Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Милосердная дорога - Вильгельм Александрович Зоргенфрей на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Этого «страшного» и «черного» не обходил он молчанием в разговорах, не смягчая и не приукрашивая, а лишь пытался осмыслить и освятить. «Бубновый туз», по которому томят спины «двенадцати», принимал в этих разговорах очертания рельефные и законченные; роскошество программной фразеологии не заслоняло от него картины происходящего.

«В их социализм я не верю; социализм, конечно, невозможен; дело не в социализме, — говорил он в середине 1918 года, — да и они стали другими; пережив победу, они не те, что были раньше».

В чем же «дело»? Для Блока — в безграничной ненависти к «старому миру», к тому положительному и покойному, что несли с собою барыня в каракуле и писатель-вития. Ради этой ненависти, ради новой бури, как последнюю надежду на обновление, принял он «страшное» и освятил его именем Христа.

Помню, в дни переворота в Киеве и кошмарного по обстановке убийства митрополита, когда я высказал свой ужас, А.А. с необычною для него страстностью в голосе почти воскликнул: «И хорошо, что убили… и если бы даже не его убили, было бы хорошо». Говорил это человек глубоко религиозный, вовсе не чуждый обрядности — тот самый, что в минувшем году, по поводу не вполне почтительного моего эпитета, относящегося к лицу духовному, неодобрительно нахмурился, пояснив, что очень уважает русское духовенство.

«Относитесь безлично, — говорил он в трудные дни, отзываясь на мои сетования обывательского свойства, — я приучаю себя относиться безлично — это мне иногда удается». И в тягостной обстановке материальной необеспеченности, неуверенности в завтрашнем — в сегодняшнем дне, в водовороте низких страстей и фантастических слухов «из первоисточников» пребывал он бесстрастным и смотрел, поверх мутного потока современности, вдаль…

После «Скифов» и «Двенадцати» перестал А.А. писать стихи. Неоднократно пытался я говорить с ним об этом, но объяснения А.А. были сбивчивы и смутны. «Разреженная атмосфера… множество захватывающих и ответственных дел…» Одобрив как-то мое стихотворение, он тут же высказал удивление, что «можно, оказывается, и в наше время писать хорошие стихи». «Было бы не совсем добросовестно взваливать все на трудные времена, — произнес он в конце 1920 года, — мешает писать также и чрезмерная требовательность к себе». В самом начале 1921 года почувствовал он, по его словам, что «что-то началось в нем шевелиться, части остановившегося механизма приходят в движение»; раннею весною стал уверенно говорить о приближении иных, допускающих творческую деятельность, условий — и тогда же заболел смертельно.

Последние годы, как отметил я выше, жил А.А. «на людях». Начав с работы в Театральном отделе, посвятил он затем много времени и сил «Всемирной литературе», где до последних своих дней состоял членом коллегии экспертов; председательствовал в совете по управлению Большим драматическим театром, входил в состав правления Союза писателей и других литературных организаций, основал петроградское отделение Союза поэтов и долгое время в нем председательствовал.

Работу в Репертуарной секции Театрального отдела вел он на первых порах энергично, вкладывая в нее присущие ему внимание и добросовестность; в дальнейшем, однако, отстранился от председательствования в секции, а затем и вовсе порвал связь с Театральным отделом. С этим периодом (конец 1918 и начало 1919 года) связано у меня воспоминание об исполненной, по поручению А.А., работе по переводу для Театрального отдела трагедии Грильпарцера. От начала моего труда и до его завершения входил он во все подробности, давал указания и, по окончании работы, немало потратил усилий на преодоление препятствий канцелярского свойства, связанных с оплатою труда.

В качестве члена коллегии «Всемирной литературы» и редактора Гейне привлек он меня в конце 1918 года к переводу гейневской прозы и стихов, а затем и к редакционной работе. Изумительны и беспримерны тщательность и четкость, которые вкладывал он в свой редакторский труд; работа, на которую многие и многие из профессиональных литераторов смотрят преимущественно с точки зрения материальной выгоды, поглощала его внимание целиком. Поручив мне перевод «Путевых картин», он начал с того, что сам перевел до десяти страниц, читал их вместе со мною, внимательно прислушиваясь к моим замечаниям и вводя поправки; получив от меня начало перевода, просмотрел его, исправил и потом читал мне вслух, входя в обсуждение всех мелочей, придумывая новые и новые варианты, то и дело обращаясь к комментариям и справочным изданиям. Ряд хранимых мною писем делового свойства, посвященных переводам Гейне, является живым свидетельством редакторской заботливости Блока.

Нельзя не подивиться и той чисто внешней аккуратности, которою облекал он будничный литературный труд. С чувством смущения вспоминаю, как, сдав А.А. груду наскоро сложенных листов, получал я их тщательно сброшюрованными рукою А.А., снабженными необходимыми пометками, перенумерованными и приведенными в полную типографскую годность.

Становится до конца понятною поговорка об аккуратности — вежливости королей, когда думаешь об А.А. Не знаю случая, когда бы обращение к нему, письменное или устное, делового или личного свойства, осталось без ответа, точного и исчерпывающего. «Забывать» он не умел; но, не полагаясь на поразительную свою память, заносил в записную книжку все, что требовало исполнения. В обстановке работы соблюдал порядок совершеннейший. Помню, как удивился я, когда, весною 1921 года, говоря со мною о моих стихах, открыл А.А. ящик шкапа и достал оттуда тщательно перевязанный пакет, помеченный моей фамилией; в пакете оказались, подобранные в хронологическом порядке, все мои письма и стихи, когда-либо посылавшиеся А.А., от начала нашего знакомства. Не без чувства удовлетворения пояснил он, что такого порядка держится в отношении всех своих корреспондентов и что порядок этот сберегает много времени и труда. Наблюдал я в А.А. и высшее проявление аккуратности, когда свойство это, теряя свой целевой смысл, становится как бы стихиею человеческого духа. В 1921 году, в дни, когда денежные знаки мелкого достоинства обесценились окончательно и в буквальном смысле слова валялись под ногами, вынул он однажды, расплачиваясь, бумажник и, получив пятнадцать руб. сдачи, неторопливо уложил эту бумажку в назначенное ей отделение, рядом с еще более мелкими знаками. Труд, затраченный на эту операцию, во много крат превышал ценность денег; это знал, конечно, А.А., но, верный себе, не расценивал своего труда.

Весною 1920 года А.А. стал во главе образовавшегося в Петербурге отделения Всероссийского союза поэтов. Отвлекаемый разнообразными обязанностями и делами общественного и литературного характера, он все же немало времени уделял, поначалу, новой художественно-профессиональной организации; дав Союзу свое имя как председатель, он добросовестнейшим образом пытался выполнять председательские обязанности: посещал заседания, измышлял способы материального обеспечения членов Союза, организовывал вечера и в качестве рядового члена выступал как на этих вечерах, так и в частных собраниях Союза. Однако ни имя Блока, ни труды его не сообщили Союзу единства, не спаяли в одно целое разнообразного состава членов; невозможность творческой работы, обусловленная рядом сложных причин, чувствовалась слишком явно, и к концу года А.А., тяготясь доставшейся ему задачей, высказывался за ненужность Союза и пытался отказаться от председательской должности. Торжественная депутация, в составе почти всех членов Союза, во главе с покойным Н.С. Гумилевым, прибыла на квартиру к А.А. и почти силою вынудила у него согласие на дальнейшую деятельность. А месяца через два-три случайное, наскоро собранное собрание поэтов большинством пяти голосов против четырех переизбрало президиум и забаллотировало Блока — факт, ни в малой степени, конечно, не обидный для памяти А.А., но показательный для нашего времени. А.А. принял известие о низложении своем «безлично», хотя отнюдь не равнодушно. «Так лучше», — сказал он. Близкие ему люди из состава Союза не сочли нужным, из уважения к А.А., добиваться отмены импровизированных выборов, а Союз, освободившись от нравственного воздействия возглавлявшего его имени, покатился по уклону и в недавнем времени ликвидировал свои дела, породив жизнеспособное кафе.

1917–1921 годы вывели Блока как поэта из его творческого уединения, и тысячи людей пересмотрели и прослушали его с высоты эстрады. Впервые после революции выступил он в Тенишевском зале, весною 1917 года, а затем неоднократно появлялся на эстраде перед публикою, вплоть до последнего своего в Петербурге выступления — в Малом театре. Готовясь к чтению, незадолго до выхода, начинал он проявлять признаки волнения, сосредоточивался, не вступал в разговоры и ходил по комнате; потом быстро выходил на эстраду, неизменно суровый и насторожившийся. Не я один поражен был, на вечере в Тенишевском зале, подбором стихов, исключительно зловещих, и тоном голоса, сумрачным до гневности. «О России, о России!» — кричали ему из публики, после стихов из цикла «Пляски смерти». «Это всё — о России!» — почти гневно отвечал он.

Здесь уместно будет припомнить, хотя бы кратко, суждения А.А. о поэзии и о поэтах, какие мне довелось слышать от него в разное время и по разным поводам. Сколько-нибудь длительных бесед на темы литературные А.А. избегал — отзывы его носили характер отрывочный и, за редкими исключениями, бесстрастный. Плененности чужим творчеством я не наблюдал в нем, — может быть, потому, что познакомился с ним в годы, когда известные литературные влияния сыграли формирующую свою роль и гений поэта утвердился. Замечания его были подчас неожиданны и логически не убедительны; значение их становилось ясным лишь в сочетании с сокровеннейшими его мыслями о художественном творчестве. Одно для меня остается, в итоге, несомненным: всяческое литературное мастерство, все формально-поэтическое вызывало в нем отрицательное чувство. С самым понятием поэзии, с самым наименованием «стихи» мирился он лишь условно. Похвалив однажды стихотворение, мною прочитанное, тут же добавил он, что «это почти уж не стихи»; а когда, много лет тому назад, жаловался я, что стихи не пишутся, он, утешая меня, убежденно заявил, что можно не писать стихов и быть все-таки поэтом.

* * *

Суровый и насторожившийся, — иногда с тучею гневности на опаленном лбу, с постепенно углубляющимися складками в углах твердого и нежного рта, — вспоминается мне Блок за последние годы. Реже и реже освещалось улыбкою гордое лицо. Поразительны и непостижимы те чисто формальные изменения, которые приходилось мне наблюдать по временам в чертах лица А.А. Мимика, в смысле произвольных и рассчитанно-согласованных движений лицевых мускулов, вовсе не присуща была характеру Блока; лицо оставалось поверхностно спокойным. Но, выходя из «фокуса» своего, менял он наружность, как никто. Древнее становилось лицо, глуше его окраска; удлинялся, казалось, нос и выделялись неожиданно крупные уши; и опять, в светлый миг, стремительно молодел он, и божественная улыбка приводила черты лица в гармонию.

Таким юным, и сильным, и радостным вспоминается он мне на вечере Народной комедии, осенью 1920 года, в Народном доме. Искренне воодушевленный успехом, сопровождавшим игру участников, и в том числе Л.Д. Блок-Басаргиной, входил он опять в жизнь, вникал в ее легкие и томительные мелочи, дышал впечатлениями виденного; даже об умирающем Союзе поэтов говорил с живостью и делился своими планами. Наиболее явственно отражалось его настроение в походке. В моменты подъема душевного становилась она необычайно легкой и упругой. Из сумрака памяти встает передо мной давний, юный Блок: вижу его в фойе театра; стремительно проходит он — как бы несется, как бы летит, не касаясь пола, через переполненный зал, рука об руку с спутницей. Воздушный плащ ее развевается, откинутый назад в неудержимом движении, а сам он — как архангел, влекомый светлою силою…

И опять другим, благодушным и детски простым, припоминается мне Блок в спокойные вечерние часы, за стаканом чаю, после напряженной, ставшей необходимою, беседы на общественные темы. Удовлетворяя любопытству моему и моей жены, характеризует среду артистов; с которой, по должности председателя театрального совета, приходится ему соприкасаться; с почтительностью не искушенного в делах жизни человека отзывается об их успехах на материальном поприще; напившись чаю, улыбается, уподобляя себя, по ублаготворенности и полноте облика, некоему заслуженному артисту. Потом, вспомнив о посещении театра высокопоставленным лицом[2], оживляется и, засунув руку в карман пиджака, быстро идет вдоль стены, наглядно изображая торопливую походку государственного человека. Что-то детски благодушное во всех словах и движениях. Это детское проявляется порою в форме непосредственной: трогательно и необыкновенно мягко звучит «мама» и «тетя» в устах сорокалетнего человека, — а между тем только так и говорил он о своих близких, даже в кругу случайных и малознакомых людей. И неожиданно, по-детски, реагирует он, в разговоре со мною, на властный характер поэта Гумилева: «Не хочется иногда читать стихи, а он заставляет…»

Чистота и благородство сопровождают в памяти моей образ Блока до последних дней его жизни. Имея недоброжелателей, сам он, поскольку наблюдал я его, вовсе не знал чувства недоброжелательства (характерен в этом отношении отзыв В. Розанова — как отнесся Блок к его резким выпадам). Чувства, отдаленно даже напоминающие злопамятство, были ему чужды. Случайно пришлось мне быть свидетелем его разговора с издателем Гржебиным, просившим А.А. высказаться о достоинствах поэта №, книгу которого он имел в виду издать. «Это поэт подлинный. Конечно, издавайте…» — не колеблясь, сказал А.А. о человеке, не подававшем ему в то время руки[3].

Излишне сентиментальным не был Блок в житейских и даже в дружеских отношениях и не на всякую, обращенную к нему, просьбу сочувственно отзывался. Но, приняв в ком-либо участие, был настойчив и энергичен и доброту свою проявлял в формах исключительно благородных. Поскольку дозволительно говорить в этом очерке о себе, должен сказать я (как и многие, вероятно), что обязан А.А. безмерно многим. Не ограничиваясь душевным участием в литературных моих замыслах и трудах, делал он, в особенности в последние годы, все возможное для устроения моего материального благополучия на этом поприще. Письма А.А. ко мне последнего времени содержат, почти каждое, упоминание о тех или иных его шагах в этом направлении. В них — подробные сообщения о ходе предпринятых им переговоров, искренняя радость по поводу удачи, тревога и сочувственная грусть в случае неуспеха. Перечитываю их с чувством вины и благодарности.

В начале 1919 года заболел я сыпным тифом и в тифу заканчивал срочную литературную работу. Узнав о болезни, А.А. прислал жене моей трогательное письмо с предложением всяческих услуг; сам в многочисленных инстанциях хлопотал о скорейшей выдаче гонорара; сам подсчитывал в рукописи строки, как сказали мне потом, чтобы не подвергнуть возможности заражения служащих редакции, и сам принес мне деньги на дом — черта самоотверженности в человеке, обычно осторожном и, в отношении болезней, мнительном.

У меня хранится копия с письма, посланного А.А. в сентябре 1918 года одному из народных комиссаров, человеку, близкому к литературе. В письме этом, написанном по моей просьбе, А.А. излагает обстоятельства ареста одного из моих знакомых и, высказывая свою уверенность в его непричастности к политике, просит содействия к скорейшему разъяснению дела.

Одно из последних, написанных А.А. писем касается участи писательницы, впавшей в бедственное положение. Заканчивая счеты с жизнью, А.А. не уходил до конца в себя и тревожился о судьбе человека, вовсе ему чужого[4].

На глазах у всех нас умирал Блок — и мы долго этого не замечали. Человек, звавший к вере, заклинавший нас: «Слушайте музыку революции!», раньше многих других эту веру утратил. С нею утратился ритм души, но долго еще, крепко спаянная с отлетающей душой, боролась земная его природа. Тяготы и обиды не миновали А.А.; скудость наших дней соприкоснулась вплотную с его обиходом; не испытывая, по неоднократным его заверениям, голода, он, однако, сократил свои потребности до минимума; трогательно тосковал по временам о «настоящем» чае, отравлял себя популярным ядом наших дней — сахарином, выносил свои книги на продажу и в феврале этого года, с мучительною тревогою в глазах, высчитывал, что ему понадобится, чтобы прожить месяц с семьей, один мильон! «Все бы ничего, но иногда очень хочется вина», — говорил он, улыбаясь скромно, — и только перед смертью попробовал этого, с невероятным трудом добытого вина.

Не забыть мне тоскливой растерянности, владевшей всегда сдержанным А.А. в дни, когда пытался он безуспешно отстоять свои права на скромную квартиру, с которой он сжился за много лет и из которой его, в конце концов, все-таки выселили. «Относитесь безлично», — не без жестокости шутил я, и он только улыбался в ответ, с легким вздохом.

«Что бы вам выехать за границу месяца на два, на три, отдохнуть, пожить другою жизнью? — сказал я однажды А.А. — Ведь вас бы отпустили…» — «Отпустили бы… я могу уехать, и деньги там есть для меня… в Германии должен получить до восьмидесяти тысяч марок, но нет… совсем не хочется», — ответил он, — а это были трудные дни, когда уходили и вера и надежда и оставалась одна любовь.

Силы душевные постепенно изменяли А.А.; но лишь в марте этого года, после краткого подъема, увидел я его человечески грустным и расстроенным. Необычайное физическое здоровье надломилось; заговорили, впервые внятным для окружающих языком, «старинные болезни». Перед Пасхою, в апреле 1921 года, жаловался он на боль в ногах, подозревая подагру, «чувствовал» сердце; поднявшись во второй этаж «Всемирной литературы», садился на стул, утомленный.

Многим, я полагаю, памятен вечер Блока в Большом драматическом (б. Малом) театре, 25 апреля 1921 года. Зал был переполнен; сошлись и друзья и недруги, теряясь в толпе любопытных и равнодушных. Необычайная мрачность царила в театре, слабо освещенном со сцены синеватым светом. Звонкий голос К.И. Чуковского, знакомившего публику с Блоком наших дней, звучал на этот раз глухо и неуверенно; чувствовалась торопливость — и даже некоторая тревога. Этого настроения не развеял появившийся на эстраде Блок. Слышавшие его в другие дни знают, что не так, как в этот вечер, переживал он читаемые стихи. За привычной уже суровостью облика не замечалось сосредоточенности и страсти; в голосе, внятном и ровном, как всегда, не было животворящей силы. Читал он немного и недолго; на требование новых стихов отвечал, выходя из боковой кулисы, короткими поклонами и неохотно читал вновь; только выйдя в последний раз к рампе, с воткнутым в петлицу цветком, улыбнулся собравшимся внизу слабо и болезненно.

Через день встретил я его в редакции «Всемирной литературы» — в последний раз в жизни. На вопрос одной из служащих редакции — почему он так мало читал, А.А. хмуро и как-то не по-обычному рассеянно проговорил: «Что ж… довольно…» — и ушел в другую комнату. Мой последний разговор с ним оказался делового свойства: исполняя просьбу знакомой, уезжавшей за границу и мечтавшей об издании чего-либо, написанного Блоком, я спросил А.А., не хочет ли он воспользоваться этим предложением. В выражениях кратких и совершенно определенных А.А. ответил, что — нет, не хочет, что к нему иногда обращаются с такими предложениями и он их неизменно отклоняет.

Перед самою Пасхою уехал А.А. в Москву, где, больной и измученный, выступил в сопровождении К.И. Чуковского в ряде вечеров. Вернувшись в Петербург, слег, по настоянию врачей, в постель «на два месяца», как говорили тогда. О болезни его сразу же распространились слухи различного свойства; родные, в ответ на запросы, на справки по телефону, отвечали в тоне растерянном и все более и более тревожном; личное общение с А. А. было, по свойству болезни, нежелательно.

Последнее полученное мною от А.А. письмо, от 29 мая 1921 года, касается перевода «Германа и Доротеи» и заканчивается словами: «Чувствую себя в первый раз в жизни так: кроме истощения, цинги, нервов — такой сердечный припадок, что не спал уже две ночи».

Письмо коротко; почерк, обычно четкий, обрывист и не вполне ясен; после подписи — черта не ослабевающего и на ложе смертной болезни внимания; просьба передать поклон моей жене…

Все, что сопутствовало болезни и умиранию А.А. и что подлежит обнародованию, будет обнародовано его близкими. Мне остается сказать несколько слов о мертвом Блоке.

Я увидел его в шестом часу вечера 8 августа, на столе, в той же комнате на Офицерской, где провел он последние месяцы своей жизни. Только что сняли с лица гипсовую маску. Было тихо и пустынно-торжественно, когда я вошел; неподалеку от мертвого, у стены, стояла, тихо плача, А.А. Ахматова; к шести часам комната наполнилась собравшимися на панихиду.

А.А. лежал в уборе покойника с похудевшим, изжелта-бледным лицом; над губами и вдоль щек проросли короткие темные волосы; глаза глубоко запали; прямой нос заострился горбом; тело, облеченное в темный пиджачный костюм, вытянулось и высохло. В смерти утратил он вид величия и принял облик страдания и тлена, общий всякому мертвецу.

На следующий день, около шести часов вечера, пришлось мне, вместе с несколькими другими из числа бывших в квартире, поднять на руках мертвого А.А. и положить его в гроб. К тому времени еще больше высохло тело, приобретя легкость, несоразмерную с ростом и обликом покойного; желтизна лица стала густой, и темные тени легли в его складках; смерть явственно обозначала свое торжество над красотою жизни.

И — последнее впечатление от Блока в гробу — в церкви на Смоленском кладбище, перед выносом гроба и последним целованием: темнеющий под неплотно прилегающим венчиком лоб, слабо приоткрытые, обожженные уста и тайна неизбытой муки в высоко запрокинутом мертвом лице.

С чувством горестным, близким к безнадежности, заканчиваю я строки воспоминаний. Им надлежало бы, по замыслу сердца, стать живым свидетельством отошедшего от нас величия; но — да говорит величие о себе своим единственным, внятным и в веках языком. Тесны пределы земных явлений и скудны слова; даже человеческое, сквозь восторг и благоговение, бессильны мы передать.

И — последнее, горькое для меня, как и для многих: было, казалось бы, время и была возможность, за словами, земными и по-земному незначащими, услышать и узнать от него что-то другое, самое нужное, главное; и случалось — напряженное сердце бывало на грани этих единственно нужных восприятий. Но слова обрывались; взор как будто договаривал недоговоренное, а улыбка, нежная и — теперь ясно для меня — всегда горестная, призывала мириться с непостижимостью тайны, той тайны, в которой и есть существо гения и в которую навеки облеклась отныне благословенная тень покойного.

С чувством горестным, близким к безнадежности, заканчиваю я строки воспоминаний. Им надлежало бы, по замыслу сердца, стать живым свидетельством отошедшего от нас величия; но — да говорит величие о себе своим единственным, внятным и в веках языком. Тесны пределы земных явлений и скудны слова; даже человеческое, сквозь восторг и благоговение, бессильны мы передать.

И — последнее, горькое для меня, как и для многих: было, казалось бы, время и была возможность, за словами, земными и по-земному незначащими, услышать и узнать от него что-то другое, самое нужное, главное; и случалось — напряженное сердце бывало на грани этих единственно нужных восприятий. Но слова обрывались; взор как будто договаривал недоговоренное, а улыбка, нежная и — теперь ясно для меня — всегда горестная, призывала мириться с непостижимостью тайны, той тайны, в которой и есть существо гения и в которую навеки облеклась отныне благословенная тень покойного.

11 декабря 1921

Впервые опубликовано: Записки мечтателей. 1922. № 6. С. 123–154.

Л. Чертков. В.А. Зоргенфрей — спутник Блока[5]

В записной книжке Александра Блока, есть запись, датированная 28 июня 1916 года: «Мои действительные друзья: Женя (Иванов), А. В. Гиппиус, Пяст (Пестовский), Зоргенфрей»[6]. Личность и творчество В. А. Зоргенфрея до сих пор не были предметом специального научного исследования. А между тем, Зоргенфрей, будучи незаурядным, хотя и мало высказавшимся, поэтом, был в то же время близок к Блоку и творчески. Ему посвящено стихотворение Блока «Шаги Командора», имя его часто встречается на страницах дневников и записных книжек Блока, наконец, ему принадлежат интересные воспоминания о Блоке. И все же творчество В. А. Зоргенфрея не является лишь частной проблемой блоковедения, а представляет интерес и само по себе. Настоящая статья и является первой попыткой свести воедино материалы, относящиеся к Зоргенфрею, и дать им общую оценку.

Наследие В. А. Зоргенфрея количественно невелико. Зоргенфреем опубликован всего один сборник стихотворений (еще 25–30 стихотворений рассеяно в периодической печати), три рассказа, десятка три различных статей и значительное число переводов в стихах и прозе. Архив Зоргенфрея, Сожалению, в большей своей части погиб во время его необоснованного ареста в 1938 году и позднее — во время блокады Ленинграда. В государственных хранилищах (ЦГАЛИ, Пушкинский Дом и др.) имеется небольшое количество материалов Зоргенфрея: часть переписки, рукописи ряда стихотворений и переводов, корректуры «Страстной Субботы», три неопубликованные автобиографии (1922, 1924 и 1929 [7]). Мы ими и будем пользоваться по мере изложения. Отдельные сведения и материалы были сообщены нам вдовой поэта — Александрой Николаевной Зоргенфрей — и хорошо знавшей В. А. Зоргенфрея бывшей сотрудницей изд-ва «Всемирная литература» и Госиздата — Верой Александровной Кюнер-Сутугиной. Выражаем им обеим искреннюю благодарность.

I

Вильгельм Александрович Зоргенфрей родился 11 сентября (по старому стилю) 1882 г. в г. Аккермане. Его отец был военным врачом, по происхождению лифляндским немцем; мать его была армянка. «Различные культуры и характеры совместились во мне, но не слились» — пишет В.А. Зоргенфрей[8]. Семья была многодетной. Вскоре после рождения Вильгельма умер отец, и с 1889 г. В.А. Зоргенфрей жил и воспитывался в Пскове у родственников, содержавших там аптеку. Здесь же Зоргенфрей в 1900 г. закончил классическую гимназию и уехал в Петербург, где поступил на математический факультет университета (Зоргенфрей обладал незаурядными математическими способностями). Однако через год он перешел в Технологический институт, который закончил в 1908 году. Краткое время после этого он учительствовал, а потом, вплоть до революции, служил в учебном отделе Министерства торговли и промышленности. После революции Зоргенфрей работает инженером-технологом.

Стихи Зоргенфрей, по собственному его признанию, любил с детства, и сам он начал писать с 9 лет. Некоторое влияние на его литературные склонности оказал его кузен — известный впоследствии педагог Г. Г. Зоргенфрей. «В ранней юности повлияли на меня решающе Некрасов и Жуковский, затем Мережковский и Блок. Интонации Некрасова оказались, пожалуй, непреоборимыми»[9].

Литературную деятельность Зоргенфрей начал как рецензент в библиографическом журнале «Литературный вестник». В 1902-03 гг. он поместил там (за своей подписью и под псевдонимом В. А. Зор) 7 рецензий. В некоторых из них (на издание Ф. Шиллера в серии «Библиотека великих писателей» 1 № 7 за 1902 г., на «Часы жизни» А. Шницлера — № 4, за 1902 г.) обращает на себя внимание повышенный интерес автора к вопросам стихотворного перевода, который, как известно, займет значительное место в творческой деятельности Зоргенфрея. В рецензии на сборник стихотворений П. Якубовича[10] В. Зоргенфрей резонно отмечает противоречие между собственной гражданской лирикой Якубовича и символистской поэзией Бодлера, чьим пропагандистом и переводчиком был Якубович. «И непонятно, — пишет Зоргенфрей, — каким образом в душе переводчика так мирно ужились вполне искреннее увлечение преходящими вопросами современности и не менее искреннее, по-видимому, сознание их тленности и ничтожества». Следующая ступень в литературной деятельности Зоргенфрея тесно связана с событиями 1905 года, в которых он принял участие как поэт и публицист. С марта по октябрь 1905 г. Зоргенфрей напечатал в газете «Неделя» (приложение к «Вестнику Знания» В. В. Битнера) 8 статей и фельетонов на темы «О забастовках в России», «о крестьянских беспорядках», «О церковной реформе и свободе совести» и т. д. В них Зоргенфрей стоит на либерально-демократических позициях. Он резко критикует «гнет беспочвенной и омертвевшей бюрократии», выступает против религиозных преследований, за реформы и Земский Собор, отмечает «количественный и интеллектуальный» рост пролетариата. В эти же годы он (под псевдонимом ZZ и Гильом ZZ) начинает активно выступать как сатирический поэт. Первым его опубликованным произведением в этом роде было «Пробуждение Потока», напечатанное в газете «Наша жизнь» [11]. Целый ряд его сатирических стихотворений был опубликован в таких изданиях, как «Зритель», «Молот», «Маски», «Альманах», «Прометей», «Неделя», «Сатирикон». Большинство этих журналов, вскоре после выхода, подверглись запрещению за их явную оппозиционность. Ряд лирических стихотворений Зоргенфрей напечатал в 1905–1907 гг. в приложении к газете «Наша жизнь», в газете «Псковская жизнь», в символистских журналах «Золотое руно», «Вопросы жизни», «Перевал». В последнем же журнале[12] был напечатан его, по-видимому, не лишенный автобиографических черт, рассказ «Болезнь», где в несколько бунинской манере повествовалось о непрояснившемся чувстве лирического героя к провинциальной барышне Ирочке. Сотрудничество в символистских журналах было связано с существенным поворотом в личной и творческой биографии Зоргенфрея. Весной 1906 г. у С. Городецкого он знакомится с Ал. Блоком, который производит на него сильное впечатление. Первое время они часто встречаются и беседуют (см. «Записные книжки» Блока). Позднее в своих воспоминаниях о Блоке Зоргенфрей запишет: «Личные обстоятельства надолго затем отвлекли меня от литературной жизни, и с 1909 по 1913 гг. встречи мои с Блоком были редкими и случайными»[13]. Действительно, в 1909 г. Зоргенфрей женится на Александре Николаевне Кирпичниковой, дочери псковского мирового судьи. Уход в личную и служебную жизнь был связан, в первую очередь, с мучительным кризисом в сознании Зоргенфрея, с разочарованием, вызванным поражением революции и осложненным тяжелой болезнью — «черной меланхолией». За эти годы Зоргенфреем был опубликован лишь один рассказ — «Санкт-Петербург. Фантастический пролог», заслуживший почетный отзыв на 2-ом Всероссийском литературном конкурсе редакции «Биржевых ведомостей»[14]. В какой-то мере в рассказе отразилось болезненное состояние Зоргенфрея. Написанный под явным влиянием «Петербургских повестей» Гоголя и с эпиграфом из «Невского проспекта», рассказ рисует некое странное происшествие, имевшее место в Петербурге. В рассказе главную роль играет дьявол в образе Варфоломея Венценосного[15]. Здесь мы находим и сатирические картины из жизни департамента неотложных мероприятий, где Зоргенфрей, видимо, широко использовал опыт своей чиновничьей деятельности (отразившейся и в стихотворении «Был как все другие…», 1913). Рассказ интересен, хотя и производит несколько незавершенное, эскизное впечатление, т. к. возможно, действительно является прологом к какой-то большой вещи.

Это же время отмечено политическим «поправением» Зоргенфрея. Резко усиливается и его болезнь; 1914 г. он проводит на излечении в неврологическом санатории на ст. Крюково под Москвой. Именно о болезни он говорит в автобиографии 1929 г.: «Пишу мало — основная причина, вероятно, нервная связанность, а затем требовательность к себе»[16]. Из Крюкова Зоргенфрей присылает Блоку письмо от 4 июня 1914 г., где, между прочим, говорится: «Ничего не пишу, ничего не читаю — со мною только сборник Ваших стихов и несколько латинских авторов. Мир мой далёк от меня, но Вы мне снитесь постоянно, и только Ваши стихи помнятся мне и говорят о жизни»[17]. В начале 1915 г. Зоргенфрей возвращается в Петербург. Несмотря на большое личное сближение его в этот период с Блоком, по-видимому, большого идейного родства между ними нет. Общее разочарование в либерализме, толкнувшее Зоргенфрея вправо, привело Блока к «Возмездию». Не случайно в этот период Зоргенфрей находит больше общего с В. В. Розановым (см. письма Зоргенфрея к Розанову[18], 1916-17, с пометкой: «Один из прекрасных русских немцев»). В. В. Розанов был очень сложным человеком, не лишённым демократических устремлений и в то же время нередко докатывавшимся до крайнего мракобесия. Но, во всяком случае, он был человеком умным и чутким к вопросам дня. И не случайно даже люди далёкие и даже враждебные его политической позиции, нередко обращались к нему в эти годы за советом. В своих письмах Зоргенфрей пишет о своём разочаровании в либеральной интеллигенции и «общественном мнении», подчас сетует на позиции и взгляды Блока. Во всяком случае, из писем явствует, что при всём своём разочаровании в либерализме, Зоргенфрей был всё же далёк от нововременской позиции Розанова. 17 октября 1916 г. Блок записывает: «Встреча с Зоргенфреем. Он просил посвятить ему “Шаги Командора”» (стихотворение написано в 1910–1912 гг.). Примерно в это же время Блок передаёт в «Русскую мысль» несколько стихотворений Зоргенфрея, в том числе одно из лучших его произведений — «Горестней сердца прибой…»[19]. В июле 1916 г. Зоргенфрей, пользуясь своими служебными связями, устраивает Блока, призванного на военную службу, в сравнительно привилегированные части Земско-городского Союза. В феврале 1917 года вспыхивает революция. Отношение Блока к ней общеизвестно. Зоргенфрей же, активно сочувствовавший революции 1905 г., встречает 1917 год сомнениями, отягощенными памятью о жертвах 1905 г. свидетельством этих настроений служит его неопубликованное стихотворение, посвященное России:

Мы о твоём не молились спасении — Вспомнить, покинуть, вздохнуть. В чёрную пору, в тоске и борении Твой потеряли мы путь. Пали любившие, встали лукавые, Тени легли на поля, — Вот и пришли они, льстивые, ржавые, Скудные дни февраля…[20]

Однако Октябрь Зоргенфрей встречает в целом сочувственно. С первых же дней революции он работает в Смольном и в Рабоче-Крестьянской инспекции. С этого времени он и воспринимается современниками как спутник Блока. Он поддерживает настроения автора «Двенадцати», вызвавшие такое негодование в среде его вчерашних друзей. Вместе с Блоком, читающим «Возмездие», он выступает в «Доме искусств» 4 сентября 1920 года (несмотря на свою нелюбовь к публичным выступлениям вообще). Вместе с Блоком же он выходит из Союза поэтов, в 1921 г. принявшего гумилёвскую ориентацию. Ещё в 1919 году Блок привлекает Зоргенфрея к работе в издательстве «Всемирная литература» в качестве переводчика и редактора отдела немецкой литературы. За время работы во «Всемирной литературе» Зоргенфрей выполнил и издал ряд значительных переводов в стихах и прозе. Это, в первую очередь, — «Сид» И. Г. Гердера (с предисловием Зоргенфрея), переводом которого он гордился, «Путевые картины» и др. произведения Г. Гейне, «Герман и Доротея», «Торквато Тассо» и др. произведения Гёте, драмы Ф. Грильпарцера («Любуша», 1919, с его предисловием, неопубликованное «Счастье и гибель короля Оттокара»), Г. Гауптмана, книги современных немецких писателей: Ф. Верфеля («Человек из зеркала», 1922) и К. Штернгейма («4 новеллы», 1923). Кроме того, Зоргенфрей редактировал издания сочинений Новалиса и Клейста, книги Л. П. Локнера («Генри Форд и его “Корабль мира”», 1925) и Г. Форда «Моя жизнь и мои достижения» (7 изданий в 1924—26 гг.). Между прочим, к изданию Клейста Зоргенфреем написано большое предисловие — первая серьёзная работа о Клейсте на русском языке, завершающаяся любопытным сравнением его с Лермонтовым[21]. В записных книжках Блока встречаются оценки его переводов Гейне и Грильпарцера: «Хорошо переведено», «Перевод Зоргенфрея кажется блестящ». В эти же годы Зоргенфрей публикует свои лучшие стихотворения в журнале «Записки мечтателей», в «Петербургском сборнике» и выпускает сборник «Страстная Суббота» (март 1922). После смерти Блока, глубоко его потрясшей, Зоргенфрей печатает о нём некролог[22] и воспоминания[23]. В последующие годы продолжается интенсивная работа Зоргенфрея в качестве переводчика для Госиздата, издательств «Время» и «Academia», где он, кроме того, пишет ряд внутренних рецензий (см. РО ИРЛИ).

Из его работ 20-30-х гг. можно отметить переводы С. Цвейга, драм Ф. Шиллера и Ф. Геббеля, редакцию перевода романа Г. Фаллады «Что же дальше?», редактирование и переводы в Собрании сочинений Томаса Манна, выходившем в 30-е годы (в том числе перевод таких произведений, как «Будденброки», «Волшебная Гора», ряд новелл). Надо отметить также переводы Зоргенфрея с французского — из А. де Ренье и П. Клоделя[24], с английского — С. Хетчисон «Когда наступает зима» (редакция перевода), а также неопубликованный перевод стихотворений поэта-лауреата Д. Мэйзфильда (ЦГАЛИ, ф. «Academia»), перевод со староголландского стихотворений из книги И. Масса «Краткое известие о Московии в нач. XVII в.»[25]. Последняя по времени его работа — перевод с финского языка[26]. В начале 1938 г. Зоргенфрей был подвергнут необоснованному аресту и 21 сентября того же года трагически погиб. В настоящее время Вильгельм Александрович Зоргенфрей реабилитирован.

II

Несмотря на разнообразие его литературной деятельности, Зоргенфрей — прежде всего и по преимуществу поэт. Стихи являются основным в его литературном наследстве. Большинство его значительных произведений объединено в сборнике «Страстная Суббота»[27], посвященном «благословенной памяти Александра Александровича Блока». За пределами сборника осталось около 30 известных нам стихотворений. Такие ранние произведения, как «Вечерняя песня»[28], «Вождь»[29], «Этой тропой проходили…»[30] не включены ввиду их очевидной художественной слабости. Большой же цикл сатирических стихотворений остался за пределами сборника ввиду их злободневного характера, противоречившего общему построению «Страстной Субботы». В своей автобиографии 1922 г. Зоргенфрей указывает, что писал в сатирических журналах «под различными псевдонимами, которых нет надобности открывать». Поэтому мы уверенно можем говорить, как о написанных Зоргенфреем, лишь о стихотворениях, подписанных ZZ, Гильом ZZ, В. Зор. Эти псевдонимы были неоднократно раскрыты в списках сотрудников этих изданий и им самим. В цикл стихотворных сатирических произведений входят такие, как «Пробуждение Потока», «Погром», «Зритель», «Прощание», «Город и деревня», «Ой, полна тюрьма…», «Парламент “Нового Времени”», «Думы нет, но дума соберётся…», две серии эпиграмм — «эпитафий». В некоторых из этих стихотворений Зоргенфрей откровенно следует А. К. Толстому и Некрасову. Наибольший интерес представляют «Погром, отрывок из эпической поэмы»[31], написанный гекзаметром и обличающий черносотенцев и их сановных покровителей; «Парламент “Нового Времени”», дающий сатирические портреты журналистов-мракобесов В. П. Буренина, И. О. Меньшикова и кончающийся словами:

Покуда «Новое» выходит «Время», По-старому мы будем с вами жить[32],

и, наконец, «Думы нет, но дума соберётся…» с такими строками:

Ждёт добра от Думы вся Россия. Мужичок от Думы ждёт землицы, Иудеи — права жить в столице, Дворянин — особых преимуществ, Коммунист — раздела всех имуществ. …………………………………………. Публицисты ждут свободы слова, Частный пристав — права бить любого, А поляк не меньше и не больше, Как свободы автономной Польши. ……………………………………… Пролетарий, мрачный и угрюмый, Вообще добра не ждёт от Думы. Как-то Дума обо всём рассудит? Что-то будет? Что-то, право, будет?[33]

Своеобразный характер носят литературные эпиграммы Зоргенфрея, написанные в форме эпитафий, что придаёт их юмору мрачноватый характер. Было опубликовано две серии таких эпитафий: «Эпитафии (на случай кончины)» — Арцыбашев, А. Каменский, Кузмин, Муйжель, Г. Чулков, Брешко-Брешковский[34] — «Литературный некрополь» — Е. Замятин, Пильняк, Ахматова, Шкловский, Маяковский, Пастернак, А. Толстой[35] под псевдонимом Moriturus. Несколько неопубликованных эпитафий: на Брюсова, И. Груздева, М. Шкапскую, братскую могилу и себе — сохранилось в архивах М. Шкапской в ЦГАЛИ[36]. Там, между прочим, сохранился и рукописный подлинник коллективного стихотворения (с Блоком и др.) «В магазине готового платья…», опубликованного в воспоминаниях Н. Павлович[37]. В некоторых из эпитафий Зоргенфрей проявляет незаурядное пародийное мастерство. Таково, например, начало эпитафии на Пастернака:

В осколки рта, звенит об зымзу, споря Со смертью, дождик, крещет гроб вода…

В альбоме Э. Ф. Голлербаха имеется стихотворение известного пушкиниста Н. О. Лернера от 9 (22) июня 1922 года[38]:

В. А. Зоргенфрею

Тебя «пронзительно унылым» Назвал покойный Гумилёв, С поэтом, сердцу вечно милым, Я согласиться был готов. Но знаю, есть в твоей природе Лихая резвость — веселей Что может быть твоих пародий! Ведь в них ты истый Sorgen-firei[39].

Однако более значительна лирика Зоргенфрея. Сборник «Страстная Суббота» состоит из разделов: «Кладбище», включающего стихотворения 1904-07 гг., и «Милосердная дорога», со стихами 1913–1921 гг.[40] «Оба отдела, — пишет в своём предисловии Зоргенфрей, — связаны некоторым единством поэтического восприятия жизни и смерти, образным выражением этого единства служит наименование книги — “Страстная Суббота”» (т. е. канун Светлого Воскресения).

Хотя подбор текстов в сборнике сделан с большой тщательностью и вкусом, в нём встречаются и явно юношеские стихотворения. В то же время за пределами книжки осталось одно из лучших произведений его первого периода. Это — стихотворение «Грозен тёмный хаос мирозданья…»:

Грозен тёмный хаос мирозданья, Чужды звёзды дальние земле… Я дымящим факелом сознанья Озарил свой путь во мгле. Прихотлив, неверен, робок тусклый свет Тлеет факел и дымится; От предмета на предмет Тень уродливо ложится. Душный мрак в борьбе с лучом дрожащим Вызвал к жизни сонмы тёмных сил И своим молчаньем леденящим Слабый стон мой заглушил. Изнемог я, покорен, подавлен тьмой… Кто поймёт? Чьё сердце встрепенётся? Кто на голос одинокий отзовётся мой?[41]

Стихотворение интересно, между прочим, своим своеобразным ритмом, особенно во второй строфе, где оно точно передаёт зыбкость света факела. Вообще, первый раздел книги, многозначительно названный «Кладбище», во многом связан с тяжёлыми настроениями, вызванными поражением революции и отягощёнными общим меланхолическим складом поэта. Здесь видно, что Зоргенфрей — поэт классического склада. Тяготение к строгим формам, чёткому графическому рисунку стиха, герметичность настроения, скупость и выверенность художественных средств сближают его с Баратынским и Тютчевым, а из современников — со школой Брюсова, В. Ходасевичем. У Зоргенфрея отсутствует общесимволистская тональность, субъективность и разорванность образной системы. Близость к символистам у него скорее тематическая (темы смерти, религиозного отречения). Первое стихотворение цикла «Кладбище» построено на контрасте солнечного дня с холодом могилы, на которую принесли венок:

Уходя, ты крест поцеловала… Миг свиданья беден был и краток, Но на влажном зеркале металла Детских губ остался отпечаток.[42]

Наиболее интересно третье стихотворение цикла, интонационно близкое к Тютчеву (ср. «Родной ландшафт…»):

Я слышу: путник бродит меж холмами, Минувшего отыскивая весть, И надпись, полустёртую годами, Припав к земле, пытается прочесть. И не найдя ответного призыва, В могильных снах прозрев свою судьбу, Встаёт с земли и думает тоскливо Об имени уснувшего в гробу.


Поделиться книгой:



Регистрация