мысли заняты иным. Так что уж прошу покорнейше меня простить.
— О, сие не стоит и извинений, любезная Надежда Павловна. Тем более что изволили вы запомнить правильно. Я и есть Павел Иванович, собственною персоною. Причина же нервам вашим ясна, ея не заметит один лишь глупец, либо слепой.
При этих сказанных Чичиковым словах, лицо хозяйки окрасилось благодарною, но в то же время и несколько болезненною улыбкою, а в кулачке возникнул неизвестно откуда взявшийся платочек.
— В отношении же себя могу добавить, что я столь невзрачный червь мира сего, что, по правде сказать, не достоин ни внимания, ни заботы со стороны подобной вам особы. Могу лишь не стыдясь говорить, что много претерпел на веку своем за правду, и по службе, да и просто от всяческих неприятелей не однажды покушавшихся на самое — жизнь мою. И даже не далее, как несколько времени назад был доведён врагами до такового плачевного состояния, что ежели мне не отворили бы вовремя кровь…, — и, не окончивши фразы, Чичиков сделал рукою некий жест, который должен был означать всю глубину безнадежности его, а затем, возведя глаза к потолку, перекрестился с чувством, так словно бы и впрямь увидал кого—то на потолке, после чего украдкою глянул на хозяйку.
Надежда Павловна, сидевшая супротив него в кресле притиснула вдруг батистовый свой платочек к лицу, и из глаз ея покатились внезапныя и обильныя слезы. Круглыя заманчивыя плечи ея затряслись от мелких рыданий и Павел Иванович несколько смешавшись от подобного порыва, который, скажем прямо, не знал к чему и отнесть, засуетился, забегал по гостиной в поисках воды, либо нюхательной соли, либо какого иного средства могущего быть полезным при подобного рода припадках. Нюхательной соли он не нашёл, зато стакан с водою к счастью сыскался скоро, благо рядом на столике стоял прозрачного стекла кувшин, до краёв полный водою. Принявши у Чичикова стакан, Надежда Павловна сделавши несколько маленьких глоточков, с благодарностью глянула на Павла Ивановича, ожидавшего, что она стукнет зубками о край стакана, как оно обычно случается с дамами во время рыдания; но нет – она не стукнула.
«Видать совладала с собою!», — подумал Чичиков.
— Покорнейше прошу простить мне сию слабость, — сказала Надежда Павловна, — но, поверите ли, все произошедшее для меня ещё так живо! — и она возвела заплаканныя свои глаза к портрету с «утиным» личиком. – Давеча, когда вы сказывали, как отворяли вам кровь, то мне подумалось, что ежели бы и ему — Александру Ивановичу вовремя отворить кровь, то может статься он жил бы ещё и поныне! Но здесь в нашей глуши, в деревне разве сыщешь хорошего доктора?— и она снова поднесла платочек к глазам, дабы промокнуть выступившия было слезы.
— Боюсь обеспокоить вас неприятным вопросом, но коли уж, как бы сам собою зашёл о том разговор, то не скажете ли вы, от чего скончался уважаемый Александр Иванович?— осторожно осведомился Чичиков.
— Ах, это такая трагедия, такая трагедия! — отвечала Надежда Павловна, сызнова поднося платочек к глазам. – Супруг мой, изволите ли видеть, были, что называется «страстный охотник». Дня не проходило без того, чтобы не уезжал он из дому, пропадая на своей охоте с утра и до вечеру. Порою случалось и так, что и по неделям его не дождешься…
«Интересно бы знать, где же на самом деле прохлаждался он от трудов праведных? Уж я то знаю подобных, с позволения сказать – «охотников», — подумал Чичиков, но вслух, конечно же, ничего не сказал, выразивши на челе своем ещё более усердное внимание.
— И вот однажды, немногим более года назад, — продолжала Надежда Павловна, — собрался он, как обычно поохотиться, сел на свои дрожки и поехал, но не проходит и часу, как заявляется к нам сосед наш – Варлам Николаевич Троехвостов, что живёт от нас в двадцати пяти верстах: у него там деревенька – Мшанки. Заявляется и с порогу, ни «здрасте» тебе, ни «пожалуйста», принимается стучать ногами, глаза таращить и кричать: «Подайте—ка сюда мне сего подлеца Кусочкина! Я его, сей же час, и взаправду на кусочки изрублю!» А у самого в руках сабля, и сам весь красный – дрожит. Не знаю, что он там себе вообразил, либо наслушался, чьих наветов, только кричит: «Я обесчещен этим негодяем – Кусочкиным и не желаю теперь всех этих кусочкинских отпрысков под своею фамилиею растить!»…
«Однако же, я в нём не обманулся! Крутить «амуры» на стороне, будучи женатым, на подобной — весьма и весьма незаурядной особе. Это, конечно же, и впрямь надобно быть «страстным охотником», — подумал Чичиков, невольно залюбовавшись раскрасневшимся от искреннего волнения лицом Надежды Павловны, продолжавшей изливать нашему герою свою душу. Ведь порою душе каждого из нас необходимо бывает подобное, может быть и способное поразить кого—нибудь своею внезапной откровенностью излияние. А тем более душе женщины, немало перенесшей, носящей в сердце своем глубокую рану, запертой в глухом поросшем лесом уголку, где из ближайших соседей либо Троехвостов — живущий в двадцати пяти вёрстах, либо зайцы да белки, скачущие по полям да по веткам. Что же до Павла Ивановича, то в нём по всему видать приличного с хорошими манерами господина, который к тому же может быть и добр. Таковому вполне можно и довериться, потому, как сегодня он здесь, а завтра его уж – поминай, как звали. Если даже и посмеется он над бедою несчастной женщины, то, что с того? Смех его не будет уж слышен в этом окруженном глухими лесами имении, а на душе у Надежды Павловны сделается неизмеримо легче.
Однако вернемся к сей исповеди, господа, она далеко не окончена, последствия её станут видны совсем скоро и будут более чем важны для всего нашего повествования.
— Представьте себе только, Павел Иванович, позволить себе сказать таковое, и о ком? Об Александре Ивановиче?— продолжала Надежда Павловна, — О человеке который был нраву самого кроткого, здоровья слабого – сил у него только и доставало, что на сон да охоту.
Тут Надежда Павловна сделала остановку, вновь прибегнувши к батистовому платочку, и лишь затем продолжала рассказ, увидевши в Павле Ивановиче слушателя сочувствующего и внимательного.
— Поверите ли, Павел Иванович, но только каждый раз он мне говорил: «Душенька, ежели бы не охота, то сил у меня вообще бы не стало. А так, выйдешь в лес – никого! Можно вообразить, что ты один в целом мире, и окромя тебя будто никаких других человеков нету, будто всех их уж Бог прибрал. И эдак хорошо, покойно на душе сделается, и силы незнамо откуда снова берутся».
— Вот такой он был человек! Слабый, мечтательный; а его – раз, и в грязь топтать. Тем более^ что этот Варлам Николаевич тутошней жизни и вовсе не знает. И пускай он и местный, но даром, что здесь живёт. Потому что в последние лет пять, вообразил он себе, будто бы он большой купец. Всё зерном да лесом торгует, всё скачет по губерниям, однако с его торговли проку никакого не видать! Как жил в Мшанках, так и живёт. Но вот вбил себе в голову несусветную глупость и нате – заявился!