Больше прочих те слова,
Что не для печати...
...Уже в «Теркине» – то есть в «сталинское» время – началась та словесная работа, которую Твардовский повел первым. Это было пародирование советских слов.
...Я ж, как более
Был там как бы политрук.
Я одну политбеседу
Повторял:
– Не унывай.
Так как советский язык политбесед
2
Твардовский, как мог, подбадривал своим стихом отвоевывающих свою землю солдат. Когда же они освободили свою и вступили на землю чужую, когда замаячил конец страшной войны – он счел возможным заговорить в полный голос о том горе, которая она принесла. Так появилась в «Василии Теркине» глава «Про солдата-сироту».
На земле всего дороже,
Коль имеешь про запас
То окно, куда ты сможешь
Постучаться в некий час.
..............................................
А у нашего солдата, —
Хоть сейчас войне отбой,
Ни окошка нет, ни хаты,
Ни хозяйки, хоть женатый,
Ни сынка, а был, ребята, —
Рисовал дома с трубой...
А узнал солдат о своем огромном несчастье ненароком – когда наша армия, развернувшись, двигалась наконец на запад, освобождая область за областью, после долгой, длившейся два-три года, оккупации, когда никаких известий о семье бойцы, как правило, не имели. Как не имел их, видимо, и сам Твардовский, у которого на Смоленщине под немцем остались родители, братья, сестры...
И вот солдат просит на привале разрешения отлучиться:
...Дескать, случай дорогой,
Мол, поскольку местный житель —
До двора – подать рукой.
И вот идет по местам, знакомым ему «до куста», —
Но глядит – не та дорога,
Местность будто бы не та.
Вот и взгорье, вот и речка,
Глушь, бурьян солдату в рост,
Да на столбике дощечка,
Мол, деревня Красный Мост.
И уцелевшие жители сообщают ему, что семьи его уже нет на свете.
У дощечки на развилке,
Сняв пилотку, наш солдат
Постоял, как на могилке,
И пора ему назад.
Поэт не берется гадать, что творилось у него в душе.
Но, бездомный и безродный,
Воротившись в батальон
Ел солдат свой суп холодный
После всех, и плакал он.
На краю сухой канавы,
С горькой, детской дрожью рта,
Плакал, сидя с ложкой в правой,
С хлебом в левой, – сирота.
3
Предполагают, что именно под воздействием этой главы «Теркина», напечатанной в конце января 1945 года в «Красноармейской правде», Михаил Исаковский – любимый и высоко чтимый земляк и старший (старше на десятилетие) товарищ Твардовского – написал в том же 1945 году, бесспорно, лучшее свое стихотворение:
Враги сожгли родную хату,
Сгубили всю его семью.
Куда ж теперь идти солдату,
Кому нести печаль свою?
Он идет – и находит
...в широком поле
Травой заросший бугорок.
Стоит солдат – и словно комья
Застряли в горле у него.
Сказал солдат: «Встречай, Прасковья,
Героя – мужа своего...»
..............................................
Никто солдату не ответил,
Никто его не повстречал,
И только теплый летний ветер
Траву могильную качал.
..............................................
«...Сойдутся вновь друзья-подружки,
Но не сойтись вовеки нам...»
И пил солдат из медной кружки
Вино с печалью пополам.
Эти стихи сразу же стали песней – музыку написал М. Блантер. Но петь ее – и по радио, и в концертах – запретили после первого же исполнения. Ее пели только фронтовики-инвалиды в подмосковных электричках, собирая милостыню.
Запрет длился полтора десятилетия – пока, вспоминает Е. Евтушенко, в 1960 году песню не отважился исполнить во Дворце спорта в Лужниках Марк Бернес. «Прежде чем запеть, он глуховатым голосом прочел, как прозу, вступление: "Враги сожгли родную хату. Сгубили всю его семью". Четырнадцатитысячный зал встал после этих строк и стоя дослушал песню до конца. Ее запрещали еще не раз, ссылаясь на якобы возмущенное мнение ветеранов. Но в 1965 году герой Сталинграда маршал В. И. Чуйков попросил Бернеса ее исполнить на "Голубом огоньке", прикрыв песню своим прославленным именем». После этого она «стала народным лирическим реквиемом».
4
А Твардовский вслед за главой «Про солдата-сироту» печатает в марте 1945 года в той же «Красноармейской правде» новую главу – «По дороге на Берлин».
Она открывается потрясающим для советской подцензурной печати, нигде более в поэзии советских лет не встречающимся описанием. Автор поэмы передает движение наступающей, с боями вступившей наконец в Германию армии поразительными по поэтической силе строками – с жесткими реалиями времени:
По дороге на Берлин
Вьется серый пух перин.
Провода угасших линий,
Ветки вымокшие лип
Пух перин повил, как иней,
По бортам машин налип.
И колеса пушек, кухонь
Грязь и снег мешают с пухом.
И ложится на шинель
С пухом мокрая метель...
Любой фронтовик, дошедший до Германии, с ходу узнавал эту причудливую для непосвященных деталь чужеземного ландшафта поверженной страны... А именно им в первую очередь адресовал свою поэму Твардовский – еще воюющим солдатам, которые шли теперь по бетонным, не пружинящим, как наш асфальт, под сапогом пехотинца, а отбивающим ему подошвы ног дорогам Германии... (Мне в детстве отец рассказывал об этой разнице в дорожном покрытии, чувствительной для ног, если в день идти по сорок километров.)
Поэт хотел, чтобы солдаты увидели – он пишет правду.
Так что это за пух?
И здесь прибегну к рассказу своего отца об этом пухе:
– Когда перешли границу, вошли в Польшу – бойцы были на пределе, хотели все крушить: многие уже знали о гибели близких, о сожженных домах... Командиры уговаривали: «Держитесь, ребята – подождите до Германии!..» Вошли – все дома пустые... Мирное население в страхе бежало: знали уже, что делала в России их армия... И солдаты не знали, как найти выход ярости, – били стекла, зеркала, хрусталь, сервизы... Вспарывали штыками во всех пустых домах перины... Мы шли по дорогам к Берлину – повсюду летел пух...
Об этом не писали в газетах – ведь советские солдаты должны были вести себя по-другому. Но для Твардовского важней всего была тяжелая правда войны.
5
И еще раз вернемся к стихотворению Исаковского – к его концовке.
Он пил – солдат, слуга народа,
И с болью в сердце говорил:
«Я шел к тебе четыре года,
Я три державы покорил...»
Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд.
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.
Медаль «За взятие Будапешта» была последней из тогдашних наград – ее учредили уже после Победы, в июне 1945 года, для тех, кто брал Будапешт зимой 1944/45 года.
...Мне всегда мерещится в этих щемящих строках о несбывшихся надеждах (и это, конечно, не только надежда увидеть семью), о несоответствии покорения трех держав – тому, что ожидало солдата дома (не только несчастье в семье, но и советские лагеря для тех, кто побывал в немецких, и нищета, и бесправие), какое-то предвестие моего любимого стихотворения Бродского «На смерть Жукова» – главного полководца Великой Отечественной войны, в армии которого воевал мой отец.
Оно написано в 1974 году в вынужденной эмиграции – в Америке:
Вижу колонны замерших внуков,
гроб на лафете, лошади круп.
Ветер сюда не доносит мне звуков
русских военных плачущих труб.
Вижу в регалии убранный труп:
в смерть уезжает пламенный Жуков.
Воин, пред коим многие пали
стены, хоть меч был вражьих тупей,
блеском маневра о Ганнибале
напоминавший средь волжских степей.
Кончивший дни свои глухо, в опале
как Велизарий или Помпей.
И вот строфа, предшественницами которой считаю я две последние строфы стихотворения Исаковского. Просто Исаковский не имел возможности выразить (а отчасти – и додумать, потому что скована была сама мысль поэтов, числивших себя советскими) то, что с такой свободой и с такой горечью выразил Иосиф Бродский; мы позволим себе выделить эти строки курсивом:
К правому делу Жуков десницы
больше уже не приложит в бою.
Спи! У истории русской страницы
хватит для тех, кто в пехотном строю
Поэзия и жизнь Александра Твардовского
1 В поэме Твардовского «Страна Муравия» немало места уделено коню – во всех с детства досконально знакомых автору деталях:
Бредет в оглоблях серый конь
Под расписной дугой,
И крепко стянута супонь
Хозяйскою рукой.
..............................................
Тот конь был – нет таких коней!
Не конь, а человек.
Бывало, свадьбу за пять дней
Почует, роет снег.
Земля, семья, изба и печь,
И каждый гвоздь в стене,
Портянки с ног, рубаха с плеч —
Держались на коне.
Как руку правую, коня,
Как глаз во лбу, берег
От вора, мора и огня
Никита Моргунок.
К тому времени Твардовский уже знал про горестную судьбу своей семьи.
...Все, можно сказать, произошло из-за лошади...
Пожалел отец Трифон Гордеич Твардовский свою единственную сданную им при вступлении в артель в общественный фонд лошадь. Увидел, что в общественном пользовании нет за любимцем семьи Пахарем должного ухода. « – Как он заметил меня – завертелся, бьет, копает землю и как не скажет: "Спаси! Уведи!" А жара! В затишье там – ни ветерочка! Слепни, мухи – роем возле него! Тут сучья, коряги, и привязан он к яблоньке. Запутался, бьется! Вижу – беда! Сердце мое только тук-тук... Распутал, отвязал, прицепил к недоуздку ремень...
... – Обвинят же тебя! – с выражением непоправимой беды, плача, говорила мать... – Я не украл! Конь – мой!» – так описывал впоследствии происходящее в 1931 году в семье брат поэта Александра Твардовского Иван. Семья считала, что с этого импульсивного отцовского поступка, вызванного впитанным в кровь русского крестьянина отношением к коню, начались их беды... Назавтра Пахаря увели, конечно, обратно, глава же семьи уехал в Донбасс – пытаться что-то заработать. Потом семье назначили непосильный индивидуальный налог, который надо было выплатить в три дня – и охваченный страхом, чувством безысходности, подался из дома в Среднюю Азию старший брат Константин, забрав с собой брата Ивана, чтоб уменьшить количество ртов...
Семью это не спасло. Мать с малыми детьми выгнали из родного дома, посадили на телегу и повезли как можно дальше от родных мест. К ним скоро присоединились отец и старший брат.
С опозданием молодой Твардовский – еще начинающий, никому, кроме узкого круга друзей не известный, но очень верящий в себя поэт – в Смоленске узнал, что всю его семью «раскулачили» и выслали на северный Урал. Добился приема у тогдашнего секретаря Смоленского обкома партии.
Позже Твардовский напишет: «Он мне сказал (я очень хорошо помню эти слова), что в жизни бывают такие моменты, когда нужно выбирать "между папой и мамой с одной стороны и революцией – с другой", что "лес рубят, щепки летят" и т. п. Я убедился в полной невозможности что-либо тут поправить и стал относиться к этому делу, как к непоправимому несчастью своей жизни, которое остается только терпеть, если хочешь жить, служить своему призванию, идти вперед, а не назад».
Сохранилось его письмо другу-ровеснику от 31 января 1931 года, полное отчаяния: «Я добит до ручки. Был у секретаря обкома, он расследовал дело насчет обложения хозяйства моих родителей и – признано, что обложению подлежат... Я должен откинуть свои отдельные недоумения и признать, что это так.
Мне предложили признать это и отказаться от родителей, и тогда мне не будет препон в жизни.
АПП же [Ассоциация пролетарских писателей], несмотря ни на какие признания (а я признал и отказался), хочет, страшно хочет меня исключать.
Скажи ты мне ради Бога, неужели это мой конец. Скажи. Поддержи. Почему я один должен верить, что я, несмотря ни на какие штуки, буду, должен быть пролетарским поэтом?»
2
Как возникла в его жизни эта глубокая трещина?
...В 1917 году будущему поэту – семь лет. Досоветское деревенское детство уже вошло в плоть и кровь, легло на дно будущего творческого воображения невынимаемым пластом векового крестьянского уклада. А в стране начинается другая – какая-то новая – жизнь. Она совпадает с его отрочеством, временем жажды нового, а у мальчика Саши Твардовского – пронизанным смутным ощущением собственного таланта.
Тяжелая инерция крестьянского быта, тесной общей жизни многодетной семьи становится поперек бродившей в жилах творческой силе. Эта сила еще не проявила себя в реальных результатах, но сам он ее ощущает, и она властно требует свободы – этого непременного условия творчества.
Он рвется в город – и уходит из семьи в Смоленск. Его цель – писать и учиться.
Годы его отрочества упали на первую половину 20-х – когда социалистическая утопия была еще живой и увлекала юные сердца. Твардовский поверил, что деревенскую темноту, тяжкий, изнурительный крестьянский быт смогут преобразовать – осветить нездешним светом. Ему легко было поверить, что собственнический инстинкт, без которого нет крестьянского двора, не лучшее, что есть на свете, – и пойти за иными ценностями.
Манила городская культура, кружила голову новая, получившая полноту власти идеология, обещавшая в скором времени установить всеобщее равенство и справедливость А кто же в отрочестве и юности не поверит во все хорошее? Ведь недаром в русских сказках герой ищет страну, где текут молочные реки в кисельных берегах...
Молодой Твардовский увлечен размахом преобразований, и если даже видит их жестокость, то не представляет ее масштаба.
Дело в том, что с первых советских лет власть позаботилась об отсутствии добросовестной и гласной статистики, а также информации. И многим людям все плохое казалось единичным, случайным, зависящим от воли отдельных недобросовестных начальников.
По крестьянской наивности верил, видимо, и молодой Твардовский в «перегибы» на местах. Верил, что Сталин этого не хочет и не имеет, возможно, об этом информации...
3
Напечатанная в 1936 году поэма «Страна Муравия» принесла ему подлинную славу. Поэма была о крестьянине, пытавшемся жить прежним отдельным крестьянским двором, но к концу поэмы уразумевшем, что иного пути, как в колхоз, – нет.
Прославившийся автор первым делом совершил то, о чем и подумать не мог раньше – поехал к родителям и перевез всю семью в Смоленск...
Итак, поэма вроде бы прославляла коллективизацию? Ведь сам молодой поэт верил тогда в правильность этого пути? Да, верил. Но не так все просто в творчестве большого поэта. И стих может оказаться мудрее мысли, политических убеждений.
Литератор М. Шаповалов вспоминает: в послевоенные годы его отец – фронтовик любил читать гостям или просто домашним «в хорошую минуту» поэмы Твардовского – в первую очередь лучшее, что написано стихами о Великой Отечественной войне – поэму «Василий Теркин» с подзаголовком «Книга про бойца». «...Но была еще другая поэма Твардовского, она при гостях не читалась во избежание разговоров, могущих быть истолкованными как антисоветские. Я имею в виду "Страну Муравию"».
Дальше в воспоминаниях этих цитируются узловые строки поэмы, являющиеся ее стиховым центром:...И в стороне далекой той —
Знал точно Моргунок —
Стоит на горочке крутой,
Как кустик, хуторок.
Земля в длину и ширину
Крутом своя.
Посеешь бубочку одну,
И та – твоя.
И никого не спрашивай,
Себя лишь уважай.
Косить пошел – покашивай,
Поехал – поезжай.
И все твое перед тобой,
Ходи себе, поплевывай.
Колодец твой, и ельник твой,
И шишки все еловые.
Весь год – и летом, и зимой,
Ныряют утки в озере.
И никакой, ни боже мой, —
Коммунии, колхозии!..
Фронтовик правильно чувствовал опасность – «антисоветскость» любимой им поэмы. Силою поэтического слова, правдивого по сути, Твардовский победил собственную тенденциозность – «идейный смысл» поэмы: он не перевешивает эту «бубочку». ...Характерен не вошедший в печатный текст черновик из рукописей поэмы – картина разрушенной крестьянской жизни:
Дома гниют, дворы гниют,
По трубам галки гнезда вьют,
Зарос хозяйский след.
Кто сам сбежал, кого свезли,
Как говорят, на край земли,
Где и земли-то нет.
И еще две строфы не пропускала цензура начиная с первой, журнальной публикации 1936 года – их автору удалось включить только в пятитомное собрание сочинений 1966 – 1971 годов (последнее прижизненное издание) – реальная картина «раскулачивания».
– Их не били, не вязали,
Не пытали пытками,
Их везли, везли возами