«А кто у тебя так громко хохочет?»
Когда Галина Борисовна впервые это спросила, по спине у меня пробежали мурашки. Она будто позвала… А в гости ко мне как раз зашли две сестры, пустые, как праздничные шары, но веселые. Никогда раньше Галина Борисовна не выражала никаких чувств по таким поводам. Ни в Певеке, ни в Магадане, ни в Новосибирске.
«Выгони всех! Хватит небо коптить!»
Я промолчал. Такого она раньше тоже не говорила.
Почему-то я скрывал от Галины Борисовны свои попытки воссоздать ее на бумаге.
Не хотела она умирать под моими поцелуями, поэтому я вновь и вновь рисовал ее на нежном матовом фоне в коротком платьице и высоких жокейских сапогах. Тонкими кисточками. Не с фотографий, конечно, а по памяти — как она перед сном вынимает шпильки из длинных темных волос… Чудесный полуоборот, летящие волосы… Ох, как схватить такое?.. В последнее время я работал со специальным спиртовым настоем. Он оставлял на ватмане слабый нежный след — сперва влажный, а потом, по мере высыхания, — почти неуловимых слоновых оттенков…
Но что-то там у советских искусствоведов не складывалось.
«Если вы начнете бросать ежей под меня, я брошу пару дикобразов под вас».
Так в свое время говорил Первый (и энергично повторял его двойник), но, похоже, на этот раз ежей Первому успели набросать больше, чем он дикобразов. Я судил по долгому отсутствию Галины Борисовны, по ее тревожным телефонным звонкам. После октября 1964 года обо мне вдруг забыли. Даже в «реанимации» мы как-то незаметно перешли на разговоры о всеобщей мировой истории; когда пупс начинал свою мантру о князе Игоре, мы его затыкали.
10
Однажды Галина Борисовна позвонила.
«Я в Толмачеве. Жди. Через час у тебя буду».
Все, что я успел — попрятать в стол, в шкаф, за книги какие-то чужие чулки, что-то еще такое неопределенное, воздушное. Галина Борисовна ворвалась в мою квартиру как мечта. Поцеловала в щеку: «Подожди, я переоденусь», и с большим пакетом в руке укрылась в ванной.
Дело простое. Пусть с дороги поплещется.
У меня был молдавский зеленый горошек, я порезал докторскую колбасу — тонкими ломтиками, аккуратно. Болгарские спелые томаты выложил на тарелку. Из напитков был спирт, зато целая бутылка. Мне тогда нравился цвет спирта. У него, правда, есть свой цвет. Именно свой, непередаваемый, как у ключевой воды, кстати. Существуй в мире натуральная спиртовая краска, я бы только в этой гамме работал — писал бы Галину Борисовну, пусть освежает мужские взгляды.
Галина Борисовна, кстати, сильно помолодела.
По новому паспорту ей опять было двадцать пять. Мои годы шли, как им положено, а она остановилась на любимой цифре. Видимо, для опытных советских искусствоведов это не проблема. Сейчас выйдет из ванной в халатике, с долгим холодком вдоль спины подумал я, сверкнет коленками и начнет рассказывать о новых веяниях, о том, как она нынче летала с группой своих коллег в Париж, чтобы на выставке в Лувре отстаивать новое советское искусство. «Много клеветы, — жаловалась она. — Хорошо, что ты не читаешь иностранную прессу».
«Ты готов?» — послышалось из ванной.
Я долго ей аплодировал. Вот оно — искусство!
Галина Борисовна вышла из ванной считай ни в чем.
Только на голые плечи был наброшен новенький полувоенный китель со многими лауреатскими знаками. Двадцать пять лет по новому паспорту вполне позволяли Галине Борисовне выходить из ванной только в таком полувоенном кителе, ничего больше не надев. Глядя на меня, тревожно переступила голыми ногами. Пришлось сказать:
«Теперь к тебе совсем не подступишься».
Она покраснела. «Ты же знаешь, что это все здесь твое».
И засмеялась, и голой попой села мне на колени. Обняла, как раньше никогда не обнимала. Оказывается, все лауреатские знаки были мои, она их получала за меня в Москве, в Ленинграде, в Париже, в Берлине — по доверенности, когда-то мною заверенной. За «Солнце земное» Госпремию Галина Борисовна получила буквально за месяц до отстранения Первого, где-то в сентябре 1964 года.
Вспомнила, вздохнув: «Он за искусство болел, твои работы ценил».
Голая попа Галины Борисовны жгла мне колени. Я чувствовал ее остро. Боялся, что сейчас очнется, скажет, как раньше: «Пора спать». Но она шептала, шептала, прижимаясь: «Волюнтарист…». Что-то с нею произошло в последнее время. Жалела бывшего Первого, а руки жадно и незнакомо исследовали меня. «Он сейчас не при делах… А ведь как стихи своего друга-шахтера декламировал…». Я чувствовал, как пораженно застывают руки Галины Борисовны, наткнувшись на нечто необыкновенное… «Он тебя планировал распространить широко, на всю Европу и дальше… Ты бы при нем Мону Лизу превзошел…» Руки ее уже ничего не искали, им нечего было искать. Они везде натыкались на то, чего прежде старательно избегали. «Ты как еж…» Она никогда раньше не бывала такой, да и я наконец стащил с нее полувоенный китель и кусал груди, чтобы не подумала, что я награды свои кусаю… Но, может, она считала наградой себя, со стоном вся выгиналась навстречу… «О тебе во Франции пишут…» Царапала, влажно дышала… Потом оседлала — как судьбу… ммммммм… как последнюю надежду… Не знаю, можно ли так пришпоривать судьбу, тем более надежду, но мы скакали долго-долго, даже не погасив свет… «Люблю за книгою правдивой огни эмоций зажигать…» мммммммм… Первый, конечно, был человеком неуправляемым, но ведь таким и хотел быть… крепче, ну, пожалуйста… Я отвечал на каждое движение… «Только не зазнавайся, не зазнавайся, пожалуйста, не за…» — задыхалась она… Я умирал… Я сходил с ума… Я проваливался в небытие… Я ждал, когда нахлынет эта ужасная горячая волна и мы окончательно в ней утонем… После октября 1964 года члены Союза художников СССР прямо как с цепи сорвались, смертно кусала она меня в губы… Ну, давай же… Она плыла… Все только и ждали, в кровь царапала она мою спину, чтобы Пленум ЦК КПСС удовлетворил искреннюю просьбу Первого об освобождении его от партийных и государственных обязанностей… По состоянию здоровья… Не останавливайся, не останавливайся, пожалуйста, не остана… У Леонида Ильича Брежнева здоровье на тот момент оказалось крепче, его и избрали новым Первым… Ну, Пантелей, мммммммммм… не останавливайся…
11
…она еще не разобралась, как отставка Первого скажется на дальнейших путях развития советского изобразительного искусства, поэтому на всякий случай выбила для меня долгую командировку в Певек. «Не копти небо в Новосибирске». В заполярной Певеции как раз сдавали в эксплуатацию Дом северной культуры.
Белесый лед, снег порхлый, северные сияния. Картины художника, жившего в паспортном отделении, давно погибли от сырости, о самом художнике никто больше не слышал, а вот тараканы никуда не исчезли.
Я поселился в квартире, раньше принадлежавшей начальнику аэропорта.
Партийный проверенный человек, жена начальника аэропорта, приносила мне дефицитные продукты, спрашивала, не испытываю ли в чем нужды.
Я отвечал: «Не испытываю».
Тогда она доверчиво садилась мне на колени.
«Вот только, — недоумевал я, — в квартире этажом выше по воскресеньям будто лося рубят. Сначала тащат по квартире, рога за мебель цепляются, потом будто катят колоду и — бух, бух!»
Жена начальника аэропорта смеялась. Ей льстило близкое общение со знаменитым художником. Это к соседу, который этажом выше, доверительно объясняла она, помогая мне стаскивать с нее все, что можно стащить с такой знающей молодой женщины, по воскресеньям приходит одна командированная из Ленинграда, имен называть не будем, ладно? Чтобы о многом поговорить, раскладывают удобную диван-кровать.
Я понимающе кивал.
Я скучал по Галине Борисовне.
Инструктор местного Отдела культуры тоже посмеивался надо мной.
Хитрый, юркий, он, наверное, не очень любил знаменитостей, потому что при всяком случае старался подчеркнуть свое несомненное превосходство. «Ты, Пантелей, нам мозги не плавь. Ты работай, как партия приказала. Я вот, например, получил ох. еннейшее гуманитарное образование, знаю, к чему человек стремится».
И хвастался своим: «Я этого Пантелея амбивалентно отжарил!».
12
В Певеке я работал полгода.
Только поздней осенью на глухой стене Дома северной культуры перед изумленными невиданной силой искусства певекцами предстал, наконец, мозаичный (но в одном цвете) портрет брызгающегося слюной бывшего Первого, причем сходство оказалось таким разительным, что сразу после торжественного открытия этот мозаичный (но в одном цвете) портрет зашили крепкими лиственничными досками и замазали масляной краской. Дом северной культуры смотрелся теперь с океана, как яркий алый маяк, а Галина Борисовна в своей монографии (она забрала ее из типографии на доработку) завела список так называемых «закрытых» или «апокрифических» работ знаменитого советского художника Пантелея Кривосудова-Трегубова.
«Нет благороднее и выше задачи, чем задача, стоящая перед нашим искусством, — запечатлеть героический подвиг народа — строителя коммунизма».
Истинный художник, рассуждала Галина Борисовна, меньше всех виноват в несовершенстве окружающих. В жизни ничего не бывает просто так, без всякой причины. Конечно, бывший Первый запустил не только искусственный спутник Земли, но и сельское хозяйство. Конечно, он объединил уборную с ванной, зато разделил обкомы партии — на промышленные и сельскохозяйственные. Отдал Крым Украине, Порт-Артур — китайцам, и все такое прочее. Может, поэтому засоленный в деревянной кадушке бурятский лама так ему и не подмигнул. Симпатизировал, но не подмигнул. Мало ли, что бывший Первый выпустил бумажные деньги в десять раз дороже прежних, пригласил на ХХII съезд КПСС заядлого монархиста Шульгина, наградил Звездой Героя египетского президента Гамаль Абдель Насера…
На открытие мозаичного портрета прилетела в Певек Галина Борисовна.
Неслыханный здесь прежде белый брючный костюм, черная майка-корсет и леопардовые босоножки на шпильке. В честь известной гостьи партийное начальство города устроило торжественный ужин. Стол накрыли на широкую ногу, даже хрустальные приборы были. Я к тому времени немного избаловался, терпеть не мог, чтобы порядочные люди ели из дешевых тарелочек алюминиевыми вилками. А тут — спиртовой закат, мельхиор, серебро, как сумеречные снега. А тут — бараньи котлеты, рыба корюшка, лосось, салаты с майонезом, неперемороженная буженина, копченые колбасы, даже французский сыр. А на выпивку — дорогой коньяк, сухие вина, шампанское. Как сказал никогда не унывающий инструктор Отдела культуры горкома партии: «Это, блядь, наша дворянская еда. Раньше, блядь, кроме картошки и капусты, ничего такого нам не было положено, работникам культуры, нового искусства, а теперь, сами чувствуете, наступает ох. енный расцвет, слышна поступь развитого социализма».
Галина Борисовна речь инструктора Отдела культуры поддержала.
«Есть такие творцы, — умело и строго подхватила, — что-нибудь нарисуют, а потом сами не могут понять, что нарисовали. Как бы шифруются. — („Суки!“ — понимающе ввернул инструктор). — А товарищ Пантелей Кривосудов, он же Трегубов… все хорошие нашенские фамилии… он работает из года в год, как чистый источник… Такие, как товарищ Кривосудов, он же Трегубов, поддерживают порядок в нашем социалистическом искусстве, зовут к земле, к родным запахам… Знаю, знаю, даже за этим столом кто-нибудь сейчас думает не так… — („Сука!“ — понимающе ввернул инструктор). — Но нам останавливаться нельзя, нас никто в прогрессивном движении не остановит… Бывший Первый, — все-таки укусила она инструктора, как настоящий (по гороскопу) Скорпион, — некоторых распустил… — Все на этом месте страшно замерли, потому что Галина Борисовна прилетела в Певек специальным рейсом из Москвы, все видели в ней не просто искусствоведа, а хорошо информированного искусствоведа. — По новому паспорту мне уже двадцать пять… — смягчила она свои укоры. — Я много чего видела, знаю шесть иностранных языков, издала две книги, обе отмечены Всесоюзными Почетными грамотами, поэтому предлагаю поднять бокалы за высокое советское искусство и за вечных его покровителей».
Так и сказала:
Уши хозяев радостно запылали.
Они были рады, что Галина Борисовна тактично ни словом каким не обмолвилась о зашитом лиственничными тяжелыми досками мозаичном (но в одном цвете) портрете на стене Дома северной культуры. И с удовольствием пили за дальнейшие успехи советского искусства и за вечных его покровителей.
13
…в Москве Галина Борисовна жила теперь на Фрунзенской набережной — в «сталинском» доме в квартире площадью в сто пятьдесят квадратов. Папки с набросками я прятал в просторной кладовой, выделенная мне лично комната (мастерская) выходила на просторную, закрытую стеклом лоджию. Внизу парк, спокойно. Никаких художников мы не принимали, пусть щелкают зубами, приходили все больше искусствоведы, иногда в форме, спрашивали: «Вы в какой манере работаете?»
Отвечал честно: «В спиртовой. В социалистической».
Судя по гостям, Галина Борисовна снова была в фаворе. Да и понятно. Ни одна серьезная власть не может обойтись без искусства. Однажды некто в добротном сером костюме и в сером галстуке при мне заметил Галине Борисовне (на «ты», по хорошей партийной привычке): «Ты вот что… Ты привлеки, значит, товарища Кривосудова к работе над партийными книжками… Там много ума не надо, там по мозгам долбать надо!.. Не работает в красках? Да нам-то что? Пусть линию прописывает. Но доходчиво. Чтобы не противоречило».
Я как раз перед этим Боккаччо проиллюстрировал.
Получилось доходчиво, и не противоречило, потому что для иллюстраций я использовал тайные наброски, сделанные еще в научном городке, когда сильно скучал по отсутствующей Галине Борисовне. Обнаженная натура… рискованные позы… Кто в таких ракурсах распознает серьезную искусствоведку?.. Конечно, моя работа прошла на ура… А для себя я еще секрет придумал: каждую колонцифру разместил в загадочном крошечном глазу — раскосом, хитром. Четная страница — реснички распахнуты, нечетная — прикрыты. Правда, спросить у Галины Борисовны, моргнул ли хоть раз тот засоленный в деревянной кадушке бурятский лама, я почему-то не решился.
Да и чего спрашивать? Не моргнул при Первом, моргнет при Генеральном.
Генерального мы теперь постоянно видели в телевизоре. Грузный, добродушный, в маршальском мундире — при звездах и орденах. Никому не грозит, не стучит башмаком по трибуне, как бывший Первый. Брови вразлет. На руке часы «Слава» (это все видели). Курил сигареты «Новость», золотых портсигаров или зажигалок при себе не держал. Правда, говорил не совсем внятно. Ходили слухи, что это сказывалось давнее военное ранение в челюсть. Галине Борисовне (в личной беседе) известный актер рассказывал про Генерального много замечательных историй. Однажды этого актера женщина черноволосая прямо из ресторана увезла ночью на дачу. Ну, папина дача и папина, чего тут? Но утром голова болит. Актер черноволосую растолкал: неужели ничего в доме особенного не найдется? Та рукой неопределенно махнула: там… в холодильнике… И, правда, на кухне фырчал огромный холодильник, а в нем — коньяк, особая водка, минералка с веселыми холодными пузырьками. Хлебнул, расчувствовался, прихватил с собой пару бутылочек, попер обратно в спальню. В коридоре портрет огромный увидел — при всех звездах и орденах. От полноты нахлынувших чувств актер театрально склонил красивую голову: «Спасибо вам, дорогой Леонид Ильич, за такое чудесное утро!» И обмер, услышав знакомый всему миру голос: «Ну, если от чистого сердца… то пожалуйста…».
Три года после этого актер не пил.
А Генеральный, оказывается, любил в близком кругу стихи читать.
Имел вкус. Это да. А к невнятностям его речи давно привыкли. В конце концов, только круглый дурак не поймет, что «сиськи-масиськи» в выговоре Генерального означают всего лишь «систематически», или «пессимистически», или «коммунистически», что в контексте легко улавливается. Не в пример бывшему Первому, поминавшему в своих разносах только друга-шахтера, Генеральный декламировал стихи собственные. Он сам их писал. Никто ему не подсказывал. Мне одно стихотворение Галина Борисовна цитировала прямо в постели. Лежала на спине, чудесные груди чуть-чуть оплыли, нежность, сумеречность, душа болит… Так и шепнула: «На смерть Воровского»…
Меня мысль мучила, как сложно все складывается в жизни.
У меня, скажем, Певек, Магадан, научный городок, теперь Москва, а у Генерального там и трудовая юность, и большая война, и ранения, и много партийной работы, вот теперь вообще — одна шестая часть суши. Руководит супердержавой, а слова для стихов находит простые, искренние.
Слушая взволнованный шепот Галины Борисовны, я вспоминал.
Тайгинский «Продмаг» вспоминал, хлопанье пастушеского бича, мычанье коров.
Белые льды Певека, моей Певеции, вспоминал, Магадан, засыпанный серым снегом, уютную «реанимацию» научного городка. Угадывал очертания нежных грудей. А в стихах Генерального — бриллианты, монокли, черные цилиндры, шелковые перчатки, всякие фраки, даже «запах тончайших роскошных духов». И входит, наконец, товарищ Воровский, полномочный посол.
Понятно, ничем хорошим закончиться это не могло.
14
Галина Борисовна беспрерывно грузила меня информацией.
«В отбитии наступления немцев, — читала мне вслух, — активное участие принимал начальник политотдела 18-й армии полковник тов. Брежнев»… Вникаешь? «Расчет одного станкового пулемета (рядовые Кадыров, Абдурзаков, из пополнения) растерялся и не открыл своевременно огня»… Это пережить надо, ты впитывай. «До взвода немцев, воспользовавшись этим, подобрались к нашим позициям на бросок гранаты. Тов. Брежнев физически воздействовал на пулеметчиков и заставил их вступить в бой»… Ты бы так смог? «Понеся значительные потери, немцы отступили, бросив на поле боя несколько раненых. По приказу тов. Брежнева расчет вел по ним прицельный огонь, пока не уничтожил»…
Ну не может быть, ну, никак не может быть, считала Галина Борисовна, чтобы такой большой человек, как наш Генеральный, не оценил новых прогрессивных явлений в современном искусстве. Хватит небо коптить! Работай! Вспомни, как Генеральный талантливо кроет в стихах подлую кичливую Европу! Вот она — вечная тема социалистического искусства! Прижимала мои ладони к своей двадцатипятилетней груди. Генеральный умеет простые слова находить, и ты ищи самое простое! Обнимала, прижавшись, и на осторожные мои опасения, что вот опять может не хватить вождю времени, чтобы выполнить хотя бы Продовольственную программу, с сумеречной страстью шептала: «В школе даже нас, девочек, заставляли бегать на физру! Считай, прямо с детства учили прыгать через всяких козлов!»
Даже реснички дрогнули от волнения.
15
Однажды явилась с небольшой книжкой.
Плацдарм, захваченный в ночь на 4 февраля 1943 года…
Район Станички, мыс Мысхако, это южнее Новороссийска…
Командир — майор Цезарь Куников. При убежденном замполите коммунисте Николае Старшинове этот мужественный майор 225 дней держал захваченный им плацдарм и не отдал фашистам. Понятно, такое зависело прежде всего от будущего Генерального. Но как написать человека, у которого самых высоких наград в разы больше, чем у самых выдающихся политических деятелей мира?
Четыре Золотые Звезды Героя Советского Союза,
Золотая Звезда Героя Социалистического Труда,
восемь орденов Ленина,
два ордена Октябрьской Революции,
два ордена Красного Знамени,
орден Богдана Хмельницкого 2-й степени,
Отечественной войны 1-й степени,
Красной Звезды,
восемнадцать медалей СССР,
две маршальские Звезды с бриллиантами,
орден Победы…
Почетное оружие с золотым изображением Герба СССР…
Вот жил совсем простой паренек (как я в Тайге), работал на маслозаводе, мог при случае вынести под курточкой килограмм масла для своих личных нужд, для семьи, может, но понимал, понимал ситуацию — много не брал; потом служил, воевал, много работал, стал выдающимся человеком.
Теперь весь в наградах:
орден «Майской Революции» 1-го класса (Аргентина, 1974),
орден «Солнце свободы» (Афганистан, 1981),
трижды Герой Народной Республики Болгарии с вручением Золотой Звезды и ордена Георгия Димитрова (1973, 1976, 1981),