Воспользовавшись удобным моментом, я спросил также, что значит по-японски «бальзак». Насколько ему было известно, «бальзак» значит «Бальзак», как и на всех языках.
Мадам Мото настойчиво подавала сигналы, чтобы я продемонстрировал трубку. «Асбестос» была при мне, но без табака. Я вылущил несколько сигарет, вокруг «сэнсэя» сразу же собрался кружок, а восхищенный Король Покрышек пригласил меня к завтраку. Затем он попросил журналиста перевести мне загадку:
— Как по-вашему, сколько мне лет? Я нахально слукавил:
— Пятьдесят!
— Ему семьдесят, — перевел журналист, в то время как кандидат в покойники на радостях скакал вокруг меня, пока, необыкновенно взволнованный, не ретировался на биржу. Он был так доволен мной, что, вполне возможно, отправился перекупать заводы Мишлена.
Юный журналист сообщил, что пришел ради меня. Он так дотошно меня расспрашивал, что я был вынужден пересказать ему все свои романы. Мои истории пришлись ему по вкусу, и он тоже разоткровенничался: он репортер крупнейшей спортивной газеты Токио и специалист по бейсболу.
Тем временем в противоположном углу мадам Мото развязала большую папку и устроила импровизированную выставку, — я и позабыл, что она художница. Она разложила свои работы на письменном столе, диване и так далее.
Лицо внучки Короля Покрышек яйцевидной формой, белизной и длинным носом напоминало гейш укиёэ.[6] Глаза ее представляли собой две черные щелочки — я таких еще не видел; но когда я неожиданно переложил трубку из одного угла рта в другой, она отпрянула — значит, глаза видели. Внучка Короля недурно говорила по-английски, но совершенно немела, когда ее могла слышать мать (за завтраком я понял — это объяснялось тем, что мать говорила по-английски значительно лучше ее; в Японии смирение, сдержанность, скромность нередко проистекают из подобных обстоятельств).
Мадам Мото подошла ко мне с видом сообщницы, приоткрыла свою вместительную сумку и показала пачку денег. С улыбкой гурмана она шепнула мне на ухо:
— Я продала картину, теперь есть чем уплатить за гостиницу.
Прежде чем сесть за стол, наша компания прошлась по выставке покрышек и осмотрела ее серьезно, не спеша, как и подобает, если гидом является сам Король.
Молодой журналист, казалось, чувствовал себя в зените славы. Мадам Мото подходила ко мне каждые пять минут и твердила одно и то же: «Он милый, правда?», — с таким воодушевлением глядя на Его величество Покрышку, что я испытывал угрызения совести за то, что не бросаюсь ему на шею. Но я и без того сделал уже над собой немалое усилие: никогда я не считал себя способным проявить столь повышенный интерес к каучуку и так восторгаться латексом и
Покидая выставку, Его пневматическое величество обратилось ко мне с краткой торжественной речью.
— Он приглашает вас в свое поместье! — перевела мадам Мото, замирая. Украдкой, не без раздражения, она подала мне знак положить в рот трубку.
О завтраке на западный манер я скажу лишь одно: наш хозяин денег не считал. Посередине стола возвышался сказочный букет живых цветов. Прежде чем дать сигнал садиться, Его величество Покрышка церемонно взял букет в свои костлявые руки и потряс им под моим носом с подчеркнутыми поклонами. Все долго мне аплодировали. Разумеется, как большинство непосвященных, я решил, что это старинный восточный обычай.
От начала до конца трапезы разговор вел по-японски «монарх» — он подавал сигнал рабски подражать его смеху и реакциям. Девочка из слоновой кости сидела слева от меня. Я несколько раз пытался завязать с ней разговор, но мама, сидевшая напротив, сразу начинала прислушиваться, чтобы проверять английский своей дочери. Я попытался выудить что-нибудь в волнах японского языка, но моим уловом были лишь несколько Шекспиров и немало Бальзаков, отдельными партиями, никак не связанными одна с другой.
Воспользовавшись краткой отлучкой матери, девчушка призналась мне на английском языке, с паузами из-за нерешительности, в безграничной любви к Шекспиру, а также, насколько я понял, к некоему мистеру Фукуда, который является кумиром японской молодежи, почему именно — я не разобрал.
Прощание было поистине трогательным: я усердствовал с отвратительным рвением, поскольку мадам Мото успела мне торжественно объявить, что Его величество Покрышка предложил мне комнату в своем городском доме.
— Гостиница больше не нужна, — уточнила она, и великолепный цвет ее красивого лица свидетельствовал о хорошем пищеварении.
— Ах, какой он милый, правда?! — Наш меценат велел юному журналисту сделать последний снимок. Тот, не мешкая, раз двадцать нажал на кнопку, к тому же стоя на коленях, ибо он хотел поймать в кадр в виде ореола над головой Короля вывеску, вырезанную на фронтоне здания, — надо ли уточнять, что то была покрышка? Я постарался забыть, какие взволнованные позы благодарности я машинально принимал из раболепия.
Еще одну добрую весть мадам Мото приберегла до обратной поездки в такси: внучка доброго Короля проявила желание видеть Шекспира, и я пригласил ее пойти сегодня вечером с нами… Кстати, бледная наследница Его величества шла главным образом из-за мэтра Фукуда, автора инсценировки и режиссера спектакля; она была от него без ума — дорогое дитя! — как и все японки.
— Сэнсэй Фукуда, — с удовольствием повторяла мадам Мото, — идол японской молодежи.
Она высадила меня у гостиницы:
— Славный денек… — она была на седьмом небе. — Очень, очень хороший денек!.. Он [Король Покрышек] милый, правда?
Было три часа дня… Она объявила, что в шесть у меня свидание с наследницей Короля и Ринго у входа в театр…
— Они обе милые, правда?
Она произнесла это тем же тоном, каким говорила о Покрышке. Из недр своей сумки она извлекла записную книжку «Цементные заводы Лафаржа» и среди растрепанных листков отыскала театральные билеты. Она показала мне план, отпечатанный на обратной стороне.
— Но тут всего три билета! А вы? И красивое китайское платье…
Никогда еще я не видел, чтобы человека так мгновенно покидала радость: она скрючилась в глубине такси, нахмурилась, принялась конвульсивными движениями массировать себе лоб и глаза:
— Я очень устала, очень, очень! У меня очень, очень болит голова, я совсем не спала эту ночь, мне надо отдохнуть, уснуть сейчас же, извините меня… Кстати, это вам! Извините, я должна пойти спать, извините меня, до завтра…
Она подняла на меня свои покрасневшие глаза, которые уже не могли ее изобличить, и велела таксисту ехать дальше.
По дороге в свой номер я обнаружил, что вместе с тремя билетами она дала еще и конверт. В нем оказалось десять тысяч иен. Мне стало стыдно. Тем не менее я сказал себе, что это аванс на расходы, выданный, как положено, моим продюсером! Я так себя уговорил, что стал смотреть на эти десять тысяч, как на честно заработанные деньги.
Я еще понятия не имел, как низко паду в Японии. До встречи с расфуфыренными барышнями в моем распоряжении было три часа, и я решил провести их в общении с простым людом. Это была внутренняя потребность. Я вовсе не рассчитывал таким образом восстановить равновесие или даже упасть с верха общественной лестницы к ее низу. И все же, наверное, у меня было подсознательное желание чокнуться с бродягами, которые вовсе не скрывают, что являются ими. Грязевые ванны иногда врачуют и сознание.
Русский американец в самолете заверил меня, что в Японии воров нет:
— Можете оставить хоть пачку долларов на ночном столике… Однажды горничная гостиницы «Дайити» разбила мой флакон одеколона. Когда я вернулся, она принесла осколки. «Видите, мистер, я не украла, а разбила…» Потрясающе, правда?
И все же я положил тысячную купюру в бумажник, а девять остальных на дно заднего кармана брюк и заколол его булавкой. Вечернюю тьму уже рассеивали неоновые огни. Токийская Эйфелева башня, полосатая, как фуражка жокея, реактивный самолет «Суиссэйр», транзистор «Сони», раковина «Шелл», сова — все было на месте. Пять минут — и я в Гиндзе. Я чутьем выбрал одну из улочек, пересекающих большую торговую магистраль, и зашагал беспечной походкой в соответствии с международными нормами Порока.
Не прошел я и тридцати метров, как со мной заговорил джентльмен с безупречным произношением, молодой японец в скромном, но чисто и хорошо отутюженном костюме. Его манеры больше даже, чем известная вычурность английской речи, выдавали студента университета из хорошей семьи.
Он поздравил меня с приездом, предложил — совершенно безвозмездно — свои услуги и поинтересовался, но вполне тактично, когда я прибыл в Японию. Я счел дипломатичным ответить, что прилетел утренним самолетом. Туристы откладывают покупки на последние дни, он знал это, но ничего не сказал. Ведя беседу хорошего тона, мы выяснили, что в его клубе можно не без удовольствия провести свободных три часа.
— У нас самая красивая в городе хостесса, — сказал студент.
Я спросил, что, собственно, понимают в Токио под словом «хостесса». Он ответил, что так называют здесь молодых женщин, принятых на работу за приветливость и красоту. Их роль заключается в том, чтобы очаровывать своей внешностью и беседой одинокого мужчину или двух-трех приятелей, забредших в клуб «развеяться». Он дал мне понять, и в выражениях куда более изысканных, чем мои, что это не девочки, которых можно облапить исподтишка или пригласить на ночь. Хостессы спят лишь с теми, кто им нравится, и в нерабочее время, деньги тут ни при чем. Я убедился, что это действительно так.
— Согласитесь, прошу вас, оказать нам честь своим присутствием, и вы гораздо лучше поймете все, увидев воочию.
— Да, но у меня в кармане всего тысяча иен.
— Это не имеет никакого значения.
Я пошел за ним по улочке. Вскоре мы спустились по крутой узкой лестнице в нечто вроде погребка, обитого мольтоном и войлоком. Он был отделан со вкусом и освещен лучше, чем кафе. Невидимый джаз четко и чуть надменно исполнял камерную музыку. Заднюю часть помещения занимал бар из полированного дерева. Столики стояли между двумя скамеечками на двух человек и образовывали как бы ложи, изолированные только парными спинками. Первые четыре столика занимали молодые женщины. Как только я сел, одна из них подошла и спросила, что я буду пить.
Это была крупная плотная женщина с черными косами, свитыми в три пучка. Облегающее платье цвета морской волны спереди было вырезано только до груди, зато сзади — до самой поясницы. Она принесла мне пиво «Асахи». В ее улыбке не было никакой натянутости. Я пригласил ее выпить со мной. Она вернулась к бару за стаканом «Скотча», возможно, окрашенной воды.
Мне показалось, что ее английский базировался на школьных знаниях, усовершенствованных разговорной практикой с американцами. Она отвечала на мои вопросы, я — на ее. В соседней ложе два японца с двумя молодыми женщинами — их платья были сшиты по той же моде — вели оживленный разговор, перескакивавший с предмета на предмет и перемежавшийся сдержанным смехом. По доверительным позам и тону было ясно, что это обычная встреча приятелей после работы.
Моей хостессе исполнилось двадцать восемь лет. Ее глаза не были подведены. К тому же она была крупная женщина.
— Тем не менее я японка, — ответила она по привычке, не дожидаясь моего вопроса. — Знаете, японцы бывают разные, мой тип встречается довольно часто.
Она расспрашивала о Париже, о Франции. Как бы извиняясь, призналась:
— Мне так нравится Жюльен Сорель…
Я допил пиво. Она спросила, хочу ли я еще. Я ответил, что у меня только одна купюра в тысячу иен. Сначала она не поверила.
— Да. Я приехал сегодня утром и не успел зайти в банк. Пришлось одолжить тысячу иен в конторе отеля, чтобы прогуляться… Ваш зазывала знает. Он утверждал, что этого вполне достаточно.
— Ах, этот… — вздохнула она с досадой, взяла со столика стакан «Скотча», к которому не притронулась, и аккуратно отнесла к бару. Вернулась она со счетом: две тысячи семьсот иен. Я потихоньку отодвинул столик сантиметров на десять, высвободил ноги из-под его поперечной перекладины, расстегнул пуговицу у ворота куртки… Готовый принять удар, напрягши слух, насторожившись, я медленно вытащил свою единственную бумажку, разгладил ее и осторожно положил на счет. Она на маленьком подносе отнесла и то и другое. Я ждал, не поворачивая головы. Она вела переговоры с мужчиной за баром. Пауза. Шум открывающегося ящика-кассы, потом звон мелкой монеты. Она вернулась с подносом, который поставила передо мной. На нем лежали три монеты по сто иен.
— Деньги? Что это значит? Она, казалось, удивилась:
— Но… Такси… Как вы вернетесь в гостиницу? На последних ступеньках она меня догнала.
— У вас есть карандаш?
Я протянул ей свою любимую вечную ручку. Она написала свое имя на карточке клуба, показала мне на номер телефона и расписание своей работы: с двух часов до полуночи.
— Кто знает, вдруг вы попадете в затруднительное положение…
Она простилась со мной, дважды поклонившись, и спустилась обратно в погребок.
6. У Шекспира
При всех своих особенностях такси Токио не избавлены от пороков, присущих этому виду транспорта в любом другом городе. Мало того, что они такие, какие они есть, их надо еще найти и остановить. Здесь, как и в Париже, когда такси требуется позарез, они все едут в парк…
Борясь со встречным ветром и стараясь не попасть под проносящиеся мимо дребезжащие колымаги, не опуская палец, обвинительным жестом указывающий в небо, я в конце концов вышел на площадь перед большим островом в самом центре Токио — Дворцом императора (спору нет, он устроился лучше всех).
Тут одно такси все же остановилось: шофер, видимо, не посмел отказать пассажиру напротив резиденции монарха. Мы тронулись. Передвижение по городу в метро, пешком или в машине — именно та зарядка, которая необходима этому многочисленному народу, обреченному терпеть подземные толчки и всевозможные катастрофы — естественные, сверхъестественные, искусственные, уже известные и еще не открытые. Мне никогда не доводилось видеть, чтобы одновременно на одних и тех же улицах велось столько работ. Машинам то и дело приходится лавировать между подъемными кранами, бульдозерами, грузовиками, до отказа груженными рельсами, лебедками, тракторами, тягачами, внезапно прыгать с трамплина, образованного разъединенными строительными рельсами, подскакивать на чугунной плите, не скрепленной цементом, и, испуская дым спереди и сзади, проезжать по старому водосточному желобу, омытому только что прошедшим грозовым ливнем. Одни объясняли это тем, что здесь заливают какое-то необыкновенное шоссе, вторые — что удлиняют метро, третьи — что тут наконец проводят канализационную систему, и все в один голос твердили, что вот в этом месте задумано нечто сногсшибательное ввиду предстоящих олимпийских игр. Только один старик сказал, что так уж оно повелось.
Мне рассказывали также, что в предвидении олимпийских игр открыты новые школы гейш, где девушки получают квалификацию в соответствии с европейскими запросами, чтобы почтенные иностранные гости не были разочарованы и непременно увидели Японию, рекламируемую туристическими агентствами.
Удар — и я подумал, что задний мост подбросит меня к Большой Медведице! Шофер не притормозил, чтобы взглянуть на амортизаторы, он даже не замедлил ход, даже не выругался. Как он должен ненавидеть эту машину!
Я возвратился мыслями к мадам Мото. Конечно, она не выспалась прошлой ночью. Когда же она смогла найти время, чтобы скроить, сметать и сшить платье из материи, купленной накануне утром, — китайское платье, обдуманное, обсужденное, пережеванное с родными? Платье, аксессуары которого — от отделки до последней кнопки — приобретались со всей педантичностью. Это чудесное китайское платье стоило мадам Мото стольких хлопот, что не могло не доставить ей радости. Оно должно было быть — и было — закончено для Шекспира…
Театральное фойе украшали такие же огромные венки, какие я видел на магазине в квартале «моего» портного: красные хризантемы, розы, небывалые красные и желтые маргаритки, а в центре веер с изображением этакого аиста и разноцветные ленты — так и ждешь, что оттуда вылезет гигантский хамелеон из фильмов ужаса.
Навстречу мне двигалась японка, словно сошедшая со старинных гравюр, — мадемуазель Подлесок. В кимоно, с высокой прической, с мучнисто-белым лицом, она ступала не так, как обычно, и выглядела совсем иначе, чем племянница мадам Мото. И тем не менее это была Ринго-сан.
Ее кимоно — мак-самосейка, один на золотом поле натурального шелка цвета спелого колоса, — медленно проплыло мимо стены в венках Франкенштейна,[7] и сразу стало видно, что все эти хризантемы, розы и маргаритки сделаны из простого папье-маше.
Вот приехала и наследная Принцесса Покрышек; ее чистое бледное лицо обрамляла чалма. Строгий светло-голубой костюм вполне мог быть сшит у Диора и доставлен «боингом» через Северный полюс. Мак тут же низвел ее до ранга Золушки.
Мадемуазель Подлесок узнала друга своей тети, то ли журналиста, то ли учителя, которому предстояло заняться нами — как именно, было пока неясно. Друг тети Ринго-сан исчез в толпе. Видна была только его рука, которой он не переставал жестикулировать, показывая, что продолжает нами «заниматься». Но вот маленькая лихорадочно двигавшаяся над головами людей рука возвратилась… Она привела тощего мужчину. Растрепанные волосы, усталые глаза навыкате, стершиеся, неровные зубы придавали его лицу жалкое, испуганное выражение.
— Мэтр Фукуда, идол молодежи, — сказал по-французски друг мадам Мото, то ли учитель, то ли журналист. — Он директор этого театра и глава труппы. Это он поставил, перевел и обработал Шекспира. Раньше Фукуда играл в труппе японской Комеди Франсез, но порвал с ней. Лучшие актеры последовали за ним, составили независимую компанию и сняли театр. Это их первый спектакль…
Пока мне представляли мэтра Фукуда, он сгибался и разгибался в механических поклонах. Толпа запрудила фойе — такого засилья кимоно я еще не видел. Под напором наседающей массы людей обработчик Шекспира, продолжая отвешивать поклоны, несколько раз ударил мне головой в живот. Наследница Покрышек, жаждавшая узреть своего идола, укрылась за моей спиной, непрерывно кудахтая, свистя и воркуя; будь я в юбках, она забралась бы под них.
Представляемый, представляющий, кимоно и Покрышкина внучка подтолкнули меня к ужасающему венку из чудовищных маргариток. Указывая на него, мэтр Фукуда обратился ко мне с патетической речью.
— Мэтр благодарит вас за цветы, — сказал мне то ли учитель, то ли журналист, указывая на дощечку с иероглифами под венком. — Тут стоит ваше имя — Жан-Пьер Шаброль.
Теперь до меня дошло, почему Король Покрышек долго потрясал у меня под носом букетом цветов со стола. Тайное следствие, которое я провел в последующие недели, подтвердило мою догадку: когда я садился в Париже в самолет, японские деятели получили от моего имени цветы. Это открытие улучшило мое мнение об организационных талантах мадам Мото и ее патрона-продюсера.
Я мог бы сказать, как Жюль Ренар: «Во-первых, я никогда не понимал Шекспира, во-вторых, я никогда не любил Шекспира, в-третьих, Шекспир никогда не доставлял мне удовольствия…»
Наступил первый антракт, а я еще так и не понял, какую же пьесу великого драматурга мне показывали. Сегодня я, пожалуй, могу утверждать, что это был «Сон в летнюю ночь»… Надо будет перечитать эту вещь — хочется узнать, писал ли Шекспир также фарсы. Вначале я думал, что актеры по традиции переигрывают, но к середине спектакля шуты, фавны и даже обе пары героев выдали такой бурлеск, что зрелище напомнило мне «Хельзапоппен».[8]
Во втором антракте я пошел в крытую галерею покурить. Барышни отказались меня сопровождать: вставать и садиться в европейское кресло — целая история… В коридоре я наткнулся на идола молодежи — он стоял одинокий и грустный. Вышло так, что мы заговорили по-английски. Не найдя ничего лучшего, я сделал мэтру Фукуда множество комплиментов по поводу замечательных декораций, которые… и попросил его передать поздравления художнику-декоратору. Он, нимало не смущаясь, ответил, что не преминет выполнить эту приятную миссию и что его труппа будет польщена. А на следующий день я случайно узнал, что декорации принадлежали английской труппе, приезжавшей с этим спектаклем несколько месяцев назад.
Разговор не клеился, хотя я чувствовал, что у нас есть что сказать друг другу. Напрасно я упрощал свой английский (и без того достаточно простой), старался изъясняться на каком-то ломаном англо-саксонском диалекте, мой собеседник лишь смутно догадывался, что же, собственно, я хочу сказать. С тех пор стоило мне встретиться с более или менее понимающим человеком, я допытывался у него, правда ли, что мэтр Фукуда — переводчик, обработчик Шекспира, да что я говорю! — человек, выведший Шекспира на японскую сцену. Все «специалисты» в один голос отвечали: «Да!» Наконец я узнал, что английский — второй обязательный язык во всех японских школах, и перестал удивляться: мне неоднократно излагали теорию, будто читать и говорить на иностранном языке — разные вещи.
Публика, присутствовавшая на премьере, поразила меня своей холодностью: она мало аплодировала, мало вызывала актеров. С последним занавесом труппа вышла на сцену. Переводчик-обработчик-режиссер, отвесив положенные поклоны, тихим голосом произнес речь. В одном месте публика засмеялась. Даже не представляю себе, о чем глаголил «идол молодежи».
В сутолоке театрального разъезда наступил удобный момент, когда я мог бы познакомить мэтра Фукуда с юной Покрышкой, явившейся из одной любви к нему, но та начала кружиться вокруг собственной оси, отдуваясь, свистя и отступая. Фукуда вроде бы этого и не заметил.
Мадемуазель Ринго извлекла из-за оби[9] записную книжечку и занесла в нее свидание, назначенное мне мэтром. Ему было суждено откладываться и отодвигаться несчетное количество раз: я покинул Японию, так больше и не повидав мэтра Фукуда.
При расставании элегантная барышня Покрышка спросила, когда я поселюсь в ее доме. Я попросил передать мою глубокую признательность ее королевскому дедушке. Я никогда больше не видел ни ее, ни прославленного деда.
7. Вечер у «Лотрека»
У татами свои преимущества: уронил часы, а они не разбились. В номере моей гостиницы, обставленном в японском стиле, я тщетно пытаюсь подвести итог недельному пребыванию в Токио. Результат плачевный: я не понимаю не только Японию, но и зачем приехал, а теперь усомнился даже в самих условиях морального контракта о моей поездке. Короче говоря, мадам Мото упорно отказывается разговаривать о кино, пока не будет готов мой костюм. Она настаивает, чтобы я ни словом не упоминал о сценарии: мне это тем легче, что я о нем и не думаю.
Изящные раздвижные перегородки, непрозрачная бумага, заменяющая стекла «витражей» в раздвижных дверях, низкий туалетный столик, стол на коротких ножках, комод (если позволительно так его назвать) — вся эта мебель, вынуждающая меня ползать на коленях, эта комната, рассчитанная на жизнь вровень с полом, на четвереньках, эта обстановка наготы, роскошной скудости меня угнетает. В четырех хрупких стенах я чувствую на себе взгляд недремлющего ока, обвиняющего меня в том, что я живу на иждивении мадам Мото, которая зарабатывает на жизнь живописью.
Только Будда успокаивает меня своей толстогубой улыбкой. Его округлые формы вырисовываются посередине токономы — алтаря в нише между телефоном и букетом из трех цветков, составленным по науке, которая, видимо, составляет предмет величайшей национальной гордости. Расплывшееся божество с грудями, которые тестом свисают к пупку, держит за оба конца полотенце и сладострастно вытирает огромный, круглый, как земной шар, живот, подчеркнутый подпоясанным под ним распахнутым кимоно. Его улыбающиеся губы жуира, которые открывают неровные и редкие зубы, шепчут мне: carpe diem.[10]
Моя совесть все еще отягощена воспоминанием о долларах, выложенных за билет Париж — Токио. А между тем я делаю все, что от меня требуется, даже то, что раньше всегда отвергал. Я даже поймал себя на том, что оказываю их божеству почести, в которых всегда отказывал нашему несчастному, страждущему Христу, нашему Распятому с худым животом.
Это было вчера. Мы, мадемуазель Рощица и я, гуляли по Асакусе («Один из самых крупных увеселительных центров Токио, знаменитый своими атомными девушками», — уточняет рекламный проспект «Сони»). На щитах с трехэтажный дом, вытянутых по фасадам стриптизных заведений «Сара Бернар» и «Одеон», голые женщины предлагали толпе свои прелести — не менее фантастических размеров, чем живот Будды.
Когда за очередным поворотом улицы мы натыкались на женские формы в солидном увеличении, мадемуазель Рощица тянула меня за руку, заставляя отвернуться. Так мы подошли к храму Каннон. Мадемуазель Ринго, всегда бросавшаяся платить за такси или персики, знаками попросила денег. Из монет на моей ладони она выбрала одну — самую мелкую — и дала мне понять, что и должен во всем подражать ей. Сжимая монетку большим и указательным пальцем, я вместе с мадемуазель Ринго взобрался на крыльцо храма и остановился в шести шагах от предмета, похожего на детский башмачок. Она выудила монетку из своей сумочки, проверила, держу ли я свою, и мы бросили их в башмачок. Девушка сложила ладони, стала в позу смирения, убедилась, что я последовал ее примеру, и воздела глаза к небу. Я вздрогнул: над нашей головой с угрожающим скрипом раскачивался на цепях тяжелый шар. Мадемуазель Ринго потерла ладони одна о другую, я — тоже. Спускаясь со священного крыльца, она подпрыгивала от радости.
По обе стороны от центральной аллеи находились фонтаны с маленькими бассейнами и большим чаном с горячим песком, над которым люди держали руки, чтобы их просушить — так по крайней мере решил я. Наведя справки (в проспекте транзисторов «Сони»), я выяснил, что поклонялся не Будде, а богине милосердия.
В Японии опасно быть человеком высокого роста: ладно бы еще двери, тут можно остеречься, но есть еще железная проволока, балки, торчащие из лесов… Своей бородой, грузностью, ростом — всем своим существом мне хотелось бы крикнуть испуганным прохожим, что я все-таки принадлежу к людскому роду.