Но я знаю, что не расскажу ей этого. И точно знаю, что не скроюсь от глаз этого ребенка, образ которого преследует меня с сегодняшнего утра, несмотря на все события насыщенного впечатлениями и переживаниями дня. Напрасно я ворочаюсь в постели — сон не идет. Напрасно спрашиваю его: почему ты не отпускаешь меня даже на закате моей жизни? Какой в этом смысл? Время ушло, и поздно извлекать уроки из далекого прошлого. Или ты и не думаешь ничему меня учить, а предъявляешь какие-то права, но какие?
Я всегда вижу тебя одиноким ребенком, мать которого умерла от малярии, когда ему было четыре года. Хорошо помню ее бледное, восковое лицо в ту ночь, стекающие по нему ручейки пота, слышу стук ее зубов, ее непрерывные просьбы «пить, пить». Вижу, как отец приподымает ее голову, чтобы дать ей напиться, а голова вдруг бессильно сваливается с его руки. Зрачки глаз замирают в неподвижности, и желтое лицо кажется таким маленьким на фоне длинного черного платья. Отец выпрямляется, кладет руки на твои плечи и говорит: «Все, сынок». А ты смотришь на него с удивлением, и тебя охватывает страх, когда комнату заполняют голосящие женщины в черных покрывалах, и ты утыкаешься лицом в колени отца.
Потом я вижу тебя в твой первый школьный день. Как ты был горд тогда, впервые надев курточку и брюки и отправляясь в сопровождении отца в город, где находилась школа! Как ты радовался первое время, когда кто-либо из учителей велел тебе пойти разыскать отца и передать ему, чтобы он принес мел или чернила, или большую карту, которая вешается на классную доску! И еще больше радовался, когда в конце недели, когда в школе нет ни учителей, ни учеников, отец просил тебя помочь ему. И ты закатывал рукава рубахи и приносил ему ведро воды. Вы вместе обходили классы, и отец, опускаясь на корточки, мыл большой тряпкой полы. Когда ты начал испытывать стыд?.. Став немного старше? Или когда учитель однажды, взглянув на часы, крикнул тебе: «Почему твой обкурившийся отец не дал звонка о конце урока?.. Иди разбуди его!» Когда ученики дразнили тебя на переменке?.. В то время мы, бедняки, составляли в школе маленькую горстку, терявшуюся в толпе сыновей землевладельцев и городских чиновников. Удовольствие, которое они испытывали, унижая нас, перевешивало у этих мальчишек даже злость от наших успехов в учебе. Некоторым удавалось скрывать свою бедность. Но у меня не было такой возможности, как не было и возможности скрыть свои высокие отметки по всем предметам. Даже после того, как отец мой вышел на пенсию — я в то время еще не окончил начальную школу, — моя родословная передавалась по наследству от одного к другому из менявшихся учителей. Приходя в класс, каждый новый учитель начинал с того, что зачитывал фамилии учеников и задавал неизменный вопрос: «Кто твой отец?» Я никогда не успевал ответить, обязательно находилось несколько добровольцев, опережавших меня и сообщавших: «Он был школьным сторожем». И учитель уже знал, что может ругать и наказывать меня безбоязненно, чего он не мог позволить себе в отношении других учеников. Сколько раз я ссорился и дрался из-за отца! Сколько пролилось крови, и моей, и моих обидчиков! Но ни разу я не пожаловался отцу. А как я гордился им позже, в редакции газеты, в АСС, перед Манар, когда мы с ней познакомились! Я всем рассказывал об отце — школьном стороже, который экономил на себе, копя миллимы и пиастры, чтобы я мог учиться в университете. Однако залечили ли эти похвальбы детские раны, стерли из памяти обиды и унижения? Да, быть может, в какой-то степени, когда у нас был президент из детей бедняков, который поддерживал нас, и бедность не была в то время позором. Но разве не испытал я прежнее чувство стыда, когда Халид после окончания средней школы собирался поступать в военный колледж и, заполняя анкеты, должен был указать профессию отца и деда? Так к чему же притворяться и лгать? Рай для бедных закончился. Все это было обманом, о котором давно пора забыть.
Ты прав, Ибрахим, я упиваюсь самоуничижением! Как можно уснуть, вороша в голове подобные мысли? Почему бы не вспомнить что-то хорошее? Например, как я решился во всеуслышание заявить о своей бедности и преодолеть тем самым гложущее меня чувство унижения. Как не пытался, подобно другим, отгородиться от своей бедной родни, скрыть свое происхождение. Почему не вспомнить, как после изменения ситуации в газете не стал подстраиваться под новые веяния? Как ответил вежливым отказом на уговоры послать телеграмму поддержки новому президенту, написать передовую, осуждающую прежние порядки. Знал, что об этом будет доложено куда следует и хотел, чтобы об отказе стало известно. Действовал не сгоряча, а желая дать понять, что ты не продаешься. И это поняли, и ты поплатился. Почему не вспомнить, как боролся с отчаянием, когда ушла Манар, как выстоял перед лицом трагедии попранной любви? Не жаловался и не спекулировал своими страданиями, не напрашивался на сочувствие и во всех ситуациях старался не терять достоинства.
Зачтется мне все это, Ибрахим? Зачтутся мне мои старания? Но не все ли равно теперь? И когда, наконец, этот ребенок заключит со мной мир, оставит меня в покое?.. Хоть бы уснуть!
Но сна нет. Я забываюсь ненадолго под грузом тяжелых видений, а очнувшись в страхе, не могу вспомнить, что мне привиделось. Сажусь на постели, борясь с желанием встать и закурить. Вспоминаю предостережения врача, осматривавшего меня недавно, мрачное выражение его лица после измерения давления и его спокойным тоном произнесенные слова о том, чтобы я больше не обращался к нему, если не брошу курить. Вспоминаю страшные боли во время последнего криза, и желание закурить утихает. Но сон все не идет.
А что если призвать на помощь поэзию? Я уже пытался это делать в подобные ночи. Вспоминал все стихи, которые знаю, пока, наконец, не засыпал. Начнем, пожалуй, с джахилийской поэзии, с любимого мною Тарафы ибн ал-Абда[17]. «Следы становища возле Хаула вспышка молнии освещает, подобны они следам татуировки на тыльной стороне ладони.» На тыльной стороне или на ладони? Неважно. Продолжим… Пропустим описание верблюдицы, начнем с: «Если ты ищешь меня, то найдешь либо на сборище, либо в винной лавке…», как там дальше? «По-прежнему я упиваюсь вином и трачу на удовольствия унаследованное и приобретенное. Боится меня все племя и сторонится, словно чесоточного верблюда».
Именно так, господин чесоточный верблюд! Это ты и есть — племя сторонится тебя, хотя ты не посещал ни сборища, ни винные лавки. А может быть, поэтому и сторонится? Нет, с Тарафой мы ни к чему не придем не годится он для сегодняшней ночи. Оставим джахилийскую поэзию, чтобы не натолкнуться ненароком на стих «Разве не знала Нуввар, что я пленник ее сетей?» А где Нуввар, там и Манар! Перейдем к ал-Мутанабби. Но у него в каждом стихе бессонница, она мучала его, как и меня. Тогда, к ал-Бухтури? Очень уж громогласен, не годится для ночного времени. Салах Абд ас-Сабур?[18] «Протянула мне соседка с балкона шнурочек песни»? Но это уже утро, и она не улыбнулась, и все так грустно! Амал Дункул?[19] Он решительный противник примирения, и с ним я до утра не избавлюсь от своих мыслей. Мне нужен поэт спокойный. Кто? Зухейр? Омар ибн Аби Рабиа? Ас-Саййаб?[20] Ахмед Шауки? Я ищу веселого и доброго поэта, но оказываюсь в длинном коридоре, по обе стороны которого стоят люди с лысыми головами, с обнаженной грудью, с коварными улыбками на лицах. Мимо, мимо, скорей! Я должен сделать что-то очень важное, но не знаю, что именно. Взобраться на минарет или на башню. Я взбегаю наверх, но огромная рука тянет меня вниз. Я кричу, протестую — я должен спасти ее… спасти его! Среди высоких волн видна маленькая лодка, над ней летают белые птицы, словно предвестники чего-то. На высокой горе появляется человек в мундире, в руке он держит палку, напоминающую жезл. Повелительным жестом указывает палкой куда-то в сторону, кричит мне: «Поздно!». Я смотрю в ту сторону, слышу крики, вижу множество несущихся машин скорой помощи. И бегу, бегу, не зная, убегаю ли я от машин или догоняю их…
Протянув руку из-под одеяла, я выключил будильник.
Утром принял таблетку лекарства, снижающего давление, запив ее стаканом сока.
Я чувствовал себя разбитым, но все же позвонил Ибрахиму, чтобы предупредить его, что договорился о встрече с одним журналистом и, что по дороге заеду за ним в гостиницу.
Я действительно условился о встрече с Бернаром, он первый пришел мне на ум, когда Ибрахим попросил познакомить его с кем-нибудь из коллег-корреспондентов. Мои отношения с ними сводились к встречам на пресс-конференциях и других официальных мероприятиях. Я быстро убедился в том, что здешние порядки здорово отличаются от наших. У нас нового знакомого после двух или трех встреч приглашают домой. Здесь же журналисты, как и все прочие, не поддерживают бесполезных знакомств. Я не представлял собой интереса в качестве источника информации или человека со связями, и никто не рвался дружить со мной. Я рассматривал свое одиночество как составную часть отбываемого мной наказания — ссылки, срок, которой мне неизвестен.
Хотя Бернар тоже не приглашал меня к себе домой он был непохож на остальных журналистов, с которыми я встречался. Даже по внешнему виду. Одевался пристойно, но скромно, в то время как других известных журналистов всегда отличало безукоризненное изящество — рубашки с высокими воротничками, галстуки «с подписью», костюмы от знаменитых домов моды. Пиджак Бернара всегда был несколько мешковат, быть может, чтобы скрыть его большой живот. Я никогда не видел его в телевизионных тусовках, на которые приглашаются журналисты. Не думаю, чтобы он был способен, как другие, пожертвовать спонтанностью своих высказываний и излагать с экрана «причесанные» и ни у кого не вызывающие аллергии мысли. Полагаю, у него нет и времени для этого. Как мне известно, он вдовец и после смерти жены один воспитывает усыновленного ими вьетнамского ребенка из числа тех вьетнамцев, которые бежали из страны на лодках.
Пока мы ехали до кафе, где я условился встретиться с Бернаром, Ибрахим перебирал бумаги в своем атташе-кейсе и казался нерасположенным к разговорам. Моя же утренняя апатия сменилась нервным возбуждением — обычный результат чашки кофе после недосыпа, — и я был не в силах совладать с желанием говорить о чем угодно, о серьезном или о пустяках. Ибрахим отвечал неохотно и постоянно сводил разговор на деловые темы, расспрашивал меня о позициях местной прессы и выяснял, какая из газет может помочь ему в его деле. Но даже при этом было видно, что мысли его далеко.
Первое разочарование постигло его, когда мы встретились с Бернаром.
Встреча произошла в кафе напротив издательства, в котором работал Бернар. Там всегда было много журналистов. Хозяйка кафе миниатюрная крашеная блондинка Элен завесила все стены фотографиями известных литераторов, на которых она обязательно стояла рядом или в обнимку со знаменитостями. На самом видном месте красовалась большая старинная, — но явно не подлинник — картина маслом, изображающая пышную женщину в прозрачном платье с белым птичьим пером в одной руке и с весами — в другой.
— Приехали из Ливана? — сказал Бернар, как только я представил ему Ибрахима, — значит, привезли последние новости?
Ибрахим долго смотрел на него — я уже решил, что он не собирается отвечать, — потом спокойно спросил:
— Что вы хотите знать о Ливане?
— То же, что хочет знать любой человек — понять загадку этой долгой гражданской войны и быть в курсе того, что там происходит.
— Нет никакой загадки. Вам, разумеется, известно, что Израиль вооружает армию на Юге Ливана и фалангистов — на Севере с тем, чтобы война продолжалась как можно дольше?
— Вопрос не так прост, — покачал головой Бернар. — Ливанцы при всем том не марионетки, которыми может манипулировать кто угодно. Наверняка есть и какая-то внутренняя причина.
Никак не прокомментировав слова Бернара, Ибрахим принялся рассказывать об израильских патрулях, которые похищают палестинцев и ливанцев на Юге. Затем вытащил из атташе-кейса стопку документов, которые он подобрал едучи на встречу, и протянул ее Бернару:
— Возьмите. Это дело ливанского шофера Саида Дакира. Машину скорой помощи, на которой он ехал по Дороге к югу от Сайды, остановили солдаты. Его обвинили в терроризме на том основании, что машина принадлежала палестинскому Красному Полумесяцу. Саиду завязали глаза, бросили его в военный грузовик, увезли в Израиль, избили палками и прикладами, переломали все кости на ногах так, что он не может ходить. Затем подвергли пыткам электричеством, о каких рассказывал вчера Педро Ибаньес. Вот фотографии следов этих пыток на его груди. А вот заключение нейтральной медицинской экспертизы о его состоянии.
Перелистав документы и пробежав их глазами, Бернар сказал:
— С этим все ясно, хотя документы написаны очень плохим языком.
— Да? — удивился Ибрахим, — а ливанский коллега, который переводил их с арабского, уверял, что французский — его родной язык!
— Очевидно, он с ним в очень дальнем родстве, — заметил Бернар. — Дело, однако, не в этом. Мне нетрудно все это переписать и сделать пригодным для публикации, но нет смысла этим заниматься, ни одна здешняя газета не возьмется это опубликовать.
— Почему? Ведь все это конкретные случаи, названы имена, приведены свидетельства нейтральных источников, — закипятился Ибрахим.
— Я верю вам на сто процентов и все же не могу это опубликовать, — повторил Бернар, возвращая бумаги Ибрахиму.
— Но почему же? — разочарованно переспросил Ибрахим.
Пристально глядя на него сквозь толстые стекла очков, Бернар медленно проговорил: «Вы знаете, почему. Если мы напишем, что вооруженные солдаты похищают безоружных граждан соседней страны, это серьезное обвинение…»
— Но в документах приведены доказательства и названы подлинные имена…
— Этого недостаточно. Я сказал, что верю вам. Но поверит ли мне главный редактор? И в каком положении мы окажемся, он и я, если получим официальное опровержение, в котором будет сказано, что мы берем под свою защиту террористов?
— Антисемитизм? — пробормотал себе под нос Ибрахим. — Что стряслось с миром?.. Я знал, что столкнусь с трудностями, но не с такими же.
Бернар рассмеялся и взглянул на меня:
— Отчего вы так быстро приходите в отчаяние?
Ибрахим помахал бумагами, которые он держал в руке:
— От всего, что я вижу!
— Но ведь вам известно, что журналист, как и врач, если он хочет жить, должен в какой-то мере дистанцироваться от случаев, которыми он занимается, не думать о них днем и ночью.
— Ибрахим — ангажированный журналист, — пошутил я.
— Даже у ангажированного журналиста, — откликнулся Бернар, — есть своя частная жизнь, свои радости и заботы. Я знаю одного журналиста, который считает себя, как и Ибрахим, ангажированным. С утра на него сваливаются все проблемы мира — войны, голод, преступления. Все это его волнует и тревожит. Но по-настоящему его сердце круглые сутки болит оттого, что его любимый сын, как только стал взрослым и обзавелся семьей, совершенно забыл отца. Не звонит ему и даже не интересуется, жив ли он.
В голосе Бернара звучала неподдельная горечь, и мне показалось, что он говорит не просто о каком-то знакомом журналисте. Даже закралась мысль: а нет ли у него самого родного сына?
Но он быстро справился с собой и обратился к Ибрахиму:
— Вот видите, это очень маленькая проблема, но она может занимать журналиста больше, чем война в Ливане. Успокойтесь, с самого начала нашей беседы вы как натянутая струна. Но вы же хорошо знаете все сложности нашей профессии. Давайте подумаем, что можно сделать с вашими документами…
В этот момент появилась хозяйка кафе Элен с двумя чашками кофе. Широко улыбаясь, она поздоровалась:
— Доброе утро, господа! — и поставила чашки передом мной и Ибрахимом. — Ваш обычный кофе без кофеина, — сказала она мне, а Бернара спросила: Еще чашечку?
Бернар, нерешительно глядя на чашку с остатками кофе, которую он держал в руке, с видимым сожалением произнес наконец:
— Нет, я должен вернуться на работу. Но я, кажется, спрашивал о вашем муже. Если он здесь, передайте ему, что мы хотели бы его видеть.
— Он, конечно, здесь, но занят на кухне, готовит обед для клиентов. Вы хотите, чтобы я его позвала?
— Да.
Элен удалилась, а мы с Ибрахимом вопросительно смотрели на Бернара. Он объяснил:
— У меня для вас сюрприз. Я познакомлю вас с египтянином. Сюрприз не в том, что он египтянин, египтян здесь много, а в том, что он — ваш коллега, журналист.
Я удивился, увидев вышедшего из кухонной двери несколько смущенного человека в белом фартуке. Сняв фартук, он повесил его на крючок, тщательно вытер руки полотенцем и подошел к нашему столику. Я много раз видел его и раньше и при первой же встрече подумал, что он египтянин, хотя он был светловолос и чертами лица походил на европейца. Было в его облике нечто такое, что позволяет единоплеменникам узнавать друг друга. Но в прошлые наши встречи в кафе он не обращал на меня особого внимания и не пытался со мной заговорить. Я даже подумал, что, возможно, ошибся в своих предположениях. А теперь выясняется, что он, плюс ко всему, еще и муж Элен. Он был много моложе ее, по меньшей мере лет на двадцать.
Он молча пожал нам руки все еще слегка влажной рукой, а Бернар представил его: «Господин Юсуф». Потом пододвинул к себе стул и сел на краешек, продолжая молчать и явно смущаясь.
Чтобы подбодрить его, Бернар сказал:
— Ну вот, Юсуф, эти господа — журналисты и ваши соотечественники. Изложите им свое дело.
— Вопрос непростой и требует времени, — сказал Юсуф.
— Понятно, но постарайтесь быть кратким, журналист должен уметь говорить кратко. Юсуф, — обратился ко мне Бернар, — хотел бы издавать здесь арабскую газету и нуждается в ваших советах.
— Вот как! — удивился я. — Вы всего-навсего хотите издавать газету? Вы что, миллионер?
— Нет, — засмеялся Юсуф, — но у меня есть миллионер.
— Даже если это и правда, этого недостаточно. Есть ли у вас опыт издательской деятельности? — спросил я.
— И да и нет. То есть мне не приходилось издавать газету, но я учился на факультете журналистики Каирского университета… несколько лет тому назад.
— А почему уехали из Египта?
С тихим смешком Юсуф спросил:
— Это интервью или допрос?
— Нет, — извиняющимся тоном сказал я, — просто любопытство. Не отвечайте, если вопрос вам неприятен.
— Вопрос абсолютно нормальный. Я учился на третьем курсе и был приговорен к шести месяцам тюрьмы за участие в антисадатовской демонстрации и в стычке с университетской охраной. После вынесения приговора бежал в Ливию, а оттуда сюда.
— Значит, дружище, — улыбнулся Ибрахим, — ты в таком же положении, как и мы…
— Нет, мое положение не сравнить ни с чьим. С тех пор как я удрал из Египта, я видел столько всего…
— Но как ты добрался до… — начал было Ибрахим и оборвал себя, — нет, я не стану участвовать в этом допросе. Ты прав, мы словно судим тебя.
Это было единственное вмешательство Ибрахима в разговор. Он продолжал следить за ним, но, как мне показалось, мыслями был в другом месте.
Элен в это время порхала по кафе, застилая столики чистыми скатертями, раскладывая ножи и вилки и время от времени бросая украдкой взгляд в нашу сторону. Юсуф тоже следил за ней взглядом.
— Конечно, — проговорил Бернар, — я понял все, о чем вы говорили по-арабски. Но хотелось бы знать, к чему пришли? О чем договорились?
— Пока мы только познакомились друг с другом, — ответил я.
Он засмеялся и поставил чашку на стол:
— Боюсь, что на большее у нас нет времени!
Действительно, к нам подошла Элен и, положив руку на плечо Бернара, спросила:
— Вы закончили? Юсуфа просят на кухню, ведь он шеф-повар, как вам известно!
Губы ее еще улыбались, но глаза глядели жестко, когда она повторила мужу:
— Ты нужен на кухне, Юсуф!
Юсуф поднялся со стула, сказал мне:
— Я позвоню вам. Я знаю ваше имя, а номер найду в справочнике.
Кивнул головой и удалился в сопровождении Элен. Когда он скрылся, я спросил Бернара:
— Все это серьезно или просто фантазии? На самом деле есть миллионер?
— Есть. И он не только миллионер, но и арабский эмир, причем очень прогрессивный эмир.
— Надо же, эмир да еще прогрессивный, — восхитился я.
— Я не шучу. Он эмир из одной страны Персидского залива. Когда-то Юсуф работал у него. Теперь он задумал издавать арабскую газету и поручил Юсуфу изучить проблему.
— Почему он не хочет издавать ее в Лондоне или в Париже?
— Возможно, потому что в Лондоне и в Париже издается множество газет.
— А чего конкретно он хочет от меня?
— По словам Юсуфа, эмир знает и высоко ценит вас как журналиста, он и посоветовал Юсуфу проконсультироваться с вами.
— Прогрессивный эмир знает меня?! Ну и дела! — покачал я головой.
Молчавший до этого Ибрахим вдруг встрепенулся:
— А что тут такого? Какая разница, эмир он или ночой сторож?! Если он действительно намерен издавать хорошую газету, почему не помочь ему? Даже марксистская организация, с которой я работаю, получает субсидии от богачей и эмиров. Или надо от них отказываться, если они исходят не от пролетариев?
Я уже готов был вспыхнуть: