В машине – мы поменяли малолитражку на «ДС» Анри Четвертого – нас набилось как сельдей в бочке. Я сижу между Пинг-Понгом, который правит, и Бу-Бу, потому что он самый худой из нас. Отдыхающую мы высаживаем в городе. Бу-Бу вылезает, они целуются, бесконечно прощаются и несут всякую чушь. Немного подальше то же самое происходит с Жоржеттой и Микки, только они меньше разговаривают. В течение вечера они куда-то исчезли почти на час, не знаю куда. Однажды, опустив глаза, Жоржетта призналась, что он готов иметь ее где угодно, и ей всегда страшно, что их застукают. Так уже было однажды на лестнице в погреб Монтечари. Мы с Пинг-Понгом, Бу-Бу и глухаркой играли в карты. Она, клянется, слышала через дверь наши голоса.
Наконец возвращаемся домой. Я совсем сонная. Бу-Бу и Микки посмеиваются надо мной. Пинг-Понг говорит: «Бросьте дурить». Они бросают. Пока Пинг-Понг поехал вместе с Микки в гараж Анри Четвертого, мы с Бу-Бу идем к дому. Бу-Бу роняет: «Зачем стучаться и будить мать. Обождем Пинг-Понга».
Мы молча стоим до конца света. Позабыв о том, что была сердита на него, я говорю, взяв его за руку, что мне страшно, и прошу поговорить со мной. Чувствую, он хочет отнять руку, но не смеет. И спрашивает, отчего я так внезапно ушла из кафе в Пюже-Тенье. Я отвечаю: «Сам знаешь». Он пожимает плечами. Тогда я нежно говорю: «Я ревновала тебя к той пискле. Мне хотелось плакать». Он не отнимает руку и не отвечает. Я тихо спрашиваю: «По-твоему, она красивее меня?» Он мотает головой. Сама не знаю, что меня удерживает, чтобы не броситься ему на шею. Зацеловать до смерти. «Поговори со мной, Бу-Бу, – прошу я его. – Будь добр». Он рассказывает, что его отдыхающую зовут Мари-Лор, она студентка-медичка и старше его на два года, хорошая подружка на лето, ничего больше. «Ладно. Тогда я рада». Крепко жму ему руку. Ладонь у него большая, и мне сдается, из нас двоих он старший. В конце концов он отнимает руку и стучит в окно, чтобы разбудить мать, а я не успеваю ему помешать. «Мам, это мы!» Теперь уж мы молчим.
Мать всех скорбящих в одной сорочке открывает и спрашивает Бу-Бу: «Чего это вы не постучали сразу?» Тот отвечает: «Не хотели тебя будить, пока нет Пинг-Понга». Она пожимает плечами и ехидно так говорит: «Ты ведь знаешь, что я глаз не сомкну, пока кого-то из вас нет дома».
Я поднимаюсь к себе, а Бу-Бу остается ждать братьев. В комнате снимаю платье, вешаю его на плечики и перед тем, как закрыть шкаф, дотрагиваюсь до флакона в кармане красного блейзера. Ложусь голая, думаю о Бу-Бу и его черных глазах, о его руках.
Вернувшись, Пинг-Понг хочет только одного. Напрасно твержу, что устала, а ему надо выспаться. Неприятно от мысли, что Бу-Бу может услышать в эту ночь мои вопли. Но ничего не поделаешь, и уже не знаю, сколько это продолжается. Стараюсь только закрывать лицо подушкой.
И вот наступает то ужасное воскресенье. Утром сталкиваюсь с Бу-Бу во дворе, он молчит, отводит взгляд. Я в красном бикини, здороваюсь с ним. Он отпихивает меня как чумную, я едва не падаю вместе с кремом для загара, ментоловыми сигаретами, очками и всем прочим. И говорит: «Оставь меня в покое» – и хмуро смотрит своими черными глазами. Я произношу умоляюще: «Бу-Бу». Но он, не оборачиваясь, вышагивает к дому на своих длинных, как жерди, ногах. Несчастная дура, я целых четырнадцать лет стою у колодца и думаю о нем. Возможно, он сердится, что не отобрал вчера свою руку, или, напротив, разъярен и обижен, наслушавшись, как я резвилась с Пинг-Понгом. Потом размышляю: «Ты ведь сама этого хотела – посеять смуту». И все-таки я несчастна, как последняя идиотка.
За столом мне еще хуже. Завтракаем рано, потому что Микки отправляется на велогонку в Пюже. Бу-Бу не произносит ни слова – только в самом конце, чтобы оскорбить меня перед всем светом. Мы разговариваем с Микки о кино. Без задней мысли я говорю, что тоже могла бы стать артисткой, среди них ведь есть и поуродливей. Господи, что начинается! Во-первых, Бу-Бу орет, что я невежда. Во-вторых, что выпендриваюсь в деревне, где живут одни двухсотлетние старухи. И в заключение заявляет, что в Париже и Ницце я выглядела бы середняком среди бульварных девок. Я не умею отвечать, когда на меня орут. Бросаю салфетку на стол и поднимаюсь к себе. Пинг-Понг является поговорить со мной, но я запираюсь на ключ. И отказываюсь ехать с ними в Пюже. Не желаю успокаиваться. И пусть меня не трогают.
Вторая половина дня проходит для меня как в аду. Все, за исключением двух веселых вдов, умотали, и каждая минута похожа на четыре часа, а час – на целую жизнь. Я отказываюсь спуститься вниз посмотреть телек. Чтобы подышать воздухом, открываю окно, но прикрываю ставни. Мне не хочется идти даже к матери. В конце концов беру из блейзера флакон с белым порошком и лежу на постели, сжимая его в руке и пытаясь воскресить одно воспоминание об отце. Например, как я брожу по нашей кухне в Арраме. Мне лет семь. Что дальше? Да, мы играем в домино, и он нарочно проигрывает, улыбаясь ямочками и приговаривая, что я очень умная. Я всегда самая умная, самая красивая и всякое такое. Он все время болтает со мной, называет дорогой малышкой. Могу вспоминать об этом всю жизнь, держа в руке флакон и мечтая о том, как отомщу за малышку и за папу, который ее обожает. Как говорит глухарка: «Славные были деньки!»
Позже я, видимо, уснула: не знаю, где флакон. Он, оказывается, под подушкой. В нем тридцать растолченных таблеток. Из них достаточно пяти или шести, чтобы за два часа убить человека. «Разрыв сердца, – сказал Филипп. – Разрыв при первом же приступе». Я попробовала порошок на язык. Горький. «Крестьяне убивают им собак, положив в пирожок две таблетки», – так рассказывал Филипп. Половина таблетки лечит от серьезной болезни, забыла ее название. Если же принять пять-шесть, то нет спасения. У меня будет около двух часов, чтобы исчезнуть и чтобы меня не заподозрили. Конечно, потом выяснится причина их смерти, но от той минуты, когда плохо себя почувствуют, до той, когда умрут, они не успеют рассказать, с кем были.
В нашем городке не получают газет из Диня. Единственно, кто сможет меня заподозрить, – Филипп. Но я вытащила таблетки из разных коробок, и даже если он спохватится, прочитав газету, – а это маловероятно, – станут ли у нас писать о двух отравленных в соседнем департаменте? Ведь столько людей умирает каждый день.
Уже темнеет, когда все возвращаются. Я зажигаю ночник. Кладу теплый флакон в карман блейзера, натягиваю на голое тело платье с голубыми цветами и перед зеркалом привожу себя в порядок. Я вся заревана, но плевать, что это заметно. Открываю замок, сажусь на постель, и почти тотчас появляется Пинг-Понг. Он здорово обгорел за этот день.
Сев рядом, заявляет, что Микки – ублюдок. Я отвечаю, что все они в семействе одинаковые. Он смеется и рассказывает, что Микки закончил гонку, когда победитель, тулонец, успел вернуться домой. Видит, что я еще не отошла, и говорит: «Бу-Бу не то хотел сказать, что ты думаешь». Я возражаю: «Понятно. Раньше я считала, что это комплимент, но теперь мне ясно, что он обозвал меня шлюхой».
Пинг-Понгу все это поперек горла. Ему неохота ругать брата и ссориться со мной. В общем, он поговорит с Бу-Бу, и тот извинится. Я таю при одной мысли, что Бу-Бу подойдет ко мне, опустив голову, и станет просить прощения. Мечтать мне не воспрещается. На ужине он отсутствует, поскакал к своей отдыхающей.
Глухарка и Микки, как обычно, цацкаются со мной. Смотрим фильм по телеку. Весь этот гадкий вечер не произношу ни слова. Знать бы, где сейчас Бу-Бу, пошла бы его искать, пусть Мари-Лор мне все волосы выдерет. Но я не знаю, где он. Конец эпизода. Смышленая матерь всех скорбящих приносит мое вязанье и насмехается: «Лучше вязать, чем грызть ногти. Тебе ведь не хочется, чтобы твой малыш остался голым?» Кладу вязанье под стул. У меня нет сил отвечать ей.
7
Понедельник, 12-е.
После полудня мать всех скорбящих отправляется на кладбище. Глухарка спит в своем кресле с открытыми глазами. Я иду в комнату Бу-Бу. Он сидит на постели в цветастых плавках и читает. Прислонившись к закрытой двери, говорю ему: «Прошу тебя, не смотри на меня так». Он глядит так, словно я явилась из преисподней, и роняет: «Если ты немедленно не уйдешь, я сам тебя выставлю». Я поднимаю плечо в знак того, что мне плевать, и говорю: «Ты сердишься за те слова в ту ночь?» Нахмурившись, он не отвечает и смотрит на обои, считает ромбики. Говорю: «Я иду к реке и буду ждать тебя там. Если не придешь, я натворю делов!» Он оборачивается, чтобы ответить, но в итоге только опускает голову. Подхожу к нему, прикасаюсь к щеке: «Прошу тебя, Бу-Бу. Приходи».
Иду к себе, надеваю красное бикини и беру матерчатую сумку. Спускаюсь вниз. Глухарка спокойно спит. Иду к реке, но не по дороге, а через поляну, а после по тропинке прямо к воде. Прыгая с одного камня на другой, добираюсь до места под названием Палм Бич. Сюда мы приходим загорать с Мартиной Брошар. Тут можно лежать на двух больших плоских камнях. Сзади пихты. За исключением воскресных дней, летом здесь никто не бывает.
Дожидаясь Бу-Бу, вытаскиваю из сумки полотенце и ложусь на него. Он появляется через час или чуть раньше тем же путем, что и я. На нем холщовые штаны и майка с моей физией на груди. Да, это мой портрет. Мое лицо, волосы, улыбка. Все это перенесено в красном цвете на его рубаху. Сдохнуть можно.
Он останавливается в двух шагах, смущенно улыбается, руки в карманы. Я говорю: «Вот-те на! Откуда взял?» Он отвечает: «В Ницце. Привез приятель на прошлой неделе. Я дал ему твое фото». Сняв майку, протягивает ее мне: «Это тебе. Кажется, будет немного великовата». Надеваю, спрашиваю: «Где ты взял фото?» Оказывается, в моей комнате выбрал. Майка вправду великовата, но все равно классная.
Протягиваю ему руку, он поднимает меня. В течение нескольких слишком коротких секунд, а может быть, тысячи лет, мы смотрим друг на друга, а затем он говорит, опустив голову: «Ты выходишь за брата. Ты мне как сестра, понимаешь?» Чувствую, он хочет уйти. Говорю: «Останься, Бу-Бу, прошу тебя, останься». Он отвечает: «Я пришел, чтобы сказать тебе об этом». Я говорю: «Мне наплевать, останься со мной».
В итоге он остается. Я лежу в красном бикини, а он в своих цветастых плавках. И ничего не говорит. Он очень худой и загорел здорово, хотя и слабей моего. Затем бросается в холодную воду. По-моему, он пловец что надо. Обожаю наблюдать за ним, что бы он ни делал. Он меня убивает, я чувствую, что убивает. Подаю ему свое полотенце, когда он поднимается на камень, и помогаю обтереться. Шепчу ему на ухо: «Ну разок. Только раз. Никто ничего не узнает». Он пожимает плечами, не оборачиваясь, и шепчет: «Я ведь буду знать». Прикасаюсь губами к его спине, обвиваю руками и так же тихо говорю: «Все равно это должно случиться». Он отстраняется и встает, глядя в никуда. Слышу, шумит река, представляю себе, как он будет со мной. Вот здорово будет! А затем встаю и тоже одеваюсь.
На тропинке мы расстаемся. Я уложила майку в свою сумку. Он уходит, голый по пояс. Пытаюсь выдавить из себя улыбку, но ничего не получается, и только говорю: «Я иду к Пинг-Понгу. Мне не хочется возвращаться домой вместе с тобой. Если твоя мать еще отпустит какое-нибудь замечание, я вообще не выдержу». Пусть я дура, но, не стерпев, протягиваю ему губы для поцелуя. Он целует меня в щеку и уходит.
8
Вторник, 13-е.
В конце дня захожу к Брошарам и звоню Погибели. Прошу ее приехать за мной туда же и в тот же час. Думаете, она что-нибудь понимает? Ничегошеньки. А я не могу ничего объяснить: мамаша Брошар как раз перед самым моим носом вытирает стойку. А та жалкая психопатка орет: «В Дине? Да? В Дине? Назови кафе – не помню». Я отвечаю: «Вспомните сами. До скорого». И под ее причитания вешаю трубку. Я не уверена, приедет ли она. Но плевать. Покупаю по просьбе матери всех скорбящих стиральный порошок, расплачиваюсь, со злорадством обратив внимание на то, что мамаша Брошар обсчиталась на десять сантимов, и отправляюсь на террасу поболтать с Мартиной.
Мартина на несколько месяцев старше Бу-Бу. Круглая мордашка, глаза смеются, стрижка под Мирей Матье. Я часто видела ее на реке голую. Она довольно плотная, хорошенькая. Бу-Бу словно камень на сердце, и я заговариваю о нем: «Ты думаешь, он спит с этой?» Она косится в сторону входной двери, не подслушивает ли мать. И тихо говорит: «Наверняка. Когда они ходят со мной собирать лаванду, то оставляют одну. И Мари-Лор возвращается красная до ушей». Я говорю: «Но сама ты не видела?» Теперь краснеет она. Качает головой и тысячу лет не решается ответить. Я нажимаю. «Однажды. Случайно, – шепчет она. – Я не подглядывала. И сразу ушла». Я дурею, так и хочется схватить ее за волосы и тряхнуть. Говорю: «Что они делали?» Она чувствует по голосу, что я нервничаю. И еще больше краснеет. Снова оглядывается на дверь и говорит: «Все делала Мари-Лор». Точка. Она пьет кофе с молоком и ест пирожное, уставясь на освещенную солнцем церковь.
Оставляю ее за столиком и возвращаюсь домой. Затыкаю уши, чтобы не слушать, как нудит образцовая хозяйка про то, что я ошиблась в марке порошка. Иду к себе и хлопаю дверью. При виде своего лица хочется разбить зеркало. Охота все расколошматить. Сижу неподвижно до конца своих дней, стараясь ни о чем не думать. С тех пор как он не отнял свою руку, чувствую себя с каждой минутой все больше разбитой. Даже неохота ехать в Динь: не смогу ничего сделать. Я ни на что не гожусь. Я именно то, что он сказал обо мне: жалкая, тупая деревенская дура. Для него этот мешок с костями – Мари-Лор – просто предел мечтаний по сравнению со мной. Даже проделывая с ним свои штучки, она изрекает умные слова. Опостылело мне все. Опостылело.
Во время обеда низко опускаю голову, чтобы не видеть его. И жую картошку без аппетита. Пинг-Понг спрашивает: «Что с тобой?» Я отвечаю: «А, дерьмо!» И он отвязывается. Все считают, что я психую из-за ребенка. Молчавший до сих пор Бу-Бу заговаривает о велотуре Франции, я сразу встаю и иду к себе переодеться.
Одеваюсь так, чтоб испепелить этого Лебаллека. Надеваю голубое платье со здоровым вырезом и с отделкой на груди, чтобы подчеркнуть ее еще больше. Не очень короткое, но легкое и в обтяжку. Оно расклешено и просвечивает. Туфли на тонких каблуках, трусишки с кружавчиками. Беру белую кожаную сумку и кладу туда деньги и флакон с этикеткой лака для ногтей. Затем стягиваю волосы лентой того же цвета, что и платье. Подмазываю губы, слегка подсиниваю глаза и ухожу.
Пинг-Понг провожает меня до церкви и говорит, что я что-то зачастила к учительнице. Отвечаю: «Лучше это, чем целый день валяться в комнате». Он умолкает, понимая, что сегодня как раз такой день, когда я могу запустить в него сумкой. И оставляет меня, не прощаясь, перед автобусной остановкой. Но плевать.
До города еду с отдыхающими, наладившимися в бассейн. Никто со мной не заговаривает. Успеваю на автобус до Диня в два пятнадцать. Сидящий рядом тип читает журнал, но уже через секунду, выучив его наизусть, отдает мне.
Вот и страничка юмора, но я ведь разбираю только заголовки. Пытаюсь прочесть остальное. Сосед, поди, думает, что я собираюсь съесть его журнал. Все равно до меня не доходит этот юмор. Разве что один анекдот из десяти. Чтобы я рассмеялась, меня еще надо пощекотать. Чем ближе мы к Диню, тем чаще бьется сердце.
Высаживаемся на площади Освобождения. До четырех остается десять минут. Кругом развешивают лампочки к вечернему балу. Тут еще жарче, чем в дороге. Я вся мокрая и чувствую себя грязной, измятой. Шатаюсь по улице. Останавливаюсь против стоянки такси. И смотрю в пустоту, лишь смутно слышны голоса. Внезапно у тротуара тормозит черный «пежо» Лебаллека. Ровно в четыре я усаживаюсь рядом с ним.
Ласково говорю: «Вы здорово точный». Он так смотрит на меня, что я сразу успокаиваюсь и наполняюсь гордостью. Да это сюжет для кино – пятидесятилетний типчик на свою гибель едет на свидание, лишь бы встретиться со своей занюханной молодостью. С дьяволом, явившимся ему ровно в четыре часа, незнамо откуда. Уверена, сердце его глухо стучит, когда я закрываю дверцу машины, и он трогает с места.
Затем он бормочет что-то невнятное загробным голосом. Что его знают все в городе. Что на него совсем непохоже прогуливаться с девушкой, которая моложе его дочери. Он не верил, что я приеду. На нем отлично выглаженные светло-серые брюки, чуть темнее водолазка. У него руки боксера, как у Пинг-Понга. И от него пахнет знакомыми мужскими духами, не помню только ни их названия, ни того, от кого ими пахло. Пока мы тащимся вдоль разукрашенного флагами бульвара, он несколько раз оглядывает меня, и я снова уговариваю себя, что мои глаза похожи на его, я унаследовала их цвет от Монтечари, я уверена, и длинные ноги точно как у троих братьев.
Переезжаем мост через высохшую реку. Лебаллек называет ее Блеоной. Мы едем вдоль Блеоны на Дюранс и Маноск – так написано на указателях. Спрашиваю, куда это мы. Он отвечает, что не знает, но не хочет оставаться в городе. И говорит на всякий случай: «Вы хотите получить свою драгоценность и тотчас расстаться?» Я смотрю в стекло и отвечаю – нет. Тогда он катит дальше. Мы не разговариваем тысячу километров. Машина у него не новая, но идет мягко. Обожаю кататься на машинах, не разговаривая и чтоб глядеть на проносящиеся деревья. Затем он бормочет: «Не понял». Отвечаю: «Вот как?» Ясней ясного, что он не понимает. Я прикидываюсь дурой. Однако у меня хватит ума разгадать мысли этого гнусного дровосека, которому на блюдечке внезапно подсунули такое яблочко, как я. Он говорит: «Я много думал о вашем звонке. Вы говорили так, словно между нами что-то уже решено. В общем, будто мы уже давно знакомы». Я повторяю: «Разве?»
Останавливаемся около какого-то замка, в стороне от шоссе. Кругом лошади, бассейн и миллионы полуголых людей, явившихся сюда попотеть из всех стран мира. Внутри, в зале с каменными стенами и камином, можно свободно упрятать уйму народа, здесь довольно свежо. Мы садимся за низкий столик, я заказываю чай с лимоном, а он пиво. Теперь он не спускает с меня глаз и видит, что туристы – тоже.
Лебаллек возвращает мне мое сердечко на цепочке. И говорит: «Вы решили-таки снять квартирку моего шурина?» Своей лапой он может свободно раздавить меня. Отвечаю, потупившись, с видом размазни, не смеющей спросить, где туалет: «Я еще не решила. Если хотите, сниму». Жду целую вечность, уставившись в столик, пока он проглотит слюну. Затем добавляю: «В тот раз когда была у вас, ни о чем таком не думала. Я тоже помню о нашем телефонном разговоре. Уж и не знаю, как вам объяснить. Мне было страшно и хорошо». Я смотрю на него своими глазами, умеющими быть со всяким, кроме Бу-Бу, такими наивными, и он дважды кивает головой, сжав губы, считает, что понимает и что у него все так же. Я разглядываю стол. Снять сейчас мое лицо крупным планом для кино – зрители ринутся брать на воспитание сироток.
Теперь уж я не поднимаю глаз. После долгого молчания он говорит: «Вы ведь не учительница?» Я киваю. «Чем же вы занимаетесь?» Поднимаю плечо: «Ничем». Он смотрит в пустоту или в вырез моего платья, поди пойми, и шепчет: «Жанна». Я печально улыбаюсь, качаю подбородком. У меня подступают слезы, и он чувствует. Положив свою руку на мою, он просит: «Поехали отсюда. Покатаемся. У вас есть время?» – «Да, до восьми до полдевятого», – отвечаю я. Его лапа скользит по моей руке, он говорит: «Вы не выпили чай». И мы пьем: я – чай, он – пиво, держа один другого за руку между стульями и не говоря ни слова.
В машине кладу голову ему на плечо. Он спрашивает: «Жанна, зачем вы приехали в Динь?» Отвечаю: «Сама не знаю. Город как город. Но я рада, что приехала в Динь». Бу-Бу может потешаться надо мной, я мировая актриса. В школьных спектаклях всегда так волновалась, что мадемуазель Дье кричала: «Говори внятнее! Внятнее!» И попрекала, что я слова перевираю. В жизни я говорю точно. Особенно когда не думаю о чем. Или взявшись провести кого. Сейчас я, например, прижалась к его плечу. Пускай оно принадлежит типу, которого я убью сама или заставлю убить.
Вспомнила название его духов – «Голд фор мэн». Филипп торговал ими. А душился португалец Рио. Я с ума сходила по нему. Это он поцеловал меня в губы, прижав к дереву, и поднял юбку погладить ноги. Но я опустила юбку, и все. Он как раз брился около пихты, собираясь на танцы. Вынул флакон из коробки с золотой каймой и умылся этим «Голд фор мэн». И больше ничего между нами не было. Поцеловал он меня только для того, чтобы произвести впечатление на товарищей со стройки дач на перевале.
Я предлагаю: «Вернемся в Динь. Я сниму ту квартирку». Лебаллек тормозит у обочины. Мимо проносятся машины. Он берет меня за плечи и долго смотрит в глаза. Я вижу себя в его зрачках – в них страх и всякая хреновина. Прерывисто дышу, как умею это делать. И вот он уже целует меня в губы, проталкивая в рот свой грязный язык, и тогда Эна появляется рядом, ей лет семь или 12-14, и она с любовью смотрит на меня. Я твердо знаю, что никогда не откажусь от своего, убью их по очереди, как обещала.
9
Останавливаемся у первого же кафе. Звоню Туре. Нет на месте. Отвечает Сюзи. Напоминаю ей, кто я такая, и говорю, что решила снять квартирку, заеду подписать документы часов в семь. Стоящий рядом Лебаллек глазами одобряет каждое мое слово. Когда я вешаю трубку, он кладет руку мне на плечо. Улыбаюсь ему с видом храброго маленького солдатика, выполнившего свой долг. Он тоже улыбается, качая головой, и выпивает еще пива за стойкой. Я ничего не пью и иду к двери, на минуту застывая в ней, чтобы он и другие разглядели меня на просвет, а затем возвращаюсь назад. Прислоняюсь к его плечу, пусть все завидуют ему. Затем мы садимся в машину и едем в Динь, до которого 31 километр.
По дороге он говорит: «Знаешь, у меня тоже были похождения. Но давно. Я был тихоня, весь в семье и работе. То, что сейчас происходит, просто невероятно». Я уже готова сказать ему, что с ним происходит, а именно – он просто без ума от моей задницы. Но не надо грубостей. Пусть травит свой катехизис. Все они плетут одну и ту же чушь, словно учились у одного кюре. Меняются только имена жен и детей. Я перестаю его слушать, узнав, что святую женщину зовут Фернандой, а ангелочков Эстелой и Юбером. Смотрю на дорогу и на деревья. И думаю о том, что буду есть вечером. Пропустив мимо ушей всю его ахинею, говорю: «Я понимаю, что тут не ваша и не моя вина. Так бывает». Он обнимает меня за плечо с видом благодетеля. Правит, прижав к себе.
В Дине высаживает меня на незнакомой улочке, «в двух шагах от агентства». И прибавляет: «Мне надо заскочить к себе, но я буду ждать тебя здесь через час». Посмотрев на часы, роняю: «У меня будет очень мало времени». Он уперся: «Я хочу тебя видеть хоть несколько минут, прежде чем ты уедешь». Затем кладет руку на колено и лезет выше. Я молчу и не шевелюсь. А тот смотрит на свою руку со страдальческим видом и гнусавит: «Я хотел тебя уже в первый день, когда увидел». Я говорю – знаю. Затем он одергивает мне платье и бормочет: «Иди скорее. Я буду ждать».
Вылезаю из машины, иду по переулку на бульвар и оказываюсь почти напротив агентства Туре. Когда я открываю дверь, он сидит за своим столом. Вентилятор разгоняет теплый воздух. Сюзи нет. Произношу: «Привет». Он вскакивает и жмет мне руку. Не выпуская ее, говорит: «Я ждал вас». На нем тот же костюм из твида, как на прошлой неделе, и он улыбается, хищно, как волк, скаля зубы. Упершись в вырез, заявляет, что готов сделать мне подарок. Обычно вместе с оплатой за месяц вперед он требует еще дополнительно залог за месяц на случай расторжения договора. С меня он залог не берет. «Вот так, крошка». Я говорю – спасибо, это очень мило с его стороны.
Он отпускает наконец мою руку, чтобы я могла подписать бумагу. Делаю это, не читая: во-первых, потому, что ничего не вижу, а во-вторых, мне решительно плевать. Подписываюсь Жанной Дерамо не очень разборчиво. Спрашивает день моего рождения, и я старею на два года, как и для Лебаллека. Родилась в Гренобле. Он это все записывает, сует бумагу в карман. Затем берет ключи в ящике стола и говорит: «Я провожу вас, чтобы все проверить». При этом покачивается с ноги на ногу, уставясь мне в вырез, словно не в силах удержать себя от желания наброситься на меня, а может, оттого, что в уборную приспичило.
Тут уж он везет меня на улицу Юбак в своей новой «СХ». Я говорю, что хочу пить. И перед тем как подняться наверх, мы заходим в соседнее кафе. Как и Лебаллек, он пьет пиво, но в отличие от того поглядывает, нажимая кнопку, на часы и говорит, что раньше полвосьмого не пьет аперитив. Едва нам подают, как он вытаскивает деньги. И тут я чуть не падаю в обморок, ухватившись за стойку. Я ведь знала, что признаю это портмоне сразу, и всегда боялась увидеть его. Итак, оно передо мной. Именно такое, как описала моя мать. Кровь стынет в жилах. Золотая монета, закрепленная на двух полукружьях, закрывающихся, как капкан.
«Сколько с меня?» Голос Туре доносится откуда-то издалека. Затем он спрашивает: «Что с вами?» Делаю глубокий вдох, – сердце очухалось, – и медленно тяну газировку с мятой. «Это от жары», – говорю я, пока ему отсчитывают сдачу и он старательно укладывает деньги. Затем как можно натуральней спрашиваю: «У вас интересное портмоне. Дорогое, вероятно?» Тот показывает, не выпуская из рук, со своей гнусной ухмылкой. Боязно продолжать расспросы. Но не могу устоять: «Где вы такое купили?» Тот машет рукой: «Оно давненько у меня. Подарок одного друга. Итальянца». Слова гудят в моих ушах, а он молча рассматривает свое портмоне, вспоминает что-то и пьет пиво. А затем говорит: «Мы сварганили вместе одно дело. Но бедняга давно умер».
Я смотрю на его пиво и машинально пододвигаю к себе сумку, лежащую слишком далеко на стойке. Сумка меня успокаивает. Я собиралась покончить с ними в этот вечер и понимаю, что сделать это будет нетрудно. Но шоколадная секретарша – забыла ее имя – опишет клиентку, звонившую хозяину. Надо дать ей время забыть обо мне. Надо быть терпеливой.
Однако портмоне все сделало невозможным. У меня больше нет сил идти наверх, отталкивать от себя его волосатые лапы. Знаю, что схвачу лопату, буду бить его по голове, пока он не останется лежать неподвижно в грязи среди опавших листьев. Пытаясь ухватиться за что-то левой рукой, слышу крик.
Прихожу в себя на полу бара, все собрались вокруг. Кто-то говорит: «Не трогайте ее. Надо позвать полицию». Но он не умер. Мать говорит, что он не умер. Только не может больше двигаться, не может говорить. И ничего не скажет полиции. Меня не было с ним в лесу. Срезая сучья, он упал с лестницы. Надо ждать. В больнице они сказали маме, что надо ждать. Я лежу на полу бара. В Дине. И говорю: «Где моя сумка? Дайте мою сумку». Платье мое испачкано. Но я не должна плакать, не должна кричать. Я убеждена, что смогу встать.
10
Уже почти восемь, когда мы выходим из бара. Я похожа на утопленницу. Волосы прилипли к вискам и лбу. Мне дали выпить коньяку, но я его выплюнула. Принесли крепкого кофе. Болит затылок. Земля вокруг больше не кружится. И я говорю, как моя дуреха-мать: «Я вас напугала?» Он отвечает: «Да нет». Я его встревожила. И часто это со мной бывает? Я отвечаю – это, мол, от жары, после автобуса, от нервов. Великомученица Погибель уже, поди, свихнулась, дожидаясь меня возле кафе на тротуаре.
Останавливаемся у облезлого дома. Внимательно поглядев на меня, Туре говорит: «У вас хватит сил подняться наверх?» Я киваю, цепляюсь за перила, он отпускает мою руку. Идет сзади. Однако сейчас ему не до моих ножек. Он их уже вдоль и поперек изучил в баре, когда я там валялась на полу, и 150 человек вместе с ним. На третьем передыхаю, и он говорит: «Не торопитесь. Дышите глубже». Наконец дверь квартиры открыта, и я бегу в туалет.
Меня вывернуло. Сняв платье, ополаскиваю лицо холодной водой, затем мою умывальник, причесываюсь, подкрашиваю губы. Я потеряла два накладных ногтя на левой руке. Наверно, когда цеплялась за стойку бара. Потом отряхиваю платье и стараюсь оттереть пятна.
Вернувшись в комнату, застаю Туре на том же месте, что и в прошлый раз – в кресле. Спрашивает: «Вам лучше?» Мне удается улыбнуться. Он говорит: «Убийственное лето. Столько людей умирает от солнечного удара…» Я сажусь на край постели. Это двуспальная кровать, покрытая красным бархатом. Днем она превращается в диван с подушками.
Оглядываюсь, и Туре встает, чтобы погасить сигарету: «Осматривать квартиру не стоит. Если разобьется что из посуды, мы договоримся». Мне плевать, даже не понимаю, о чем речь. «Я заплачу вам за первый месяц», – бросаю я. Он отвечает: «Как вам угодно. Но можно и обождать». Открываю сумочку, вынимаю 500 франков Коньяты и 300 материнских и спрашиваю: «Достаточно?» Он уверяет, что не к спеху, что должен выписать квитанцию, что у него нет ее с собой. Я возражаю: «Понимаете, я бы хотела иметь ключи сегодня». Отвечает: «Я их могу вам и так отдать».
Пока я приводила себя в порядок, он открыл окно: с улицы доносится гром оркестра, какая-то женщина орет на мужа. Туре закрывает его и говорит: «На улице жарче, чем в помещении». Уже по его тону чувствую приближение беды. Поэтому встаю и отхожу от кровати. Спустя тысячу лет он спрашивает: «Вы с кем-то должны увидеться вечером?» Киваю, даже не глядя на него. «С приятелем?» Я слегка поднимаю плечо. Он говорит: «Ведь это вполне нормально». Вижу, он трет подбородок. Я умело разыгрываю замешательство и затем улыбаюсь: «Это не то, о чем вы думаете». Не поймешь, у кого из нас вид глупей. Беру сумочку с постели, говорю: «Мне надо идти, у меня еще одна встреча до этого».
Знаю, он постарается схватить за руку, поцеловать, в общем, начнется цирк. Но я такого же роста, как и он, плюс четыре сантиметра каблуков, и с ним нет двух негодяев, чтобы держать меня. Однако он ничего такого не делает. Только вздыхает. С сумкой в руке иду к двери. Он говорит: «Обождите, я кое-что хотел вам сказать». Оборачиваюсь, он зажигает новую сигарету. И спрашивает, была ли я знакома с его свояком Жаном Лебаллеком до приезда в Динь. Я говорю – нет. «Мне понадобятся полки. Посоветовали обратиться к нему». Туре цедит: «Он звонил и спрашивал ваш адрес», хочет еще что-то спросить, но только смотрит на меня, а затем на ковер.
Он меняет тон и бросает: «Вы не рассердитесь, если я скажу, что давно не видел такую красивую девушку, как вы?» Я смеюсь и отвечаю: «Такое услышать всегда приятно». Смотрим друг на друга, причем я – как это умею широко раскрыв глаза. Говорю: «Надеюсь вас увидеть в другой раз и не падать в обморок, как идиотка». Он смеется: «Ну знаете, в этом все-таки что-то было». Думаю, он вспоминает цвет моих штанишек или еще что. Затем приподнимаю плечо с видом невинной простоты, которой стыдно, как писюшке. Но мне плевать на него.
На улице он предлагает подвезти меня. Я жму ему руку, говоря – нет, встреча назначена тут рядом. Ключи от квартиры лежат в сумке, я рада, что сумела избежать приставаний, даже чувствую себя лучше. Он замечает: «Вы теперь лучше выглядите. Когда я вас увижу снова?» Руку отнять невозможно, он явно решил оставить ее себе в залог. «На будущей неделе. Я сообщу вам и сама угощу вас аперитивом. В моей квартирке». Ну и глаза у него! Он уже мечтает об этом. «Замечательно», – отвечает он.
Ухожу. Спускаются сумерки, и опять доносится музыка. Пинг-Понг собирался поехать потанцевать вместе с братьями в город, но я сказала, что ненавижу сутолоку в день 14 июля. А на самом деле просто боюсь, что не сдержусь при Бу-Бу и Мари-Лор.
Лебаллек ждет меня за рулем на условленном месть. Сажусь рядом, ворча на его шурина: «Ну и прилип. Никак не отпускал». А затем: «Вы сердитесь? Клянусь, я очень нервно чала, боялась, что вы не станете ждать. К тому же мне стало нехорошо из-за жары и волнений». Он меня успокаивает стискивает. Говорю: «Прошу вас, не здесь». И, сладкая как мед, продолжаю: «Смотрите» – и показываю ключи. Он серьезно улыбается, и мы сидим, уставясь в ветровое стекло, словно два героя романа, думая о своей великой любви и том, как мы встретимся в нашем гнездышке.
Затем я выпускаю когти: «Ваш шурин, видать, порядочный юбочник». Даже не глядя на него, знаю, что он злится. И мрачно произносит: «Он к тебе приставал?» Я вздыхаю, говорю: «Приставал. Я вся дрожала от страха, да. Сама не знаю, как мне удалось его угомонить. Этот тип явно озабочен». И даю ему вволю подвигать скулами, пока не сломает их вовсе. Потом добавляю: «Извините, что я так говорю о вашем шурине, но я уже дважды оставалась с ним наедине, и дважды мне было страшно». Он отвечает: «И неудивительно. Еще бы. Совсем неудивительно». И опять обнимает меня гладит по спине, словно мне холодно. Конец эпизода. На моих часах без четверти девять, часы в машине не ходят. Погибель вероятно, уже подобрал полицейский фургон.
Говорю: «Мой дорогой, мне надо идти». Печально так. Он еще целует меня тысячу лет, я так вздыхаю, что трещит платье, и вылезаю. Смотрю ему прямо в глаза и говорю с убитым видом: «На будущей неделе я не смогу приехать. Вы меня не забудете?» Он тотчас спрашивает: «А когда?» Обещаю позвонить, чтобы услышать его голос и назначить день. Я буду осторожна и заговорю о книжных полках. И стану ждать в гнездышке. Не позднее вторника, ей-Богу. Мне так хорошо, что я почти верю в свои слова. Честно, меня буквально распирает от переживаний и вздохов, даже горло пересохло. Покончив с этими, поеду в Париж сниматься в кино.
11
В час ночи Погибель останавливает свою развалюху перед воротами моей дурехи. Сама ревет. Я ее утешаю: «Хватит же, черт возьми! Вы не поможете мне, если будете плакать, как идиотка». Поворачиваю ее к себе. Она пялит на меня большие глаза и говорит: «Я не могу, просто не могу не плакать». Погасив свет, обнимаю ее тысячу лет. А та снова плачет, икает и опять плачет, когда я вытираю рукой ее лицо. Так проходит еще тысяча лет.
В конце концов говорю: «Вы же знаете, что я живу у Пинг-Понга». Но та, как психованная, озирается и заливается снова. Мы едем из Брюске, где она угощала меня омлетом и салатом. Ревела она уже при выезде оттуда и не прекращала всю дорогу. Я призналась, что меня шантажируют два мерзавца, грозят изуродовать, сделать калекой или даже убить, да еще склоняют к этому самому. Бедная кретинка никак не могла понять к чему. Когда же я объяснила, что они сняли мне квартирку, где я смогу принимать мужчин, она закрыла рот рукой, и слезы так и потекли. Просто непонятно, как мы доехали, не включая дворники. Она раз пять тормозила и, упав головой на руль, все плакала и плакала. Я плакала вместе с ней. Во мне что-то от обезьяны. Начинаю подражать человеку, который рядом со мной.
Мы сидели на первом этаже ее дома, когда мне пришла в голову мысль. Еще там, крепко обняв ее, я учительским тоном объяснила, что она должна сохранить все в тайне. Когда я выйду замуж, эти мерзавцы оставят меня в покое. Иначе… Она подняла голову и бесстрашно посмотрела красными от слез, внимательными глазами. «Иначе?» Я ответила: «Мне так или сяк придется отделаться от них. Или я расскажу все Пинг-Понгу, и это сделает он».
В машине я попросила ее: «Погибель, отвезите меня домой. Иначе я не смогу объяснить, почему вернулась так поздно». Она много раз подергивает головой, повторяя «да, да», сдерживая рыдания, и мы пускаемся в путь. Проезжая деревню, я видела, что у Ларгье и наверху у Брошаров еще горит свет. У моей матери тоже горит свет. Утешая эту балду, не отрываясь гляжу в то окно так, что в глазах темнеет. Затем пытаюсь как-то привести в порядок волосы, но понимаю, что это бесполезно. Все равно Пинг-Понг увидит, на кого я похожа.
Погибель тормозит перед раскрытыми воротами. Вылезаю. Фары освещают двор, и я вижу убегающую кошку. Когда матерь всех скорбящих видит кошку около своих кроликов, считай, кисоньки уже нет в живых. Говорю Погибели: «Я вам доверяю. Но вы представить себе не можете, что со мной будет, если вы кому-нибудь все расскажете. О полиции и думать нечего, вам понятно? Мне никто не поверит. Это вполне приличные люди, совсем не какая-нибудь шваль или сводники, какими их описывают. У них жены, дети и… длинные руки. Если меня убьют, то не найдете даже моего трупа. Так они поступили с другими».
Она снова закрывает рот рукой. Однако больше не плачет. А это еще хуже. Смотрит на меня так, словно меня уже разрезали на куски. Просто не знаю, как она доберется домой. Говорю: «Ладно, ладно. Надеюсь, вы поняли. Кроме вас, единственным человеком, которому я все расскажу, если дел обернется скверно, будет Пинг-Понг». Показав пальцем на лоб, требую: «Пусть это останется здесь» – и вылезаю из машины. Она пытается схватить мою руку и с отчаянием глядит на меня безумными глазами. «Не беспокойтесь, – говорю, – я буду осторожна». Вырываю руку, хлопаю дверцей и быстрым шагом направляюсь к дому. Она кричит мне вслед: «Элиана!» Я оборачиваюсь и довольно громко уговариваю: «Жду вас завтра. Уверяю, мне лучше. Поезжайте осторожно. До завтра!»
На кухне меня ждет не Пинг-Понг, а свекровь. Она в старой ночной ситцевой сорочке стоит около стола. Прикрыв дверь, прислоняюсь к косяку. Она сердита, но, увидев мое лицо, скорее удивлена и спрашивает: «Что случилось?» Закрываю глаза. Мне слышно, как отъезжает Погибель. Говорю: «Я упала в обморок у мадемуазель Дье. Мне было очень плохо». Слышно только ее сопение. Она говорит: «По тревоге подняты все пожарные. Над Грассом страшный пожар». Я бросаю в ночь: «Бедный Пинг-Понг».
Открыв глаза, вижу, как она в своих туфлях подходит ко мне. И смотрит без злости, но и без любви. У нее смуглое лицо в морщинах. Глаза выцвели. И она произносит: «Идем. Тебе надо поспать». Мы поднимаемся наверх, и там, прежде чем войти к себе, я целую ее в щеку. Она пахнет, как и глухарка. И говорит: «Я положила тебе на постель старую накладную. Человек, который привез механическое пианино, был хорошим знакомым моего мужа. Его звали Лебаллек».
Я думаю о Погибели, которая сейчас возвращается домой через горы, и говорю устало: «А мне-то что до этого?» Она не обижается и отвечает: «Мне казалось, тебя это интересует. Я перерыла весь дом, прежде чем нашла эту накладную». Опустив голову, говорю: «Мне почудилось, что я однажды видела ваше пианино, когда была еще маленькой. А мне эти годы очень дороги». С минуту она молчит, а потом кивает: «Понятно. Это, пожалуй, единственная вещь, которая мне понятна в тебе».
Оставшись одна, беру накладную, надеваю очки и читаю. Передо мной потертая бумажка, суммы в старых франках, с фирменной печатной маркой «Фарральдо и Сын». Ее выписали 19 ноября 1955 года, внизу выведена с усердием подпись: «Монтечари Лелло». А рукой матери Фарральдо вписано имя водителя грузовика – Ж.Лебаллек. Внизу можно прочесть: «Оплачено наличными 21 ноября 1955 г.» – и роспись. Вынимаю из сумки визитную карточку Лебаллека, там записан адрес столяра для полок. За двадцать лет почерк нисколько не изменился. Но я сейчас больше думаю о Погибели, чем о нем. После долгих размышлений и колебаний за последние дни я приняла в Брюске окончательное решение.
Засыпая, я еще слышу запах мадемуазель Дье, смешанный с духами Диора. Страшная штука – запах. Мой папа… – стоп! Моя мама. Вот чей запах я люблю больше всего. Бу-Бу? Отметаю мысль, что он где-то на танцах. Вероятно, спит в глубине коридора. Я больше не сержусь на него. И еще передо мной мелькает дорога, освещенная фарами. Отче наш, иже еси на небеси, сделай так, чтобы она благополучно доехала до дома!
Просыпаюсь на заре вся в поту. Приснился страшный сон. Ставни я не закрыла, и холод залез в комнату. Слышно, как внизу Микки готовит себе кофе. Пинг-Понг не вернулся. Подхожу к шкафу проверить, на месте ли флакон, и вынимаю его, чтобы взглянуть еще раз. Мне приснилось, что отравлена была моя мама, причем в баре Диня на моих глазах. Я знаю, что она умрет, и громко кричу. Потом у нее рвут волосы, и все лицо ее залито кровью.
Там и мадемуазель Дье, и Пинг-Понг, и Туре. А вот Лебаллека нет. Все говорили, что он скоро придет, и смеялись, заставляя меня есть волосы моей матери.
Не помню, сколько я еще простояла так голая посреди комнаты, прислушиваясь, как внизу Микки пытается завести свой грузовик. Иду к окну. Не понимаю, почему он уезжает так рано в день 14 июля. Возможно, у него ночевала Жоржетта. Отсюда мне не видно, сидит ли она в кабине. Вижу только, как грузовик отъезжает. Тогда я набрасываю на себя халатик с надписью «Эна» и спускаюсь на кухню. Там никого нет. Готовя себе кофе, не могу отделаться от чувства, будто за моей спиной кто-то стоит. Выхожу с чашкой на улицу, сажусь на каменную скамейку около двери и прихлебываю в лучах красного солнца, встающего из-за гор.
После этого мне, как обычно, становится лучше. Я иду босиком через двор на поляну – трава там нежная, в росе. Не знаю, который уже час. В большой палатке туристов все тихо. Я не приближаюсь к ней, а сижу, болтая ногой в речке. Вода ледяная, быстро вытаскиваю ногу назад. Так и сижу на большом камне, стараясь ни о чем не думать. А когда я ни о чем не думаю, то думаю о всякой муре…
Спустя некоторое время появляется один из туристов – самый из них высокий, с полиэтиленовым мешком для воды. На нем заношенные трусы, он весь красный от солнца, как кирпич, с выгоревшими волосами на груди. «Здравствуйте, вы рано встаете», – произносит он. Я еще ни разу не разговаривала с ним. Его зовут Франсуа, я же показываю ему свое имя, вышитое на халате. Он замечает: «Это не имя». Я удивляюсь: «Разве?» Он интересуется, пила ли я кофе. «Идемте, – зовет он, – выпьете с нами еще». Я соглашаюсь и следую за ним.
Мы идем босые к их палатке, и там я узнаю, что все они из Кольмара, с Верхнего Рейна. Не знаю, где это, говорю «Вот как?» – словно прожила там всю жизнь. Он спрашивает, откуда у меня такой акцент, и я отвечаю: «Моя мат австрийка». Тогда он пытается говорить со мной по-немецки и я лишь повторяю: «ja, ja». Правда, я немного понимаю, но сказать могу только это. В конце концов он переходит на французский.
Его приятель и обе девицы уже проснулись. У парня легкие штаны, у одной из девушек обрезанные по колено джинсы, у другой – трусики с растопыренной рукой на заду. Голые по пояс, они без всякого стеснения занимаются своими делами. Обе очень спортивные, загорелые. Мне представляют Анри, и я жму ему руку. Он не такой красивый, как Франсуа, но недурен, только вот давно не брился. Девицу в обрезанных джинсах, с волосами цвета спелой пшеницы, зовут Диди, а другую, покрасивей, прекрасно сложенную, Милена. Они варят кофе, и мы пьем его, сидя на земле перед палаткой. Им тут очень покойно. Вокруг никого. Диди рассказывает, что у них не хватило денег, чтобы поехать в Сицилию, и они остались здесь. Оба парня работают в банке. Я говорю: «А почему вы не унесли с собой кассу?» Они улыбаются только для того, чтобы доставить мне удовольствие. Шутка моя не произвела никакого впечатления. Внутри палатки я вижу надувные матрасы. Никакой занавески. И спрашиваю: «А что вы делаете, когда трахнуться охота?» И этот вопрос не производит никакого впечатления. В конце концов до меня доходит, что они принимают меня за дуру набитую, и умолкаю.
Не проходит и четырех тысяч лет, как мне становится известна вся их вшивая жизнь. И тут раздаются чьи-то шаги и появляется – кто бы вы думали? – усталый тип, весь измазанный сажей, в грязной рубахе, в мятых брюках и стоптанных сапогах. У него такой же ошалелый вид, как у обожаемого нашим Микки гонщика, когда того о чем-то спрашивают по телеку. Приветствуя всех, он говорит: «Извините, у меня грязные руки». А мне бросает: «Ты вышла погулять?» Нельзя не догадаться, что он будет дуться на меня весь день только потому, что под халатом у меня ничего нет и все это заметили. Что другие девчонки выставляют свои сиськи, ему совершенно плевать, он даже не смотрит на них. Видит только меня. Встаю, благодарю за кофе и все такое, и мы через поляну направляемся к дому. Я говорю ему: «Послушай, Пинг-Понг, я тут оказалась совершенно случайно». Не оборачиваясь, он отвечает: «А я тебя ни в чем не упрекаю. Я устал, и все». Тороплюсь догнать его и беру за руку. Он говорит: «И не зови меня Пинг-Понгом».
На кухне все уже в сборе. Бу-Бу в пижаме поедает двенадцатую тысячу бутербродов и сообщает мне: «Заходил Брошар. Твоя школьная учительница просила передать, что доехала благополучно». У меня перехватывает горло, но я говорю: «Как ты умудряешься все это слопать?» Он дергает плечом и улыбается. Просто умереть можно от его улыбки. Чмокаю глухарку и иду к себе.
Пинг-Понг уже разделся и лежит на неубранной постели. Говорит: «Мне надо хоть немного поспать. Сегодня вечером мы пойдем на танцы одни». Я сажусь рядом с ним. Он даже не умылся, и от него пахнет дымом. Некоторое время он лежит с открытыми глазами, затем закрывает их и бормочет: «Вердье сломал себе ключицу. Это тот молодой парень, который был со мной в „Бинг-Банге“, когда я с тобой познакомился». Отвечаю: «Да, помню».
Я рада, что мадемуазель Дье позвонила. Когда боишься, что другие станут о тебе беспокоиться, это и есть настоящее отношение. Все, кроме матери, почему-то думают, что мне плевать, когда обо мне беспокоятся. Это неверно. Ей-Богу. Просто я не должна показывать свои чувства, вот и все. То, что она позвонила Брошару, куда большее доказательство, чем то, что она ждала меня в Дине, где я села в ее машину. Она долго ждала меня там, поставив машину напротив кафе «Провансаль». После целого потока упреков заявила: «Я была у твоих родителей в субботу. Мать показала мне подвенечное платье. Я привезла твоему отцу заявление о признании отцовства. Однако не смогла убедить его подписать. Но увидишь, он все равно это сделает».
А я-то в субботу носилась по городу, не зная, куда пойти, чтобы забыться. Позвонив Лебаллеку, беззвучно ревела точно так же, как Погибель умеет реветь вслух. А она поехала к нам, думала сделать мне приятное. Я, кстати, это понимаю. И вовсе не такая я бесчувственная, вот уж нет. Я не
Стою, прижавшись лбом к оконному стеклу. Солнце прямо в лицо. И я говорю себе, что пойду к нему в день свадьбы в прекрасном белом платье, когда все будут пить, смеяться и болтать всякую дребедень. В первый раз пойду за четыре года и пять дней. А потом, еще до конца июля, Пинг-Понг будет свидетелем того, как развалится его семья, точно так же, как развалилась моя. Он потеряет своих братьев, как я потеряла отца. Где мой отец? Где он? Я страдаю, пытаясь представить свою мать с теми тремя мерзавцами в тот снежный день. Я ненавижу их за то, что они ей сделали. И все-таки мне плевать на все. Где он? Я ударила лопатой мерзавца, который не был моим отцом, человека, которого совсем не знала, – остановись, остановись же! Это он говорил мне: «Я дам тебе денег. Я повезу тебя путешествовать. В Париж».
Солнце жжет мне глаза.
Я сделаю из Пинг-Понга кашу. И он возьмет один из карабинов своего подлюги отца. Скажу ему: «Это Лебаллек, это Туре» – и потребую, чтобы он их убил. И прошлое будет забыто. Тогда я приду к папе и скажу ему: «Теперь они все трое мертвы. Я вылечилась. И ты тоже».
До меня доходит, что я сижу на ступеньке лестницы, положив руку на перила. Щека прижата к полированному дереву. Все тихо. Как это со мной бывает, я сорвала накладные ногти и держу их теперь в руке, прижатой ко рту. И плачу, вспоминая его лицо. Я вижу, как он возвращается домой. Останавливается в нескольких шагах от меня, чтобы я успела подбежать и броситься к нему на руки. И кричит: «Что папа принес своей дорогой малышке? Что он принес?» Никто и ничто не убедит меня в том, что все это происходит
Казнь
1