Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Не для взрослых. Время читать! (сборник) - Мариэтта Чудакова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Когда я очнулся, я сидел под дубом на траве, в прелестной местности, совершенно один. Впрочем, не совсем так: рядом находился еще какой-то молодец, он сидел верхом на лошади и смотрел на меня сверху вниз, – таких я видывал только в книжках с картинками. Весь он с головы до пят был покрыт старинной железной броней; голова его находилась внутри шлема, похожего на железный бочонок с прорезями; он держал щит, меч и длинное копье; лошадь его тоже была в броне, на лбу у нее торчал стальной рог, и пышная, красная с зеленым, шелковая попона свисала, как одеяло, почти до земли.

– Прекрасный сэр, вы готовы? – спросил этот детина.

– Готов? К чему готов?

– Готовы сразиться со мной из-за поместий, или из-за дамы, или...

– Что вы ко мне пристаете? – сказал я. – Убирайтесь к себе в цирк, а не то я отправлю вас в полицию».

Но тут быстро выясняется, что дело не шуточное, всадник несется прямо на него с копьем, в конце концов берет его в плен и куда-то ведет. По дороге попадается им прелестная девчушка лет десяти, которая «нисколько не удивилась его фантастическому наряду, словно ежедневно встречала людей в латах. Она прошла мимо него равнодушно, как прошла бы мимо коровы. Но что стало с ней, когда она увидела меня! Она подняла руки и окаменела от удивления, рот ее раскрылся, глаза испуганно расширились; вся она была воплощением любопытства, смешанного со страхом... И я никак не мог понять, почему ее поразил я, а не мой спутник. Тут было над чем призадуматься. Я шел как во сне».

4

Все больше и больше видит бедный герой несусветного и необъяснимого.

Наконец за ним присылают «главу пажей» – «тоненького мальчика в ярко-красных штанах. ...Верхняя его одежда была сшита из голубого шелка и кружев; на его длинных светлых кудрях сидела розовая атласная шапочка с пером, кокетливо сдвинутая на ухо».

Они идут, мальчик весело болтает – и выбалтывает, что родился в начале 513 года. И тогда его собеседник спрашивает слабым голосом:

« – Послушай, мой мальчик, я здесь чужой, друзей у меня нет; будь со мной честен и правдив. Ты в своем уме?

Он ответил, что он в своем уме.

– И все эти люди тоже в своем уме?

Он ответил, что они тоже в своем уме.

– А разве здесь не сумасшедший дом? Я имею в виду заведение, где лечат сумасшедших.

Он ответил, что здесь не сумасшедший дом.

– Значит, – сказал я, – либо я сам сошел с ума, либо случилось что-то ужасное. Скажи мне честно и правдиво, где я нахожусь?

– При дворе короля Артура».

...Вот почему и повесть эта названа – «Янки при дворе короля Артура» («янки» – если кто забыл – это американец английского происхождения).

И когда герой узнает от пажа сегодняшнее число – 19 июня 528 года, он, «по какому-то наитию» (а мы думаем – просто хорошо учился!), вспоминает, что «единственное полное солнечное затмение в первой половине шестого века произошло 21 июня 528 года, и началось оно ровно в три минуты после полудня». Он решает, что это единственное средство проверить точно, в каком он времени. Но обстоятельства складываются так, что он использует это свое знание точь-в-точь как герои Хаггарда – для демонстрации своей волшебной силы...

5

«Копи царя Соломона» вышли в свет в 1885 году, а «Янки при дворе короля Артура» – в 1889. Так что у Марка Твена было время почитать Хаггарда.

А может, все-таки он его не читал? И это – случайное совпадение? Ведь у обоих писателей фантазия била ключом.

Но тут вот что интересно – когда Марк Твен будет описывать своего отважного янки, оказавшегося нежданно-негаданно в шестом веке, за столом короля Артура и королевы Гиневры, и собравшиеся за этим столом рыцари будут наперебой хвалиться, как они взяли его в плен, то автор вложит в уста волшебника Мерлина предложение снять с пленника его «заколдованную одежду». То есть никогда не виданный ими костюм приличного американца конца XIX века.

«Через полминуты я был гол, как кочерга! О боже, в этом обществе я оказался единственным человеком, которого смутила моя нагота. Все разглядывали и обсуждали меня с такой бесцеремонностью, словно я был кочан капусты. Королева Гиневра смотрела на меня с тем же простодушным любопытством, как и все остальные, и даже сказала, что никогда в жизни не видела таких ног, как у меня. Это был единственный комплимент, которого я удостоился, если подобное замечание можно назвать комплиментом».

Вот тут замечательный писатель себя выдал!..

Дело в том, что именно у Хаггарда одному из героев, европейцу, привыкшему быть одетым с иголочки и уж во всяком случае не показываться на людях без брюк, местные жители не отдают его брюки, поскольку не могут налюбоваться на его «прекрасные белые ноги»!

Так что если насчет затмения еще можно было сомневаться – почему не предположить, что Марк Твен и в глаза не видел роман Хаггарда, а додумался до этого эпизода сам? – то вот про прекрасные мужские ноги – вряд ли. Эта деталь, увы, выдает, на наш взгляд, чтение Марком Твеном романа Хаггарда.

Ну и что? Да ничего особенного. Это нисколько не значит, что Марк Твен сделал что-то плохое – списал у современника, как последний двоечник. Ничего необычного и тем более нехорошего нет в том, чтобы воспользоваться в литературном произведении известным сюжетным ходом. Даже – одним и тем же сюжетом. Сколько произведений написано о Доне Жуане, о Докторе Фаусте... Не раз пересказана на разных языках история деревянной куклы – Буратино... Ничего страшного – лишь бы у каждого из пишущих получилось и увлекательно, и поучительно.

Так что читайте, не теряя времени зря, и Генри Хаггарда, и Марка Твена! В любой последовательности. Чтобы было что перечитывать с удовольствием через много лет – и со знанием дела посоветовать своим детям...

Про Щелкунчика и некоторых других

1

«...Забили в литавры, затрубили в трубы. Все короли и принцы в великолепных праздничных одеяниях – одни на белых конях, другие в хрустальных каретах – потянулись на колбасный пир. Король встретил их с сердечной приветливостью и почетом, а затем, в короне и со скипетром, как и полагается государю, сел во главе стола. Уже когда подали ливерные колбасы, гости заметили, что все больше и больше бледнел король, как он возводил очи к небу. Тихие вздохи вылетали из его груди. Казалось, его душой овладела сильная скорбь. Но когда подали кровяную колбасу, он с громким рыданием и стонами откинулся на спинку кресла, обеими руками закрыв лицо. Все повскакали из-за стола. Лейб-медик тщетно пытался нащупать пульс у злосчастного короля, которого, казалось, снедала глубокая, непонятная тоска. Наконец после долгих уговоров, после применения сильных средств, вроде жженых гусиных перьев и того подобного, король как будто начал приходить в себя. Он пролепетал еле слышно:

– Слишком мало сала!

Тогда безутешная королева бухнулась ему в ноги и простонала:

– О, мой бедный, несчастный царственный супруг! О, какое горе пришлось вам вынести! Но взгляните: виновница у ваших ног – покарайте, строго покарайте меня! Ах, Мышильда со своими кумовьями, тетушками и семью сыновьями съела сало, и...

С этими словами королева без чувств упала навзничь».

Вот какие чувствительные люди жили в старину!

2

Сказка Эрнста Теодора Амадея Гофмана «Щелкунчик и Мышиный король» издавна была знаменита в России. Вообще считается, что в России Гофмана с 20-х годов XIX века – да и до сего дня – любили даже больше, чем у него на родине, в Германии. Родился он в немецком городе Кенигсберге, который уже полвека носит имя Калининград – то есть напоминает о советском деятеле Михаиле Ивановиче Калинине, мало чем себя проявившем (разве что тем, что Сталин отправил в концлагерь его ни в чем не повинную жену, а Калинин продолжал ему верно служить), а не о жившем там философе Иммануиле Канте или Гофмане.

На родине он был, однако ж, не только писателем, но и музыкантом, зарабатывал одно время уроками пения, был известным музыкальным критиком. Считается даже, что он сделал немало для правильной оценки Бетховена – и положил начало его углубленному изучению...

Фантастика Гофмана в России как-то пришлась ко двору. «Золотой горшок», «Крошка Цахес», «Повелитель блох», «Песочный человек» (который называют новеллой ужасов)... А «Житейские воззрения Кота Мурра...»? Те самые, где в «Предисловии издателя» рассказано, что он, получив от приятеля некую рукопись, «был весьма и весьма удивлен, когда его друг признался ему, что рукопись сия вышла из-под пера некоего кота, отзывающегося на кличку Мурр, и что в манускрипте этом изложены житейские воззрения этого кота...» Этого мало – в заключение «издатель считает своим долгом заверить, что он лично познакомился с котом Мурром и нашел его чрезвычайно приятным молодым человеком, пресимпатичным и благовоспитанным».

Тут уж тот, кто успел к своим шестнадцати годам прочитать «Мастера и Маргариту», поневоле вспомнит кота Бегемота и хотя бы разговор его с Мастером, после того, как тот обратился к коту на вы: « – Приятно слышать, что вы так вежливо обращаетесь с котом. Котам обычно почему-то говорят «ты», хотя ни один кот никогда ни с кем ни пил брудершафта». Ясно, что сочинения Кота Мурра были внимательно прочитаны в России во всяком случае Гоголем и Михаилом Булгаковым – всеми любимый Бегемот состоит хоть и в далеком, но все же несомненном родстве с этим персонажем Гофмана. От кого же иного взял кот Бегемот свое забавное самодовольство, как не от своего далекого литературного предка? От того, кто в «Предисловии автора, для печати не предназначенном», пишет: «С уверенностью и спокойствием, неотъемлемо присущим истинному гению, передаю я свету мою биографию, дабы свет научился тому, как можно стать воистину великим котом, дабы свет признал, до чего я великолепен, и стал бы меня любить, ценить, почитать и даже благоговеть передо мной...»

Напомним еще, что вступление колонн русской армии в Дрезден и отступление французской гвардии Гофман внимательно наблюдал из чердачного окна. Некоторые считают, что именно эти наблюдения и дали потом поразительную точность батальных сцен в сказке «Щелкунчик и Мышиный Король».

...Эта сказка больше всего, пожалуй, и прижилась в России. Недаром на ее мотивы написал Чайковский свой знаменитый балет «Щелкунчик», который уже немало лет идет в Петербурге в постановке и изумительном оформлении знаменитого художника Шемякина.

Пересказать ее совершенно невозможно – надо читать самим всю подряд. Потому прежде всего, что там внутри одной сказки – другая. И они между собой причудливо переплетаются. Вот рассказанный нами вначале эпизод с недостачей сала в королевской колбасе – это как раз из сказки о твердом орехе Кракатук и принцессе Пирлипат: вся судьба ее после ужасного колдовства королевы мышей Мышильды и ее семиголового (да-да, именно так!) сына зависит от этого ореха. А потом получается так, что в конце концов это колдовство переходит на того самого героя, который нашел орех, сумел его разгрызть (а всех, кто пробовал это сделать до него, «в полуобморочном состоянии уносили приглашенные на этот случай зубные врачи») и дал ядрышко принцессе! Она съела – и к ней вернулась красота. А безобразным по новому мышиному колдовству стал тот, кто ее расколдовал и должен бы по обещанию короля жениться на ней. А теперь принцесса Пирлипат в ужасе отвергла его – она закрыла лицо руками и закричала:

– Вон, вон отсюда, противный Щелкунчик!

И его вытолкали вон.

Но участвовавший во всей этой истории звездочет вычитал в расположении звезд следующее: уродство Щелкунчика исчезнет, если, во-первых, он победит семиголового сына Мышильды, а во-вторых – «если, несмотря на уродливую наружность, юного Дроссельмейера полюбит прекрасная дама».

Сказку же рассказывает главной героине «Щелкунчика» Мари ее крестный Дроссельмейер. И Мари, слушая увлекательную и страшную историю, нисколько не сомневается (только никому не говорит), что искусный часовщик при дворе отца принцессы Пирлипат – это не кто иной как сам ее крестный и есть – старший советник суда Дроссельмейер, ко всему прочему – умелый часовщик...

Каждую ночь у нее идет своя жизнь, о которой не знает никто, кроме ее брата Фрица. А все началось с того, что на Рождество крестный, который умел своими руками делать все, что угодно, подарил всей семье замечательного человечка. «Правда, он был не очень складный: чересчур длинное и плотное туловище на коротеньких и тонких ножках, да и голова тоже как будто великовата. Зато по щегольской одежде сразу было видно, что это человек благовоспитанный и со вкусом. На нем был очень красивый блестящий фиолетовый гусарский доломан, весь в пуговичках и в позументах, такие же рейтузы и столь щегольские сапожки, что едва доводилось носить подобные и офицерам...» И Мари вскоре становится ясно, что Щелкунчик-то – вовсе не бессловесная кукла, а племянник ее крестного Дроссельмейера, и что он к тому же – принц, заколдованный и превращенный в деревянного человечка злой Мышильдой... И каждую ночь идет битва – Щелкунчик защищает ее кукол от полчищ мышей. Все в доме считают, что никаких мышей в нем вообще нет. Только Мари знает, как обстоит дело на самом деле...

Щелкунчик очень подружился с Мари. И вот однажды ночью, когда она никак не могла сомкнуть глаз от тревоги и страха, «кто-то осторожно постучал в дверь и послышался тоненький голосок:

– Бесценная мадемуазель Штальбаум, откройте дверь и ничего не бойтесь! Добрые, радостные вести.

Мари узнала голос молодого Дроссельмейера, накинула юбочку и быстро отворила дверь. На пороге стоял Щелкунчик с окровавленной саблей в правой руке...»

3

Он сообщил об очень важной победе над своими серыми врагами и предложил следовать за ним – тогда он покажет ей невиданные диковинки...

Мари ответила: « – Я пойду с вами, господин Дроссельмейер, но только недалеко и ненадолго, так как я совсем еще не выспалась». И Щелкунчик обещал выбрать кратчайшую дорогу к диковинкам.

«Он пошел вперед. Мари – за ним. Остановились они в передней, у старого огромного платяного шкафа. Мари с удивлением заметила, что дверцы, обычно запертые на замок, распахнуты; ей хорошо было видно отцовскую дорожную лисью шубу, которая висела у самой дверцы. Щелкунчик очень ловко вскарабкался по выступу шкафа и резьбе и схватил большую кисть, болтавшуюся на толстом шнуре сзади на шубе. Он из всей силы дернул кисть, и тотчас из рукава шубы спустилась изящная лесенка кедрового дерева.

– Не угодно ли вам подняться, драгоценнейшая мадемуазель Мари? – спросил Щелкунчик.

Мари так и сделала. И не успела она подняться через рукав, не успела выглянуть из-за воротника, как ей навстречу засиял ослепительный свет, и она очутилась на прекрасном благоуханном лугу, который весь искрился...

– Мы на Леденцовом лугу, – сказал Щелкунчик...»

И дальше в этом чудесном путешествии где она только ни оказывается – у Апельсинового ручья, у Лимонадной и у Медовой реки – и в селе Пряничном, расположенном на его берегу. Щелкунчик сказал: «Народ в нем живет красивый, но очень сердитый, так как все там страдают зубной болью. Лучше мы туда не пойдем».

Они плыли в раковине, в которую были впряжены два золото-чешуйчатых дельфина, по Розовому озеру, и разные чудеса и диковины не переставали встречаться ей по дороге.

Но наутро дома, когда она стала рассказывать о своих ночных приключениях, ей не поверил никто. И она больше никогда никому о них не рассказывала.

«...Но волшебные образы сказочной страны не оставляли ее. Она слышала нежный шелест, ласковые, чарующие звуки; она видела все снова, как только начинала об этом думать, и вместо того чтобы играть, как бывало раньше, могла часами сидеть смирно и тихо, уйдя в себя, – вот почему все теперь звали ее маленькой мечтательницей.

Раз как-то случилось, что крестный чинил часы у Штальбаумов. Мари сидела у стеклянного шкафа и, грезя наяву, глядела на Щелкунчика. И вдруг у нее вырвалось:

– Ах, милый господин Дроссельмейер! Если бы вы на самом деле жили, я не отвергла бы вас, как принцесса Пирлипат, за то, что из-за меня вы потеряли свою красоту!

Советник суда в ту же минуту крикнул:

– Ну, ну, глупые выдумки!

Но в то же мгновение раздался такой грохот и треск, что Мари без чувств свалилась со стула».

Когда же она очнулась, тут-то и произошло самое главное и самое интересное, о чем вы, надеюсь, прочитаете сами – когда будете читать всю сказку. Потому что в этом кратком о ней рассказе мы не упомянули множество интереснейших подробностей и эпизодов.

4

Особый интерес сказок Гофмана, не похожих ни на какие другие, – в причудливом сочетании правды и вымысла. Порой так до конца и не понять – что же происходило в реальности, а что – примерещилось или приснилось. Отсюда и выражение: « – Ну, это просто гофманиада!» Так обозначали нечто уж вовсе выходящее из ряда вон, событие реальное, но, однако, фантастическое по своей необычности.

Есть ли у жизни смысл?

1

Грустно наблюдать, что вполне зрелые, но все-таки еще молодые – по меркам XX и XXI веков – люди...

Впрочем, прервемся, чтобы пояснить представление о возрасте в разные эпохи.

В первой трети XIX века Пушкин напишет: «И так они старели оба...» – про супругов Лариных. А Евгений Онегин обмолвится: «...Ларина проста, / Но очень милая старушка. ..». Но вдумайтесь: в тот момент у «старушки» еще обе дочери не замужем! Это значит по меркам той эпохи – им уж никак не более двадцати. И родить старшую в те времена Ларина вряд ли могла позже, чем в двадцать лет...

То есть этой «милой старушке», долго старевшей вместе со своим супругом («Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, / Господний раб и бригадир, / Под камнем сим вкушает мир»), – ну немногим более сорока лет...

Так вот, про наши дни. ...Еще молодые по нашим меркам люди – примерно от сорока до пятидесяти лет – всерьез полагают, что проблема смысла жизни осталась на школьных уроках литературы. К их текущей повседневной жизни эти высокопарные слова не имеют ни малейшего отношения.

Ну, там – Пьер Безухов, Андрей Волконский и прочие персонажи школьных сочинений. Ну – уже в послесоветской школе – Раскольников, герои «Идиота», «Бесов»... Полвека назад, во всяком случае, в школе в обязательном порядке учили наизусть знаменитый внутренний монолог Печорина, и многие тогдашние школьники и сейчас вспомнят, не заглядывая в томик Лермонтова: «Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? Для какой цели я родился?.. А верно она существовала, и верно было мне назначенье высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные; но я не угадал этого назначенья...» – и так далее.

А книга, о которой я хочу рассказать в первую очередь моим главным адресатам – подросткам, вся говорит так или иначе о смысле жизни. Называется – «Сама жизнь» (СПб., 2008). Ее автор, недавно скончавшаяся к глубокому горю многих и многих Наталья Трауберг, рассказывает нам, в сущности, о правильном и неправильном с ней обхождении.

Ведь есть, согласитесь, что-то странное, гротескное в том, что внимательно изучаем инструкции – как правильно обращаться с электроприбором, с электроникой. И не вчитываемся в авторитетные руководства (а их немало) по обращению со своей жизнью. Но ведь прибор, если мы не будем следовать инструкции и испортим его, все-таки можно купить новый. А испорченную жизнь не обменяешь на новую.

Главное – книга эта о том, что в жизни должен быть смысл. А если кто видит, что его жизнь лишилась смысла, ее единственной живой краской стала азартность в заработке денег – на хорошую еду, хорошую одежду, хорошую мебель, хороший отдых, – значит, ему надо обязательно задуматься над этим смыслом. Не оставлять мысли о главном только Пьеру Безухову.

И человек, к счастью, устроен так, что стоит только начать над этим думать – и довольно быстро станет ясно, что смысл единожды данной нам временной жизни все-таки не в том, чтобы все время хотеть того, что предлагает сегодня со всех стен и телеэкранов реклама, уверяющая тебя – «Ведь ты этого достойна!..»

2

Автор книги – замечательная переводчица. Она в течение долгих советских десятилетий бескорыстно (сама переводила, отдавала перепечатывать на машинке, раздавала нам, жаждущим) знакомила многих своих сограждан с тем написанным по-английски, что советские издательства издавать упорно не хотели. В первую очередь это были статьи и эссе умнейшего английского писателя и мыслителя Гилберта Честертона (1874 – 1936). Не исключаю, что поразительный, заслуживающий изучения и подражания свод обиходных моральных правил Натальи Трауберг, как и широкий круг ее размышлений, сложился под воздействием любимого автора.

Она вспоминает, что когда ее внук был маленький, то часто кричал: «Кату!» – поскольку «еще не мог выговорить "хочу". Сейчас он его не кричит, и на том – большое спасибо. Он вообще человек хороший, что всегда – чудо; трудно ведь избавиться от детского потребительства».

Тонкое замечание! Ведь многим (чаще – единственным детям, никогда не отвечавшим за младших) не удается избавиться от него в буквальном смысле всю жизнь. Они становятся эгоцентриками (не обязательно при этом – эгоистами), детски уверенными, что вселенная вращается вокруг них.

Наталья Трауберг пишет: «Когда-то считали, что этому (избавлению от детского потребительства. – М. Ч.) надо помогать». Она хорошо помнит, как строгая бабушка и кроткая нянечка «как-то подсказывали своим воспитанницам..., что твое желание – не закон». И никто из них «не отсчитывал от "хочу!"».

Характерный эпизод на тему «что такое эгоцентризм».

С двумя знакомыми вошла она в троллейбус. «...Чтоб им было удобно, я села спиной к водителю, они, соответственно, на двойное сиденье, лицом по ходу. Кто-то из них и скажи: "Впервые вижу человека, который любит сидеть вот так". Видит Бог, я не добрая (к сожалению), но при чем тут "любит"? Неужели никто и никогда не выполняет машинально простейших правил совместной жизни? Мы же все живем вместе...»

Так случайно обнаруживается, что жизнь двух взрослых людей давно идет в уверенности: «Рыба ищет, где глубже, человек (по их взгляду – любой, каждый человек. – М. Ч.) – где лучше». И без специального решения, а тоже – машинально. Сели, скажем, за стол четверо, в вазе четыре яблока. Протягиваю ручонку – беру лучшее. Вот и весь нехитрый смысл жизни. Скудновато. И так же привыкают жить их дети, не знающие других примеров.

«Может быть, поэтому, – признается Наталья Трауберг, – мне так противно слово "комфортный". Я не Шишков (напоминаем, что современник Пушкина адмирал Шишков был очень увлечен идеей замены всех иностранных слов – русскими и предлагал "галоши" заменить "мокроступами". – М. Ч.) и чувствую, что какой-нибудь "имидж", даже "паттерн" выражает то, чего по-русски почти не выразишь. Сама так не пишу, но и не содрогаюсь. А как услышу "мне комфортно" от самых просвещенных людей – чуть не плачу (и я очень ее понимаю. – М. Ч.). Казалось бы, есть "мне удобно", не очень приятные "привольно", "вольготно", наконец, очень емкое "мне хорошо". Почему так привязались к иностранному слову? А вдруг потому, что здесь включен этот культ "кату"?»

3

Многое в повседневном нашем не очень-то «комфортном» друг для друга обиходе автор книги связывает со слишком уж долгим советским временем.

«...Корень советского зла – не в материализме или марксизме, а в том, что каждый может над кем-нибудь издеваться».

Этот корень – «в очереди, в коммуналке, в непрестанных и злых советах подавальщиц и продавщиц, – словом, в том, что несчастные, измордованные люди норовят пнуть любого, кого не боятся. Особенно меня удивляют жалобы на нынешнее хамство. ...Ведь грубили на моих глазах все семьдесят с лишним лет, а сейчас все-таки меньше».

Уважение к чужой свободе оказалось самым трудным делом не только для бывших советских людей (тех, собственно, кому сейчас больше тридцати пяти), но и для их детей.

Девочка – или, скажем, барышня лет двадцати (не говорим уж про молодую даму) – без конца напоминает матери, что она «уже взрослая» и поэтому – «не надо меня учить!» Что ж – это можно бы принять во внимание. Защищать свою самостоятельность – это понятно и нормально; у нас в России потребность человека в самостоятельности часто недооценивают.

Повторю – можно разделить ее чувства и притязания. Если бы не одно «но»: эта же самая молодая особа всегда готова с энтузиазмом «учить» ту самую свою несвоевременно взявшуюся за воспитание маму, как ей самой надо жить. Да еще к тому же подробно поясняя, как неправильно она живет сейчас, пренебрегая ценнейшими советами дочери.

Глядишь – о праве матери на самостоятельность (а с годами эта потребность – открою секретик юным! – отнюдь не уменьшается, впритык до полной дряхлости) речь как-то не заходит. Нечто должна – только мать. И прямо-таки начинаешь радоваться за эту маму – кабы она не встретилась случайно со своим умным ребенком, так и прожила бы свою жизнь, погрязнув в неправильностях.

...Тут вспоминаются размышления Натальи Трауберг о разнице между тоталитарным и авторитарным строем: «Разница проста: лезут тебе в душу или нет». И опять – тоталитарный строй кончился, а его наследство поселилось в душах бывших советских людей, да и их детей, и даже внуков – надолго.

Один из важных компонентов этого наследства – раздражение и злость, по поводу и без повода. На этом даже объединяются в странные компании. «Вот – дама, вот – тетка. Что у них общего? Пронзительная злость. ...Главное – можно вместе возмущаться всеми и всем».

Наталья Трауберг пишет, что главный закон советского времени был прост (и, можно добавить, ужасен): «к другим – беспощадность, к себе – вседозволенность».

Советская власть учила именно беспощадности к врагам. В середине 30-х годов, в так называемое «сталинское» время (Сталин самовластно управлял страной почти тридцать лет), людей заставляли выходить на демонстрации с плакатами. На этих плакатах было требование не вообще наказания тем, кто под пытками (о том, что в советской тюрьме людей подвергали жестоким пыткам, чтобы они признались в том, чего не совершали, до поры до времени никто не догадывался) назвал себя японским шпионом и бог знает кем, а именно – РАССТРЕЛА.

Отсюда – несколько печальных свойств сегодняшних российских людей, доставшихся им по наследству. Наследство копилось, как уже было сказано, долго – семьдесят с лишним лет...

Сегодня видно, как привыкли люди к мысли о важности возмездия. Да, в этом есть, конечно, наша естественная, необходимая для правильной жизни общества жажда справедливости. Тот, кто совершил что-то очень плохое, должен быть, во-первых, найден (это – обязательно; но именно этого-то у нас часто не хватает...). Во-вторых, его вина должна быть досконально доказана – для того и существует суд присяжных, чтобы не юристы, а люди, обладающие простым здравым смыслом, решали – убедительны ли доказательства вины подсудимого? И в-третьих, он должен понести наказание.

Паршиво, когда к желанию по справедливости наказать зло примешивается злорадство, а также чувство мести.

В книжке, о которой я пишу, для отношения к злу находятся совсем другие измерения, другие понятия – о которых многие сегодня, привыкнув упрощать этические требования, и представления не имеют.

4

Наталья Трауберг пишет о главном герое детективных рассказов Честертона патере Брауне: «Зло он обличает прямо и резко, а людей почти всегда просто уводит от возмездия, заменяя его попыткой пробить уши самым мирным, необидным способом».

Читать и перечитывать Честертона стоит, я бы сказала, – в любом возрасте. Польза здесь – бесспорная.

Его герой, патер Браун, несомненно, жизнерадостен. Мы не найдем у него и следов того, что одни называют депрессией, а другие торжественно оповещают: «У меня плохое настроение!» – предлагая всем присутствующим, так сказать, учитывать этот важнейший факт. Хотя, казалось бы, наше настроение должно остаться нашим сугубо личным, частным делом, не правда ли?.. Ну, сейчас у нас не о них речь, а как раз о тех, кто хозяин своих страстей.

Так вот – Наталья Трауберг, понимающая Честертона и его героев как мало кто другой, проводит тонкую разницу между «бодрым, бесчувственным невниманием к скорби и злу» – и «надеждой», которая и помогает патеру Брауну сохранять жизнерадостность в мире, где столько горя и зла. А чужое горе печалит его больше, чем свое собственное.

Его печалит зло, воплощенное в тех преступлениях, которые он расследует. Одних преступников отец Браун, раскрыв их преступления, доводит до наказания. От наказания других отмахивается – что будет, то будет: «Наказан преступник по земному закону или не наказан, священник стремится к тому, чтобы он переменился, покаялся. Остальное он с евангельской легкостью предоставляет другому суду. Легкость эта – не удобство, небрежение или легкомыслие. ...Это именно легкость. Отец Браун не падает под тяжестью зла. Он приветлив и прост...»

Когда читаешь эти простые определения человеческой личности и поведения, невольно впадаешь в грусть... Потому что – оглянемся-ка вокруг: много ли увидим тех, про кого можно сказать – приветлив и прост?

Впрочем, будем утешаться тем, что и в Англии времен Честертона они, возможно, не встречались на каждом шагу...

И далее – о печали: чувстве, явно вытесненном из нашей сегодняшней жизни другими, более броскими. Например – злобой.

Действительно – похоже, что круг наших чувств на глазах сужается, упрощается, теряет важные оттенки. То есть – набор чувств становится беднее. Это все-таки скорее плохо, чем хорошо...

«В его реакции, – пишет Н. Трауберг о патере Брауне, – иногда слышишь гнев (не злобу!), но особенно сильна в ней печаль. Редко встретишь такое точное изображение печали, прямо противоположной ее подобиям, от каприза до отчаяния, как в рассказе "Око Аполлона"». Отец Браун в этом рассказе понял, что убийство совершил тот, кто объявлял себя жрецом Солнца. «Все глядели на него, но он сидел так же тихо, отрешенно, и круглое лицо его хмурилось, словно он горевал о ком-то или за кого-то стыдился. Голос его был ровен и печален». Читая, вдруг начинаешь понимать ценность печали.

В первом же рассказе о патере Брауне Честертон пишет о знании зла – профессиональной черте священников. Люди идут к ним на исповедь. И некоторые исповедуются в грехах поистине страшных. В статьях Н. Трауберг о Честертоне рассказано, как однажды при нем молодые люди «сокрушались о том, что священники не знают темных сторон жизни». А Честертон, пойдя в тот вечер гулять со священником, впервые услышал от него то, что вложил затем в уста своего героя: «Вы никогда не думали, что человек, который все время слушает о грехах, должен хоть немного знать мирское зло?».

«Знание зла, – пишет Наталья Трауберг, – вызывает в нем очень глубокую печаль, но не ведет к болезненной искал еченности».

5

Напоследок – вполне личное: то, что поразило и запомнилось с самого первого чтения рассказов Честертона. Это был рассказ «Летучие звезды». Необычайно умелый, талантливый жулик – на дереве, с тремя украденными им крайне дорогими бриллиантами. Под деревом – отец Браун. Он уговаривает сидящего на дереве. Я выделю курсивом те его слова, которые поразили меня в юности – и запомнились наизусть, со всеми знаками препинания:

« – Я хочу, чтобы вы их отдали, Фламбо, и я хочу, чтобы вы покончили с такой жизнью... Можно как угодно долго держаться на одном и том же уровне добра, но никому никогда не удавалось удержаться на одном и том же уровне зла: этот путь ведет вниз». Три бриллианта упали с дерева на землю. И в других рассказах мы встретим уже иного Фламбо.

Тот, кто подумает, что так не бывает, – ничего не знает о жизни.

В пятом углу

1

Многие, если и не смотрели сами, то слышали про давний фильм «Ко мне, Мухтар!». Он был снят по рассказу писателя Израиля Меттера (1909 – 1996) «Мухтар» – про собаку из уголовного розыска и ее проводника, про то, как преступник, которого помогала взять собака, стрелял в нее в упор и что было потом...

Но И. Меттер – автор и других, меньше известных, но очень хороших произведений.

Личная судьба этого замечательного писателя была драматичной. В советские годы он не мог рассказать об этом в печати. Но зато написал в 1967 году повесть «Пятый угол» и положил ее в свой стол. Спустя двадцать лет началось новое время, советская цензура отступала на глазах – ив 1987 году Меттер вынул рукопись из стола и выпустил свою повесть маленькой книжкой. Она так всем понравилась, что в 2009 году была переиздана. Недавно я купила ее и с удовольствием прочитала.

Эту книжку, о которой я расскажу позже, можно, конечно, читать в любом возрасте, но не мешало бы прочесть до шестнадцати – потому что чем раньше вы узнаете о некоторых чертах советского времени, тем скорее поумнеете и составите о той далекой от вас эпохе свое собственное мнение.

Если правду о своем времени он писал в 60-е годы «в стол», это совсем не значит, что в рассказах для печати он его восхвалял. Меттер был человек очень честный и искал способ критически высказываться о своем времени и в подцензурной советской печати. И он такой способ нашел – стал писать с виду бесхитростные рассказы для подростков и юношества, в которых был глубоко заложен критический заряд: в них повергался беспощадному анализу официальный советский язык. Те самые советизмы, на которых сначала строилась речь партийных начальников на собраниях и их пропагандистские газетные статьи, но за полвека советской власти, к середине 60-х они уже глубоко проросли в повседневную речь людей, делая ее бесцветной, тупо-бюрократической.

В рассказе «Свободная тема» два главных героя. Это молодые учителя – девушка и юноша. В повести постоянно слышится речь советских начальников – партийных чиновников районного масштаба: « – Почему же вы нам не сигнализировали?», «Мы тут побеседовали с Ольгой Михайловной и с инспекторшей облоно. Обе они считают, что наша школа должна реагировать», «В этом классе у вас вообще идейный разброд», « – ...Нельзя подменять воспитательную работу развлечениями. Всему свое место и время. <...> Мне кажется, Ольга Михайловна, что у вас слабо ведется воспитательная работа с учителями», « – ...И в целом педагог Охотников прививал своим ученикам сомнительные идеи, вредные по существу и далекие от задач воспитания нашей молодежи...», « – Вы не уважаете коллектив! – крикнула инспекторша», «И еще он сказал, что совершенно согласен с инспектором: к педагогу Охотникову надо присмотреться».

Увольнение Охотникова из школы сопровождается привычным набором лицемерных напутствий:

« – Больше того, я убежден, что в другой школе вам безусловно удастся завоевать доверие и любовь коллектива.

Он встал и протянул мне свою короткую руку, точно тем же движением, каким делал это год назад, когда направлял меня в эту школу, из которой сейчас убирал... И слова о доверии и любви коллектива он тоже произносил тогда. Насколько я заметил, он всегда разговаривает "крупноблочным" способом. У него нет в запасе отдельных слов, которые можно переставлять, а есть блоки, из которых он строит свою малогабаритную речь».

Охотников немало размышляет в повести над этими особенностями советской жизни: «Мальчиков и девочек мы учим в школе связному изложению своих мыслей, а тут взрослый дядя бубнит знакомые всем сочетания звуков, да еще записанные не им, а кем-нибудь из инспекторов. Может, потому и надо писать все это, что говорить без мыслей гораздо труднее? Попробуй выучи наизусть пустую трескотню, да еще такую, в которой нельзя переставить ни одного слова. Тут, действительно, уже вопрос механической памяти, а она может подвести».

Но он не только размышляет, а то и дело почти инстинктивно противостоит советской речи в разговорах с разными персонажами рассказа.

«Человек должен быть хозяином своей судьбы.

– То есть? – спросил я».

Сам вопрос этот весьма примечателен. Дело в том, что в советской жизни предполагалось, что все все понимают одинаково – и все говорят на одном языке, не вдумываясь в содержание произносимого. На самом деле человек в Советском Союзе ну никак уж не был хозяином своей судьбы. Но он должен был делать вид, что принимает это утверждение всерьез. Между тем второй герой рассказа сохранил свое живое и оригинальное отношение ко всему, что видит и в чем участвует – и даже сумел не заразиться общесоветским языком. И он путает советским чиновникам, ведающим школьным образованием, все карты, – что неминуемо ведет к его увольнению из школы. На решающем собрании некоторые пытаются его защищать – но он сам им мешает, упорно не желая принять пустоту советского языка за норму.

« – ...Товарищ Охотников совершил грубые ошибки, но это потому, что он у нас недавно, вот осознает сейчас, поварится в общем котле, и все будет в порядке.

Когда мне дали слово, я с места сказал, что не могу осознать то, с чем не согласен».

И хотя девушке-героине он явно нравится, она все равно норовит его «воспитывать» – просто не знает, как иначе общаться. Их диалог – это две разных системы речи, поскольку она-то привычно и легко пользуется советскими штампами.

« – Если хочешь с ребятами поговорить, то говоришь обо всем, а не то чтоб на определенную тему... Они же спрашивают о чем попало...

– Значит, нам надо идти у них на поводу? – спросила я его».

« – Ты циник, – сказала Тамара. – Ты ни во что не веришь.

– Я верю в правду, – сказал я.

– Правда может быть нашей, а может быть и не нашей.

– Каким же путем ты узнаешь, чья она?

– А ты каким?

– Если я глубоко в нее верю, если она моя, значит, она наша. Потому что я ведь тоже наш. А тебе для выяснения истины надо непременно сбегать в райком комсомола».

«А я не могу свои личные отношения ставить выше общественных».

Молодой человек с его не омертвевшим языком – не уникален в повести. Там действует еще пожилая учительница, которой так же, как ему, претят штампы советской речи, за которыми нет живого, сочувствующего отношения к людям:

« – Мне, милочка, уже поздно переучиваться.

Инспекторша улыбнулась.

– Учиться никогда не поздно, Варвара Никифоровна. Стоит ли проявлять такую нетерпимость к критике?

– Ах, да оставьте вы свои пошлости! – простонала вдруг Варвара Никифоровна».

Вот это «простонала» здесь особенно выразительно – слишком много лет пожилая интеллигентная учительница все это слышит, но привыкнуть не может и мучается.

2

В другом рассказе Меттера тех же 60-х годов – «Два дня» – другой вариант: героиня рассказа хорошо понимает советский язык, но сама им почти не пользуется. «Если бы Маша Корнеева загодя меня предупредила, что в шестой группе имеются нездоровые настроения, я, может, как-нибудь подготовилась бы к этому и все обошлось бы без скандала».

Зато старшие товарищи (это выражение было очень в ходу в советское время) затопляют свои разговоры с ней этим языком. Вот героиню представляют в новом месте ее работы – в училище:

« – ...Секретарь нашего комсомольского комитета. Опыта еще маловато, но вкус к общественной работе уже есть. Будет работать с огоньком», « – Вот это я понимаю, комсорг! – громко сказал он <...>. – Сразу видно живинку в деле!», «Нашему училищу нужен опытный комсорг, делающий свое дело с огоньком, с живинкой, настоящий вожак молодежи...».

Интересно, что эта «живинка», попавшая в официальный, «партийный» язык из народной речи, полностью потеряла в ней всякую живость, превратившись в лицемерный псевдонародный орнамент партийных установок.

« – <... > Разве сотни тысяч комсомольцев, по первому зову партии отправившиеся на целину, не пренебрегли подчас собственной выгодой, удобствами, карьерой во имя общих интересов?».

« – Иждивенческие настроения, – сказала Вера Федоровна».

« – <...> И все для кого? Для наших девушек. Для их светлого будущего. А они еще фокусничают, крутят носом...»

И двадцать лет спустя эти же привычные слова мы встретим в публичном выступлении тогдашнего секретаря ЦК КПСС М. С. Горбачева на заседании Политбюро ЦК КПСС 11 марта 1985 года, перед открытием внеочередного Пленума ЦК КПСС, где его выберут Генеральным секретарем ЦК КПСС, и он начнет Перестройку: «Нам нужно набирать темпы, двигаться вперед, <...> ясно видеть наше светлое будущее». Пытаясь повернуть страну к новому (и повернул!), он нередко продолжал пользоваться старым советским языком – ведь другого он, всю жизнь находясь на партийной работе, просто не знал.

В рассказе современного писателя Виктора Пелевина – рассуждение о том, как именно это происходило: «...У советского человека, помимо физического, имелось несколько тонких тел, как бы наложенных друг на друга: бытовое, производственное, партийное, военное, интернациональное и депутатское. <...> Происходящее на комсомольском собрании практически не отличается от одержания духом – участники точно так же предоставляют свои тела некой силе, не являющейся их нормальным "я", разница только в том, что здесь мы имеем дело с групповым одержанием системой. Смысл провозглашавшегося когда-то "воспитания нового человека" – сделать это одержание индивидуальным и постоянным».

В повести «Мухтар» И. Меттер демонстрировал, как одна недлинная фраза может содержать целый набор советизмов: «На общем собрании работников питомника Дуговец сказал, что равняться надо именно по таким труженикам, как проводник Глазычев, который относится к своим обязанностям не формально, а творчески».

В каждой повести Меттера появляются новые советизмы:

«Председатель сказал:

– Только этого не хватало в нашем героическом городе – коллективки! В условиях блокады коллективка – преступление, за которое надо карать по законам военного времени» («Пятый угол»).

В те же самые годы – 1967 – 1968, «расцвет» брежневского времени, – за «коллективку» прорабатывают (это – тоже советизм) на партийном собрании в Киеве известного писателя, автора знаменитой книги «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова, а он защищается: «Я и до прочитанных вам здесь писем неоднократно подписывал коллективные письма и обращался с ними в вышестоящие органы власти и партии».

3

В писавшейся «в стол» повести «Пятый угол» Меттер рассказывает о том, как его герою (в котором угадываются автобиографические черты) сначала мешает пятый пункт анкеты (ее обязательно заполняли при поступлении в высшее учебное заведение) – «социальное положение»: «а было этих социальных категорий пять: рабочие, крестьяне, интеллигенция, служащие, кустари и пр. Я числился по самой последней, по пятой. Отец мой кормил семью из шести человек всеми доступными ему кустарными способами. <... > Мы жили бедно, но анкетное клеймо горело на моем лбу – сын частника. <...> Четыре года подряд я сдавал экзамены в институты, перетаскивая мои позорные документы из одной приемной комиссии в другую, и четырежды не находил своей фамилии в длинных списках принятых». А после войны «пятый пункт» – это национальность. И в этой графе у героя повести появляется слово «еврей». И начинается новая – только уже не объявляемая государством, а проводящаяся подспудно полоса дискриминации.

В этой повести автор демонстрирует и обсуждает особенности советской речи свободней, чем в печати, – фиксирует, например, такую важную черту советской жизни: «Долгие годы завоевывалось у нас право человека, описывающего исторические события, свидетелем которых он был, говорить от первого лица.

Не полагалось произносить местоимения "я". Следовало писать "мы". "Я" считалось недостоверным. Говорить надо было только от лица народа».

Венгерский писатель Д. Ийеш заметил эту нашу особенность еще в середине 30-х годов в своей книге «Россия: 1934»: «Все здесь говорят во множественном числе. "В прошлом году, – заявляет некий поэт, – мы выплавили столько-то и столько-то тонн стали". Я с удивлением смотрю на собеседника, взгляд мой против воли останавливается на его тонких, изнеженных пальцах. "Взялись мы окучивать капусту, – сообщает он чуть погодя, – и за две недели обработали сто восемьдесят тысяч гектаров". И дальше, в том же духе: "Когда мы поднялись в стратосферу..." – "Как?! И вы тоже летали?" – «Нет-нет, трое ученых, которые, к несчастью, погибли».

Усматривать ли в замене местоимений перестройку индивидуального самосознания и формирование коллективного духа? Кто такие эти "мы", кто тут с кем отождествляет себя?

Для западного слуха все это поначалу звучит странно. Как показывает приобретенный мною опыт, народ отождествляет себя лишь с выстраданными бедами и причиненными ему несчастьями. "Да-а, войну мы проиграли". Но экспроприацию скота проводили уже не мы, а правительство; по-моему, даже сами члены правительства формулируют именно так. "Мы прокладываем канал Москва – Волга", – говорят те, кто всего лишь одобряет это начинание. Остальные говорят: они.

Человеку с Запада, конечно, кажется подозрительным это странное единение».

Талантливые отечественные литераторы тоже хорошо видели эту черту и высмеивали ее. Протоиерей Михаил Ардов рассказывает в одной из своих мемуарных книг, как в середине 30-х кто-то из знакомых упрекнул В. Стенича (замечательного переводчика, которому через несколько лет суждено было безвинно погибнуть в застенках ленинградского Большого дома):

« – Нельзя называть большевиков "они". Надо говорить "мы"!

– Ну ничего, – ответил Стенич, – придет время, "мы" "нам" покажем!»

После доклада крупного партийного чиновника А. Жданова в августе 1946-го, где он обвинил двух замечательных литераторов – Анну Ахматову и Михаила Зощенко – в немыслимых грехах, их исключили из Союза писателей и лишили продуктовых карточек. Писатели и критики дружно травили недавних уважаемых коллег в статьях. «Ведь Зощенко и Ахматова сильны не сами по себе, – писал А. Фадеев. – Они являются как бы двумя ипостасями глубоко чуждого и враждебного нам явления».

А Меттер оказался одним из пяти писателей, не побоявшихся захлопать на писательском собрании после выступления затравленного Зощенко...

Вернемся к «я» и «мы». Михаил Ардов вспоминает, как в конце 50-х – начале 60-х годов «Борис Леонидович [Пастернак] рассмешил Анну Андреевну [Ахматову] и всех нас такой фразой:

– Я знаю, я – "нам не нужен"...».

Издевался над этим официальным «мы» и великий композитор Шостакович. Его дети вспоминают, как в 1960-е годы, «подойдя к кассе, мы увидели стоящего рядом с кассой Жана Поля Сартра, который старательно пересчитывал довольно толстую пачку купюр. [Советская власть подкупала большими гонорарами некоторых европейских писателей, чтобы они писали о ней хорошо. – М. Ч.] Отец метнул на француза быстрый взгляд и шепнул мне в самое ухо:

– Мы не отрицаем материальной заинтересованности при переходе из лагеря реакции в лагерь прогресса».

4

Напоследок – о том, как спекулировали советские властители словом «народ».

« – К вашему сведению, – сказал Дуговец, – кино снимается для народа.

– А я кто? – спросил Глазычев.

– А вы младший лейтенант милиции Глазычев» («Мухтар»).

Возлюбленная поэта Б. Пастернака, послужившая прототипом для обаятельной героини «Доктора Живаго», вспоминала разговор Пастернака с главным партийным начальником над писателями Поликарповым в 1958 году, когда началась официальная травля поэта за то, что он посмел передать рукопись своего собственного романа за границу. « – Но гнев народа своими силами нам сейчас унять трудно, – заявил Поликарпов. <...>

– Как вам не совестно, Дмитрий Поликарпович? – перебил Боря [Пастернак], – какой там гнев? <...> "Народ!", "народ!" – как будто вы его у себя из штанов вынимаете. Вы знаете прекрасно, что вам вообще нельзя произносить это слово – народ».

«...Некоторые литераторы, – писал в 1965 году Комитет государственной безопасности, докладывая в ЦК КПСС о настроениях общества, – огульно чернят завоевания нашего народа последних лет».

«Масштабы фальсификаций со словом «народ» необозримы, – напишет Меттер в эти же годы в повести "Пятый угол". – С тридцатых годов людей начали назначать в народ и исключать из народа. По существу же, титулом народа обладал один человек – Сталин...».

Бессменный дежурный по стране

1

Самый первый раздел этого очерка я пишу для моих постоянных адресатов – для тех, кому до шестнадцати лет.

Им все-таки необходимо объяснить, кто же такой Жванецкий. И одновременно напомнить, что несколько его давних-давних сочинений – это уже самая настоящая классика. И как раз такая классика, с которой стоит познакомиться пораньше (хотя смеяться будете в любом возрасте).

Конечно, некоторые из вас видят Михаила Жванецкого каждый месяц – в телепередаче «Дежурный по стране». Смеются вместе с родителями или бабушками и дедушками над его остротами. Они действительно всегда и неизменно острые – в отличие от довольно-таки тупого юмора большинства сегодняшних телеюмористов.

Но дело-то в том, что этот писатель точно так же страшно смешил нас своими коротенькими сочинениями и почти полвека назад, то есть в годы весьма суровой советской цензуры (сейчас, как известно, любая цензура запрещена Российской Конституцией). Он писал эти тексты для своих сотоварищей-актеров – Романа Карцева и Виктора Ильченко, а потом и для знаменитого Аркадия Райкина. И тот со сцены с неподражаемым актерским мастерством и в то же время с тонким и бережным ощущением авторского текста (чем далеко не всегда могут похвалиться даже очень хорошие актеры) рассказывал публике о том, что все и так прекрасно знали, но о чем нельзя было ни говорить публично, ни писать.

Жванецкому и Райкину такое сходило с рук, видимо, потому, что само запрещающее начальство тоже безудержно смеялось, а после этого запрещать было не очень удобно.

Например, один изобретатель сделал некую машину – и ее решили отправить на выставку в Париж. «Правда, самого не пустили, у него кому-то чего-то не понравилось в рентгене; анализы у него не те».

В этом месте все уже смеялись, и многие горьким смехом: в зале сидело немало тех, кого никогда не выпускали за границу (такой был ходячий глагол – «его не выпускают»). При этом нередко ссылались на медицинские показатели...

«...Так что поехал я, у меня в этом смысле не придерешься – все качественное и количественное. И девчушка еще из колхоза поехала, ей давно обещали во Францию». (...Да за одно только это слово – «девчушка», поставленное в надлежащем месте, я дала бы Жванецкому любую литературную премию!)

Естественно, этот политически надежный человек ничего не понимает в машине, которую сопровождает. «Перед отъездом с изобретателем переговорили: выяснили там, какие заряды, какие притягиваются, какие оттягиваются...»

Если вы полагаете, что это – забавная выдумка, должна вас разочаровать. В советское время этот было самое обычное дело – изобретали одни, а демонстрировать изобретение ехали совсем другие. И в Италию никогда, до самой смерти «не выпускали» того, кто жизнь отдал изучению искусства Ренессанса. И на конференцию по искусству итальянского Возрождения вместо него ехал тот, кто ничего не понимал ни в итальянском, ни в каком другом искусстве. И это было – уверяю родившихся в 1990-е – совсем не исключение, а самая что ни на есть рутина. И вот накопившиеся у Жванецкого впечатления этого рода (не знаю, но почти уверена, что его самого до конца советской власти за границу не пускали) спрессовались наконец в литературный текст.

...Итак, вполне правдоподобным образом приехали в Париж, распаковались. «Народу набежало уйма. Машина – всеобщий восторг». Сопровождающий «речь толкнул и закончил по-французски. Так и сказал: "Селя-ви!" В смысле – есть что показать!" Народ мне кричит: "Включайте!" <...>

И вот тут мы куда-то что-то воткнули...

Потом меня спрашивали: "Куда ты воткнул, вспомни давай!"

Комиссия приехала из Москвы, меня спрашивала: "Куда ты втыкал, ты можешь вспомнить?" Какое вспомнить, когда врачи ко мне вообще два месяца не допускали, у меня состояние было тяжелое.

Девчушка та покрепче оказалась, но у нее что-то с речью и не может вспомнить, как доить. Принцип начисто забыла! Откуда молоко берется, не помнит. Сейчас ее колхоз за свой счет лечит <...>».

Изобретателя же хотели «под стражу взять», но за него «коллектив поручился, так что просто взяли подписку о невыезде. Легко отделался...

Я вот, как видите... Маленько перекос, и вот не сгинается». (Старшие поколения хорошо помнят, как показывал это Аркадий Райкин!..) «Говорят, могло быть и хуже. Ну ничего, я подлечусь. Живем в век техники! Так что, может, еще и в Японию поеду!» (Жванецкий М. В век техники // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 1. Шестидесятые. М., 2007. С. 145 – 146).

И скорей всего – действительно поехал. За государственный счет.

2

А вот просто очень смешная вещь – «В Греческом зале». Хотя и грустная тоже – у Жванецкого без этого не бывает. В общем, о том, как многие мужчины в России культурно отдыхают... Можно было бы дать подзаголовок: «О том, чего не было, но что вполне могло бы быть».

«Дали этим женщинам два выходных, так они прямо с ума посходили». (...О том, как в середине 60-х годов субботу сделали выходным днем. Это был настоящий бескровный переворот! Когда по субботам работали, люди в семьях почти что не виделись друг с другом.) «Убивают время как попало. Вместо того чтобы отдохнуть... В прошлое воскресенье потянула она меня на выставку. Вернисаж какой-то... Я думал – музей как музей. А это не музей, а хуже забегаловки: горячего нет, один сыр и кофе. В Третьяковке хоть солянка была, а на вернисаже одна минеральная. Нет, думаю, тут не отдохнешь...

А воскресенье проходит.

Пока экскурсия таращилась на статую, я выскочил, прихватил на углу. Только разложился, газетку постелил, вахтерша прицепилась:

– В Греческом зале, в Греческом зале, как вам не стыдно!

Аж пенсне раскалилось. Я ей так тихо возражаю:

– Чего орешь, ты, мышь белая?.. Ты здесь каждый день дурака валяешь. А мне завтра на работу. Стакан бы лучше вынесла... Видишь, человек из горла булькает?!

...Что селедку?.. Кто селедку?.. Какую селедку?.. Ну, селедку развернул у него на плече... А что ему сделается? Двести лет стоял, еще простоит, а у меня выходной кончается...»

И дальше все нарастает и нарастает этот диалог двух миров – двух собеседников, не понимающих друг друга. Жванецкий – мастер доведения вполне реальной ситуации до помрачающего ум гротеска.

«Тут я ей совсем тихо, ну тихо совсем:

– Слышь, штопор есть?

– Это итальянская живопись семнадцатого века!

– Ты не поняла, – говорю, – я тебя не спрашиваю, где брала живопись, я спрашиваю: штопор есть?»

Читать рассказ нужно обязательно до конца.

И у меня созрело такое предложение к учителям и старшеклассникам: очень бы стоило исполнять его людям с актерскими задатками на каких-нибудь школьных вечерах. Конечно, не ранее девятого класса. Пусть послушают, куда можно прибыть, если пойти по известной дорожке. Посмеются от души. А там, глядишь, и задумаются.

Пожалуй, подошел бы для школьного вечера – уже безо всякого назидания – и рассказ про советский футбол. Учителя бы смеялись, узнавая, а их ученики – просто потому, что смешно. Впрочем, наиболее вдумчивые, возможно, распознали бы в старом – очертания чего-то заново, к сожалению, нарождающегося.

Прежде самого рассказа надо напомнить про особый советский словарь, в котором многие слова имели не совсем то или даже совсем не то значение, которое имеют они в обычном толковом словаре русского языка. Например, слово «доверие».

В газетных статьях и публичных выступлениях всяких партийных деятелей (партия, напомним, была только одна – коммунистическая, она же правящая, что было записано раз и навсегда – то есть от выборов не зависело – в Конституции) это хорошее слово употреблялось только в таких словосочетаниях: завоевать доверие партии, доверие народа, безграничное доверие...

Например: «безграничное доверие всего советского народа Генеральному секретарю нашей родной (это уж как правило!) Коммунистической партии товарищу Леониду Ильичу Брежневу!» Тут уж происходила полная порча хорошего слова – окончательная утрата его сокровенного смысла.

Можно было оправдать доверие (партии и народа), а можно было и не оправдать, потерять, выйти из доверия...

«Работники культуры и искусства, которые не перестроятся и не смогут удовлетворить выросших потребностей народа, могут быстро потерять доверие народа» (Жданов А. А. Доклад о журналах «Звезда» и «Ленинград»...», 1946 // пример из Академического словаря, 1954 г.). Слушавшие этот текст советские люди производили мгновенную его перекодировку – «народ» превращался в партийное начальство, и оно-то уже явно угрожало «потерявшему» крупными неприятностями – вплоть до ареста, лагеря или пули в затылок.

А подлинный народ – не в те послевоенные годы, очень тяжелые для людей, и вовсе не только из-за неизбежных физических лишений, а после смерти Сталина, когда в самом воздухе времени сразу потянуло свежим ветром, – уже совсем не безмолвствовал, а сочинял, например, частушки.

И как только арестовали главного подручного Сталина по делам Гулага (это ему принадлежит речение: «Я тебя сотру в лагерную пыль!») и ясно стало, что грозит ему именно то, к чему сам он столько раз приговаривал тысячи и тысячи людей, – запорхала по губам летом 1953 года частушка:

Берия, Берия

Вышел из доверия.

И такая еще песенка:

Лаврентий Палыч Берия

не оправдал доверия...

В наше, постсоветское время это слово звучит иначе, к нему вернулось его словарное значение. Оно, пожалуй, видно в официальной мотивировке увольнения в отставку мэра Москвы Ю. М. Лужкова в октябре 2010 года – «в связи с утратой доверия президента». И все же у людей старших поколений невольно возникают дурные ассоциации с прошлым его употреблением...

И теперь – к рассказу Михаила Жванецкого, который не смог пройти мимо этого слова в далекие 1970-е годы. (О его отношении к советизмам – точнее, о неустанной и успешной с ними войне, – мы расскажем когда-нибудь отдельно.)

Он пишет монолог полуграмотного советского чиновника, ведающего футболом – игрой, которой тогда, как и вообще международным выступлениям спортсменов, придавали повышенное государственное значение.

« – Товарищи! Мы все собрались сегодня, чтобы почтить игроков в футбол, выбывающих за рубеж.

Товарищи игроки! Народ вам доверил игру в футбол. Почему народ не доверил игру в футбол врачам или писателям? Потому что интеллигенция такого доверия не выдерживает – у нее пенсне падает. <... > Поэтому народ это дело доверяет вам» (Какое-то напутствие из 70-х // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 2. Семидесятые. М., 2007. С. 8).

...Вообще любому выезду за рубеж придавалось особое, сакральное (юные читатели, кто пока еще не знает этого слова, – загляните в словари и узнайте! Оно для понимания советской жизни очень важно) значение. Поездки считались особым знаком отличия, доверия (!) и обставлялись тайнами. До последнего дня человек часто не знал – так едет он или нет?.. А если вдруг узнавал, что не едет, никто и никогда не объяснял ему – ну почему?!

Эта непременная завеса тайн надо всем, что было связано с пересечением границы, передана Жванецким смешно, гротескно, но по сути-то почти без преувеличения, хотя в это и очень трудно поверить сегодняшнему юному читателю.

Итак, продолжим напутствие чиновника футболистам.

«Народ вас одевает, обувает, кормит, поит, стрижет. Вам остаются пустяки – выиграть все игры. <... > Нам нужна победа. Ничья нам не нужна. Я уже не говорю о поражении, которое мы не потерпим.

Запомните памятку игрока, выбывающего за рубеж. Прежде всего – ничего, никто, нигде, ни о чем. Ни пипсни! Это спорт, это игра. Здесь главное – престиж и тайна! До последнего момента мы не должны знать, кто поедет. Те, кто выехали, пусть думают, что они остались, а те, кто остались, пусть думают, что хотят. Из тех, которые все-таки выехали, никто не должен знать, кто выйдет на поле. Из тех, кто выйдет, никто не должен знать, кто будет играть. Из тех, кто будет играть, никто не должен знать, с кем будет играть».

А дальше – кульминация. Торжественная песнь бюрократа, «отвечающего» за футбол, при этом, как было принято в те годы, ничего в нем не понимающего, но зато имеющего доверие власти по части политической подготовки и бдительности.

«...Перед тем, как дать пас, сядь, подумай, кому ты даешь мяч. В чьи руки пойдет народное добро? Куда он смотрит? Какие у него взгляды? Готов ли он к твоему мячу? Перед тем, как ударить по воротам, сядь, подумай, а вдруг – мимо. Что скажут твои товарищи из вышестоящих инстанций? Какой вой подыметь (так у Жванецкого, и не зря! – М. Ч.) белоэмигрантское охвостье. И помни: если народ поставил тебя левым крайним, люби свой край! Береги свой край! Наш край врагу не отдадим!»

3

В высшей степени правдиво говорит Жванецкий о той самой советской жизни, о которой сегодня многие, как заправские сказочники, любят рассказывать сказки – например, о том, как чуть ли не все могли получить отдельную квартиру... (Как люди ухитряются совершенно забыть, что множество людей продолжало жить в «коммуналках» и что это была за жизнь?..)

Он рассказывает обо всем этом предельно правдиво – и именно из-за такой детальности правды тем, кто родился в 1990-е годы и этого специфически советского быта практически не застал, его описание должно казаться веселым гротеском. «Здорово придумал!» – говорят они, наверно.

Вот крохотная новелла про старичка, который ходил в общий туалет со своим ведром (по-видимому, слив там работал с большими перебоями) и включал свой, установленный в его комнате выключатель (чтобы не платить за свет за тех, кто проводит в общем туалете много времени, а только за себя; счетчик, по-видимому, старичок тоже установил отдельный: в коммуналке моего детства тоже так было).

Читая, надо иметь в виду, что в длинный коридор коммунальной квартиры могло выходить пять, шесть, семь, а также десять и больше комнат. А кухня, ванная комната, туалет – это все было в одном экземпляре...

«Дед собирается в туалет в конце коридора.

Включает у себя свой свет.

Берет ведро воды.

Пока доходит до туалета, там кто-то сидит.

Под его светом.

Дед не может этого выдержать.

Срочно бежит обратно с ведром воды.

За это время тот выходит.

Дед берет ведро воды.

Включает свой свет.

Идет в туалет, пока доходит, там кто-то сидит.

Дед хватает ведро, бежит обратно, выключает свой свет.

Идет в туалет без ведра.

Дежурит у дверей.

Оттуда выходят, он бежит обратно, хватает ведро, включает свой свет.

Бежит в туалет, там кто-то сидит.

Он бежит обратно, падает, выливает ведро, выключает свой свет. Идет в туалет.

Сидит без воды и в темноте» (В коммуналке // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Том 4. Девяностые. М., 2007. С. 332 – 333).

Это – о тех, кто дожили в своих коммуналках до самых девяностых.

Но главная тема того тома его пятитомного собрания сочинений, который называется «Семидесятые», – это, пожалуй, еда. О ее месте в ту самую брежневскую эпоху (напомним ее хронологические рамки – 1964 – 1982), особенно же – в последнее ее десятилетие, про которое многие пожилые люди сегодня, повторю, повадились говорить: «У нас все было!» Когда именно что ничего не было.

И Жванецкий прорезал резцом сатирика подлинные, нестираемые черты той эпохи.

«И что смешно – министр мясной и молочной промышленности есть и очень хорошо выглядит.

И что интересно – мясная и молочная промышленность есть, мы ее видим и запах чувствуем.

И что самое интересное – продукции выпускаем в пять раз больше, чем в 40-м году.

И что очень важно – действительно расширен ассортимент.

И в общем в очень удобной упаковке.

Все это действительно существует, что бы там ни говорили.

Просто, чтобы это увидеть, надо попасть к ним внутрь.

Они внутри, видимо, все это производят и, видимо, там же все это и потребляют, благодаря руководство за заботу и ассортимент.

У них объем продукции возрастает, значит, и возрастает потребление – ими же...

И нам всем, стоящим тут же за забором, остается поздравить их во главе с министром, пожелать дальнейших успехов им, их семьям и спросить, не нужны ли им юмористы, буквально три человека» (Их день // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 2. Семидесятые. М., 2007. С. 88 – 89).

Еще один рассказ этих лет – «На складе». Опять о пище, но также и о продукции легкой промышленности, в те годы еще более недоступной человеку, не приближенному к партийным властям.

«Главная мечта нашего человека – попасть на склад. Внутрь базы. В середину». Как сказано в предыдущем рассказе, «надо попасть к ним внутрь».

С этого места слушателям – современникам и соотечественникам автора – все уже было ясно, и они заранее послушно ложились от смеха.

Мы процитируем фрагменты, но читать рассказ надо обязательно весь. Он длинный, но весь состоит из простейших и кратчайших реплик – диалога того, кто ведает складом, и посетителя:

« – Шапки.

– Одна.

– Да. Две.

– Дальше.

– И еще одна.

– Три. Дальше.

– Пишите четвертую.

– Так. Обувь?»

И нигде не падает читательское напряжение! Важнейшее свойство литературы.

Ну, не будем скрывать – кое-какое представление об описываемом времени для этого иметь надо. Но ведь если ни слова не знать о войне 1812 года, то и «Войну и мир», пожалуй, не понять – какие-то французы посреди зимней Москвы почему-то костры жгут...

Продолжим цитировать обещанные фрагменты:

« – А что у вас из продуктов питания?

– Что вас интересует?

– Меня интересует, ну поесть что-нибудь. Вот, например, ну хотя бы, допустим, колбаса.

– Батон?

– Два. А хорошая?

– Два.

– Три. А какая?»

На заметку сегодняшним читателям – он сначала просит колбасу: два, а затем три батона (какую-нибудь! Он по любой истосковался) и только потом спрашивает – «Какая?»

А как герой рассказа вообще-то попал на этот склад?

Сам он об этом говорит так: «Мне сказали: в порядке исключения для поощрения».

...Так пожилая тетушка одного моего знакомого спорила с ним о брежневском времени: «И не говори! Все у нас было! К нам на завод каждую осень сапоги привозили! И мы покупали...» – «Тетя Оля! – проникновенно говорил мой знакомый. – Сапоги не на заводе, а в магазине покупать надо – вот как сейчас. Понимаешь ты это?» Но нет, тетя Оля не понимала.

...Рассказ идет к концу. Очумелый от невиданный роскоши – разные колбасы, свежая рыба, шапки (напомню тоже очень смешной рассказ Владимира Войновича «Шапка», в центре которого – жгучее и почти неисполнимое желание героя заиметь хорошую шапку) – все то, чего в семидесятые ни за какие деньги (!) не достанешь, даже отстояв любую очередь, – безымянный (а имени и не надо! Один из десятков миллионов советских людей!) герой рассказа уже и не знает, по какому же из семейных или дружеских адресов эту роскошь отправлять. « – Все! (Лязгает железом.) Сами повезете заказ?

– А что, вы можете?

– Адрес?

– Все положите? Может, я помогу?

– Куда везти?

– На Чехова... то есть на Толбухина. А в другой город можете?

– Адрес?

– Нет, лучше ко мне. Хотя там сейчас... Давай на Красноярскую. Нет, тоже вцепятся. Давай к Жорке. Хотя это сука. А ночью можно?»

И просит боевое орудие для сопровождения и при нем – двух солдат.

Замечателен конец:

« – Мне до вокзала. Там – на платформу, сам охраняю, и – на Север.

– Ты же здесь живешь.

– Теперь я уже не смогу. Не дадут. Плохо – живи. А хорошо... Не дадут» (На складе // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 2. Семидесятые. М., 2007. С. 36 – 45).

4

Вот еще семидесятые годы. Впрочем – это могло бы относиться к любым годам.

«Что такое фальшь? Это ложь об отношении к чему-то. "Я рад...", "Вы гений...", "Я с огромным удовольствием..."

Фальшь нельзя проверить, нельзя обратить на нее внимание судьи, друзей. Фальшь можно только почувствовать. Она вызывает бешенство, непонятное окружающим. Все, в том числе тот, кто сфальшивил, говорят: "Ну, псих!"» (Семидесятые, с. 200).

А теперь – о времени Перестройки.

В трогательном письме, которое Жванецкий пишет покойному отцу, стремясь рассказать о том, что тот не успел увидеть, – замечательное описание начала распада Советского Союза. Это – осень 1991 года. Смешно (но сквозь смех явно пробивается слеза) и точно:

«...Мы сейчас все разбились по республикам. Все выставили таможни. Потому что в одной республике нет мяса, в другой нет рыбы, в третьей нет хлеба. И мы хотим знать, где чего нет, и хотим это положение закрепить».

Дальше замечательное (смешное, но, по-моему, не обидное) описание так называемого «национального вопроса» на этом, самом первоначальном этапе:

«Теперь кто в какой народ попал, тот там и сидит. Назначили туркменом – так уж будь здоров. И кто в какой строй попал, там и сидит. Кто вообще в капитализм, а кто в первобытнообщинный. Все с трудом говорят на родном языке...»

В легкой форме, но при этом – без упрощения зафиксированы серьезные, сложные обстоятельства.

Вот описание самого начала 90-х годов. Здесь уже не до смеха.

«Что же такое происходит с нашими людьми? Что же они так дружно собираются на митинги и, страстно перебивая друг друга, кричат:

– Не хотим хорошо жить! Никто не заставит нас хорошо жить! Не подсовывайте нам собственность! Хотим жить без имущества и работать без зарплаты! Пусть за всю жизнь мы накопили шестнадцать рублей и детям ничего не завещаем, кроме рецептов, мы отстаиваем свой гибельный путь и рвем каждого, кто хочет выставить нас из капкана!

– Не трожь! – И лижем стальные прутья. – Не подходи, не лечи! Оставь как было! Нам нравится как было, когда ничего не было, ибо что-то было. Нас куда-то вели. Мы помним. Мы были в форме. Мы входили в другие страны. Нас боялись. Мы помним. Нас кто-то кормил. Не досыта, но как раз, чтобы мы входили в другие страны. Мы помним. Нас кто-то одевал. Зябко, но как раз, чтоб нас боялись. <...>

Наш способ!

Всего жалко, кроме жизни. <...>

Умираем, но не отдаем. Ни цепь, ни миску, ни государственную собачью будку!

Это наш путь! И мы на нем лежим, рыча и завывая, в стороне от всего человечества» (Наш спор // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 4. Девяностые. М., 2007. С. 183 – 185).

И вот уже этих наших людей перетащили все-таки с тупикового пути на другой – трудный, но во всяком случае исторический, куда-то действительно ведущий.

Острым, цепким взглядом наблюдает Жванецкий соотечественников в совсем новой для них ситуации. Ну и как?..

«Наши люди.

Они на свободу не потянут. Они нарушать любят.

Ты ему запрети все, чтобы он нарушал. Это он понимает».

И – пояснение:

«Наша свобода – это то, что мы делаем, когда никто не видит.

Стены лифтов, туалеты вокзалов, колеса чужих машин.

Это и есть наша свобода.

Нам руки впереди мешают. Руки сзади – другое дело.

И команды не впереди, а сзади, то есть не зовут, а посылают.

Это совсем другое дело.

Можно глаза закрыть и подчиниться – левое плечо вперед, марш, стоп, отдыхать!»

И тут же – разъяснение разницы между диктатурой и демократией:

«То, что при демократии печатается, при диктатуре говорится.

...При диктатуре больше балета и анекдотов, при демократии – поездок и ограблений.

...При диктатуре могут прибить сверху, при демократии – снизу.

...Сказать, что при диктатуре милиция нас защищает, будет некоторым преувеличением. Она нас охраняет. Особенно в местах заключения» (Вперед назад // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Том 4. Девяностые. М., 2007. С. 158 – 160).

И, как говорят, с хорошей завистью – о гражданах других стран:

«С детства они не чувствуют государства, а любят страну. Рискуя тавтологией, скажу, уж больно наоборот у нас, уж очень больно наоборот. Страну, что мы любили, заменило государство, его невозможно любить, как бы ты не изворачивался. Нас пугают родиной с какими-то длинными руками, цепкими пальцами, которая тебя достанет, где бы ты ни был. Там любят не родину и не государство, там любят свою страну, и на себе носят ее флаг, и поют ее гимн у костра...» (Не здесь и здесь // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Том 4. Девяностые. М., 2007. С. 129 – 130).

Конечно, это – по большей части о советском времени. Но явление это, как скользкое пресмыкающееся, переползло постепенно и в новое, постсоветское время.

5

И напоследок – о том, что нынче мы называем толерантностью. Стремимся учить этому не только со школы, а даже с детского сада, но не очень-то преуспеваем.

А я предлагаю родителям, воспитательницам и учителям начать вот с этого рассказа Жванецкого. И раз в два-три года заново к нему возвращаться. И вот увидите – мы изменимся к лучшему.

«Чувство национального выбора тонкая вещь. Почему комары не вызывают отвращения, а тараканы вызывают? Хотя комары налетают, пьют самое дорогое, а тараканы просто противные. Противные, отвратные, и все.

Куда бы они не побежали, откуда бы не выбежали, все с криком за ними. А комары... Хорошо, чтобы не было. Но если есть, ну пусть, ну что делать, в обществе все должны быть. Кроме тараканов, конечно.

Тигров любим, шакалов нет. Хотя тигр подкрадется, набросится, разорвет не то что одного, а целое КБ», – так сокращали в советское время (не заметила – как сейчас) «конструкторское бюро», которое было при каждом почти предприятии.

Продолжим цитировать замечательное рассуждение Жванецкого. «А шакал? Кто слышал, чтоб кого-то разорвал шакал? За что мы его ненавидим? Противный. Да. А тот красавец полосатый – убийца, это доказано. И еще на территорию претендует. Ничего, пусть будет среди нас. А шакалов гнать.

Где логика?» – вопрошает нас всех Жванецкий. Резонно, правильно, по делу вопрошает.

И продолжает спрашивать – очень даже, как выражаются сегодня, «в тему»:

«Шакал разве виноват? В своем обществе он разве противный? Он такой, как все. Это когда он попадает в другое общество, там он кажется противным».

Ах, какие же умные, точные суждения!..

«...Но если мама смотрит на себя в зеркало или на своих детей, разве они ей кажутся противными, как нам? Или она себе в молодости казалась ужасной? С горбом, клыками, какая есть на самом деле. Да нет. Нормальная».

А вот и о том, как другие (хотя бы и шакалы) смотрят на нас самих:

«Им тоже противно, что мы торчим вертикально, шерсть носим только на голове. А вместо клыков протезы. И подкрасться толком ни к кому не можем. А падаль едим так же, как они, и еще ее варим для чего-то. А очки? А животы? Мы очень противные в обществе шакалов. Я уж не говорю о том, что разговор не сумеем поддержать».

И под конец – вывод. Целиком в духе Жванецкого – не крикливый, совершенно спокойный, но пронзительный по своей этической насыщенности: «У всех есть и нежность, и любовь, и страдания.

Так что в национальном вопросе нужно быть очень осторожным» (Этнические конфликты // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Том 4. Девяностые. М., 2007. С. 131).

Майн Рид, кумир российских гимназистов

1

Сегодня в России юные читатели о Майн Риде узнают, пожалуй, из Чехова. Его рассказ «Мальчики» (он начинается запоминающимися фразами: « – Володя приехал! – крикнул кто-то на дворе. – Володичка приехали! – завопила Наталья, вбегая в столовую. – Ах, Боже мой!») читают (в тех семьях, где читают) обычно раньше, чем романы Майн Рида.

Второклассник-гимназист привез с собой на каникулы товарища, и тот глубоко поражает своим поведением Володиных сестер: «Чечевицын весь день сторонился девочек и глядел на них исподлобья. После вечернего чая случилось, что его минут на пять оставили одного с девочками. Неловко было молчать. Он сурово кашлянул, потер правой ладонью левую руку, поглядел угрюмо на Катю и спросил:

– Вы читали Майн Рида?

– Нет, не читала... Послушайте, вы умеете на коньках кататься?»

Но Чечевицын, погруженный в свои мысли, Кате не отвечает.

«Он еще раз поднял глаза на Катю и сказал:

– Когда стадо бизонов бежит через пампасы, то дрожит земля, а в это время мустанги, испугавшись, брыкаются и ржут.

Чечевицын грустно улыбнулся и добавил:

– А также индейцы нападают на поезда. Но хуже всего это москиты и термиты.

– А что это такое?

– Это вроде муравчиков, только с крыльями. Очень сильно кусаются. Знаете, кто я?

– Господин Чечевицын.

– Нет. Я Монтигомо Ястребиный Коготь, вождь непобедимых».

Господин Чечевицын потому грустно улыбается, что он-то знает, кто он и какова его дальнейшая судьба, а девочки-то этого не знают. Его жребий брошен – он со своим однокашником, второклассником Володей (тогда в гимназию поступали обычно в девять лет – после приготовительного класса, так что друзьям примерно по десять-одиннадцать лет) в ближайшие дни бежит в Америку. У них «уже все готово: пистолет, два ножа, сухари, увеличительное стекло для добывания огня, компас и четыре рубля денег».

Майн Рида активно стали издавать в русских переводах в 1860-е годы. И в конце XIX – начале XX века российские гимназисты, можно сказать, толпами бежали в Америку, начитавшись именно Майн Рида – пожалуй, он потеснил Фенимора Купера, пришедшего в Россию с его Кожаным Чулком (он же Великий Змей, Следопыт, Зверобой и так далее) немного раньше.

Будущий писатель родился в 1818 году в Ирландии. Он должен был стать, как и его отец, священником. Но этому препятствовал его воинственный темперамент: он мечтал о подвигах. В двадцать два года уехал в Америку. Был там профессиональным охотником; объехал все окраины Америки, насмотрелся на людей и на животных и начал писать...

Мне не очень-то удобно писать о личной жизни Майн Рида, обращаясь к подросткам. В его биографии есть щекотливые моменты. И меня уж точно обругают суровые к моим сочинениям женщины – детские критикессы – на этот раз за то, что я предлагаю вашему вниманию дурные и потому, возможно, заразительные примеры.

Ну, была не была! Все-таки я решила не скрывать от своих юных читателей, что когда Майн Риду стукнул тридцать один год, он влюбился – с первого взгляда! – в тринадцатилетнюю Элизабет Хайд... А когда ей исполнилось пятнадцать – женился... И они прожили в любви и согласии тридцать пять лет – до его смерти. И сто с лишним лет спустя, в 1963 году, замечательный польский поэт и философ Чеслав Милош напишет, что она «была, как теперь видно, личностью незаурядной», поскольку именно ее книга 1890 года «Майн Рид, воспоминания о его жизни» «остается – тем более что монографий о Риде пока не написано – важнейшим источником информации» о нем.

«Мне было лет десять, когда я наткнулся на сундучок отцовских сокровищ, собранных им в гимназические годы. Он был набит томиками Майн Рида в русских переводах. Сражаясь с алфавитом (напомню, что польский язык использует латиницу. – М. Ч.), я читал подписи под картинками, это была моя первая русскоязычная книга, – рассказывает Чеслав Милош (перевод Б. Дубина); в гимназические годы его отца Польша была частью России, юные поляки учились в русских гимназиях и читали также и по-русски. – ...Он околдовывал не только русских, но и польских читателей, и я помню себя, бредущего из библиотеки вверх по виленской улице Мала Погулянка с книгой Рида под мышкой: рукав перехваченного ремнем кожушка, серый зимний день, посередине улицы, лежа на животе и правя ногой как рулем, несутся вниз на санках ребята. Такие подробности обычно западают в память, если минуты, когда ими живешь, окрашены сильным чувством. От груза под мышкой сладко замирало сердце: это был заветный клад».

2

Один из многочисленных романов Майн Рида «Затерянные в океане» начинается не с человека, а с птицы. Для этого романиста мир природы – животных, зверей, растений – совсем не второстепенен по сравнению с жизнью людей.

«Ширококрылый морской коршун, реющий над просторами Атлантического океана, вдруг замер, всматриваясь во что-то внизу. Внимание его привлек маленький плот, размером не больше обеденного стола. Два небольших корабельных бруса, две широкие доски с несколькими небрежно брошенными на них полотнищами парусины да две-три доски поуже, связанные крест-накрест, – вот и весь плот.

И на таком гиблом суденышке ютятся двое людей: мужчина и юноша лет шестнадцати. Юноша, видимо, спит, растянувшись на куске мятой парусины. А мужчина стоит и, прикрыв глаза от солнца ладонью, напряженно всматривается в безбрежные дали океана.

У ног его валяются гандшпуг...»

Если кто не знает и нет под рукой словаря: гандшпуг, или аншпуг – это рычаг для передвижения тяжестей на корабле.

«...два лодочных весла, кусок просмоленного брезента, топор; ничего больше на плоту не увидеть даже зоркому глазу альбатроса».

Нельзя оторваться, читая, как люди с корабля, потерпевшего крушение, стремятся спастись.

А кто лучше Майн Рида расскажет об обитателях морских глубин?

«...Еще в самые давние времена, когда люди впервые стали плавать по морями и океанам, они с изумлением наблюдали одно явление... Рыба, существо, которому самой природой положено всегда пребывать в воде, выскакивает вдруг из глубин океана на поверхность и совершает прыжок чуть ли не с двухэтажный дом!..

Стайку долгоперов, поднявшихся в воздух, по ошибке легко принять за белокрылых птиц. Но сверкающий – особенно на солнце – блеск чешуи говорит о том, что перед нами рыбы.

Какое это очаровательное зрелище! ...Сколько раз долгие часы скуки, томящие пассажира корабля, когда он сидит на корме, неустанно глядя на бесконечное водное пространство, сразу сменялись веселым оживлением при виде стайки летучих рыб, внезапно, сверкая серебром, поднявшихся из глубин океана!»

Только представьте себе – сидишь себе на палубе океанского парохода – и вдруг летит стая рыб!

Да еще, оказывается, существуют разные их виды...

«Один из этих видов – летучка европейская – водится не только в умеренных и тропических частях Атлантического океана, но и в Средиземном море. Эта пятнисто-бурая рыба достигает полуметра в длину. Ее огромные грудные плавники с острыми лучами придают головастой рыбе странный вид: во время полета она выглядит колючей "растопырой".

Другой вид летучек – летучка восточная – живет в Индийском океане.

Выскакивая из воды, летучки пролетают до ста метров и опускаются на воду. Нужно сказать, что летают они тяжеловато».

Ага, тяжеловато!.. Сто метров над водой!

В романе Майн Рида матрос и пятнадцатилетний подросток должны погибнуть от голода и жажды – у них нет ни капли пресной воды.

Но тут он натыкаются в безбрежном океане – представьте себе! – на еще одну подобную парочку – с того же потонувшего парохода.

Это африканец, которого прозвали Снежок; он был невольником, потом стал свободным. Эпоха Майн Рида – эпоха, когда из Африки в Америку еще возят людей, которых насильно сделали рабами. Сейчас слово «негр» употреблять не принято, потому что те, которых так называют, считают это слово обидным и просят называть их «темнокожими». Но Майн Рид – яростный противник любой дискриминации, в том числе расовой, – употребляет слово «негр», как Марк Твен, как многие другие американские и английские писатели той далекой эпохи, безо всякого дурного намерения. И мы, конечно, не будем заменять это слово – ведь мы знаем, что мы, как и он, все равно не расисты.

Этот Снежок сумел спасти восьмилетнюю девочку, которую ему поручили отвезти в Америку. И вот он с маленькой девочкой на руках посреди океана – «на нескольких деревянных обломках, без еды, без капли питьевой воды. Ужасное положение, от которого самый мужественный человек может впасть в полное отчаяние!»

И дальше – весьма важные и интересные, по-моему, слова: «Но Снежок не знал, что значит отчаиваться».

Не знал, да и все тут! Не получил, значит, нужную дозу отчаяния в детстве. Это неплохо, согласитесь, – просто не знать, что такое отчаяние, страх... Не подавлять в себе эти очень плохие, недостойные мужчины чувства, а вообще их не знать!

И пошли приключения за приключениями...

3



Поделиться книгой:



Регистрация