Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Она была такая хорошая - Филип Рот на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но ничего подобного. Даже совсем провалившись в кресло, он прекрасно все слышал, то есть почти все. Когда мать заводила что-нибудь в сотый раз, он, ясное дело, отключался, но все же более или менее улавливал, куда она клонит. Ей хотелось, чтобы он был послушным сыночком и жил, как ему скажут; хотелось, чтобы он был таким же, как все. Да достаточно разок послушать ее, чтоб хотелось смотаться из города, как только стемнеет. А может, так и сделать? Взять и убежать без оглядки, только решить сначала куда. Для него всегда найдется тюфяк в Сиэтле в штате Вашингтон у старины Уиллоуби. Уиллоуби ведь лучший дружок по армии, а с его младшей сестренкой Рой чуть ли не помолвлен. В Техасе живет другой закадычный друг — Хендрикс. У его папаши свое ранчо, так что Рой может там и отработать кормежку, если вдруг окажется на мели. И еще оставался Бостон. Вот уж где, верно, здорово — это в Бостоне. Это ведь самый исторический город во всей Америке. «Можно и в Бостон, — думал он, когда мать совсем распалялась, — да, сэр, можно прямо сняться с места и двинуть на восток».

Но, по чести сказать, не мешало бы месяц-другой еще покейфовать, а уж там и впрячься всерьез, если к тому времени он решит, на чем остановиться. Полтора года он проторчал в этой богом забытой дыре, — с восьми до пяти каждый божий день в раскаленной конторе мехчасти, а потом еще эти вечера!.. Вряд ли он хоть раз в жизни захочет посмотреть на пинг-понговый шарик… А погодка! После нее Либерти-Сентр покажется джунглями в Южной Америке. Ветер, снег и это бескрайнее серое небо, которое так же радует взгляд, как классная доска, вытертая мокрой тряпкой. А грязища! А жратва! А постель — не постель, а сплошное издевательство: узкая, коротенькая, сырая! Нет, он просто обязан перед самим собой не трогаться с места, пока не доспит недоспанное на этой чертовой кровати да к тому же не даст прийти в норму хотя бы парочке вкусовых пупырышков на языке. Чего и говорить, после армии, конечно, понравится завтракать в светлой, уютной кухне и опять жить в отдельной комнате, и торчать сколько влезет (или просто, сколько тебе надо) в закрытой уборной, чтобы никто не сидел с тобой бок о бок. Да, ему это по душе, это он прямо скажет: позавтракаешь как следует, а не одними помоями с картоном, устроишься в гостиной с «Лидером» в руках, почитаешь в свое удовольствие, не боясь, что кто-нибудь выдернет спортивную страницу прямо из-под носа.

А то, что мать без конца ворчит у себя на кухне, его мало трогает, он не дурак — понимает: она беспокоится о нем, ведь он как-никак ей сын. Она его любит. Только и всего. Досмотрев газету, он иногда заходил на кухню и, не слушая ее глупостей, обнимал мать и говорил, что она славная девочка. Временами он даже подхватывал ее и делал несколько па, напевая какую-нибудь популярную песенку. Ему это ничего не стоило, а мать была просто на седьмом небе.

У нее всегда были самые добрые намерения, у его матери, даже если ее желание побаловать своего мальчика иной раз выходило ему боком. Взять, например, эту посылку с чехольчиками на унитаз, что он получил по почте в один прекрасный день, — сотню больших белых бумаженций, вроде бубликов, которые она увидела на рекламе медицинского журнала, сидя в приемной у своего доктора, и которые, по идее, он был должен подкладывать в туалете — это в армии-то! Сперва он и впрямь было собрался показать их старшему сержанту, раненному в спину при Анцио на второй мировой. Но вовремя сообразил, что сержант Хикки может, не разобравшись, поднять на смех его самого, и поздним вечером, вроде бы прогуливаясь за столовой, выкинул посылку в мусорный бак с замерзшими отбросами, конечно, содрав перед этим надпись на обертке. А там было написано: «Рой, не забывай пользоваться этим. Запомни: не всякий из культурного дома».

Это доказывало, что намерения у нее добрые, но нет никакого понимания того, что ее сын взрослый человек, с которым никак нельзя проделывать подобные штуки. И все же в Адаке он не раз скучал по ней и даже по отцу, и относился к ним совсем как в те годы, когда они еще не начали толковать каждое его слово шиворот-навыворот, и забывал все плохое, что они наговорили ему, а он им, и даже искренне чувствовал себя эдаким счастливчиком, у которого дома заботливые родичи. У них в казарме был один малый, родом из Бойстауна в Небраске, к которому Рой, при всем своем уважении, просто испытывал жалость за все, чего тот лишился, оставшись сиротой. Звали его Куртц, и, хотя Рой не слишком-то любил смотреть на него в столовке — у того была какая-то болезнь кожи, — он не раз приглашал его приехать в Либерти-Сентр (когда они наконец вылезут из этой тюряги) и отведать домашней кухни. Куртц отвечал, что он, конечно, не против. Да и кто бы был против — вся казарма не могла дождаться очередной посылки с так называемыми «гостинцами мамаши Бассарт». Когда Рой написал матери, что она самая популярная после Джейн Рассел красотка в их казарме, она стала присылать по две коробки печенья — одну для Роя, другую для его «дружков».

А насчет Джейн Рассел она сообщала, что последний фильм с ее участием запрещен в кинотеатре Уиннисоу специальным судебным постановлением, и она надеется, Рой примет это к сведению. Уж об этом-то Рой рассказал сержанту Хикки, и они повеселились от души.

И еще много месяцев спустя после своего возвращения Рой только и делал, что, во-первых, всласть отсыпался, а во-вторых, до отвалу наедался. Около четверти десятого — едва уходил отец — он спускался к завтраку в армейских брюках и тенниске. Сок двух сортов, парочка яиц, ломтика четыре бекона, кусочка четыре поджаренного хлеба, горка варенья из вишен, горка повидла и кофе, который, чтобы шокировать мать, никогда прежде не видевшую, чтобы он пил что-нибудь, кроме молока, он называл «жгучей яванкой». Иногда за завтраком он опустошал целый кофейник «жгучей яванки», и было видно, что мать в самом деле не знает, то ли ужасаться тому, как он называет кофе, то ли волноваться насчет того, в каких количествах он его поглощает. Матери нравилось хлопотать вокруг него, закармливать его всевозможными лакомствами, и, поскольку это ему ничего не стоило, он дал ей полную волю.

— А знаешь, Элис, я ведь, случается, пью и кое-что еще, — говорил он, вставая из-за стола и хлопая ладонью по животу. Выходило не так громко, как у сержанта Хикки, который весил двести двадцать пять фунтов, но тоже неплохо.

— Не будь наглецом, Рой, — отзывалась она. — Не хочешь ли ты сказать, что пьешь виски?

— Да так, по маленькой, Элис.

— Рой…

И тут — если она принимала его слова всерьез — он подходил к ней, обнимал и говорил: «Ты славная девочка, Элис. Но не верь всему, что тебе говорят». А потом звучно чмокал мать в лоб, уверенный, что это моментально исправит ее настроение и озарит утро, проведенное в домашних хлопотах и беготне по магазинам. И он был прав — так оно обычно и выходило. В итоге, что бы там ни говорилось и ни делалось, они с матерью оставались в прекрасных отношениях.

Затем он просматривал газету — от первой до последней страницы. Потом возвращался на кухню опрокинуть между делом стаканчик молока. Он выпивал его в два глотка, тут же у холодильника, и закрывал глаза от жгучего холода в переносице. Потом вытаскивал из хлебницы полную пригоршню домашнего печенья, которое обожал с детства, потом: «Я пошел, мам!» — стараясь перекричать гул пылесоса…

В первые месяцы он обычно обходил весь город, и почти всегда эти прогулки оканчивались у школы. Как-то не верилось, что всего два года назад он сидел среди этих корпящих над учебниками детей, чьи склоненные головы виднелись в окно. И почти так же не верилось, что он не один из них. Однажды утром он подошел к самой парадной двери, прямо к флагштоку, и услышал голос своего учителя математики, старого добряка, бубнившего что-то за открытым окном 104-й комнаты. Никогда-никогда не придется Рою вновь выйти к доске и с мелом в руке поджидать, когда старый Крест-накрест продиктует задачу, которую надо решить перед классом. Эта мысль внезапно поразила и огорчила его. А ведь он ненавидел алгебру. Еле-еле сдал. И когда явился домой с трояком, отец чуть не подпрыгнул до потолка от удивления… «Ну, парень, надо рехнуться, чтобы скучать по таким вещам, — сказал он себе, пошел прочь, пересек овраг, выбрался к реке и уселся на солнышке, прямо на земле, разламывая печенье и отправляя его в рот по половинке — сначала пустую, а потом намазанную, — не переставая думать: — Двадцать лет. Тебе двадцать. Тебе двадцать, Рой Бассарт». Он смотрел на реку и размышлял, что вода похожа на время. «Кто-нибудь должен написать об этом стихи, — пришло ему в голову, и следом: — Почему бы не я?»

Вода, словно время, течет, Стремится… стремится… Вода, словно время, течет, Струится… струится…

Иногда не успевал прийти полдень, как ему снова хотелось есть, и он заходил в Молочный Бар Дэйла — перехватить жареного сыра с беконом и томатами и запить стаканом молока. В Адаке не делали сандвичей с жареным сыром, беконом и томатами. Почему? «Потому что потому», — как сказал он однажды дяде Джулиану, Не делали, и все тут. Был и сыр, и бекон, и томаты, и хлеб, но на кухне просто не жарили все вместе, даже если объяснишь, как это делается. Можешь надрываться до посинения, но повар тебя и слушать не станет, «Вот что значит служить в этой паскудной армии», — объяснял он Джулиану.

Днем Рой частенько заходил в публичную библиотеку, где когда-то работала после школы его старая привязанность — Бэв Коллисон. Он раскладывал на коленях альбом и просматривал журналы, выбирая виды, которые стоит срисовать. К портретам он потерял всякий интерес и решил, что лучше специализироваться на пейзажах, чем лезть из кожи вон, стараясь чтобы рот выходил похожим на что-то способное открываться и закрываться. Рой проглядел сотни номеров «Холидей», ничем особенно не вдохновившись, хотя и прочитал о куче стран и обычаев, которых совершенно не знал. Выходит, он не терял даром времени, хоть иногда и дремал — в библиотеке стояла такая духота, что приходилось требовать, чтобы открыли окно и впустили хоть немного свежего воздуха. Совсем как в армии. Целый день добиваешься разрешения на самую простейшую вещь. Эх, братцы, до чего же хорошо быть свободным! Вся жизнь впереди. И можно делать со своим будущим все, что только захочешь.

К концу такого осеннего дня он обычно вновь заворачивал к школе — посмотреть тренировку футбольной команды — и оставался там затемно, двигаясь вдоль кромки поля — туда и обратно — следом за игроками. Он придвигался так близко, что, когда судьи на линии приходили вместе, слышал отрывистое, резкое — хлоп! — особенно любимый им звук, и мог в упор рассмотреть гранитные ноги Тага Сигерсона, о которых говорили, что даже в самой гуще свалки они «не перестают сбивать масло». Пусть на нем повиснет хоть десяток парней, а старина Таг все равно продвинется на лишний дюйм, и, может, в конце игры этот-то дюйм все и решит. А то ему вдруг приходилось отбегать вместе с немногими зрителями, когда один из полузащитников несся прямо на них, так здорово разбрызгивая грязь, что по дороге домой Рой то и дело отыскивал комочки у себя в волосах. «Да, — думал он, разминая пальцами засохшую грязь, — ход у этого малого что надо».

А вот уж за кем действительно стоило специально последить поближе — до того он красиво все делал, — так это за Диким Биллом Эллиотом, знаменитым левым крайним. Целых три года Дикий Билл заставлял защитников, что называется, попотеть и был самым результативным краем со времен самого Бадда Бранна. За одну секунду он успевал сделать финт вправо, влево, срезать угол, сместиться к середине поля, принять прострел Бобби Рокстроу прямо на живот, потом — только плечом! — показав, что уходит вправо, неожиданно повернуться и дать свечу прямо в центральный круг, но тут Гарднер Дорси, главный тренер команды, давал свисток, и Билл мчался назад, загребая ногами, и по дороге еще успевал исподтишка отпасовать мяч в самую гущу свалки с криком: «Выше голову, ребятня!» И кто-нибудь рядом с Роем говорил: «Ну, старина Билл мог бы прямо внести мяч в ворота», с чем Рой был вполне согласен.

Над бейсбольным полем разносились звуки оркестра, репетирующего перед субботней игрой. «Оркестр, внимание… Приготовились!» — доносилось до него; это м-р Валерио кричал в мегафон, и, честно говоря, ему не бывало никогда так хорошо, как в те моменты, когда он слышал родную мелодию:

Идем играть За Ли-бер-ти, Не в первый раз Нам по-бе-дить… —

и смотрел, как первая команда (три года не знавшая поражений!), сцепив руки, сбивается в кучу, а второй состав пытается разбить ее, и Бобби Рокстроу — эдакий паучок, — поднявшись на цыпочки, командует: «И раз, и два…», а потом, когда мяч взлетал вверх, поднимал голову и видел бледную матовую луну в темнеющем небе над школой.

К этому вечернему часу, к этой неповторимой поре жизни, к Америке, где все это возможно, он испытывал такое пронизывающее и высокое чувство, для которого есть только одно название — любовь.

В ту осень одной из звезд футбольной команды был Джой Витстоун — Джой Башмак, стремительный полузащитник (сто ярдов он пробегал за 9,9) и величайший бомбардир в истории школы, а некоторые говорили, и в истории штата. С лета Джой встречался с кузиной Роя, Элли, и субботними вечерами, когда Рой с Джулианом разговаривали или потягивали пиво, он заходил за Элли и брал ее с собой на праздник в честь очередной победы команды Либерти-Сентра. Пока Принцесса Сауэрби, как называл ее Джулиан, решала, какое платье надеть, Джой присаживался к мужчинам. Сперва Рой просто не представлял, о чем с ним говорить. Он и раньше-то старался не иметь дела ни со школьными спортсменами, ни вообще с какой-нибудь постоянной компанией. В компании личность растворяется, а Рою это не по нутру, он слишком индивидуалист. Не одиночка, а индивидуалист — тут большущая разница.

Но Джой Витстоун оказался вовсе не таким, как воображал Рой. Можно было предположить, что при его внешности и славе он будет таким же самодовольным всезнайкой, как Дикий Билл Эллиот (который мог дальше всех плюнуть в проходе кинотеатра Уиннисоу, во всяком случае, так Рою рассказывали). Но Джой был почтителен и любезен с семейством Сауэрби, да и с Роем тоже. Мало-помалу Рой стал понимать, почему Джой тихо сидит в пальто и только кивает головой на его слова: оказывается, он не только не задирает нос, а попросту тушуется перед ним. Джой, может, и был величайшим нападающим в истории штата, ну, а он зато успел отбарабанить шестнадцать месяцев на Алеутских островах — дальше одно только Берингово море, а там уж сама Россия. И Джою это было прекрасно известно. В одну из таких суббот, увидев Элли, вприпрыжку спускавшуюся по ступенькам, Джой вскочил на ноги, и тут Рою стало ясно, что прославленный Джой Башмак, у которого, можно сказать, в кармане полдюжины университетских стипендий, был на поверку семнадцатилетним ребенком — таким же, как Элли. А Рою уже стукнуло двадцать, и он бывший джи-ай…

Очень скоро Рой стал слышать, как он изрекает что-нибудь вроде: «А они здорово заставили тебя побегать, Джой», или: «Как лодыжка Барта?», или: «Сильно повредили ребро малышу Гуарделло?» И теперь уже Элли приходилось терпеть, пока мужчины закончат обсуждать, надо ли Дорси перевести Сигерсона в первый состав, слишком ли легок Бобби Рокстроу для студенческой команды, пушечный у него удар или нет и стоит ли Дикому Биллу податься в команду Мичиганского университета, у которой репутация будь здоров, или в Канзас, где уж что-что, а он будет заниматься с тренером, любящим, как говорится, зафитилить мяч в воздух.

Посмотрев тренировку, Рой обычно мчался к воротам, чтобы подоспеть к тому моменту, когда Джой шагнет своим пятидесятым размером между стойками ворот.

— Как дела, Джой?

— А, привет, Рой.

— Ножки в порядке?

— Кажется, еще держат.

— Ну давай!

Разговор происходил в том же конце поля, где занимались чир-лидеры — дирижеры болельщиков. И после прощального: «До скорого, Рой». — «Пока, старик» — Рой застегивал куртку, поднимал воротник, откидывался на локти и, вытянув ноги через три ряда скамеек, торчал там еще несколько минут, и, улыбаясь, наблюдал, как чир-лидеры проходят свой ох какой важный репертуар.

— Все разом «ЛИ»…

— ЛИ, — насмешливо повторит Рой, не боясь, что его услышат.

— Все разом «ВЕР»…

Последние четыре школьных года Рой был тайно влюблен в Джинджер Донелли, ставшую главным чир-лидером еще в младших классах. Встречая ее в холле, он чувствовал, что у него выступает испарина на верхней губе — совсем как в классе, когда его вызывали отвечать, а он даже не слышал вопроса. Правда, они никогда и словом не перекинулись, и такого случая могло вообще не представиться. Но фигура у нее была — закачаешься, и, как тут ни крути, не заметить этого невозможно. По ночам он вспоминал, как она перегибалась назад, приводя в движение болельщиков Либерти-Сентра, и просто задыхался от возбуждения. Когда Джинджер касалась земли, а потом проходила колесом вдоль линии поля, все в ней играло, и тут каждый начинал вопить и поддерживать свою команду, а Рой боялся пошевелиться, чтобы никто не заметил, что с ним творится. И это было прямо до смеха ни к чему — ведь она не то, что другие. Все считали, что она ни с кем даже не целовалась, и потом Джинджер была католичкой, а они и обнять себя в кино не разрешают, пока не поженишься или, на худой конец, не обручишься. А может, это и сказки. Другим всего-то и надо было пообещать, что женишься сразу после школы, и, как говорится, они с ходу «раскладывались» в первое свидание.

Даже о Джинджер рассказывали разные истории. Почти все парни в Либерти-Сентре клялись, что она ни на шаг к себе не подпускает, а знакомые девушки говорили, будто она собирается стать монахиней. Но потом Маффлин — малый лет двадцати пяти, который все время крутился у школы, покуривая с малолетками, — рассказал, что его дружки из Уиннисоу говорили, будто на какой-то вечеринке за рекой — когда Джинджер училась еще в младших классах и не была такой задавакой — она обслужила всю футбольную команду Уиннисоу. А все было шито-крыто, потому что замешанный в этом деле католический священник пригрозил тюрьмой за изнасилование, если кто-то из них пикнет или расколется.

Типично маффлинская история. Кое-кто из ребят ей поверил, но только не Рой.

А вообще говоря, ему больше нравились девушки посерьезней и поспокойней, вроде Бэв Коллисон, которая считалась за ним весь выпускной год, а теперь училась на первом курсе Миннесотского университета, куда Рой, как ему казалось, на худой конец, может, еще и надумает пойти, если ничего другого не подвернется. В отличие от других девушек Бэв не проводила жизнь в борьбе за популярность, она предоставляла выпендриваться тем, кто это любит, не секретничала, не разводила хихоньки да хахоньки и не висела целыми вечерами на телефоне. Она хорошо училась, после школы работала в библиотеке, и у нее еще оставалось время для кучи разных дел (она состояла в Испанском клубе и в Клубе горожан и помогала принимать объявления в местной газете «Либерти Белл»)…Да, она твердо стояла на земле (даже его родители вынуждены были признать, что Бэв молодчина), и Рой по-настоящему ее уважал. Без всякого. Из-за этого уважения он в общем-то и никогда не пытался, что называется, сбить ее с правильной дорожки.

И все же дальше, чем с ней, он ни с кем не заходил. Сперва они по часу целовались у нее в прихожей (все время оставаясь в пальто). Потом как-то в субботу, когда они вернулись со школьного вечера, Бэв пустила его в гостиную. На этот раз она сняла пальто, а Рою не разрешила — ему и так уходить буквально через две минуты: ведь спальня родителей прямо над их головой — и пусть Рой тут же перестанет подталкивать ее к дивану. Прошло много недель, прежде чем он убедил ее разрешить ему снять пальто: ведь сидеть в помещении одетым вредно для здоровья; но даже когда Рой однажды ухитрился наполовину вылезти из рукавов, не прекращая обниматься, чтобы Бэв ничего не заметила, она не сдалась. А как-то вечером, после особенно нудной и долгой возни, она вдруг разрыдалась. Первой мыслью Роя было уйти, пока мистер Коллисон не сошел вниз, но вместо этого он принялся гладить ее по спине и говорить, что ничего, в сущности, не случилось, что он ужасно виноват, он так не хотел… И тут Бэв стала затихать и спросила: «Правда?» И хотя Рой не совсем понимал, о чем речь, он сказал: «Конечно же. Никогда», и с тех пор, к его удивлению, Бэв разрешала ему класть руку, куда он захочет, но только выше пояса и поверх платья. За этим последовал мрачный месяц, когда они с Бэв едва-едва не поссорились напрочь. Рой оправдывался, извинялся, и все без толку, пока, отбиваясь в какой-то очередной раз, Бэв (нечаянно, как она уверяла его потом с полными слез глазами) не запустила ногти ему в руку, да так глубоко, что выступила кровь. Она почувствовала себя до того виноватой, что позволила ему залезть под блузку, хотя и поверх рубашки. Это так разожгло Роя, что Бэв пришлось прошептать: «Рой! Родители рядом… Перестань пыхтеть!» Потом в один из вечеров они совсем тихо включили радио в темной гостиной и поймали передачу «Звезды эстрады у вас дома». Передавали музыку из фильма «Ярмарка в нашем штате», который недавно снова пускали в Уиннисоу. Это был «их фильм» и «Может быть, это весна» — «их песня» (здесь Рою удалось убедить Бэв согласиться). Даже мать Роя и та сказала, что он чем-то похож на Дика Хеймса — «правда, меньше всего в те моменты, — прокомментировала Бэв, — когда пытается петь, как он». На середине «Эта ночь создана для песен» Бэв откинулась на диван, закрыла глаза, а руки заложила за голову. Он лихорадочно думал, действительно ли она клонит к тому, решился рискнуть и просунул руку прямо ей под рубашку. К несчастью, с непривычки и от возбуждения он зацепил ремешком часов петлю на ее лучшем свитере. Когда Бэв заметила это, ее чуть не хватил удар, и им пришлось прерваться, пока она срочно поднимала петлю; а то еще мать заметит и потребует объяснений. Произошло это за неделю до окончания школы — в темной, как ночь, гостиной он коснулся ее груди. Совсем голой. И тут же она уехала в гости к своей замужней сестре, а его призвали в армию.

Сразу, как их переправили на Алеуты — он даже не успел еще попривыкнуть к этим местам, — Рой написал Бэв, чтобы она прислала ему анкету для поступления в Миннесотский университет. Когда анкета пришла, он было стал по вечерам заполнять ее, но вскоре понял, что писем от Бэв больше не будет. К счастью, он к этому времени уже кое-как справился с унынием, которое в первую ночь после приезда было совсем нестерпимым, и понял, что глупо поступать в какой-то университет только из-за того, что там учится его девушка. И было б уж полной дуростью заявиться после демобилизации в Миннеаполис и там узнать, что у нее теперь другой парень, а она даже не потрудилась ему об этом сообщить.

Поэтому анкета осталась незаконченной и валялась среди его бумаг, которые Рой все собирался разобрать, как только выдастся два-три свободных дня.

Теперь Рой вроде бы заинтересовался одной из чир-лидеров по имени Мэри Литтлфилд, хотя, как он вскоре узнал, все ее называли попросту Обезьянкой. Это была маленькая девушка с темной челкой и потрясной, несмотря на рост, фигурой (чего уж никак не скажешь о Бэверли Коллисон, которую Рой в сердцах называл «плоской, как доска», причем не без оснований). Обезьянка Литтлфилд училась в младших классах и казалась Рою чересчур молодой для него. А если еще выяснится, что у нее вообще голова не варит, то лучше уж сразу поставить на этом деле точку. На этот раз он искал более зрелую особу. Правда, у Обезьянки Литтлфилд фигура была просто потрясная, и ноги тоже в большом порядке, но то, что она была таким большим мастером среди чир-лидеров, уже не производило на него такого впечатления, как два года назад в случае с Джинджер Донелли. Да и что такое чир-лидер? В конце концов всего-навсего девушка, которая выставляет себя напоказ. Кроме того, Обезьянка жила в районе Гроув и должна была знать, что Рой — кузен Элли Сауэрби и близкий друг Джоя Витстоуна. Что он джи-ай, она наверняка догадалась хотя бы по одежде.

Когда вся ее команда ходила колесом на тренировке, Рой сцеплял пальцы на затылке, скрещивал ноги и только покачивал головой. «Ох, братцы, — думал он, — хлебнуть бы им жизни там, на Алеутах».

Тем временем темнело. Игроки медленно покидали поле, брели в раздевалку, покачивая серебряными шлемами на ремешках. Чир-лидеры разбирали пальто и учебники из общей кучи в первом ряду, а Рой распрямлял все свои шесть футов три дюйма, потягивался и зевал — ни дать ни взять само добродушие и бесхитростная простота. Затем в один длинный прыжок оказывался на земле, засовывал руки в карманы и отправлялся домой, время от времени замахиваясь ногой, словно по мячу… и думал, что, будь у него собственная машина, он мог бы запросто сказать Обезьянке Литтлфилд: «Мне все равно в сторону Гроув — к кузине… Хочешь, подвезу…»

С недавних пор он стал серьезно подумывать о машине, и она вовсе не казалась ему роскошью. Отец относился к этой идее не лучше, чем раньше, но теперь у Роя были свои деньги — он скопил их на службе и мог истратить как захочет. Отцовскую машину приходилось просить за несколько дней и вечером в назначенный час ставить на место — только со своим собственным автомобилем он станет по-настоящему независимым. Вот тогда уж он сможет прокатить эту Литтлфилд лучше не надо и выяснить, действительно она просто показушница или в ней все-таки что-то есть… А если и вправду ничего нет? Это его остановит? Что-то неуловимое в ее ногах говорило Рою, что Обезьянка Литтлфилд то ли уже успела пройти все до конца, то ли пойдет на это ради взрослого малого, который сумеет все разыграть как по-писаному.

В казармах оказалось, что почти все, кроме Роя, уже сумели уговорить хотя бы одну девушку. И Рой тоже намекнул — ведь это никому не вредило и было скорее преувеличением, чем полным враньем, — что довольно часто имел дело с одной девицей из университета в Миннесоте. Как-то раз, когда выключили свет, Лингельбах — а у него язык был хорошо подвешен — сказал, что главная беда почти всех девушек в Соединенных Штатах в том, что они считают секс чем-то непотребным, тогда как это, по всей вероятности, самое возвышенное физическое и духовное переживание, какое только выпадает на долю человека. И потому, что было темно, и он чувствовал себя одиноким, да и сердился на Бэв, Рой сказал: «Я потому и бросил эту девицу из Миннесотского университета, что она считала секс чем-то позорным».

— А знаешь, — отозвался какой-то южанин с другого конца казармы, — такие потом становятся самыми последними шлюхами.

И тут влез Казка — парень из Лос-Анджелеса, которого Рой не выносил, — и давай шлепать своими жирными губами. Послушать его, так он знал все на свете насчет этого дела. «Чтобы девица в темпе раскололась, — сказал Казка, — надо только твердить, будто ты ее любишь. Знай повторяй без остановки, и в конце концов („Кто не попадись, хотя сама Мария Монтес“) она не выдержит. Мели себе: „Люблю тебя, ты только поверь мне, поверь мне, поверь мне…“ „Как, по-вашему, Эррол Флинн с ними обращается? — спросил Казка, словно у него был прямой провод с Голливудом. — Мелет себе: поверь мне, детка, поверь мне — а сам уж штаны расстегивает“. Дальше Казка принялся рассказывать, как его брат, механик из Сан-Диего, обработал одну беззубую шлюху, которой было уже верных полсотни, и Рой почувствовал себя довольно паршиво из-за того, что наговорил на Бэв. Худенькая и какая-то испуганная, Бэв была по-настоящему славной девчонкой. Что она могла поделать, если у нее такие строгие родители? На другой день, припомнив, что не называл ее имени, Рой немного утешился.

Ллойд Бассарт пришел к выводу, что Рою следует поступить в подмастерья к печатнику в Уиннисоу. Отцу почти так же нравилось произносить слово „подмастерье“, как Рою ненавистно было его слышать. Но отца это нисколько не останавливало: Рою, продолжал он, следует поступить подмастерьем к печатнику в Уиннисоу, он сам прошел через типографию и может утверждать, что это благородная профессия и притом дающая приличный заработок. Братья Бигилоу — он совершенно уверен — сумеют подыскать местечко для Роя, и вовсе не потому, что он сын Ллойда Бассарта, а потому, что он действительно подает надежды. Художники, если они не Рембрандты, голодают, и Рой к тому же не Рембрандт. Что касается колледжа, то, если вспомнить школьные отметки Роя, как-то трудно себе представить, чтобы он вдруг ни с того ни с сего стал так уж блестяще учиться в колледже. И хотя Элис заметила, что на свете случаются и более удивительные вещи, ее муж не поверил в такую возможность.

Ллойд Бассарт преподавал в школе печатное дело и, кроме того, был правой рукой директора Бранна — Крошки Дональда, бывшего крайнего из команды Висконсинского университета, который когда-то даже выступал за сборную Штатов. Тогда в 1930 году в Либерти-Сентре построили новую школу, у всех перед глазами еще стояли потрясающие броски и захваты Дона Бранна, четыре года украшавшие матчи Большой десятки. Футбол и организация учебного плана, захваты и составление бюджета — какая связь между этими вещами, Элис Бассарт так и не смогла понять до конца жизни, но, как бы там ни было, Дону, в то время уже школьному учителю физкультуры в Форт Кине, предложили место директора в родном городе именно из-за его славы. Во всем, что касается своей личной выгоды, он был не дурак и быстренько согласился. Ну, и вот восемнадцать лет — „восемнадцать лет серединка-наполовинку“, как выражалась Элис, от злости путаясь в словах, — Дон был директором (то есть сидел в директорском кабинете), а Ллойд — как Элис говорила — „нашим невоспетым героем“. Без помощи Ллойда Дон не мог даже сторожа нанять, но все-таки он получал жалованье директора и был для родителей своих учеников прямо каким-то божком, а Ллойд оставался для всех пустым местом.

Стоило Элис заговорить на эту тему, как Ллойд приводил в ответ слова человека более мудрого, по его выражению, чем любой из нас, — поэта Бобби Бернса:

Что толку жаловаться, друг, Когда Судьба озлится вдруг…

Он не спорит — Дон попросту смешливый дурачок, но с этим, как и со многим другим в жизни, он давно научился мириться. И все это уже так долго тянется, что теперь было бы дико мечтать о том, что вдруг Дон все поймет и подаст в отставку. Да если б он вдруг научился все так понимать, то ему незачем было бы и уходить. Что же — желать ему поскользнуться на банановой корке? Но, во-первых, Дон здоровенный буйвол и переживет нас всех, а во-вторых, даже думать о подобных вещах — не то что говорить о них вслух — ниже достоинства Элис. Остается либо совершить свой жизненный путь с горьким привкусом зависти во рту, либо никогда не забывать, что многим приходится гораздо хуже, и надо быть благодарным судьбе за то, что ты тот, кто есть, имеешь то, что имеешь, и так далее, и тому подобное.

Ну разве Рой виноват, что ему больше нравилось проводить вечера у дяди Джулиана? Нет, он вовсе не считал Джулиана верхом совершенства, но тот, по крайней мере, любил хорошо пожить и не смотрел на мир, как двести лет назад. „Проснись! — так и подмывало его крикнуть отцу прямо в ухо. — На дворе 1948 год!“ А Джулиану об этом напоминать не надо — это, сразу видно, хотя бы по одежде. Если у них дома выписывали „Гигиену“, то Джулиан не пропускал ни одного номера „Эсквайра“ и с ног до головы одевался по последней моде. Может, и несколько крикливо — по крайней мере на вкус Роя, — но, во всяком случае, модно, этого уж никто не сможет оспорить. Даже низкое мнение о м-ре Гарри С. Трумэне не помешало ему обзавестись спортивными рубашками „а-ля Трумэн“, да такими, что от зависти глаза на лоб лезли… И уж кто-кто, а Джулиан не считал скандалом появиться в обществе без галстука и не воображал, будто наступил конец света, если Рой заявлялся в рубашке, случайно выбившейся из брюк. Он мог понять, что Рой не хочет выкладываться ради всяких пустяков, которые ему кажутся несущественными. „Ну-ка, Айрин, — говорил он по вечерам, открывая племяннику дверь, — посмотри, кто к нам пришел, сам Джой Слюнтяй“. И смеялся. Совсем не то, что отец. Когда Рой вспоминал о нем в армии, он почти всегда представлял его возле кабинета мистера Бранна: седые, прилизанные волосы, сжатые губы, длинный, прямой, словно жердь, и в этом мерзком фартуке, ни дать ни взять городской сапожник.

Вернувшись с войны, Джулиан уселся и пораскинул мозгами: чем бы таким заняться, чтобы и людям помочь, и себя не забыть, — и остановился на прачечных. Вот так совсем просто и всего-то за год четвертаки и пятидесятицентовики, которые женщины из прибрежных городов опускали в сушилки и мойки Объединенной компании прачечных, принесли Джулиану ни много ни мало двадцать тысяч долларов.

Особо горячего желания следовать по стезе бизнесмена Рой не испытывал, но не только это заставляло его колебаться насчет предложения Джулиана. Дело куда серьезнее — Рой не был убежден, что по-прежнему верит в принципы свободной инициативы, по крайней мере в том виде, в каком они существуют в этой стране.

В последние месяцы службы, лежа на казарменном тюфяке, Рой часто прислушивался к серьезным дискуссиям о мировых проблемах, которые вели его товарищи — выпускники колледжа. Сам он больше молчал, но на другой день, сидя возле конторы мехчасти (где Рой занимался снабжением), он обсуждал услышанное с сержантом Хикки. Ясное дело, он не принимал на веру все без разбора, что бы там Лингельбах ни наговаривал на Америку. Сержант Хикки был прав на все сто: легче легкого целыми днями молоть языком, замечать только плохое и крушить направо и налево. Сержант стоял на том, что, если ничего лучше предложить не можешь, тогда и вовсе не открывай рот, раз уж ты носишь форму, ешь солдатский паек, а деньги тебе платит та самая страна, которую ты так чихвостишь. И тут Рой соглашался, сержант Хикки намертво прав: есть парни, которые никогда не будут довольны, хоть ты их озолоти, но все же, пожалуй, стоит прислушаться к тому, что рассказывал этот малый из Бостона (не Лингельбах, тот-то законченный индивидуалист и вообще человек странноватый, а Беллвуд) про жизнь, например, в Швеции. Рой был во всем согласен с сержантом Хикки и дядей Джулианом насчет коммунизма, но, по словам Беллвуда, социализм отличается от него, как день от ночи. А в Швеции пока еще даже и не социализм.

И Рой стал задумываться: а может, человеку вроде него и вправду больше улыбается Швеция: во-первых, высокий уровень жизни и настоящая демократия со всеми свободами; во-вторых, они, по словам Беллвуда, не сходят с ума по деньгам, как все в Америке (а это уж не критиканство, а истинный факт); и, наконец, они против войны, а Рою она тоже без надобности.

Если бы он только что не вернулся домой после полутора лет службы на Алеутах, он бы, пожалуй, устроился матросом на судно, которое ходит в Швецию, и подыскал там какую-нибудь подходящую работенку — не обязательно в Стокгольме, а в какой-нибудь рыбачьей деревушке, вроде той, что он видел однажды на фотографии в „Холидей“. Обосновался бы попрочнее, женился бы на шведке, завел бы шведских детей и не вернулся бы в Соединенные Штаты. А может, в этом что-то есть? Надо бы поразмыслить хорошенько и, если это именно то, что он хочет, взять и проделать такую штуку без лишних слов… Только ему уж надоело, что солнце поднимается в десять утра, а заходит чуть ли не в полдень — а дальше уже ни день, ни ночь. Может, шведов это тоже заедает, ведь что-то их, наверное, заедает. Сержант Хикки, проглядывавший все журналы, до того как их приносили в общую комнату, пришел как-то утром в контору и сообщил, что в последнем номере „Лук“ говорится, будто в Швеции выпрыгивают из окна куда чаще, чем в любой другой капиталистической стране. Когда Рой разговорился об этом с Беллвудом, тот практически ничего не сказал в защиту Швеции, а принялся темнить и жонглировать процентами. Тут-то и приоткрылась уйма всяких закавык, о которых Беллвуд не хотел заикаться, а потом, если уж совсем начистоту, хоть Рою и нравилась их форма правления — демократия со всеобщим свободным голосованием, — после работы он предпочитал провести время с людьми, которые умеют отдохнуть и не делать из всего проблемы. Соблюдай меру во всем — вот его девиз.

Поэтому он считал, что лучше уж убивать вечера у Сауэрби, чем торчать дома, где приходится прикручивать радио до самого шепота, потому что отец, видите ли, пишет какую-нибудь докладную для мистера Бранна (это на другом-то этаже), а если отец освободится — слушать, как родичи взахлеб обсуждают „будущее Роя“, словно папаша только что наткнулся на эту тему, будто на мертвое тело на травке перед домом: „Так что же ты собираешься теперь делать, Рой?“

Ллойду Бассарту не нравилось, что Рой допоздна засиживается у Сауэрби, не нравился ему и шурин Джулиан — первый поверенный сына, но о действительных причинах своего недовольства отец умалчивал — ему, дескать, просто непонятно, как можно каждый день надоедать людям из-за одного только телевизора. А почем он знает, что Сауэрби надоело его общество? — отвечал Рой. Дяде Джулиану хочется знать, что делается в теперешней армии, о чем думает молодежь, и он любит побеседовать с Роем. Чего тут плохого?

Однако эти „беседы“ чаще всего сводились к тому, что Джулиан все время подшучивал над Роем. Джулиану нравилось дразнить Роя, да и Рой был не против — от этого отношения становились по-настоящему приятельскими. Правда, время от времени Джулиан заходил в своих шутках чересчур далеко: как-то раз Рой, например, сказал, что он не почувствует истинного удовлетворения, пока не прикоснется к какому-нибудь творческому делу. В общем-то, он только повторил слова Беллвуда, но слова эти относились и к нему, хотя Рой и не сам их придумал. Джулиан же притворился, будто неправильно понял, и объявил, что для удовлетворения Рою лучше прикоснуться к какому-нибудь телу. Рой постарался отшутиться и сделать вид, что его это не задело, хотя тетя Айрин была рядом, в столовой, и могла их слышать.

Шуточки дяди не всегда были Рою по вкусу. Одно дело крыть направо и налево в казармах или в мехчасти, и совсем другое, когда рядом женщины. Что касается языка дяди Джулиана — это Рой понимал, — тут отец прав на все сто. И к тому же Джулиан иногда бесил его своими взглядами на искусство — вот уж полная темнота. Его, правда, беспокоила не проблема куска хлеба, а то, станет ли Рой мужчиной в этой никчемушной школе. „С каких пор ты решил заделаться мозгляком, Рой? Неужто на Северном полюсе вас учили, как обабиться на деньги налогоплательщиков?“

Но вообще-то Джулиан шутил довольно добродушно, да и споры их не слишком затягивались. И хотя в Джулиане едва набиралось пять футов да парочка дюймов, он служил офицером в пехоте, и пули могли продырявить ему портки столько раз, что и не сосчитать. И пусть Джулиан никогда не выбирал выражений, кто бы его ни слушал — женщины или дети, все же он вызывал симпатию, потому что говорил чистую правду. Вся слава в эту войну досталась тому парню, который разок выкрикнул немцам: „Пижоны!“ — ну, а его, Джулиана, 36-я дивизия звала „Нет, вам капут!“ — вот как он говаривал в бою, когда другой на его месте давно бы сбежал, а не то и сдался бы в плен. Он дошел до майора и получил Серебряную звезду, так что даже Ллойд Бассарт был готов, что называется, снять перед ним шляпу и, когда Джулиан вернулся домой, пригласил его выступить перед всей школой. Рой это прекрасно помнил: за первые пять минут дядя Джулиан успел дюжину раз чертыхнуться (Ллойд Бассарт вел точный подсчет), но потом, к счастью, остыл, а когда он кончил речь, школьники встали и запели в его честь гимн.

Джулиан редко звал Роя по имени, а чаще Водокачкой, Дылдой, Дохляком и Джоем Слюнтяем. Иногда, прежде чем впустить племянника в прихожую, Джулиан вставал в стойку и, приплясывая как боксер, отступал к двери гостиной: „Ну, давай, Рохля, попробуй только подойти — сразу приземлишься“. Рой знал парочку приемов (выучился на уроках физкультуры, хотя воспользоваться этой наукой у него еще не было случая), так что он выставлял правую руку и наступал на Джулиана, тот подпрыгивал, наносил удар, а сам всегда успевал увернуться. Рой кружил и кружил, дожидаясь, когда дядя откроется, но тут — и это ему всегда удавалось — Джулиан поднимал руку, кричал: „Перекур!“ — и пока Рой еще прикрывал кулаками подбородок, а локтями живот (как его учили в школе), Джулиан успевал влепить племяннику под зад носком своего шлепанца. „Ладно, слабак, — говорил он, — садись, дай отдохнуть мозгам“.

Но лучше всего в Джулиане был даже не его веселый нрав, а то, что он мог понять, как тяжело бывшему джи-аю привыкать к штатской жизни. Отец Роя для первой мировой войны был слишком молод, а для второй — слишком стар, и поэтому он не понимал, что значит быть „ветераном“, как и многое другое в современной жизни. Что за два года службы взгляды человека могут измениться — до этого он допереть не мог. И то, что человек отдыхает душой рядом с тем, кто его понимает, с кем он может поговорить обо всем на свете, отец тоже не мог взять в толк и считал пустой тратой времени. Он и в самом деле доводил Роя до белого каления.

Не в пример ему Джулиан был готов без конца слушать Роя. Правда, и он не прочь был давать советы, когда их не просят, но все-таки есть маленькая разница: советуют тебе или приказывают. Как-то мартовским вечером (а надо сказать, Джулиан выслушивал Роя вот уже битых полгода), когда они с Роем, покуривая сигары, смотрели по телевизору шоу с Мильтоном Берли, Рой, дождавшись рекламы, заговорил: он начинает подумывать, что, может, отец и прав — время течет между пальцами, как вода…

— Что-то уж больно ты плачешься, — отозвался Джулиан, — тебе что — сто лет в обед?

— Ну, не в этом же дело, дядя Джулиан…

— А в чем? Ты давай не дури.

— Жизнь ведь…

— Жизнь! Тебе двадцать годков. Понял? Двадцать, Верзила, и это не веки вечные. За ради Христа, поживи нормально хоть чуток, не дури. И хватит об этом.

И вот на другой день Рой наконец решился: поехал в Уиннисоу и купил подержанный двухцветный „гудзон“ позапрошлого выпуска.

2

Спрятавшись за занавесками, Элли Сауэрби и ее подружка Люси частенько поглядывали, как он возится с машиной. Время от времени Рой присаживался на бампер своего „Гудзона“ — колени подтянет к груди, а перед глазами крутит бутылку кока-колы. „Бравый вояка задумался над будущим“, — говорила Элинор и фыркала. Но Рой притворялся, что не замечает их, даже когда Элинор барабанила пальцами по стеклу и потом быстро отпрыгивала от окна. Погода стала теплее, и теперь нередко можно было видеть, как он лежит, развалясь в машине — ноги на спинке переднего сиденья, в руках — библиотечная книга. „Эй, Рой! А в Швеции ты где будешь жить?“ — кричала Элли. В ответ на это он обычно громко хлопал дверцей. „Он читает все, что пишут о Швеции. Половина фермеров в нашей округе бежали оттуда без оглядки, а он туда собирается“.

— Правда? — отозвалась Люси. Ее это не задевало, хотя ее дедушка был фермером, он приехал из Норвегии.

— Ну, надо надеяться, что он все же уедет, — продолжала Элли. — А то папа боится, как бы он к нам насовсем не переселился. И так целыми днями тут торчит… — Она опять высунулась из окна: — Рой! Тебе мать звонила, говорит, собралась продавать твою кровать.

Но он уже лежал под машиной, и со второго этажа были видны только его подметки. Замечал он девушек лишь в гостиной, когда они выходили в сад через раздвижные стеклянные двери, а он ни за что не хотел подвинуть ноги, ни на полдюйма, так что им приходилось перешагивать его ботинки. И вообще Рой вел себя так, будто дом разделен на две команды: в одной — он с Джулианом, в другой — девушки и миссис Сауэрби.

Но что бы он там ни воображал, Люси Нельсон все же не думала, будто Айрин Сауэрби с ней заодно. Хотя с лица миссис Сауэрби не сходило выражение любезности и гостеприимства, Люси была почти уверена, что за глаза та не слишком-то хорошо отзывалась и о ней самой, и о ее семействе. Как только Люси появилась у них в доме, миссис Сауэрби стала называть ее „дорогая“, а уже через неделю Элли с ней раздружилась и исчезла из ее жизни так же внезапно, как и появилась. А причина тому — Люси твердо была в этом уверена — в матери Элли. То ли она наслушалась всяких гадостей об отце Люси, то ли о ней самой, но миссис Сауэрби не захотела, чтобы Люси ходила к ним в дом.

Это произошло в сентябре, в их выпускной год. А в феврале, словно эти четыре месяца она не вела себя довольно странно для благовоспитанной девицы, Элли просунула ей в шкафчик веселую, дружескую записку, и после школы Люси опять пошла в гости к Сауэрби. Конечно, она могла бы написать Элли: „Нет уж, спасибо! С другими можешь обращаться как угодно, но со мной этот номер не пройдет. Я вовсе не ничтожество, Элли, что бы там ни думала твоя мать“. Или даже вообще не удостоить ее ответом, и пусть себе заявится к половине четвертого к флагштоку и увидит, что Люси там нет и что она вовсе не так уж жаждет стать опять ее подругой.

Конечно, было обидно, что Элинор сначала так увлеклась ею, а потом внезапно охладела, но дело было даже не в этом, а в том, что неожиданная вспышка заставила Люси принять решение, которое она наверняка бы не приняла и в котором потом горько раскаивалась. Но, в общем-то, она виновата гораздо больше Элинор (во всяком случае, ей хотелось верить в это, когда она перечитывала записку на голубой бумаге с монограммой „Э.Э.С.“ наверху). В глубине души она понимала, что Элли Сауэрби ей не компания, ведь она выше Элли во всех отношениях, кроме наружности (которой она не придает большого значения), и богатства (которое вообще ничего не значит), и платьев, и мальчиков… Но именно потому, что, по ее твердому убеждению, Элли уступала ей во всем и тогда, в сентябре, обошлась с ней уж хуже некуда, сейчас, в феврале, Люси решила простить ее и опять пойти к Сауэрби.

А куда еще идти? Домой? Слава богу, ей оставалось прожить там с ними всего лишь двести дней — четыре тысячи восемьсот часов, но тысяча шестьсот как-никак уйдут на сон, а потом она уедет в Форт Кин, в новое отделение женского колледжа. Она подала прошение на одну из пятнадцати полных стипендий, предназначенных для студенток штата, и, хотя папа Уилл говорил, что хоть что-нибудь получить и то почетно, ее расстроило поздравительное письмо, в котором ей сообщали, что она получит жилищное пособие в сто восемьдесят долларов, покрывающее годовые расходы на общежитие. Из выпуска в сто семнадцать человек она пока шла двадцать девятой и теперь горько сожалела, что не трудилась как последний раб, чтобы получить „отлично“ по физике и латыни, где даже четверка с минусом была для нее до сих пор настоящей победой. И тут дело даже не в деньгах. Мать уже давно откладывала деньги на ее образование и сумела скопить две тысячи долларов, кроме того, у Люси было одиннадцать сотен собственных сбережений, а если прибавить еще и жилищное пособие — этого вполне хватало на четыре года учебы, если летом работать полную смену в Молочном Баре и не расходовать денег зря. Люси расстраивало одно: она хотела быть совсем независимой и надеялась, что уже с осени 1949 года больше ничего никогда у них не попросит. Она выбрала Форт Кин прошлым летом потому, что это был самый дешевый из приличных колледжей, а кроме того — единственный, где она могла получить финансовую поддержку от штата. Люси твердо решила поступать туда и ни минуты не колебалась, даже когда мать открыла ей секрет своего „университетского фонда“.

Взять эти деньги претило Люси не только потому, что они продолжали бы связывать ее с домом, но и потому, что она знала, как мать собирала эту сумму. Вплоть до пятого класса ей казалось, что раз она дочь миссис Нельсон, учительницы музыки, это должно поднимать ее в глазах окружающих, а потом вдруг ребята, в теплую погоду ждущие на крыльце, а зимой сидящие в пальто в прихожей, оказались ее одноклассниками. И это открытие преисполнило ее ужасом… Как бы она ни бежала из школы, как бы тихонько ни пробиралась в дом, все равно кто-нибудь — и всегда мальчишка! — уже сидел за пианино и обязательно оборачивался как раз в ту минуту, когда его одноклассница Люси Нельсон поднималась по лестнице в свою комнату.

А в школе ее знают вовсе не как дочку миссис Нельсон, учительницы музыки, а как дочку пьяницы, который всегда слоняется возле „Погребка Эрла“, — в этом она была совершенно уверена, хотя чувствовала себя такой чужой среди школьников, что никогда не осмелилась бы спросить, что они в самом деле думают или о чем перешептываются за ее спиной. Она, конечно, делала вид, будто у нее вполне нормальная семья, даже тогда, когда начала понимать, что это далеко не так, даже тогда, когда ученики ее матери поведали всему городу, что из себя представляет семейка Люси Нельсон.

Конечно, ребенком Люси казалось, что она говорит чистую правду, когда сообщает подружкам, что это дедушка с бабушкой живут у них, а не наоборот. Как только она знакомилась с кем-нибудь, а новых друзей она заводила часто, она сразу рассказывала, что, к сожалению, не может никого к себе звать после школы — в это время бабушка спит, а Люси не хотела бы ее будить. Одно время, стоило в городе появиться новой сверстнице Люси, как она тут же выслушивала рассказ о бабушкиной привычке вздремнуть после обеда. Но потом одна из этих скороспелых подружек — Мэри Бекли (на другой год ее семья уехала из города) в ответ на эту историю захихикала, и Люси поняла, что кто-то уже отвел Мэри в уголок и посвятил ее в тайну бабушкиного сна. Она так разозлилась, что даже заплакала, и вид ее слез до того испугал Мэри, что та поклялась, будто захихикала из-за странного совпадения: ее маленькая сестренка тоже спит днем…

Но Люси не поверила. С тех пор она никогда и никому не лгала, с тех пор никого не приглашала домой и никак это не объясняла. С десяти лет у нее не было настоящей подруги, значит, не надо было бояться, что кто-нибудь, чьим мнением она дорожит, увидит, как мать принимает от учеников маленькие конвертики с деньгами (и так приторно-приторно говорит: „Большое, большое спасибо“), или, что еще хуже — о ужас! — увидит, как ее пьяный отец вваливается в дверь и замертво падает в прихожей.

Она старалась, чтобы даже Китти Иген не увидела этой картины. С ней Люси познакомилась на второй год учебы, и целых четыре месяца Китти оставалась самой близкой ее подругой — ближе у Люси вообще никогда никого не было. Они учились не вместе — Китти ходила в школу прихода святой Марии. Люси только-только поступила на работу в Молочный Бар, где была занята четыре вечера в неделю, познакомилась она с Китти из-за одной скандальной истории: старшая сестра Китти — Бэбз (ей всего-то стукнуло семнадцать) убежала из дому. Даже не дождалась пятницы, когда девушкам в Молочном Баре платили жалованье, а исчезла во вторник вечером, сразу после работы, и не переодевшись — прямо в платье официантки. Причиной такой спешки был восемнадцатилетний парень родом из Селкирка, работавший дворником в упаковочной компании. К концу недели из города Аврора, штат Иллинойс, пришла почтовая открытка, адресованная „Рабыням“ из Молочного Бара Дэйла: „Собираюсь в Западную Вирджинию. Продолжайте вкалывать, детки“. И подпись — „Миссис Гомер Кук (Бэбз)“.

Отец послал Китти в Молочный Бар получить жалованье Бэбз за понедельник и вторник. Она была высокая, худая и такая бледная, что это бросалось в глаза; даже если Китти приходила с мороза, она все равно оставалась белой, как очищенная картофелина. Сперва Люси решила, что она ничуть не похожа на Бэбз, пока не узнала, что та перекрасилась в брюнетку, надеясь добиться сходства с Линдой Дарнелл (а вообще-то она была рыжая, как Китти). А что до цвета лица, сказала Китти, то Бэбз так штукатурилась, что никому не докопаться, какая у нее кожа.

У семьи от Бэбз всегда были одни неприятности. Ее родители могли утешаться лишь тем, что она носила серьги в виде распятия и крестик на шее, да и то, сказала Китти, чтобы привлечь внимание к ложбинке между грудями: если что там у нее и было неподдельного, так это ложбинка. А в лифчик она набивала туалетную бумагу или носки братишки Френсиса. Не успев отойти и пяти шагов от школы святой Марии — темного кирпичного здания сразу же за мостом Уиннисоу, — Бэбз ныряла в какой-нибудь переулок, чтобы намазаться тоном от корней крашеных волос до набитого носками лифчика, и все это не вынимая изо рта сигарету „Лаки Страйк“. Китти рассказала Люси, что однажды нашла „ужасную вещь“ в ее сумочке: „А потом я увидела эту ужасную вещь в ее сумочке“. Когда Бэбз узнала, что Китти спустила эту штуку в уборную, она раскричалась, развопилась и ударила ее по лицу. Китти никому не сказала об этом — кроме, конечно, священника, — потому что боялась, как бы родители не наказали сестру чересчур строго, ведь она так нуждалась в сострадании, прощении и любви. Она была грешницей и не ведала, что творит, а Китти любила ее и молилась и утром и вечером за Бэбз — за свою сестру, живущую в далекой Западной Вирджинии с парнем, который, как Китти подозревала, даже не был ей мужем.

Китти молилась и за трех остальных маленьких Игенов, особенно за Френсиса, которому вскоре предстояло лечь на операцию. Они жили неподалеку от молочной фермы Маурера, где работал мистер Иген, и не в доме, а попросту в старой развалюхе. Из бревен торчали гвозди, с досок свисали обрывки проволоки, и, хотя была уже осень, на потолке болталась липкая бумага от мух. Войдя в дверь, Люси застыла на пороге; ей не хотелось натолкнуться на что-нибудь, из-за чего она почувствовала бы еще более острое отвращение к дому, в котором Китти ест, спит и делает уроки.

А когда Китти сказала, что ее мать обычно спит днем, Люси побоялась спросить почему. Она знала, что за такой ложью скрывается ужасная правда, которую не стоит и знать. Единственной ее мыслью было поскорее выскочить на свежий воздух, и, решив, что ближайшая дверь ведет во двор, Люси толкнула ее. В крошечной комнатке на двуспальной кровати спала бледная женщина в серой дешевой рубашке, на левой ноге ее был ортопедический башмак — это в постели-то! Потом она познакомилась с Френсисом, который тут же продемонстрировал след, оставшийся от удара палкой по уху. И с восьмилетним Джозефом, которого Китти привела с улицы и вытащила из мокрых штанов — „насквозь, как обычно“, сказала она Люси. И с крошечным Бинги, названным в честь певца Бинга Кросби, — этот таскал по двору свое одеяло и все время звал какую-то Фэй, которую, как объяснила Китти, сам себе придумал. А потом появился мистер Иген, его неуклюжая походка и блестящие зеленые глаза, может, и понравились бы Люси, если бы Китти не успела показать ей непонятного вида штуковину, висевшую на гвозде под открытым навесом; „Это плетка-девятихвостка“, — прошептала она в самое ухо Люси. В общем, семьи неблагополучней и несчастней Люси никогда не видела, не могла себе представить и даже не слышала ни о чем подобном. Похуже ее собственного семейства, если такое, конечно, возможно.

Они стали встречаться после уроков. Поджидая Китти в скверике напротив школы святой Марии, Люси смотрела на ребят, выбегающих из боковых дверей, и представляла, как они возвращаются в такие лачуги, как у Игенов, хотя у старого Снайдера, тоже католика, через три подъезда отсюда по Франклин-стрит, был почти такой же дом, как у папы Уилла.

Люси поделилась с Китти всеми своими секретами. Даже провела ее по Уотер-стрит и на безопасном расстоянии показала дверь „Погребка Эрла“.

— Он сейчас там? — прошептала Китти.

— Нет. Он работает. Во всяком случае, считается, что он на службе. А сюда приходит вечером.

— Каждый вечер?



Поделиться книгой:



Регистрация