- А почему бы и нет?
- Но, кажется, ваша жена не пользовалась услугами нашей клиники?
- Не всем же выпадает такое счастье. К тому же у моей жены девичья фамилия.
Она молча пошла дальше.
Еще в один дворик, уже не под тополями, а под ветвистыми ореховыми деревьями. Лариса Васильевна открыла почти незаметную дверь, впустила впереди себя Твердохлеба, вошла сама. За дверью был просторный темный холл, и тишина, одиночество, затворничество. Спрятался же профессор!
Открылась еще одна дверь, а может, и не одна, тут уж Твердохлеб потерял счет, опомнился только в огромном помещении, напоминавшем удивительное соединение жилища, музея, лаборатории и храма, и в самых глубоких недрах этой святыни восседал верховный ее жрец - профессор Кострица Лев Петрович.
Было в нем меньше от льва, нежели от медведя, по-медвежьи, мохнатым клубком наискосок покатился им навстречу, пересекая кабинет по диагонали, умело обходя столы, диваны, стулья; все преграды и препятствия, - старый, но еще крепкий, энергия, словно в спиралеобразной туманности, волосы пожелтели от старости, лицо в глубоких морщинах, но глаза молодые и светлые, а движения порывисты, как у юноши. Котигорошко[1]. И этот странный кабинет. Что это? Аудитория для занятий со студентами? Музей драгоценных изделий? Картинная галерея? Убежище мудреца-схимника? Домашний алтарь хранителя родовых традиций? Стулья в белых чехлах и дорогие кожаные кресла, казенный стол для заседаний и фарфоровые вазы завода Миклашевского, строгие полки с научными фолиантами и трогательный снимок двух старых людей - мужчины и женщины - в украинских вышитых сорочках под полтавским рушничком. Может быть, родители профессора? Только почему он нарядил их, как для самодеятельности? Не могли же они жить в восемнадцатом столетии, а их сын в двадцатом. Над родителями икона Николая-чудотворца в драгоценном серебряном окладе. Интересно бы расспросить профессора, как согласуется икона в рабочем кабинете с его ученостью.
Но Твердохлеб, растерявшись, спросил о другом. Зацепился взглядом за портрет самого профессора на противоположной стене. Рыжий Кострица на красном фоне, все горит, все пылает, прямо неистовствует, просто диву даешься, как только до сей поры эти горячие краски еще не прожгли стенку в том месте.
- Чрезвычайно интересный портрет, - сказал Твердохлеб. - Чья работа? Я не знаток.
- Глущенко, - буркнул профессор, хитро щурясь на гостя.
- Разве Глущенко писал портреты? Он же пейзажист.
- Писал и портреты. Только тех, кого сам хотел, или тех, кто добивался этого.
- Удивительный портрет. Вы похожи тут на вихрь огня.
- Я похож на шерстяной мяч! - захохотал профессор. - Из коровьей шерсти мальчишки в селах когда-то делали, потому что других не было. Вы, наверное, никогда не видели шерстяных мячей?
- Не видел, - признался Твердохлеб.
- И Леся тоже не видела.
Лариса Васильевна брезгливо скривилась.
- Не беда, не беда! - загромыхал профессор. - Чего не видели, покажем, чего не знаете, расскажем. Так чем могу?
И тут Твердохлеб увидел Кострицу совсем рядом, увидел его руки, торчащие из коротких рукавов белого халата, - короткопалые, грубые, мужицкие, чернорабочие руки, увидел твердый, весь в рыжих зарослях палец, который целился в него, - и вдруг как бы сжался испуганно, уже и не рад был, что пришел сюда столь преждевременно, что вообще пришел сюда. Кто я? мысленно спросил себя. Перед ним был не какой-то там подозрительный субъект, а прославленный ученый, чьей жизнью следует восторгаться, а не раскапывать в нем что-то сомнительное.
- Леся, солнышко, - заворковал профессор. - Кого это ты мне привела?
- Я Твердохлеб. Мы говорили с вами по телефону на той неделе, спохватился Твердохлеб, чтобы не дать ассистентке опередить себя и наговорить чего-то недоброжелательного, - ничего другого от нее ожидать не приходилось.
- Молодой человек! - засмеялся Кострица. - По телефону я говорю ежедневно с половиной Киева, а другая половина в это время не может ко мне дозвониться!
- Это прокурор, - холодно бросила ассистентка.
- Прокуроров у меня еще никогда не было, - почему-то обрадовался профессор, - все уже тут были, а прокуроров не было. Правда ведь, Леся?
Ассистентка поиграла своими треугольными глазами, не предвещая Твердохлебу ничего хорошего. Красивые женщины должны были бы быть добрыми и кроткими, а они злые как тигрицы. Им недостаточно того, что они задаром получили от природы, - хотят еще взять как можно больше от жизни и от людей. Несправедливость генетическая или психократическая?
- Я не прокурор, а только следователь, - объяснил Твердохлеб.
- Прокурорами не рождаются, их назначают, - раздула ноздри ассистентка. - Его еще не назначили. Не заработал. Хочет на профессоре Кострице заработать.
- Ну, Леся, ну, солнышко, - примирительно подкатился к ней профессор, не нужно измываться над человеком.
- Между прочим, он пришел измываться над тобой.
Они были на "ты", а это и вовсе усложняло дело. Ох, Нечиталюк, ох, Савочка.
- За добро злом, за добро злом, так уж оно водится повсюду, забормотал профессор, клубком прокатываясь между Твердохлебом и Ларисой Васильевной, между казенной и антикварной мебелью. Быть может, хотел вот так прокатиться и между добром и злом?.. - Ага! - вспомнил вдруг Кострица. - А почему это мы стоим? Леся, солнышко, почему не приглашаешь товарища прокурора...
- Следователь Твердохлеб, - напомнил Твердохлеб.
- Вот стул, товарищ Твердохлеб, или кресло, или красная у вас фамилия, твердая история за ней, твердое наследие. Вы ведь еще не сидели у профессора Кострицы? Ну! Вот так, вот так. А ты, Леся, вот там, на своем любимом...
Он усадил их в кресла, а сам садиться не стал, катился по бескрайнему кабинету, как Котигорошко, что-то изумленно бормотал, потом гудел, гремел, говорил сам с собой, вещал в пространство.
- Больницы - это что? Больницы - это страхи, боли, страдания и унижение человеческой природы, одним словом - юдоль, как когда-то говорили. Теперь в детских клиниках всего мира еще и страшный стафилококк. А у нас стафилококка нет. У нас только надежда и добро, надежда и добро. А что - не так?
- Разве за надежду надо платить? - брякнул Твердохлеб и в тот же миг сообразил, как это получилось неуклюже и неуместно.
Но Кострица не обиделся.
- Платить? Люди бы заплатили за надежду всем золотом мира! Ибо что может быть ценнее?
- Справедливость, - сказал Твердохлеб, не решаясь даже украдкой взглянуть на красивую ассистентку, которая казалась ему как бы свидетельством извечной несправедливости природы, этой странной мастерской бытия, откуда выходят такие внешне совершенные существа, как Лариса Васильевна, и такие невзрачные, откровенно говоря, немного комичные в своей несуразности и упрямстве, как Твердохлеб и, возможно, Кострица. Но справедливость все же торжествует, поскольку Кострицы становятся профессорами, Твердохлебы - если не прокурорами, то хотя бы следователями, а вот такие красавицы так и остаются ассистентками, помощницами, прислужницами. Кажется, слово "справедливость" прозвучало тут и своевременно, и уместно.
Но он не учел, с кем имеет дело.
- Справедливость? - остановился перед ним профессор и наклонил к Твердохлебу голову, прикидываясь внимательным слушателем. - Ага. А что это такое?
Добродушность слетела с Кострицы, как последний листок с осеннего дерева. Профессор презирал Твердохлеба окончательно и бесповоротно. С профессорами не спорят - им "внимают", перед ними "благоговеют" и притворяются смиренными овечками. Это Твердохлеб хорошо усвоил, имея многолетний опыт нелегких взаимоотношений со своим тестем профессором Ольжичем-Предславским. Ольжич-Предславский считал себя (не без попустительства некоторой части общественности) крупным теоретиком международного права. К практикам относился почти брезгливо и если не обнаруживал этого чувства перед Твердохлебом, так разве что потому, что тот был профессорским зятем, мужем его единственной дочери.
Понятие справедливости было яблоком раздора между Твердохлебом и его тестем. Почти так же, как вот с профессором Кострицей. Какая-то мистика. В этом жестком кострицинском: "А что это такое?" - Твердохлебу послышалось тестево пренебрежительно-поучительное: "Справедливость - это термин скорее эмоциональный, моралистический и риторический, нежели научно полезный. Как концепция справедливость вызывает раздражение у многих законодателей и ученых, потому что не каждая ситуация ее требует". - "Зато моя работа требует справедливости на каждом шагу! - выкрикивал Твердохлеб. - И какое мне дело, что ученые не умеют сформулировать это понятие?" - "Когда издательство "Энциклопедия Британика", - не слушал его Ольжич-Предславский, - в своей серии "Великие идеи" попыталось сформулировать понятие справедливости, то ему пришлось приводить в пример более тысячи определений, и ни одно из них не могло удовлетворить научный мир. Никто не сказал лучше древних греков: справедливость - это сдерживание силы мудростью. Но в государстве мудрость, как правило, на стороне силы, они нераздельны. Тогда кто же кого в состоянии сдержать?"
Для тестя Твердохлеб умел найти слова, которые хотя и не доказывали ничего заядлому теоретику, зато могли хоть подразнить его. Он говорил спокойно: "Не знаю, как там с учеными определениями, а для меня справедливость - вещь настолько реальная, что часто кажется: мог бы прикоснуться к ней рукой".
Но для Кострицы таких слов недостаточно. Поэтому Твердохлеб сказал другое:
- Для меня самая большая несправедливость, если я живу, а кто-то рядом со мной умирает, хотя тоже должен бы жить.
- Это трогательно! - прыснул профессор. - Если бы я был моложе, то мог бы заплакать. Но пора плачей для меня уже прошла - не догонишь никакими вороными. Посему я скажу: власть над жизнью и смертью - и у врача, и у судьи. У врача по праву небесному, а у судьи? Мы спасаем людей, а вы их преследуете, не даете спокойно пройти свой земной круг. И это справедливость?
- Мы ищем истину, - спокойно посмотрел на Кострицу Твердохлеб.
Профессор даже подпрыгнул от этих слов.
- Какая скромность! - воскликнул он, покатившись по кабинету. - Какая скромность! Они ищут истину! А кто ее не ищет? Может, не ищут ее мудрецы, государственные деятели, ученые, писатели, влюбленные?
- Согласен, - кивнул Твердохлеб. - Ищут. Но у судей это профессия, призвание и самое высокое назначение. Мы стоим и на стороне государства, и на стороне отдельной личности, следовательно, на стороне истины, которая является законом. Истина для нас является законом, а закон есть наша истина.
- Черт побери, у вас необыкновенно высокие полномочия, - пробормотал профессор, - вы государственная элита, вы судейская интеллигенция, прямосудие, а меня и интеллигентом не назовешь, ибо кто я? Акушер, коновал, чернорабочий!
Твердохлеб подумал: а я кто? Дома ему кололи глаза, что он не интеллигент, теперь упрекают, что не чернорабочий. Так кто же он?
Сочувствия он не имел нигде, здесь тоже не надеялся его найти, да и подумать - от кого? От этого волосатого Котигорошка или от его красавицы с треугольными глазами? Пустое дело.
- Полномочия - не вознаграждение и не привилегия, - спокойно и упрямо, как всегда, когда натыкался на сопротивление или недоразумение, сказал Твердохлеб. - В этом мне с вами никогда не сравняться.
- Позвольте поинтересоваться - почему? - прищурил глаз профессор.
- Для общества я личность неприметная, вам же оно платит уважением, званием, материальным достатком, славой.
- А почему бы не сказать так: я плачу обществу! - воскликнул Кострица. - Заплатил своим происхождением, родом, плачу черной работой, нечеловеческим терпением, способностями и неизмеримыми нечеловеческими страданиями. Ибо именно я стал добровольно, уважаемый товарищ, добровольно на страже жизни и смерти и радость жизни отдаю людям, а смерть и страдания принимаю на себя, на свою старую душу, на свое измученное сердце, в котором все это откладывается тяжкими зарубками. Можно ли это оплатить? Я кто - профессор? И математик, который всю жизнь витает в заоблачностях абстракций, - профессор. И материаловед Масляк, имеющий дело только с мертвой материей, - профессор. Им даже платят больше, потому что у них государственные заказы, у них и то и се, премии, прогрессивки, надбавки. А кто же заплатит мне за душу, которую каждодневно ранят, да и чем заплатить? Вот прислали вчера конверт. За три консультации по пять рублей, всего - пятнадцать. А за каждой консультацией десятилетия моего опыта, вся моя жизнь, самое же главное - жизнь больного. И такая цена? Капиталисты и те догадались, что врачам никакие деньги не возместят того, что они теряют ежесекундно.
У Твердохлеба зачесался язык, чтобы напомнить Кострице, что в том капитализме он вряд ли стал бы профессором, что там, собственно, только деньги, а тут для тебя вся земля огромная. Однако своевременно спохватился. Сказал другое:
- Тогда нужно принять закон об особой оплате врачебного труда. Я же охраняю закон существующий. Мы получили жалобу. В вашей клинике умерла жена доктора наук Масляка.
- Смерть не выбирает, - став за свой стол, наклонил голову Кострица, и Твердохлеб увидел, какой, он старый, и понял, что гадкое подозрение относительно личных отношений между Кострицей и ассистенткой, подозрение, которое холодной змеей пыталось угнездиться у него под сердцем, должно быть раздавлено беспощадно и отброшено прочь еще беспощаднее. - Врач - первый виновник смерти, он и первая ее жертва среди живых. Кто уже только не проверял меня! Если бы всех проверяльщиков мы заставили трудиться продуктивно, то жилось бы намного лучше. А так пустят они нас с котомками. Хотя кому я это говорю?
- Как это ни печально, но я тоже проверяю. Предварительная проверка, объяснил Твердохлеб спокойно. До сих пор он имел дело с директорами, управляющими, председателями и начальниками - все эти ситуационные порождения появляются и исчезают, как тучи в небе. А профессор - это постепенное восхождение на невидимую вершину, где он остается пожизненно. Профессор же медицины - это не просто вершина, а вершина добра. Если бы разложить все должности так, чтобы каждый, кто их занимает, мог сказать, чем именно и сколько на этой должности можно сделать добра и сколько натворить зла...
- Конечно, я не медик, - вздохнул Твердохлеб. - Вы можете смеяться сколько угодно, но обещаю вам, что засяду за медицину и проявлю максимум объективности. А теперь разрешите мне уйти.
- Идите, - немного удивленно взглянул Кострица на странного представителя "прямосудия".
Твердохлеб вышел, и двери за ним вздохнули.
Во дворе под ореховыми деревьями на него налетел одетый в пеструю импортную куртку человек. Налетел, едва не столкнувшись с Твердохлебом грудь в грудь, схватил его за руку, сдавленно воскликнул:
- Это вы?
У человека был издерганный вид, потрепанный, небритый. И еще эта дурацкая куртка! Он смотрел на Твердохлеба глазами великомученика, полными слез, и эти слезы ежесекундно угрожали пролиться такими безудержными потоками, что затопили бы покой и благополучие всего мира.
- Успокойтесь, - тихо сказал Твердохлеб.
- Послушайте, - лихорадочно зашептал человек. - Как же это? Разве такое может быть? Во всех книгах написано: любовь не умирает. А она умирает, и никто ничего не может. И мир не переворачивается! И... разве ж так можно? Ну! Я уже все перепробовал. Напивался. Колотил посуду. Бил окна. Головой бился о стенку. Стал у метро и кричал: "Люди! Помогите!" Не ходил на работу и ходил на работу. А она умирает. И мне говорят: умрет, только ей не говорите. Разве что, дескать, к профессору Кострице. Я туда, я сюда, становился на колени, - не берут! И к вам не пускают. Там у вас помощница как стена! Тигрица, а не женщина.
- К сожалению, я не профессор Кострица, - прервал его речь Твердохлеб, хоть так не хотелось разочаровывать несчастного.
- Да как же? - не поверил тот. - Мне сказали, что профессор именно здесь. Никого сюда не пускают и не говорят никому, но я...
- Он действительно здесь, я только что от него. Пойдите и попросите. По-моему, он добрый человек.
- Добрый? Ну! Я тоже так думаю. Так вы советуете? Пойти мне?
- Идите. Я верю.
Человек бросился к дверям, а Твердохлеб смотрел на него и думал: как его, такого бестолкового и беспомощного, могла любить женщина? Но тут же отогнал от себя эту мысль. Все люди рождаются для любви, все имеют на нее право, а еще неизвестно, кому отмерено больше этого священного дара романтическому герою или простому незаметному человеку. А может, именно у него душа как бриллиант, чистая и прекрасная? Душу не носят, как плакат на демонстрациях. Тайна же души недоступна даже сверхъестественному познанию.
- Постойте, - неожиданно для самого себя позвал Твердохлеб человека. Давайте я попробую замолвить за вас словечко профессору. Может быть, вдвоем нам будет легче его уговорить.
Они так и вошли в профессорский кабинет вдвоем, не друг за другом, а вместе, насилу протиснувшись в дверях, и Твердохлеб, чтобы не оставить ни для Кострицы, ни для Ларисы Васильевны времени на удивление или возмущение, сразу же стал просить за своего случайного знакомого.
- Вы уже стали адвокатом? - удивился профессор. - Леся, ты слышишь?
- Мы тут ничем не можем помочь, - сухо бросила ассистентка. - Товарищ уже был у меня, но - ничем...
Твердохлеб отступил, чтобы дать возможность человеку самому просить профессора. Но тот переводил только взгляд с Кострицы на ассистентку, для чего-то подносил к горлу руки, шевелил напряженно пальцами и молчал.
- Может, все-таки попробуем? - пробормотал, ни к кому не обращаясь, профессор. Лариса Васильевна не успела ему ответить, потому что человек так же молча кинулся за дверь и исчез, словно его тут и не было, даже Твердохлебу захотелось оглянуться, чтобы убедиться, что все это ему не снится. Глупое положение.
- Раз я уж возвратился, за что прошу меня извинить, - сказал он, - то не мог ли бы я взглянуть на историю болезни жены Масляка?
- Вы можете даже открыть здесь стрельбу! - зло бросила ассистентка, теперь уже не скрывая своей ненависти к следователю. Как в оперетте: "Я тот, которого не любят". Впрочем, кто же очень любит следователей?
- Я стрелял только тогда, когда служил в армии, - примирительно сказал Твердохлеб. - У следователя прокуратуры нет оружия.
- Что же защищает вас от убийц?
- Закон.
- Ты уж, Леся, не сердись, а покажи там товарищу, - устало присел профессор в конце стола. - У него тоже это... Наше дело пускать людей в мир, а уж что с ними сделают - кто там знает... Покажи, что у нас есть...
Снова Твердохлеб шел через один двор и через второй вслед за гибкой и легкой фигурой, в регистраторской на первом этаже Лариса Васильевна подала ему тоненькую папочку, не пригласив сесть, стояла сама, выжидательно колола его своими треугольными глазами.
- Может быть, я где-нибудь пристроюсь, - пробормотал Твердохлеб, чтобы вас не задерживать...
- А вы и так не задержите. Смотрите.
Он открыл папочку и вздрогнул. Просто не было на что смотреть. Одна-единственная страничка. Фамилия, возраст, пол, диагноз, три строчки о принятых мерах, подпись дежурного врача - и все. Человеческая жизнь.
- Как же это? - ничего не мог понять Твердохлеб. - Тут ничего... Прибыла в третьем часу ночи, а уже через полчаса... Ничего не понимаю...
- "Скорая помощь" привезла умирающую в три часа ночи. Из ОХМАТДЕТа. Масляк добился, чтобы перевезли жену сюда. Те не имели права, но... Никто уже ничем не мог помочь. Вся медицина мира бессильна...
- Профессора Кострицу не вызывали?
- Нет.
- Почему?
- Почему-почему! Потому что он в это время возвращался с конгресса в Москве поездом номер один в вагоне номер два. Вас это устраивает?
- Тогда как же?
- А вот так! А вы ходите и морочите голову!