Итак, если сколько–нибудь слушаетесь меня, оставив таковые умствования, придите сами к благу и совершите два подвига: очистите себя ко Крещению и сохраните Крещение. Ибо столь же трудно и стяжать благо, которого не имеем, и стяжав, сберечь. Часто приобретенное с усердием утрачивается по нерадению, а беспечно погубленное возвращается рачительностью. К получению желаемого весьма хорошие у тебя пособия: бдения, посты, возлежание на голой земле, молитвы, слезы, милосердие к бедным, милостыня. Это же да будет у тебя и благодарственным приношением за полученные тобой блага, и вместе охранительным средством. Служит ли для тебя благодеяние напоминанием многих заповедей? Не преступай их. Пришел нищий? Вспомни, как ты был убог, и как обогатился! Он просит у тебя хлеба или пития, или, может быть, другой Лазарь лежит у твоих ворот? Устыдись таинственной трапезы, к которой ты приступал, хлеба, которого вкусил, чаши, которой приобщился, освященный Христовыми страданиями. Припал к тебе странник, не имеющий дома, пришедший издалека? Прими в его лице Соделавшегося ради тебя странником, даже странником между Своими, Водворившегося в тебя благодатно и Привлекшего тебя к горнему жилищу. Будь Закхеем, который вчера был мытарем, а ныне стал щедр: все принеси в дар Христову вшествию, чтобы оказаться тебе великим, хорошо увидеть Христа, хотя мал ты возрастом телесным. Лежит недужный и изъязвленный? Устыдись своего здравия и тех язв, от которых избавил тебя Христос. Если видишь нагого, одень из уважения к твоей ризе нетления, то есть ко Христу, потому что
Что же говорю? И к чему клонится слово мое? Вчера ты, душа, была хананеянкой, скорченной от греха (Лк. 13:11), а ныне выпрямлена Словом, не сгибайся снова, не наклоняйся к земле, как обремененная узами лукавого, не доходи до такого унижения, чтобы трудно было подняться тебе! Вчера иссыхала ты от сильного кровотечения, потому что источала убийственный грех, а ныне иссяк поток, и ты цветешь, потому что
Если ты был слеп и лишен света —
Как же этого достигнуть? Помни всегда Христову притчу; это будет для тебя самым лучшим и совершенным пособием. Вышел из тебя нечистый и вещественный дух, изгнанный Крещением. Ему несносно гонение, он не терпит быть бездомным и бесприютным, проходит
Еще, и не один раз, напомню тебе о просвещениях, что мог о них вычитать в Божием слове, потому что и самому будет приятно воспоминание об этом (что приятнее света вкусившим света?), и тебя озарю словами Писания:
Но как известен двоякий огонь, так есть и двоякий свет. Один есть светильник ума и направляет стопы наши по Богу. А другой обманчив, пытлив, противоположен истинному свету и выдает себя за истинный свет, чтоб обольстить наружностью. Это есть тьма, и представляется полуднем, лучезарнейшим светом. Так слышу об
Очистимся, братья, в каждом члене, сделаем невинным каждое чувство. Да не будет в нас ничего несовершенного, ничего от первого рождения, не оставим в себе ничего не просвещенного. Просветимся оком, чтобы смотреть право, и через зрение пристальное и любопытное не вносить в себя какого–либо любодейного кумира, ибо хотя и не послужим страсти, но оскверним душу. Ежели есть у нас бревно или сучок — очистим, чтобы можно было нам увидеть их и у других. Просветимся слухом, просветимся языком да услышим, что возглаголет Господь Бог, и
А больше всего и прежде всего храни добрый залог, для которого живу и несу свое звание, который желал бы я иметь спутником при отшествии из мира, с которым и все скорби переношу, и презираю все приятности жизни; храни исповедание веры в Отца и Сына и Святого Духа. Это исповедание вверяю тебе ныне, с ним погружу в купель, с ним и изведу. Его даю тебе на всю жизнь товарищем и заступником — единое Божество и единую Силу, Которая обретается в Трех единично и объемлет Трех раздельно, без различия в сущностях или естествах, не возрастает или не умаляется, через прибавления и убавления, повсюду равна, повсюду та же, как единая красота и единое величие неба. Оно есть Трех Бесконечных бесконечная соестественность, где и Каждый, умосозерцаемый сам по Себе, есть Бог, как Отец и Сын, Сын и Дух Святой, с сохранением в Каждом личного свойства, и Три, умопредставляемые вместе, — также Бог; первое по причине единосущия, последнее по причине единоначалия. Не успею помыслить об Едином, как озаряюсь Тремя. Не успею разделить Трех, как возношусь к Единому. Когда представляется мне Единое из Трех, почитаю это целым; Оно наполняет мое зрение, а большее убегает от взора. Не могу объять Его величия, чтобы к оставшемуся придать большее. Когда совокупляю в умосозерцании Трех, вижу единое светило, не умея разделить или измерить соединенного света. Ты боишься рождения, чтобы не пострадал от чего–либо Бог не страждущий, а я страшусь твари, чтобы не утратить мне Бога, через оскорбление и неправедное рассечение, отсекая или Сына от Отца, или от Сына сущность Духа. Ибо странно то, что у худо взвешивающих Божество не только в Божество вводится тварь, но и сама тварь рассекается опять сама на себя. Этими низкими и долу поверженными, как Сын унижается перед Отцом, так опять унижено достоинство Духа даже и перед Сыном; так что и Бог, и тварь поруганы этим новым богословием. В Троице, достопочтенные, нет ничего рабского, ничего тварного, ничего вносного, как слышал я от одного из мудрых.
Но к чему продолжать слово? Теперь время учить, а не спорить. Свидетельствую перед Богом и перед избранными ангелами, что ты будешь крещен с этой верой. Если в сердце твоем написано иначе, нежели как требует мое учение; поди, мы перепишем. Я не неискусный краснописец этого, пишу, что написано, учу, чему научился и что сохранил от начала до этой седины. Мне опасность, мне и награда, как хранителю души твоей, совершающему тебя Крещением. Если право веруешь и назнаменован добрыми письменами — храни написанное, при круговороте времен пребывая неизменным в том, что само неизменно. Подражай Пилату, только в лучшую сторону, худо написавшему подражай ты, хорошо написанный. Скажи переуверяющим тебя:
Буду крестить тебя, уча во имя Отца и Сына и Святого Духа. Одно же общее имя Трех — Бог. Пусть и образы и слова дают тебе понять, что отвергаешься всякого безбожия, как соединяемый со всецелым Божеством. Веруй, что весь мир, видимый и невидимый, сотворенный Богом из ничего и управляемый промыслом Сотворившего, изменится в лучший. Веруй, что зло не имеет ни особой сущности, ни царства, что оно ни безначально, ни самобытно, ниже сотворено Богом, но есть наше дело и дело лукавого, и привзошло в нас от нашего нерадения, а не от Творца. Веруй, что Сын Божий — предвечное Слово, рожден от Отца бездетно и бесплотно, и Он же в последние дни родился ради тебя и Сыном человеческим, произошедшим от Девы Марии, неизреченно и нескверно (ибо нет никакой скверны, где Бог и откуда спасение); что Он всецелый человек и вместе Бог, ради всего страждущего человека, дабы всему тебе даровать спасение, разрушив всякое осуждение греха, бесстрастный по Божеству, страждущий по воспринятому человечеству, настолько же для тебя человек, насколько ты ради Его делаешься богом; что Он за беззакония наши веден на смерть, распят и погребен, поскольку вкусил смерть, и воскресши в третий день, вознесся на небо, дабы возвести с Собой тебя поверженного долу, но опять придет в славное явление Свое судить живых и мертвых, придет уже не плотью, но и не бестелесным, а в известном Ему только образе боголепнейшего тела, чтобы и видимым быть для пронзивших Его, и пребывать Богом, непричастным дебелости. Кроме этого, признавай воскресение, суд и воздаяние, по правдивым весам Божиим. И это воздаяние для очищенных сердцем будет свет, то есть Бог видимый и познаваемый по мере чистоты, что называем и царствием небесным, — а для слепых умом, то есть для отчужденных от Бога по мере здешней близорукости, будет тьма. Наконец, на этом основании догматов, делай добро, потому что
Ты знаешь о таинстве все, что может быть обнаружено и сказано вслух народу, а прочее, если дарует Троица, узнаешь, войдя внутрь, и это сокроешь сам в себе, оградив печатью. Впрочем, и о том благовествую тебе: предстояние твое великому алтарю, к которому будешь допущен тотчас после Крещения, есть предызображение тамошней славы; псалмопение, с которым тебя введут, есть начало тамошнего песнопения; светильники, которые возжжешь, таинственно образуют тамошнее световодство, с которым мы, чистые и девственные души, пойдем навстречу Жениху, имея ясные светильники веры, не предаваясь сну по беспечности (так чтобы ожидаемый мог прийти неожиданно), не оставаясь без запаса и елея и не оскудевая в добрых делах, что извергло бы нас из брачного чертога. Ибо вижу, как жалко это состояние! Жених близко, клич требует выходить навстречу, и мудрые встретят с блистающим светом, обилуя тем, что нужно к его поддержанию; а другие придут в смятение, не вовремя ища елея у имеющих его. Жених скоро взойдет, взойдут с ним и первые, а последние останутся вне, потратив время, в которое можно было взойти, на приготовление елея, и горько будут плакать, поздно узнав, как вредна беспечность, когда уже, сколько бы ни просили о том, недоступен для них брачный чертог, ибо они жалким образом закрыли его сами для себя, поступив, только в другом отношении, подобно отказавшимся быть на брачном пиршестве, какое добрый Отец уготовил доброму Жениху, отказавшись или для новобрачной супруги, или для новокупленного села, или для пары волов, которых ко вреду своему приобрели, для малого погубив великое. Ибо там нет места ни презрителю, ни беспечному, ни одетому гнусно, а не по–брачному, хотя бы здесь и удостаивал себя тамошней светоносности, и внутренне давал себе место там, обольщаемый тщетной надеждой. Что же потом? Когда войдем внутрь, тогда Жених знает, чему научить и о чем беседовать с вошедшими душами. Будет же, как думаю, беседовать, преподавая совершеннейшие чистейшие ведения, которых приобщиться и нам, учащимся и учащим, да будет даровано о Самом Христе Господе нашем. Ему слава и держава вовеки. Аминь.
Том 4
Слово 41, на святую Пятидесятницу
Кратко полюбомудрствуем о празднике, чтобы нам праздновать духовно. У всякого свой способ торжествовать; а у служителя Слова состоит он в слове, в таком слове, которое всего приличнее времени. И не увеселяет так ни одна красота любителя красот, как любителя праздников духовное празднование. Но рассудим об этом так. Празднует и иудей, но по букве, ибо он,
Итак, праздновать должно духовно. А началом слова (ибо надобно сказать и то, что составляет предмет исследования любословов, чтобы этим присоединить к торжеству как бы некоторое услаждение, хотя слово наше и уклонится через то несколько от предмета) — началом слова будет это.
Евреи, на основании закона Моисеева, чтут число семь, как впоследствии пифагорейцы стали чтить число четыре, которым они даже клянутся, а симониане и маркиониты числа восемь и тридцать, которые равночисленными именуют и чтут каких–то эонов. Хотя не знаю, по каким законам соотношения или по какой силе числа семь, однако же евреи чтут его; и известно то, что Бог в шесть дней сотворил вещество, образовал и украсил его всякими видами и сочетаниями, и совершил этот видимый ныне мир, а в седьмой день почил от дел, что показывает и наименование субботы, означавшее по–еврейски покой. Но ежели есть этому и высшее какое основание, то пусть любомудрствуют о том другие. Почитание же числа семь простиралось у них не только на дни, но и на годы. В рассуждении дней доказывает это суббота, постоянно у них чтимая, равно как и семидневное неупотребление квасного, а в рассуждении лет — восьмой год
Хотя о чествовании числа семь много есть свидетельств, но для нас многих достаточно будет и немногих. Так наименовано семь досточтимых духов (Ис. 11:2.3), и духами, как думаю, угодно было Исаии назвать действия Духа.
Если же должно принять во внимание и ветхозаветные сказания; то примечаю, что
На основании, как думаю, того же постановления, не говоря уже о светильнике храма, имеющем семь ветвей и семь свечей (Исх. 25:31.37), в семь дней совершается иерей (Исх. 29:35), в семь дней очищается прокаженный (Лев. 13:50) и во столько же дней обновляется храм (2 Пар. 7:8). И в семидесятое лето народ возвращен из плена, дабы и в десятках было то же, что бывает в единицах, и числом совершеннейшим почтено стало таинство числа семь. Но что говорить мне об отдаленном? Сам Иисус — чистое совершенство, умел напитать в пустыне и пятью хлебами пять тысяч человек и опять семью хлебами четыре тысячи, и остатков по насыщении было в первом случае
Для настоящего же времени всего полезнее сказать, что, может быть, по этим самым, или по весьма близким к ним, или и по другим высшим причинам, евреи чтут пятидесятый день, а также чтим и мы, подобно как чтим и иное что–нибудь еврейское, у евреев совершаемое образно, а у нас возобновленное таинственно. Предварительно сказав это в рассуждении настоящего дня, приступим к продолжению слова.
Мы празднуем Пятидесятницу, пришествие Духа, окончательное совершение обетования, исполнение надежды, таинство, и притом сколь великое и досточтимое! Оканчиваются дела Христовы телесные или, лучше сказать, дела, относившиеся к телесному пребыванию Его на земле (помедлю говорить, что оканчиваются дела, относящиеся к телу, пока не убедит меня какое–либо слово, что лучше лишиться тела); а начинаются дела Духа. Что же относилось ко Христу? Дева, рождение, ясли, повитие пеленами, прославляющие ангелы, приходящие пастыри, падение звезды, поклонение и дары волхвов, Иродово детоубийство, Иисус, убегающий в Египет, возвращающийся из Египта, обрезанный, крещенный, свидетельствуемый свыше, искушаемый, побиваемый камнями для нас (Ин. 10:32), которым нужно было дать образец злострадания за слово, предаваемый, пригвождаемый, погребаемый, воскресавший, возносящийся. Многое из этого приемлет Христос и ныне, а именно, бесчестное от христоненавистников, что и переносит, потому что долготерпелив, а досточестное от христолюбцев. И Он медлит, как первым явить Свой гнев, так нам показать Свою благость, — и им дает, может быть, тем время на покаяние, а нас испытывает в любви, не ослабеем ли в скорбях и подвигах за благочестие. Таков издревле закон Божия домостроительства и неисследимых Божиих судеб, по которым премудро управляются дела наши. Таковы дела Христовы, последующие же славнейшие еще узрим. О если бы и сами мы были узрены Христом!
А чтобы говорить о делах Духа, да придет на меня Дух, и да даст слово, сколько этого желаю, а если и не в такой мере, сколько соразмерно времени, — придет же без сомнения владычественно, а не рабски, и не повеления ожидая, как думают некоторые. Ибо Он дышит, где хочет, на кого, когда и сколько Ему угодно. Так мыслить и говорить внушает нам Дух.
Кто Святого Духа низводит в ряд тварей, тот ругатель, злой раб, и злейший из злых. Ибо злым рабам свойственно отвергать владычество, восставать против господства и свободное делать подобным себе рабом. Кто признает Его Богом, тот божествен и светел умом. А кто даже и именует Богом, тот, если делает это перед людьми благоразумными, высок; а если перед низкими, неосмотрителен; потому что бисер доверяет грязи, громовой звук — слабому слуху, солнечный луч — больным глазам, твердую пишу — вкушающим одно молоко. Постепенно надлежит вести их вперед и приближать к высшему, чтобы свету даруем был свет и истина награждалась истиной. Поэтому и мы, оставив совершеннейшее слово, для которого не пришло еще время, побеседуем с ними так.
Если вы не исповедуете Святого Духа ни несозданным, ни неподлежащим времени, то (дозвольте ревности выразиться несколько и смело) в вас явно действует противный дух. Если же вы до такой степени здравы, что избегаете явного нечестия, и вне рабства ставите Того, Кто и нас делает свободными, то со Святым Духом и вместе со мной рассмотрите сами и последующее, ибо я уверен, что вы уже в некоторой мере причастники Духа, и буду рассуждать с вами, как со своими. Или укажите мне нечто среднее между рабством и владычеством, где мог бы я дать место достоинству Духа, или, избегая рабства, не оставляйте неизвестным, куда причисляете Того, о Ком вопрос.
Но вас затрудняют слоги, останавливает одно выражение, и оно делается для вас камнем преткновения и камнем соблазна, чем для некоторых был и Христос Это — человеческая немощь. Сойдемся между собой духовно, будем лучше братолюбивыми, нежели самолюбивыми. Признайте силу Божества, и мы сделаем вам снисхождение в сказанном. Исповедуйте естество под другими наименованиями, какие наиболее уважаете, и мы излечим вас как немощных, даже скрыв иное к вашему удовольствию. Ибо стыдно, подлинно стыдно и довольно безрассудно быть здоровыми по душе и ставить в великое звуки, утаивать сокровище, как бы завидуя другим, или опасаясь, чтобы не освятить языка. Но еще стыднее нам подвергаться тому же, в чем других обвиняем, и осуждая споры о звуках, самим стоять за букву. Исповедуйте в Троице единое Божество, или, если угодно, единое естество; и я испрошу вам у Духа слово Бога. Ибо хорошо знаю, что Давший первое дает и второе, и тем более, если причиной спора какая–то духовная робость, а не дьявольское упорство. Скажу еще яснее и короче: ни вы не обвиняйте нас за сказанное более возвышенное (ибо не должно завидовать возвышению), ни мы не будем вас осуждать за те слова, которые вам до времени по силам, пока не достигнете, хотя другим путем, того же с нами пристанища. Мы домогаемся не победы, а возвращения братьев, разлука с которыми терзает нас.
Это говорим вам, в которых находим несколько жизни, которые здраво рассуждают о Сыне. Удивляясь вашей жизни, не вполне одобряем учение. Имея дары Духа, примите и Духа, чтобы не только подвизаться, но и подвизаться
Дух Святой всегда был, и есть, и будет; Он не начал и не прекратит бытия, но всегда с Отцом и Сыном един и неделим. Ибо неприлично было или Отцу когда–либо быть без Сына, или Сыну без Духа; крайне было бы бесславно для Божества, как бы вследствие изменения советов Своих прийти в полноту совершенства. Итак, Дух всегда был приемлемым, а не приемлющим; совершающим, а не совершаемым; наполняющим, а не наполняемым; освящающим, а не освящаемым; приводящим к обожествлению, а не вводимым в обожествление. Он всегда один и тот же Сам для Себя и для Тех, с Которыми един; невидим, не подлежит времени, невместим, неизменяем, не имеет ни качества, ни количества, ни вида, неосязаем, самодвижен, приснодвижим, свободен, самовластен, всесилен (хотя, как все принадлежащее Единородному, так и все принадлежащее Духу, возводится к первой Вине); Он — жизнь и животворящ; Он — свет и света Податель; Он — источная благость и источник благости; Он —
Ты мучаешься нетерпением возражать мне, а я спешу продолжить слово. Почти день Духа, удержи ненадолго язык свой, если можешь; теперь слово об иных языках; устыдись, или убойся этих языков, являющихся в огненном виде. Ныне будем учить, а завтра рассуждать о словах; ныне будем праздновать, а завтра отложим приличие. Одно таинственно, другое свойственно зрелищам; одно прилично церквам, а другое — торжищам; одно прилично трезвым, а другое — упившимся; одно прилично рассуждающим о Духе с благоговением, а другое — посмеивающимся над Духом. Отринув же чуждое, устроим свое.
Дух Святой действовал, во–первых, в ангельских и небесных силах, — в тех, которые первые после Бога и окрест Бога, ибо их совершенство и озарение, и неудободвижимость или неподвижность ко злу, не от иного кого, как от Святого Духа; а потом действовал в Отцах и в Пророках, из которых одни в образах видели или познавали Бога, другие же и предузнали будущее, поскольку Дух запечатлевал это в уме их, и будущее видели они перед собой, как настоящее, ибо такова сила Духа, после же этого действовал в учениках Христовых (не скажу во Христе, в Котором Он пребывал не как действующий, но как сопутствующий равночестному), и в них троекратно, по мере их удобоприемлемости, и в три различных времени — до прославления Христова страданием, после прославления воскресением, и после вознесения на небо, или после
Для того приходит Дух после Христа, чтобы не остаться нам без Утешителя; и для того именуется
Дух Святой проповедан был Пророками, например в следующих местах:
Этот Дух созидает с Сыном в творении и воскресении, в чем да уверит тебя сказанное:
Этот Дух, как премудрый и человеколюбивый, возьмет ли пастыря, — творит его псалмопевцем, отгоняющим злых духов, и указует в нем царя Израилю. Возьмет ли пастуха,
Он вместе и Дух кротости, и гневается на согрешающих. Итак, изведаем Его кротость, а не гнев, исповедуя Его достоинство и избегая хулы, не пожелаем увидеть Его без помилования гневающимся. Он и меня ныне делает дерзновенным перед вами проповедником. И если не пострадаю — благодарение Богу! А если и пострадаю, также благодарение Богу! Первое желательно, да пощадит ненавидящих нас, второе, да освятит меня, в награду за священнодействие Евангелия приемлющего то, чтобы совершиться кровью.
Апостолы стали говорить на чужих языках, а не на родном, и, что особенно чудно, стали говорить не учившись. Это знамение для неверных, а не для верующих, и оно долженствовало послужить к обвинению неверных, как написано:
Правда, достохвально было и древнее разделение языков, когда строили столп злонамеренно и безбожно одноязычные (на что и ныне дерзают некоторые), ибо единомыслие, нарушенное различием языков, разрушило и предприятие. Но гораздо достохвальнее разделение, совершенное чудесно ныне, ибо, от единого Духа излившись на многих, опять возводится к единому согласию. И есть различие дарований, требующее нового дарования, чтобы уметь отличить превосходнейших из них, потому что все имеют нечто похвальное. Можно бы назвать прекрасным и то разделение, о котором говорит Давид:
Поскольку же языки вещали живущим в Иерусалиме, благоговейным иудеям, парфянам, мидянам, еламитам, египтянам, критянам, жителям Ливии, Аравии, Месопотамии, и моим каппадокийцам и от
Слово 42, прощальное, произнесенное во время прибытия в Константинополь ста пятидесяти епископов
Какими находите дела мои, вы, любезные Пастыри и Сопастыри?
Некогда паства эта была мала и несовершенна, даже, судя по видимому, это была не паства, а малые следы или останки паствы; без порядка, без надзора, без точных пределов; она не имела ни свободной пажити, ни огражденного двора, скиталась в
Плакали и мы, пока дела наши были достойны слез. Ибо действительно и мы были изгнаны, извержены, рассеяны по всем горам и холмам, как бывает с неимеющими Пастыря. Какое–то неблаговерие настало для церкви; на нее напали лютые звери, которые и сейчас даже, по возвращении ясных дней, не щадят нас и не стыдятся быть сильнее самого времени. Какая–то печальная мгла объяла и покрывала все, — гораздо тягостнее девятой Египетской казни (Исх. 10:21), — имею в виду ту
Но да обратится слово к сказанному в самом начале. Нива эта была некогда мала и скудна, не походила на ниву не только Бога, который благими семенами и учениями благочестия возделал и возделывает целый мир, но даже на ниву недостаточного и малоимущего бедняка. Это вовсе не была нива, не стоила, может быть, ни житниц, ни гумна, ни серпа, на ней не было ни копны, ни снопов, а разве малые и незрелые полосы травы, какие вырастают на кровлях, которыми не наполнит
Но как скоро Бог, Который
Такова была некогда паства эта, и такой сделалась ныне — столь благоустроенной и расширенной! И если она несовершенна, то через постепенные приращения восходит к совершенству; а я предрекаю, что и будет восходить. Это предвещает мне Дух Святой, ежели и я имею сколько–нибудь пророческого дара, могу видеть вперед, по предшествовавшему надеяться о будущем, и знать его по умозаключению, как воспитанник Слова. Ибо гораздо было необычайнее из прежнего состояния прийти в настоящее, нежели из настоящего достигнуть верха славы. Если, по гласу Животворящего мертвых, стали уже сближаться кость с костью, и сустав с составом, и сухим костям дан дух жизни и возрождения (Иез. 37:7), то хорошо знаю, должно совершиться и полное воскресение. Да
Слышу, кажется, и это слово Того, Кто собирает сокрушенных и приемлет угнетенных:
Мне казалось, что слышу, как говорит это Господь, и вижу, как приводит в исполнение, а кроме этого представлялось, что взывает Он и к народу этому, который из малочисленного сделался уже многочисленным, из рассеянного довольно собранным, и из жалкого возбуждающим, может быть, и зависть:
Так шествующих приносим в дар вам, любезные Пастыри; их приводим, их предлагаем друзьям своим, странникам и таким же переселенцам, как и мы сами. У нас нет другого приношения прекраснее и блистательнее этого, хотя бы приискали самое лучшее из всего, что имеем, дабы вы знали, что мы, будучи странниками, не скудны, а напротив,
Ибо если такой город — око Вселенной, могущественнейший на суше и на море, как бы взаимный узел Востока и Запада, куда отовсюду стекаются, и откуда, как с общего торжища, исходит все важнейшее в Вере, если этот город, и притом отовсюду возмущаемый таким множеством языков, утвердит и укрепит здоровым учением не важно, то окажется ли что другое великим и стоящим попечения? А если это заслуживает похвалы, дозвольте и мне похвалиться этим несколько, потому что и мной привнесена некоторая часть к видимому вами.
Хотите ли, чтобы я присовокупил нечто более отважное? Смотрите, языки противников стали кротки, и вооружавшиеся против Божества безмолвствуют передо мной. И это плоды Духа, и это плоды моего труда. Ибо учу, не как неученый, не поражаю противников укоризнами, как делают многие, сражающиеся не с учением, но с учащими, и укоризнами покрывающие иногда слабость своих умозаключений, подобно каракатице, которая, как сказывают, извергает перед собой черную влагу, чтобы избежать ловца или самой поймать, скрывшись. Но воинствование свое за Христа доказываем тем, что сражаемся, подражая Христу, Который мирен, кроток и понес на Себе наши немощи; не заключаем мира во вред учению истины, уступая что–нибудь ради славы именоваться снисходительными (мы не ловим добра худыми средствами), и блюдем мир, сражаясь законно, не выступая из своих пределов и правил Духа. Так это понимаю и вменяю это в закон всем строящим души и раздающим слово: ни строгостью не ожесточать, ни потворством не возносить, но соблюдать благоразумие в слове, и ни в том ни в другом не преступать меры.
Но может быть, по желанию вашему, должен я представить и учение самой Веры, какая нами содержится. Ибо и я освящусь постоянным напоминанием, и народ этот получит пользу, увеселяясь подобными речами больше, нежели чем другим, и вы узнаете, что не напрасно завидуют нам, которые в раскрытии истины с одними соревнуются, с другими идут наравне. Ибо как подземные воды, одни совершенно скрыты в глубине, другие от стеснения кипят и, как ощутительно для слуха, готовы, кажется, прорваться вверх, однако же еще медлят, а иные действительно прорываются, так и между любомудрствующими о Боге (не говорю о людях вовсе несознательных) одни содержат благочестие совершенно в тайне и скрывают его в самих себе, другие близки только к тому, чтобы разрешиться словом, и это люди, которые хотя избегают нечестия, однако же не осмеливаются говорить и благочестиво, руководствуясь ли какой–то осторожностью касательно слова, или прибегая к этому из робости, и хотя сами здравы умом, как говорят о себе, но не хотят сделать здравым народ, как будто возложена на них обязанность иметь попечение о себе только, а не о других; иные же всем открывают сокровище, не таят того, что болезнуют о благочестии — не почитают спасением, если спасаются они одни, а не изливается обильное благо это и на других. С последними желал бы стать и я, желали бы и те, которые со мной, чтобы, дерзая благим дерзновением, исповедать благочестие.
Начертание же нашего учения одно, и оно кратко; это как бы надпись на столпе, понятная всякому, эти люди — искренние поклонники Троицы. Иной из них скорее разлучится с жизнью, нежели Единое из Трех отлучит от Божества; все они единомудренны; все держатся единого исповедания, одним учением соединены друг с другом, со мной и с Троицею. Подробности же учения изложу сокращенно: Безначальное, Начало и Сущее с Началом — един Бог. Но безначальность или нерожденность не есть естество Безначального. Ибо всякое естество определяется не через то, чем оно не является, но через то, чем оно является; ибо оно есть положение, а не отрицание существующего. И Начало тем, что оно начало, не отделяется от Безначального, ибо для Него быть началом не составляет естества, как и для первого быть безначальным, потому что это относится только к естеству, а не есть само естество. И Сущее с Безначальным и с Началом есть не что иное, как то же, что и Они. Имя Безначальному Отец, Началу — Сын, Сущему вместе с Началом — Дух Святой; а естество в Трех единое — Бог, Единение же — Отец, из Которого Другие, и к Которому Они возводятся, не сливаясь, а сопребывая с Ним, и не разделяемые между Собой ни временем, ни хотением, ни могуществом. Ибо это нас делает чем–то многим, потому что каждый из нас не согласен и сам с собой, и с другими. Но Тем, у Которых естество просто и бытие тождественно, приличествует и единство.
Упорно же склонять учение в ту и другую сторону и уравнивать различные мнения мы не беремся, не хотим как Савеллиевым учением об Едином вооружаться против Трех и худым соединением уничтожать деление, так Ариевым учением о Трех ополчаться против Единого, и лукавым делением извращать единство. Ибо требуется не худое заменить худым, но не погрешить в добром, а первое есть забава лукавого, который неверно взвешивает наши учения. Сами же мы, идя средним и царским путем (в чем и совершенство, как рассуждают об этом знающие дело), веруем в Отца и Сына и Святого Духа, Которые единосущны и единославны. В этих именах и подлежащих и крещение (как известно это тебе, сподобившийся таинства) приемлет свое совершение, будучи отречением от безбожия и исповеданием Божества. А таким образом не противоречим мы, познавая Единого по сущности и по нераздельности поклонения, Трех по Ипостасям, или по Лицам, ибо некоторые предпочитают последнее выражение. И да не стыдят себя те, которые спорят об этих выражениях, как будто наше благочестие заключается в именах, а не в деле! Ибо что хотите сказать вы, которые вводят Три Ипостаси? Верно, говорите это не в предположение трех Существ? Знаю, что громко возопите против предполагающих это, ибо учите, что одна и та же сущность в Трех. И вы, употребляющие выражение: Лица, не составляете чего–то единого, но вместе и сложного, совершенно трехличного или человекообразного? Нимало; возопите и вы: да не узрит лица Божия (что ни было бы оно такое), кто так думает. Что же (продолжу спрашивать) означают у вас Ипостаси, или Лица? Трех разделяемых, не по естествам, но по личным свойствам. Превосходно! Можно ли думать более здраво и говорить согласнее утверждающих это, хотя и разнятся они в нескольких слогах? Смотрите, какой я у вас примиритель, возводящий от буквы к мысли, как будто примиряющий Ветхий и Новый Завет!
Но я должен возвратиться к прежнему слову. Кому угодно вновь творить имена, пусть говорит и представляет в уме Нерожденное, Рожденное и Исходящее: не побоимся, чтобы бестелесное могло быть понято телесно, как представляется это клевещущим на Божество. Говори и о твари, что она Божия (ибо и это для нас важно); но никак не называй твари Богом; тогда разве допущу что тварь Бог, когда сам, в собственном смысле, буду Богом. Дело в том: если Бог, то не тварь; потому что тварь в одном ряду с нами, а мы не Боги. Если же тварь, то — не Бог, ибо началась во времени; а если началась, то было, когда ее не было; а чему предшествовало небытие, то не в собственном смысле сущее; а что не в собственном смысле сущее, то может ли быть Богом? Итак, ни Единое из Трех [255] не есть тварь, и не произведено (что хуже и первого) ради меня, чтобы стать не только тварью, но даже тварью малочестнейшей, чем мы. Ибо, если я сотворен к славе Божией, а Оно ради меня, как клещи ради колесницы, или пила ради двери, то я выше по цели. Чем выше тварей Бог, тем малочестнее меня, сотворенного для Бога, сотворенное ради меня.
Кроме того, да не будет и входа в Церковь Божию моавитянам и аммонитянам, то есть диалектике, спорам и тем пытливым вопросам о неизреченном рождении и исхождении Бога, с которыми дерзко восстают против Божества, как будто необходимо, чтобы или им одним было постижимо превышающее разум, или не могло то и быть, чего они не поняли. А мы, следуя Божественным писаниям и устраняя препятствия, встречающиеся слепотствующим, будем держаться спасения, отважившись прежде на все, нежели дерзнем на что–нибудь против Бога. Собирать же сами свидетельства предоставим другим, так как многие неоднократно уже предавали их писанию, да и мы сами не мимоходом касались их. Притом, по мне, крайне стыдно — собирать теперь доказательства того, в чем издавна мы были уверены. Ибо не хорош порядок — сперва учить, а потом учиться, хотя бы шло дело не о Божественном и столь высоком предмете, но о чем–нибудь маловажном и ничего не стоящем. А разрушать и разъяснять затруднения, встречающиеся в Писании, не дело настоящего времени; это требует совершеннейшего и большего занятия, нежели какое сообразно с настоящим намерением слова. Таково наше учение касательно существенного, и я изложил его не для того, чтобы вступить в состязание с противомыслящими (ибо многократно уже, хотя и умеренно, состязался с ними), но чтобы вам показать свойство моих учений, точно ли я сподвижник ваших догматов, и стою с вами против одних врагов и за одни и те же истины.
Таково, достопочтенные, оправдание моего здесь пребывания. Если оно заслуживает похвалы, благодарение Богу и вам, призвавшим меня! Если и не соответствует надеждам, и в этом случае благодарение! Ибо хорошо знаю, что оно не вовсе укоризненно, и верю вам, подтверждающим это. Покорыстовался ли я чем–нибудь от этого народа? Приумножил ли сколько–нибудь свою собственность, чему вижу примеры многих? Огорчил ли чем–нибудь Церковь? Может быть, оскорбил я иных, которые думали, что понапрасну говорю, и которым противопоставил я свое слово. Но вас, насколько сознаю сам себя, ничем я не оскорблял. Ни вола не взял у вас, говорит великий Самуил, состязаясь с Израилем о царе, ни
Что же значат слова мои? Я не безвозмездно тружусь на ниве добродетели и не достиг еще такого совершенства. Вознаградите меня за труды. Чем же? Не тем, о чем подумали бы некоторые, способные подозревать всякого, но тем, чего мне безопасно желать. Успокойте меня от долговременных трудов, уважьте эту седину, почтите мое странничество и введите на мое место другого, за вас гонимого, у кого руки чисты, у кого слово не неразумно, кто мог бы во всем вас удовольствовать и нести с вами церковные попечения, ибо настоящее время особенно требует таких Пастырей. А у меня, видите, в каком состоянии тело, истощенное временем, болезнью, трудами. На что вам нужен старик робкий, ослабевший, умирающий, так сказать, ежедневно, не телом только, но и заботами, — старик, который и это с трудом выговаривает вам? Поверьте голосу учителя, так как никогда не отказывали ему в вере. Я устал, слушая обвинения моей кротости; устал, препираясь и со словом, и с завистью, с врагами и со своими: одни поражают в грудь, и меньше успевают, потому что нетрудно остеречься явного врага; другие имеют в виду спину и больше причиняют огорчений, потому что внезапное нападение губительнее. Если бы я был кормчим и даже самым знающим, но окружало нас обширное море, бурно волнующееся вокруг корабля, и в то же время плывущие начали сильный мятеж, все спорили бы о том и о другом, и заглушали друг друга и волны, то я, сидящий у кормила, долго ли бы мог бороться и с морем, и с пловцами, и безбедно спасать корабль от удвоенной бури? Где трудно спасение, когда все и всеми мерами трудятся над одним; там как не потонуть, когда все противоборствуют друг другу? Нужно ли говорить о чем другом? Но как мне вынести эту священную брань? Ибо пусть иная брань называется и священной, как есть брань варварская. Как совокуплю и приведу к единству этих, один против другого восседающих и пастырствующих, а с ними и народ, расторгнутый и приведенный в противоборство, подобно как во время землетрясений расседаются места соседствующие и близкие, или во время заразных болезней страждут слуги и домашние, потому что болезнь передается от одного другому? И не только народ этот, но целые части Вселенной увлекаются тем же мятежным духом, так что Восток и Запад разделились на две противные стороны, и есть опасность, что они, составляя разные уделы, настолько же будут противостоять и во мнениях.
Долго ли будут в употреблении слова: мой, твой, старый, новый, ученее или духовнее, благороднее или ниже родом, богаче или беднее людьми? Стыжусь старости, когда мне, спасенному Христом, дают имя от чего–нибудь другого. Несносны мне ристалища, зрелища и те издержки, и заботы, которым предаетесь с равным неистовством. И мы то впрягаем, то перепрягаем коней, предаемся восторгам, едва не бьем воздуха, как они, бросаем пыль к небу, как исступленные, споря за других, Удовлетворяем собственную страсть спорить, бываем худыми оценщиками соревнования, несправедливыми судьями дел. Ныне у нас один престол и одна Вера, если так внушают нам наши вожди, завтра подует противный ветер, и престолы, и Вера будут у нас разные. Вместе с враждой и приязнью меняются имена, а, что всего хуже, не стыдимся говорить противное при тех же слушателях и сами не стоим на одном, потому что любовь к спорам делает нас то такими, то иными, и в нас бывают такие же перемены, отливы и приливы, как в Еврипе. Когда дети играют и служат игрушкой для других на площади, стыдно и несвойственно было бы нам, оставив собственные дела, вмешаться в их игры, потому что детские забавы не приличны старости. Так, когда другие увлекают и увлекаются, я, который знаю иное лучше многих, не соглашусь стать лучше одним из них, нежели быть тем, что я теперь, то есть свободным, хотя и незнатным. Ибо кроме прочего есть во мне и то, что не во многом соглашаюсь со многими, и не люблю идти одним с ними путем. Может быть, это дерзко и невежественно, однако же я подвержен этому. На меня неприятно действует приятное для других, и увеселяюсь тем, что для иных огорчительно. Поэтому не удивился бы, если бы меня, как человека беспокойного, связали и многие признали сумасбродным, что, как сказывают, и случалось с одним из эллинских философов, которому целомудрие вменено было в безумие, потому что над всем смеялся, находя достойным смеха казавшееся для многих стоящим усиленных трудов, не удивился бы, если бы сочли меня
Рассмотрите же мои вины. Говорят: «Столько времени управляешь ты Церковью, обстоятельства тебе благоприятствуют, и Самодержец ревностен (что весьма важно); в чем же для нас видна перемена? Сколько перед нами наших оскорбителей? Каких бедствий не претерпели мы? Не видели ли мы обид, угроз, изгнаний, разграблений и описания имений, сожжения пресвитеров на море? Не видели ли храмов, обагренных кровью Святых, и из храмов сделавшихся кладбищами? Не видели ли всенародного заклания пресвитеров, епископов, точнее же сказать, патриархов? Не всякое ли место было непроходимо одним благочестивым? Не столько ли мы терпели, что невозможно и пересказать всех бедствий? А чем же мы воздали причинившим нам их? Между тем, что и хорошо, возможность действовать возвращена нам, и надобно было вразумить оскорбителей». Оставляю прочее, предложу же свое, чтоб не все говорить о твоем.
Разве и мы не были гонимы? Не терпели оскорблений? Разве не изгоняли нас из церквей, из домов и (что всего ужаснее) из самих пустынь? Разве не перенесли мы того, что и народ неистовствовал, и правители областей делали обиды, и цари, а равно и их указы, были презираемы? Что же потом? Мы стали сильны, а гонители разбежались. И это, по моему мнению, достаточное наказание обидчикам, то есть сама власть, какую имеем отомстить. Но эти люди думают иначе; они чрезмерно точны и правдивы, когда идет дело об отмщении, потому требуют не пропускать случая. Они говорят: «Какой начальник области наказан? Какой народ и кто из подучавших вразумлен? Воспользовались ли мы чем–нибудь для себя самих, чтобы внушить страх и на будущее время?»
Может быть, и за это будут порицать меня (ибо уже и порицали), что нет у меня ни богатого стола, ни соответственной сану одежды, ни торжественных выходов, ни величавости в обхождении. Не знал я, что мне должно входить в состязания с консулами, правителями областей, знатнейшими из военачальников, которые не знают, куда расточить свое богатство, — что и мне, роскошествуя из достояния бедных, надобно обременять свое чрево, необходимое употреблять на излишества, изрыгать на алтари. Не знал, что и мне надобно ездить на отличных конях, блистательно выситься на колеснице, — что и мне должны быть встречи, приемы с подобострастием, что все должны давать мне дорогу и расступаться предо мной, как перед диким зверем, как скоро даже издали увидят идущего.
Если это было для вас тяжело, то оно прошло. Простите мне эту обиду. Поставьте над собой другого, который будет угоден народу, а мне отдайте пустыню, сельскую жизнь и Бога. Ему одному угожу даже простотой жизни. Тяжело, если буду лишен бесед, собраний, торжеств и этих окрыляющих рукоплесканий, лишен ближних и друзей, почестей, красоты города, величия, блеска, повсюду поражающего тех, которые смотрят на это и не проникают внутрь. Но не так тяжело, как возмущаться и очерняться мятежами и волнениями, какие в обществе, и приноравливаться к обычаям народа. Они ищут не иереев, но риторов; не строителей душ, но хранителей имущества; не жрецов чистых, но сильных представителей. Скажу нечто и в их оправдание: я обучил их этому, я, который
Что скажете? Убедил ли и победил ли я вас этими словами? Или для убеждения вашего нужны выражения более твердые? Так, ради самой Троицы, Которую я чту и вы чтите, ради общей нашей надежды, и ради совокупления в единый состав людей этих, окажите мне эту милость — отпустите меня с молитвами. Пусть это будет возвещать о моих подвигах! Дайте мне увольнительное писание, как цари дают воинам, и, если угодно, с добрым свидетельством, чтобы иметь мне награду; а если нет, как хотите; я не воспрекословлю, пока не узрит Бог, каковы дела наши. «Кого же поставим вместо тебя?» — Узрит Господь Себе пастыря для начальствования, как
Прости, Анастасия, получившая от благочестия наименование, ибо ты воскресила нам учение, дотоле презираемое! Прости место общей победы, Силом, в котором сначала водрузили мы скинию, сорок лет носимую и блуждавшую по пустыне! Прости, великий и славный храм, новое наследие, храм, который прежде был Иевусом, а через меня сделан Иерусалимом! Простите и прочие храмы, близкие по красоте к Анастасии, храмы, подобно узам, связующие собой разные части города, и присвоенные той части, которая с каждым соседственна, храмы, которые наполнил не я, имеющий столько немощи, но наполнила благодать, со мной отчаянным! Простите, Апостолы, прекрасное селение, мои учителя в подвижничестве, хотя я и редко торжествовал в честь вашу, нося в теле, к собственной пользе, может быть, того же сатану, который был дан вашему Павлу (2 Кор. 12:7), ради которого и ныне от вас переселяюсь! Прости кафедра — эта завидная и опасная высота; прости собор архиереев и иереев, почтенных сановитостью и летами; простите все, служащие Богу при священной трапезе и приближающиеся к тому, кто
Слово 43, надгробное Василию, архиепископу Кесарии Каппадокийской
Оставалось еще, чтобы Великий Василий, который всегда предлагал мне многие предметы для слов (потому что настолько увеселялся моими словами, насколько никто другой не увеселяется собственными), — оставалось еще, чтобы ныне самого себя предложил он в предмет для подвига в слове, предмет весьма высокий и для тех, которые много упражнялись в сложении слов. Ибо думаю, если бы кто, испытывая силы свои в слове, захотел потом определить их меру и на этот случай предложил себе из всех предметов один (как живописцы берут для себя образцовые картины), то он исключил бы один настоящий предмет, как недоступный для слова, и избрал первый из прочих. Так трудно говорить в похвалу этого мужа, трудно не для меня одного, который давно отказался от всякого соискательства чести, но и для тех, которые целую жизнь посвятили слову, над ним единственно трудились и искали себе славы только в подобных этому предметах! Не иначе понимаю я дело, и понимаю, насколько сам в себе уверен, весьма правильно. Впрочем, не знаю, предложил ли бы я слова в другом каком случае, если бы не предложил ныне, или угодил ли бы настолько и себе, и ценителям добродетели, и самому слову, если бы избрал для слова что–либо другое, а не похвалу этого мужа. Ибо с моей стороны будет это достаточным воздаянием долга, потому что совершенным, как в другом чем, так и в слове, если чем другим должны мы, то словом. А любителям добродетели слово о добродетели будет вместе и наслаждением, и поощрением. Ибо чему слышу похвалы, в том вижу и явные приращения. А потому не бывает общих успехов ни в чем таком, чему нет общих похвал. Наконец, само слово в обоих случаях не остается без успеха. Если оно близко подойдет к достоинству похваляемого, то этим докажет собственную свою силу. Если же во многом останется позади (чему и необходимо случиться, когда приемлет хвалить Василия), то самим делом обнаружит, что оно побеждено и что похвляемый выше всякой возможности слова. Таковы причины, которые вынудили у меня слово и по которым выступаю на этот подвиг.
Но никто не должен дивиться, что принимаюсь за дело поздно и после того, как многие восхваляли Василия и прославляли его наедине и всенародно. Да простит мне божественная душа, всегда, как ныне так и прежде, мной досточтимая! И без сомнения, кто, находясь еще с нами, многое исправлял во мне по праву дружбы и по наилучшему закону (не постыжусь сказать, что он и для всех был законом добродетели), тот снисходителен будет ко мне и теперь, когда стал выше нас. Да простят мне и те из вас, которые с большой пламенностью хвалят Василия, если только действительно один из вас пламеннее другого, а не все вы стоите на одной степени в этом одном — в усердии хвалить его! Ибо не по нерадению не был мной до сих пор выполнен долг (никогда не желал бы я так пренебрегать требованиями или добродетелью, или дружбой), а также и не потому, чтобы почитал я не себя, а других обязанными хвалить Василия. Но медлил я словом, во–первых (скажу правду), чтобы прежде, как требуется от приступающих к священнодействию, очищены были у меня и уста, и мысль; а кроме того, не безызвестно вам (впрочем, напомню об этом), насколько в это время занят был я попечениями об истинном учении, подвергавшемся опасности, и как потерпел я доброе принуждение и был переселен, может быть по Богу, притом не против воли и этого мужественного подвижника истины, который не иным чем и дышал, как благочестивым и спасительным для целого мира учением. О немощах же телесных не должно, может быть, сметь и говорить человеку мужественному, который до переселения отсюда поставил себя выше телесного, и уверен, что душевные блага ни малого не терпят вреда от этих уз. Таково мое оправдание, и этим да будет оно закончено, ибо думаю, что нет нужды продолжать его, имея дело с Василием и с людьми, которые хорошо знают мои обстоятельства.
Теперь должен я приступить к самой похвале, посвятив слово самому Василиеву Богу, чтобы и Василия не оскорбить похвалами, и самому мне не стать гораздо ниже других, хотя все мы равно отстоим от Василия, и то же перед ним, что перед небом и солнечным лучом взирающие на них.
Если бы видел я, что Василий величался родом и происшедшими от его рода, или чем–либо совершенно маловажным, но высоко ценимым у людей, привязанных к земному, то при перечислении всего, что мог бы сказать я к чести из времен преждебывших, явился бы у меня новый список героев, и я ни в чем не уступил бы преимущества историям, но сам имел бы то преимущество, что стал бы хвалиться не вымыслами и мифами, а действительными событиями, свидетели которых многочисленны. Ибо о предках его с отцовой стороны представляет нам Понт множество таких сказаний, которые ничем не маловажнее древних понтийских чудес, какими наполнены писания историков и стихотворцев. А почтенные каппадокияне — эта и мне родная сторона, не меньше отличающаяся благородными юношами, как и хорошими породами коней, представит много такого, по чему и материнский его род можем сравнять с отцовским. Да и в котором из двух родов или чаще, или выше примеры военачальства, народоправления, могущества при царских дворах, также богатства, высоты престолов, гражданских почестей, блистательного красноречия? Если бы захотели мы говорить о них, что можно, то оказались бы ничего незначащими для нас поколения Пелопса, Кекропса, Алкмеона, Аякса, Геракла, и другие знаменитейшие в их древности. Иным нечего сказать гласно о собственных делах, потому прибегают к безгласному, к каким–то демонам и богам, и в похвалу предков приводят басни, в которых наиболее достойное уважения невероятно, а вероятное оскорбительно. Но поскольку у нас слово о муже, который рассуждает, что о благородстве надобно судить по личным достоинствам, и что мы должны изображать себя чертами не от других заимствованными, когда и красоту лица, и доброту краски, и высокую или низкую породу коня оцениваем по свойствам вещи самой по себе взятой, то, упомянув об одном или о двух обстоятельствах, касающихся его предков и наиболее близких к его роду жизни, о которых и сам он с удовольствием бы стал слушать, обращусь к нему самому.
Каждое поколение и каждый член в поколении имеет какое–либо свое отличительное свойство, и о нем есть более или менее важное сказание, которое, получив начало во времена отдаленные или близкие, как отеческое наследие переходит к потомкам. Так и у Василия отличием рода отца и матери было благочестие; что покажет теперь слово.
Настало гонение, и из гонений самое ужасное и тягостное; говорю об известном вам гонении Максимина, который, явясь после многих незадолго до него бывших гонителей, сделал, что все они кажутся перед ним человеколюбивыми, — такова была его дерзость, и с таким упорством старался он одержать верх в нечестии! С ним препирались многие из наших подвижников, и одни подвизались до смерти, а другие едва не до смерти, для того только оставленные в живых, чтоб пережить победу и не окончить жизни вместе с борьбой, но других побуждать к добродетели, быть живыми мучениками, одушевленными памятниками, безмолвной проповедью. В числе многих известных были и предки Василия по отцу; и как они прошли весь путь благочестия, то время это доставило прекрасный венец их подвигу. Хотя сердце их было готово с радостью претерпеть все, за что венчает Христос подражавших собственному Его ради нас подвигу, однако же они знали, что и сам подвиг должен быть законным. А закон мученичества таков, чтобы, как щадя гонителей и немощных, не выходить на подвиг самовольно, так выйдя не отступать, потому что первое есть дерзость, а последнее — малодушие. Поэтому, чтобы и в этом почтить Законодателя, что предпримут они? Или лучше сказать, куда ведет их Промысл, управляющий всеми их делами? Они убегают в один лес на понтийских горах, а таких лесов у них много, и они глубоки и простираются на большое пространство; убегают, имея при себе весьма немногих спутников в бегстве и служителей. Другие станут удивляться, частью продолжительности бегства, которое, как говорят, было весьма долговременно, длилось до семи лет или даже несколько больше, частью роду жизни для людей, живших в довольстве, скорбному и, как вероятно, непривычному, бедствованию их на открытом воздухе от стужи, жары и дождей, пребыванию в пустыне, вдали от друзей, без сообщения и связи с людьми, что увеличивало злострадания видевших себя прежде окруженными многолюдством и принимавших от всех почитание. Но я намерен сказать нечто такое, что и этого важнее и удивительнее, и чему не поверит разве тот один, кто не почитает важными гонений и бедствий за Христа, потому что плохо их знает и понимает весьма превратно.
Мужественные подвижники эти, утомленные временем и своими нуждами, пожелали иметь что–нибудь и к услаждению. Впрочем, не говорили, как израильтяне, и не роптали, подобно бедствовавшим в пустыне, после того как бежали из Египта, и говорившим, что лучше пустыни для них Египет, который доставлял несчетное множество котлов и мяса, а также и всего прочего, чего нет в пустыне (Исх. 16:3), потому что кирпичи и глина, по неразумению, были тогда для них ни во что. Напротив, насколько они были благочестивее и какую показали веру! Ибо говорили: «Что невероятного, если Бог чудес, Который богато кормил в пустыне народ странствующий и спасающийся бегством, поливал дождем хлеб, посылал птиц, подавал пищу, не только необходимую, но и роскошную, разделил море, остановил солнце, пресек течение реки (а к этому присовокупляли они и другие дела Божии, потому что при подобных обстоятельствах душа охотно припоминает древние сказания и песнословит Бога за многие чудеса Его), что невероятного, продолжали они, если этот Бог и нас, подвижников благочестия, пропитает ныне сладкими снедями? Ибо много зверей, которые, избежав трапезы богатых, какая и у вас бывала некогда, скрываются в этих горах, много птиц, годных в снедь, летает над нами, которые алчут их. И ужели они неуловимы, если Ты только восхочешь?» — Так они взывали к Богу, и явилась добыча, добровольно отдающаяся в руки снедь, самоуготованное пиршество. Откуда вдруг взялись на холмах олени? И какие рослые, какие тучные, как охотно спешащие на заклание! Можно было почти догадываться, что они негодуют, почему не прежде были вызваны. Одни манили к себе ловцов, другие следовали за ловцами. Но их кто–нибудь гнал или понуждал? — Никто. Не бежали ли они от коней, от псов, от лая и крика, оттого, что все выходы, по правилам ловли, заняты были молодыми людьми? Нет, они связаны были молитвой и праведным прошением. Известна ли кому подобная ловля в нынешние или прежние времена? И какое чудо! Ловцы сами были распорядителями лова, нужно было только захотеть им, и что нравилось, то взято, а лишнее отослано в дебри до другой трапезы. И вот внезапные приготовители снеди, вот благолепная вечеря, вот благодарные сопиршественники, имеющие уже начало исполнения надежд — в настоящем чуде! От этого стали они ревностнее и к тому подвигу, за который получили такую награду.
Таково мое повествование! Теперь ты, гонитель мой, удивляющийся басням, рассказывай мне о богинях — охотницах, об Орионах и Актеонах — несчастных овцах, об олене, заменившем собой деву [257], рассказывай, если честолюбие твое удовлетворится и этим, что повествование твое примем не за басню. А продолжение сказания весьма гнусно, ибо какая польза от такой замены, если богиня спасает деву, чтобы она научилась убивать странников, в воздаяние за человеколюбие привыкнув к бесчеловечности?
Рассказанное мной происшествие есть одно из многих, и оно, как рассуждаю, одно стоит многих. А я описал его не с тем, чтобы прибавить нечто к славе Василия. Море не имеет нужды, чтобы вливались в него реки, хотя и вливается в него множество самых больших рек, так и восхваляемый ныне не имеет нужды, чтобы другие привносили что–нибудь от себя к его достохвальности. Напротив, мне хотелось показать, какие примеры имел он перед собой с самого начала, на какие взирал образцы, и насколько их превзошел. Если для других важно заимствовать нечто к своей славе у предков, то для него важнее, что, подобно реке, текущей назад, от себя присовокупляет многое к славе отцов.
Супружество его родителей, состоявшее не столько в плотском союзе, сколько в равном стремлении к добродетели, имело многие отличительные черты, как–то: питание нищих, странноприимство, очищение души посредством воздержания, посвящение Богу части своего имущества, а о последнем многие тогда усердствовали, как ныне, когда обычай этот вошел в силу и уважается по прежним примерам. Оно имело и другие добрые качества, которых достаточно было, чтобы наполнить слух многих даже и тогда, когда бы Понт и Каппадокия разделили их между собой. Но мне кажется в нем самой важной и знаменитой чертой благочадие. Чтобы одни и те же имели и многих, и добрых детей, тому найдем, может быть, примеры в баснословии. О родителях же Василия засвидетельствовал нам действительный опыт, что они и сами по себе, если бы не сделались родителями таких детей, довольно имели у себя похвальных качеств, и имея таких детей, если бы не преуспели столько в добродетели, по одному благочестию превзошли бы всех. Ежели из детей один или двое бывают достойны похвалы, то это можно приписать и природе. Но превосходство во всех очевидно служит к похвале родивших. А это показывает блаженнейшее число [258] иереев, девственников и обязавшихся супружеством, впрочем, так, что супружеская жизнь не воспрепятствовала им наравне с первыми преуспеть в добродетели; напротив, они обратили это в избрание только рода, а не образа жизни.
Кто не знает Васильева отца, Василия — великое для всех имя? Он достиг исполнения родительских желаний; не скажу, что достиг один; по крайней мере, как только достигал человек. Ибо, всех превосходя добродетелью, в одном только сыне нашел препятствие удержать за собой первенство. Кто не знает Еммелию? Потому что она предначертана этим именем, что впоследствии такой сделалась, или потому сделалась, что так наречена; но она действительно была соименна стройности (εμμελεια), или, кратко сказать, тоже была, между женами, что супруг ее между мужами. А поэтому, если надлежало, чтобы похваляемый вами муж дарован был людям — послужить, конечно, природе, как в древности даруемы были от Бога древние мужи для общей пользы, то всего приличнее было как ему произойти от этих, а не от других родителей, так и им именоваться родителями этого, а не иного сына. Так прекрасно совершилось и сошлось это!
Поскольку же начало похвал воздали мы упомянутым нами родителям Василия, повинуясь Божию закону, который повелевает воздавать всякую честь родителям; то переходим уже к нему самому, заметив наперед одно, что, думаю, и всякий знавший его признает справедливо сказанным, а именно, что намеревающийся хвалить Василия должен иметь его собственные уста. Ибо как сам он составляет достославный предмет для похвал, так один силой слова соответствует такому предмету.
Что касается красоты, крепости сил и величия, чем, насколько вижу, восхищаются многие, то это уступим желающим, не потому, что и в этом, пока был еще молод, и любомудрие не возобладало в нем над плотью, уступал он кому–либо из гордящихся вещами маловажными, и не простирающихся далее телесного, но уступим для того, чтобы не испытать участия неопытных борцов, которые, истощив силу в напрасной и случайной борьбе, оказываются бессильными для борьбы действительной и доставляющей победу, за которую провозглашаются увенчанными. В мою похвалу войдет одно то, о чем сказав, нимало не думаю показаться излишним и не к цели бросившим слово.
Полагаю же, что всякий, имеющий ум, признает первым для нас благом ученость, и не только эту благороднейшую и нашу ученость, которая, презирая все украшения и плодовитость речи, берется за единое спасение и за красоту умосозерцаемую, но и ученость внешнюю, которой многие из христиан, по худому разумению, гнушаются, как злоискусной, опасной и удаляющей от Бога. Небо, землю, воздух и все, что на них, не должно презирать за то, что некоторые плохо поняли и вместо Бога воздали им божеское поклонение. Напротив, мы, воспользовавшись в них тем, что удобно для жизни и наслаждения, избежим всего опасного и не станем с безумцами тварь восставлять против Творца, но по созданию будем делать заключение о Создателе, как говорит божественный Апостол, и
Ранний возраст Василия под руководством великого отца, в лице которого Понт предлагал общего наставника добродетели, повит был пеленами и образован в лучшее и чистейшее создание, которое божественный Давид прекрасно называет
Когда же довольно приобрел он здешней учености, а между тем надобно было, чтобы не ускользнуло от него ничто хорошее, и чтобы ему ни в чем не отстать от трудолюбивой пчелы, которая со всякого цветка собирает самое полезное, тогда поспешает он в Кесарию для поступления в тамошние училища. Говорю же о Кесарии знаменитой и нашей (потому что она и для меня была руководительницей и наставницей в слове), которую также можно назвать митрополией наук, как и митрополией городов, ей принадлежащих и ею управляемых. Если бы кто лишил ее первенства в науках, то отнял бы у нее самую лучшую ее собственность. Ибо другие города восхищаются иного рода украшениями, или древними, или новыми, чтобы, как думаю, было о чем рассказать или на что посмотреть, но отличие Кесарии — науки, подобно как надпись на оружии или на повести.
Но о последующем пусть рассказывают те самые, которые и учили Василия, и насладились его ученостью. Пусть они засвидетельствуют, каков он был перед учителями, и каков перед сверстниками; как с одними равнялся, а других превышал во всяком роде сведений; какую славу приобрел в короткое время и у простолюдинов, и у первостепенных граждан, обнаруживая в себе ученость выше возраста, и твердость нрава выше учености. Он был ритором между риторами еще до кафедры софиста, философом между философами еще до слушания философских положений, а что всего важнее, иереем для христиан еще до священства. Столько все и во всем ему уступали! Науки словесные были для него посторонним делом, и он заимствовал из них то одно, что могло способствовать нашему любомудрию, потому что нужна сила и в слове, чтобы ясно выразить умопредставляемое. Ибо мысль, не высказывающая себя словом, есть движение оцепеневшего. А главным его занятием было любомудрие, то есть отрешение от мира, пребывание с Богом, по мере того, как через дольнее восходил он к горнему, и посредством непостоянного и скоропреходящего приобретал постоянное и вечно пребывающее.
Из Кесарии самим Богом и прекрасной жаждой знаний ведется Василий в Византию (город, первенствующий на Востоке); потому что она славилась совершеннейшими софистами и философами, от которых при естественной своей остроте и даровитости в короткое время собрал он все отличнейшее; а из Византии — в Афины — обитель наук, в Афины, если для кого, то для меня подлинно золотые и доставившие мне много доброго. Ибо они совершеннее ознакомили меня с этим мужем, который не безызвестен был мне и прежде. Ища познаний, обрел я счастье, испытав на себе то же (в другом только отношении), что и Саул, который, ища отцовых ослов, нашел царство, так что придаточное к делу вышло важнее самого дела.
До сих пор благоуспешно текло у нас слово, несясь по гладкому, весьма удобному и действительно царскому пути похвал Василию, а теперь не знаю, на что употребить его и к чему обратиться, потому что слово встречает и стремнины. Ибо, доведя речь до этого времени и касаясь уже его, желаю к сказанному присовокупить нечто и о себе, остановиться несколько повествованием на том, отчего, как и чем начавшись, утвердилась наша дружба, или наше единодушие, или (говоря точнее) наше сродство. Как взор неохотно оставляет приятное зрелище, и если отвлекают его насильно, опять стремится к тому же предмету, так и слово любит увлекательные повествования. Впрочем, боюсь трудности предприятия. Попытаюсь же исполнить это, сколь можно умереннее. А если и увлекусь несколько любовью, то да извинят страсти, которая, конечно, справедливее всякой другой страсти, и которой не покориться есть уже потеря для человека с умом.
Афины приняли нас, как речной поток, — нас, которые, отделясь от одного источника, то есть от одного отечества, увлечены были в разные стороны любовью к учености, и потом, как бы по взаимному соглашению, в самом же деле по Божию мановению, опять сошлись вместе. Несколько прежде приняли они меня, а потом и Василия, которого ожидали там с обширными и великими надеждами, потому что имя его еще до прибытия повторялось в устах у многих, и для всякого было важно предвосхитить то, что всем любезно. Но не излишним будет присовокупить к слову, как бы некоторую сладость, небольшой рассказ, в напоминание знающим и в научение незнающим.
Весьма многие и безрассуднейшие из молодых людей в Афинах, не только незнатного рода и имени, но благородные и получившие уже известность, как беспорядочная толпа, по молодости и неудержимости в стремлениях, имеют безумную страсть к софистам. С каким участием охотники до коней и любители зрелищ смотрят на состязающихся на конском ристалище? Они вскакивают, восклицают, бросают вверх землю, сидя на месте как будто правят конами, бьют по воздуху пальцами, как бичами, запрягают и перепрягают коней, хотя все это нимало от них не зависит. Они охотно меняются между собой ездоками, конями, конюшнями, распорядителями зрелищ; и кто же это? Часто бедняки и нищие, у которых нет и на день достаточного пропитания. Совершенно такую же страсть питают в себе афинские юноши к своим учителям и к соискателям их славы. Они заботятся, чтобы и у них было больше товарищей, и учителя через них обогащались. И что весьма странно и жалко, наперед уже захвачены города, пути, пристани, вершины гор, равнины, пустыни, каждый уголок Аттики и прочей Греции, даже большая часть самих жителей, потому что и их считают разделенными по своим скопищам. Поэтому как скоро появляется кто–нибудь из молодых людей, и попадается в руки имеющих на него притязание (попадается же или волею, или неволею); у них существует такой аттический закон, в котором с делом смешивается шуточное. Новоприбывший вводится для жительства к одному из приехавших прежде него другу или сроднику, или земляку, или кому–либо из отличившихся в софистике и доставляющих доход учителям, за что у них находится в особой чести, потому что для них и то уже награда, чтобы иметь приверженных к себе. Потом новоприбывший терпит насмешки от всякого желающего. И это, полагаю, заведено у них с тем, чтобы сократить высокоумие поступающего вновь, и с самого начала взять его в свои руки. Шутки одних бывают дерзки, а другие — более остроумны; это соображается с грубостью или образованностью новоприбывшего. Такое обхождение тому, кто не знает, кажется очень страшным и немилосердным, а тому, кто знает наперед, оно весьма приятно и снисходительно, потому что представляющееся грозным делается большей частью для вида, а не действительно таково. Потом новоприбывшего в торжественном сопровождении через площадь отводят в баню. И это бывает так: став порядком попарно и на расстоянии друг от друга, идут впереди молодого человека до самой бани. А подходя к ней, поднимают громкий крик и начинают плясать, как исступленные; криком же означается, что нельзя им идти вперед, но должно остановиться, потому что баня не принимает. И в то же время, выломив двери и громом приведя в страх вводимого, дозволяют ему, наконец, вход и потом дают ему свободу, встречая из бани, как человека с ними равного и включенного в их собратство; и это мгновенное освобождение от огорчений и прекращение их во всем обряде посвящения есть самое приятное.
А я своего великого Василия не только сам привел тогда с уважением, потому что провидел в нем твердость нрава и зрелость в понятиях, но таким же образом обходиться с ним убедил и других молодых людей, которые не имели еще случая знать его; многими же был он уважаем с самого начала по предварительным слухам. Что же было следствием этого? Почти он один из прибывших избежал общего закона, и удостоен высшей чести, не как новопоступающий. И это было началом нашей дружбы. Отсюда первая искра нашего союза. Так уязвились мы любовью друг к другу.
Потом присоединилось и следующее обстоятельство, о котором также неприлично умолчать. Примечаю в армянах, что они люди не простодушные, но весьма скрытные и непроницаемые. Так и в это время некоторые из числа более знакомых и дружных с Василием, еще по товариществу отцов и прадедов, которым случилось учиться в одном училище, приходят к нему с дружеским видом (действительно же приведены были завистью, а не благорасположением) и предлагают ему вопросы более спорные, нежели разумные. Давно зная даровитость Василия и не терпя тогдашней его чести, они покушались с первого приема подчинить его себе. Ибо несносно было, что прежде него облекшиеся в философский плащ и привыкшие метать словами не имеют никакого преимущества перед иноземцем и недавно прибывшим. А я, человек, привязанный к Афинам и недальновидный (потому что, веря наружности, не подозревал зависти), когда стали они ослабевать и обращаться уже в бегство, возревновал о славе Афин, и чтобы не пала она в лице их и не подверглась вскоре презрению, возобновив беседу, подкрепил молодых людей, и придав им веса своим вмешательством (в подобных же случаях и малая поддержка может все сделать), ввел, как говорится, равные силы в битву. Но как скоро понял я тайную цель собеседника, потому что невозможно стало скрывать ее дольше, и она сама собой ясно обнаружилась; тогда, употребив нечаянный поворот, перевернул я корму, и став за одно с Василием, сделал победу сомнительной. Василий же понял дело тотчас, потому что был проницателен, насколько едва ли кто другой; и исполненный ревности (опишу его совершенно Гомеровым слогом), словом своим производил в замешательство ряды этих отважных, и не прежде перестал поражать силлогизмами, как принудив к совершенному бегству и решительно взяв над ними верх. Этот второй случай возжигает в нас уже не искру, а светлый и высокий светоч дружбы. Они же удалились без успеха, немало укоряли самих себя за опрометчивость, но сильно досадовали на меня, как на злоумышленника, и объявили мне явную вражду, обвиняли меня в измене, говоря, что я предал не их только, но и сами Афины, потому что они низложены при первом покушении и пристыжены одним человеком, которому сама новость не позволяла бы на это отважиться.
Но такова человеческая немощь! Когда, надеясь на большее, вдруг получаем ожидаемое, тогда кажется это нам ниже составленного мнения. И Василий подвергся этой же немоши, сделался печален, стал скорбеть духом и не мог одобрить сам себя за приезд в Афины, искал того, на что питал в себе надежды, и называл Афины обманчивым блаженством. В таком он был положении, а я рассеял большую часть скорби его; то представлял доказательства, то к доказательствам присоединял ласки, рассуждая (конечно и справедливо), что, как нрав человека может быть изведан не вдруг, но только с продолжением времени и при обращении совершенно коротком, так и ученость познается не по немногим и не по маловажным опытам. Этим привел я его в спокойное расположение духа и после взаимных опытов дружбы больше привязал его к себе. Когда же по прошествии некоторого времени открыли мы друга другу желания свои и предмет их — любомудрие, тогда уже стали мы друг для друга всем — и товарищами, и сотрапезниками, и родными; одну имея цель, мы непрестанно возрастали в пламенной любви друг к другу. Ибо любовь плотская и привязана к скоропреходящему, и сама скоро проходит, и подобна весенним цветам. Как пламень, по истреблении им вещества, не сохраняется, но угасает вместе с тем, что горит, так и страсть эта не продолжается после того, как увянет воспламенившее ее. Но любовь по Богу и целомудренная, и предметом имеет постоянное, и сама продолжительна. Чем большая представляется красота имеющим такую любовь, тем крепче привязывают к себе и друг к другу любящих одно и то же. Таков закон любви, которая превыше нас!
Чувствую, что увлекаюсь за пределы времени и меры, сам не знаю, каким образом встречаюсь с этими выражениями, но не нахожу средств удержаться от повествования. Ибо, как скоро миную что–нибудь, оно мне представляется необходимым и лучшим того, что было избрано мной прежде. И если бы кто силой повлек меня прочь, то со мной произошло бы то же, что бывает с полипами, с составом которых так крепко сцеплены камни, что когда снимаешь их с ложа, не иначе можешь оторвать, разве от усилия твоего или часть полипа останется на камне, или камень оторвется с полипом. Поэтому, если кто мне уступит, имею искомое; а если нет, буду заимствовать сам у себя.
В таком расположении друг к другу, такими золотыми столпами, как говорит Пиндар, подперши чертог добростенный, простирались мы вперед, имея содейственниками Бога и свою любовь. О, перенесу ли без слез воспоминание об этом! Нами водили равные надежды и в деле самом завидном — в учении. Но далека была от нас зависть, усерднейшими же делало соревнование. Оба мы домогались не того, чтобы одному из нас самому стать первым, но каким бы образом уступить первенство друг другу; потому что каждый из нас славу друга почитал своей собственной. Казалось, что одна душа в обоих поддерживает два тела. И хотя не заслуживают доверия утверждающие, что все разлито во всем, однако же должно поверить нам, что мы были один в другом и один у другого. У обоих нас одно было упражнение — добродетель, и одно усилие — до отшествия отсюда, отрешаясь от здешнего, жить для будущих надежд. К этой цели направляли мы всю жизнь и деятельность, и заповедью к тому руководимые, и поощрявшие друг друга к добродетели. И если немного будет сказать так, мы служили друга для друга и правилом и ответом, с помощью которых распознается, что прямо и что не прямо. Мы вели дружбу и с товарищами, но не с наглыми, а с целомудренными, не с задорными, а с миролюбивыми, с которыми можно было не без пользы сойтись, ибо мы знали, что легче заимствовать порок, нежели передать добродетель, так как скорее заразишься болезнью, нежели передашь другому свое здоровье. Что касается уроков, то мы любили не столько приятнейшие, сколько совершеннейшие, потому что и это способствует молодым людям к образованию себя в добродетели или в пороке. Нам известны были две дороги: одна — это первая и превосходнейшая — вела к нашим священным храмам и к тамошним учителям; другая — это вторая и неравного достоинства с первой, вела к наставникам наук внешних. Другие же дороги — на праздники, на зрелища, на народные собрания, на пиршества — предоставляли мы желающим. Ибо и внимания достойным не почитаю того, что не ведет к добродетели и не делает лучшим своего любителя. У других бывают иные прозвания, или отцовские, или свои по роду собственного звания и занятия, но у нас одно великое дело и имя — быть и именоваться христианами. И этим хвалились мы больше, нежели Гигес (положим, что это не басня) поворотом перстня, посредством которого стал он царем Лидийским, или Мидас золотом, от которого он погиб, как скоро получил исполнение желания и стал (это другая фригийская басня) все обращать в золото. Что же сказать мне о стреле гиперборейца Авариса или об Аргивском пегасе, на которых нельзя было так высоко подняться на воздух, как высоко мы один при посредстве другого и друг с другом воспаряли к Богу? Или выразиться короче? Хотя для других (не без основания думают так люди благочестивые) душепагубны Афины, потому что изобилуют худым богатством — идолами, которых там больше, нежели в целой Элладе, так что трудно не увлечься за другими, которые их защищают и хвалят; однако же не было от них никакого вреда для нас, сжавших и заградивших сердце. Напротив (если нужно сказать и то, что несколько обыкновенно), живя в Афинах, мы утверждались в вере, потому что узнали обманчивость и лживость идолов, и там научились презирать демонов, где им удивляются. И ежели действительно есть, или в одном народном веровании существует, такая река, которая сладка, когда течет и через море, и такое животное, которое прыгает и в огне, все истребляющем; то мы походили на это в кругу своих сверстников. А всего прекраснее было то, что и окружающее нас собратство не было неблагородно, как наставляемое и руководимое таким вождем, как восхищающееся тем же, чем восхищался Василий, хотя нам следовать за его парением и жизнью значило то же, что пешим поспешать за Лидийской колесницей.
Благодаря этому приобрели мы известность не только у своих наставников и товарищей, но и в целой Элладе особенно у знатнейших мужей Эллады. Слух о нас доходил и за пределы ее, как стало это понятно из рассказа о том многих. Ибо кто только знал Афины, тот слышал и говорил о наших наставниках; а кто знал наших наставников, тот слышал и говорил о нас. Для всех мы были и слыли небезызвестной четой, и в сравнении с нами ничего не значили их Оресты и Паллады, их Молиониды, прославленные Гомером, и которым известность доставили общие несчастья и искусство править колесницей, действуя вместе вожжами и бичом. Но я непременно увлекся похвалой самому себе, хотя никогда не принимал похвалы от других. И нимало не удивительно, если и в этом отношении приобрел нечто от его дружества, если, как от живого пользовался уроками добродетели, так от преставившегося пользуюсь случаем говорить в похвалу свою.
Снова да обратится слово мое к цели. Кто, еще до седины, настолько был сед разумом? Ибо в этом поставляет старость и Соломон (Притч. 4:9). Кто, не только из наших современников, но и из живших задолго до нас, настолько был уважаем и старыми и юными? Кому, по причине назидательной жизни, были менее нужны слова? И кто, при назидательной жизни, обладал в большей мере словом? Какого рода наук не проходил он? Лучше же сказать: в каком роде наук не успел с избытком, как бы занимавшийся этой одной наукой? Так изучил он все, как другой не изучает одного предмета, каждую науку изучил он до такого совершенства, как будто не учился ничему другому. У него не отставали друг от друга и прилежание, и даровитость, в которых знамя и искусства черпают силу. Хотя при напряжении своем всего меньше имел нужды в естественной быстроте, а при быстроте своей всего меньше нуждался в напряжении, однако же до такой степени совокуплял и приводил к единству то и другое, что не известно, напряжением ли, или быстротой, наиболее он удивителен. Кто сравнится с ним в риторстве, дышащем силой огня, хотя нравами не походил он на риторов? Кто, подобно ему, приводит в надлежащие правила грамматику или язык, сводит историю, владеет мерами стиха, дает законы стихотворству? Кто был так силен в философии — в философии действительно возвышенной и простирающейся в горнее, то есть в деятельной и умозрительной, а равно и в той ее части, которая занимается логическими доводами и противоположениями, а также состязаниями, и называется диалектикой? Ибо легче было выйти из лабиринта, нежели избежать сетей его слова, когда находил он это нужным. Из астрономии же, геометрии и науки в отношении чисел изучив столько, чтобы искусные в этом не могли приводить его в замешательство, отринул он все излишнее, как бесполезное для желающих жить благочестиво. И здесь можно подивиться как избранному более, нежели отринутому, так и отринутому более, нежели избранному. Врачебную науку — этот плод любомудрия и трудолюбия — сделали для его необходимой и собственные телесные недуги, и уход за больными, начав с последнего, дошел он до навыка в искусстве и изучил в нем не только занимающееся видимым и долу лежащим, но и собственно относящееся к науке и любомудрию. Впрочем, все это, сколь оно ни важно, значит ли что–нибудь в сравнении с нравственным обучением Василия? Кто знает его из собственного опыта, для того не важны тот Минос и Радаманф, которых эллины удостоили златоцветных лугов и елисейских полей, имея в представлении наш рай, известный им, как думаю, из Моисеевых и наших книг, хотя и разошлись с нами несколько в наименовании, изобразив то же самое другими словами.
В такой степени приобрел он все это; это был корабль, настолько нагруженный ученостью, насколько это вместительно для человеческой природы; потому что дальше Кадикса и пути нет. Но нам должно уже было возвратиться домой, вступить в жизнь более совершенную, приняться за исполнение своих надежд и общих предначертаний. Настал день отъезда, и, как обыкновенно при отъездах, начались прощальные речи, проводы, упрашивания остаться, рыдания, объятия, слезы. А никому и ничто не бывает так прискорбно, как Афинским совоспитанникам расставаться с Афинами и друг с другом. Действительно происходило тогда зрелище жалостное и достойное описания. Нас окружала толпа друзей и сверстников, были даже некоторые из учителей, они уверяли, что ни под каким видом не отпустят нас, просили, убеждали, удерживали силой. И как свойственно сетующим, чего не говорят они, чего не делают? Обвиню при этом несколько сам себя, обвиню (хотя это и смело) и эту божественную и безукоризненную душу. Ибо Василий, объяснив причины, по которым непременно хочет возвратиться на родину, превозмог удержавших, и они, хотя принужденно, однако же согласились на его отъезд. А я остался в Афинах, потому что отчасти (надобно сказать правду) сам был тронут просьбами, а отчасти он меня предал и дал себя уговорить, чтоб оставить меня, не желавшего с ним расстаться, и уступить влекущим, — дело до совершения своего невероятное! Ибо это было то же, что рассечь надвое одно тело и умертвить нас обоих, или то же, что разлучить тельцов, которые, будучи вместе вскормлены и приучены к одному ярму, жалобно мычат друг о друге и не терпят разлуки. Но моя утрата была не долговременна; я не выдержал долее того, чтобы представлять собой жалкое зрелище и всякому объяснить причину разлучения. Напротив, немного времени пробыл я еще в Афинах, а любовь сделала меня Гомеровым конем; расторгнуты узы удерживающих, оставляю за собой равнины и несусь к товарищу.
Когда же возвратились мы домой, уступив нечто миру и зрелищу, чтобы удовлетворить только желание многих (потому что сами по себе не имели расположения жить для зрелища и напоказ); тогда, как можно скорее, вступаем в свои права и из юношей делаемся мужами, мужественно приступая к любомудрию. И хотя еще не вместе друг с другом, потому что до этого не допускала зависть, однако же неразлучны мы были взаимной любовью. Василия, как второго своего строителя и покровителя, удерживает Кесарийский город, а потом занимают некоторые путешествия, необходимые по причине разлуки со мной и согласные с предположенной им целью — любомудрием. А меня отводили от Василия благоговение к родителям, попечение об этих старцах и постигшие бедствия. Может быть, это было нехорошо и несправедливо; однако же я удален был от Василия; и думаю, не от этого ли на меня пали все неудобства и затруднения жизни, не от этого ли мое стремление к любомудрию, неудачно и мало соответственно желанию и предположению. Впрочем, да устроится жизнь моя, как угодно Богу, и о если бы по молитвам Василия она устроилась лучше.
Василия же Божие многообразное человеколюбие и смотрение о нашем роде, изведав во многих встретившихся между тем обстоятельствах и показав более и более светлым, поставляет знаменитым и славным светильником Церкви, сопричислив пока к священным престолам пресвитерства, и через один град — Кесарию возжигает его для целой Вселенной. И каким образом? Неспешно возводит его на степень, не вместе и омывает и умудряет, что видим ныне на многих желающих предстоятельства, удостаивает же чести по порядку и по закону духовного восхождения. Ибо не хвалю беспорядка и неустройства, какие у нас, а есть этому примеры и между председателями церковными (не осмелюсь обвинять всех, да это и несправедливо). Хвалю же закон мореходцов, по которому управляющему теперь кораблем сперва дано было весло, а от весла взведен он на корму, и исполнив первые поручения, после многих плаваний по морю, после долговременного наблюдения ветров, посажен у кормила. Тот же порядок и в военном деле; сперва воин, потом начальник отряда, наконец военачальник. И это самый лучший и полезный для подначальных порядков. И наше дело было бы гораздо достоуважаемее, если бы соблюдалось то же. А теперь есть опасность, чтобы самый святейший чин не сделался у нас наиболее осмеиваемым, потому что председательство приобретается не добродетелью, но происками, и престолы занимаются не достойнейшими, но сильнейшими. Самуил видящий,
Но не таков был многообъемлющий и великий Василий. Он служит образцом для многих, как всем прочим, так соблюдением порядка и в этом. Этот истолкователь священных книг сперва читает их народу, и эту степень служения алтарю не считает для себя низкой; потом на престоле
Но да помедлит слово о председательстве; предложим же нечто о низшей степени его служения. Каково например и это, едва не забытое мной и случившееся в продолжение описываемого времени? У правившего Церковью [260] прежде Василия произошло с ним несогласие; от чего и как, лучше о том умолчать; довольно сказать, что произошло. Хотя Епископ был муж во всем прочем не недобродетельный, даже чудный по благочестию, как показало тогдашнее гонение [261] и восстание против него; однако же в рассуждении Василия подвергся он человеческой немощи. Ибо бесславное касается не только людей обыкновенных, но и самых превосходных; и единому Богу свойственно быть совершенно непреткновенным и не увлекаться страстями. Итак, против него [262] восстают избраннейшие и наиболее мудрые в Церкви, если только премудрее многих те, которые отлучили себя от мира и посвятили жизнь Богу, — я разумею наших Назореев, особенно ревнующих о подобных делах. Для них было тягостно, что презирается их могущество, оскорбленное и отринутое, и они отваживаются на самое опасное дело, замышляют отступить и отторгнуться от великого и безмятежного тела Церкви, отсекши и немалую часть народа из низкого и высокого сословия. И это было весьма удобно сделать по трем самым сильным причинам. Василий был муж уважаемый, и едва ли кто другой из наших любомудрцев пользовался таким уважением; если бы захотел, он имел столько сил, что мог бы придать смелости своим защитникам. А оскорбивший его находился в подозрении у города за смятение, произошедшее при возведении его на престол, так как и сан предстоятеля получен им был не столько законно и согласно с правилами, сколько насильственно. Явились также некоторые из западных архиереев, и они привлекали к себе всех православных в Церкви. Что же предпринимает этот добродетельный ученик Миротворца? Не ему было противоборствовать и оскорбителям, и защитникам, не его было дело заводить спор и расторгать тело Церкви, которая была уже в борьбе и находилась в опасном положении от тогдашнего преобладания еретиков. Посовещавшись об этом со мной, искренним советником, со мной же вместе предается он бегству, удаляется отсюда в Понт и настоятельствует в тамошних обителях, учреждает же в них нечто достойное воспоминаний и лобызает пустыню вместе с Илиею и Иоанном, великими хранителями любомудрия, находя это более для себя полезным, нежели в настоящем деле замыслить что–нибудь недостойное любомудрия, и, во время тишины приучившись управлять помыслами, нарушить это среди бури.
Но хотя отшельничество его было столь любомудренно и чудно, однако же возвращение найдем еще более превосходным и чудным. Оно произошло следующим образом. Когда мы были в Понте, поднялась вдруг градоносная туча, угрожающая пагубой, она сокрушала все Церкви, над которыми разражалась и на которые простирал власть свою златолюбивший и христоненавистнейший царь, одержимый этими двумя тяжкими недугами — ненасытностью и богохульством, — этот после гонителя гонитель, и после отступника хотя не отступник, однако же ничем не лучший для христиан, особенно же для тех из христиан, которые благочестивее и чище, — для поклонников Троицы, — что одно и называю я благочестием и спасительным учением. Ибо мы не взвешиваем Божества и единое неприступное Естество не делаем чуждым для самого Себя, вводя в Него инородные особи; не врачуем зла злом, и безбожного Савеллиева сокращения не уничтожаем еще более нечестивым разделением и сечением, сочувствуя которым, соименный неистовству Арий поколебал и растлил великую часть Церкви, и Отца не почтив, и обесчестив Тех, Которые от Отца, введением неравных степеней Божества. Напротив, мы знаем единую славу Отца — равночестие с Ним Единородного, и единую славу Сына — равночестие с Ним Духа. Чествуя и признавая Трех по личным свойствам и Единого по Божеству, мы рассуждаем, что унизить Единое из Трех значит ниспровергнуть все. Но этот царь, нимало не помышляя о том, будучи не в состоянии простирать взор горе, а напротив, низводимый ниже и ниже своими советниками, осмелился унизить с собой и Божеское естество. Он делается лукавой тварью, низводя господство до рабства и поставив наряду с тварью Естество несозданное и превысшее времени. Так он мудрствует и с таким нечестием вооружается на нас! Ибо не иначе должно представлять себе это, как варварским нашествием, в котором истребляются не гавани, не города и дома, или что–либо маловажное, человеческими руками созидаемое и скоро восстанавливаемое, но расхищаются сами души. Вторгается с царем и достойное его воинство, злонамеренные вожди Церквей, немилосердые четверовластники обладаемой им Вселенной. Одну часть Церквей они имели уже в своей власти, на другую делали свои набеги, а третью надеялись приобрести полномочием и рукой царя, которая или была уже занесена, или по крайней мере угрожала. Они пришли опровергнуть и нашу Церковь, всего более полагаясь на низость души в тех, о которых перед этим сказано, а также на неопытность тогдашнего нашего предстоятеля и на недуги наши. Предстояла великая борьба, в большей части из нас оказывалась мужественная ревность, но полк наш был слаб, не имел защитника и искусного борца, сильного словом и духом. Что ж эта мужественная, исполненная высоких помыслов и подлинно христолюбивая душа? Немного нужно было убеждений Василию, чтобы он явился и стал на нашу сторону. Напротив, едва увидел умоляющим меня (обоим нам предстоял общий подвиг, как защитникам правого учения), как был побежден молением. Прекрасно и весьма любомудренно рассудил он сам в себе по духовному разумению, что, если уже и впасть иногда в малодушие, то для этого есть другое время, именно время безопасности, а при нужде — время великодушию; поэтому тотчас отправляется со мной из Понта, заботясь об истине, которая была в опасности, делается добровольным защитником и сам себя отдает на служение матери–Церкви.
Но, может быть, изъявил он столько усердия, а служил несоответственно рвению? Или хотя и мужественно действует, но неблагоразумно? Или хотя и рассудительно, но не подвергаясь опасностям? Или и все это было в нем совершенно и выше описания, однако же оставались и некоторые следы малодушия? — Нимало. Напротив, все вдруг: примиряется, дает советы, приводит в порядок воинство, уничтожает встречающиеся препятствия, преткновения и все то, на что положившись, противники воздвигли на нас брань. Одно приемлет, другое удерживает, а иное отражает. Для одних он — твердая стена и оплот, для других
Вторым делом и попечением для Василия было — оказывать услуги Предстоятелю, уничтожить подозрение, уверить всех людей, что огорчение произошло по искушению лукавого, что это было нападение завидующего единодушию в добре, а сам он знал законы благопокорности и духовного порядка. Поэтому приходил, умудрял, повиновался, давал советы; был у Предстоятеля всем — добрым советником, правдивым заступником, истолкователем Божия слова, наставником в делах, жезлом старости, опорой Веры, самым верным в делах внутренних, самым деятельным в делах внешних. Одним словом, он признан настолько же благорасположенным, насколько прежде почитаем был недоброжелательным. С этого времени и церковное правление перешло к Василию, хотя на кафедре занимал он второе место, ибо за оказываемую им благорасположенность получил взамен власть. И было какое–то чудное согласие и сочетание власти: один управлял народом, а другой — управляющим. Василий уподоблялся укротителю львов, своим искусством смиряя властвующего, который имел нужду в руководстве и поддержке, потому что недавно возведенный на кафедру показывал еще в себе некоторые следы мирских привычек и не утвердился в духовном, а между тем вокруг было сильное волнение, и Церковь окружали враги. Поэтому сотрудничество было ему приятно, и при правлении Василия почитал он правителем себя.