Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

§ 7. Рим и Греция – причины отличий

Словом, к фактической власти, несмотря на номинальные её основания (источником власти считался народ Рима), допускались далеко не все. Это обусловлено действием многих факторов, часть из которых ещё и через два тысячелетия даже не осознана нами. Но, несомненно, одним из важнейших является всё то же пространство, все те же площади завоёванных территорий. При отсутствии средств массовой коммуникации именно географическое пространство обусловливает информационную насыщенность городской жизни. В свою очередь, только превышение некоторого порога плотности делает информацию, во-первых, доступной, во-вторых, достаточно мифологизированнной, чтобы политизировать собою самые широкие слои населения. Поэтому там, где интенсивность информационных потоков снижена, на участие в политической жизни способны претендовать лишь немногие. В свою очередь, плотность информационного поля во многом, если не сказать полностью зависит от уровня деловой активности социума, ибо только разделение труда, диверсификация хозяйственных связей порождает события и разнообразит их содержание; событиям же свойственно порождать слухи. Разреженность полисного пространства, однородность его хозяйства закономерно снижают и уровень событийности, и плотность информационного потока, и – как следствие – степень политизации населения. А значит, и претензии последнего на политическую власть.

Поэтому ясно, что в ориентированном на земледелие полисе уровень этих претензий никогда не достигнет того «градуса», до которого её поднимает сконцентрированное в узких городских границах ремесленное производство и портовая активность. Отличия в государственном устройстве Спарты и Афин далеко не в последнюю очередь обусловлены именно этим обстоятельством.

Рим, как и Спарта, прежде всего аграрное государство. Успехи античной науки, развитой, в частности, и этим городом, почти не повлияли на способ производства римских ремесленных мастерских, орудия труда оставались практически неизменными в течение нескольких сотен лет. Это видно даже на примере такого массового производства, как чеканка монеты; её техника, как кажется, не претерпела никаких изменений, клещи, молот, наковальня – вот, как кажется, и весь инструментарий монетного двора. Создавать сложные и дорогие машины хозяева мастерских считали невыгодным делом; рабы, разумеется, тоже не были заинтересованы в увеличении производительности труда и не хотели осваивать никакую новую технику, часто даже ломали её. Попытки владельцев заставить рабов трудиться интенсивнее встречали естественное не только для них, но свойственное и свободнорождённым сопротивление, приводили к многочисленным восстаниям, в которых участвовали не только они, но и крестьяне и ремесленники.

Словом, ремесленное производство – слабое его место («стартовавшие» практически одновременно с Римом, города Великой Греции, отставая в общей милитаризации своей жизни, намного превосходят его в экономическом развитии), и это обстоятельство ещё сыграет свою роль, ибо в конечном счёте именно оно послужило одной из основных причин упадка великого города. Нам ещё придётся говорить (гл. 9) о том, что этот фактор, кроме недостаточных темпов развития производительных сил государства, обусловил и сравнительно слабую степень взаимозависимости его граждан друг от друга, низкую плотность и интенсивность социальных контактов. Впрочем, последнее вполне закономерно, ибо одно является прямым и вполне закономерным следствием другого. Добавим сюда ещё и то обстоятельство, что, кроме интенсивности общественных контактов, немаловажную (если не сказать решающую) роль играет разнообразие хозяйственных связей; между тем недостаточный уровень разделения труда замедляет их диверсификацию. Поэтому ожидать, что степень политизации населения остающегося аграрным полиса будет такой же, как в крупном портовом городе, ориентирующемся на международную торговлю и к тому же сравнительно насыщенном ремесленным производством, не следует.

Степень политизации Рима ещё будет возрастать и в этом отношении он намного превзойдёт любой другой город, не исключая даже и Афины. Кстати, младший Гракх, который ставил одной из своих задач сокрушить всемогущий римский Сенат и требовал передать всю полноту власти народному собранию в лице избираемого им народного трибуна, видел идеал государственного политического устройства именно в Афинах времён Перикла. Но всё это будет значительно позднее, когда государственная власть уже консолидируется и окрепнут традиции аристократической республики.

Второй фактор – это состав населения. В Риме значительную его часть составляют переселенцы, люди, выведенные им из завоёванных когда-то земель, и, следовательно, не слишком преданные ни ценностям римской общины, ни римским властям. Бывшие враги, немало досадившие Риму своими набегами (собственная агрессия, как правило, облекается в форму справедливого отмщения), они ещё долго будут вызывать насторожённость и природных римлян, и даже тех, кто уже несколько поколений назад ассимилировался им, воспринял его дух, его культуру, проникся мистикой этого города. В греческих полисах их аналог – это рабы и вольноотпущенники (отчасти метеки), и по вполне понятным причинам, на первых порах, они практически полностью исключены из всей политической жизни Рима, как вне политической жизни греческих полисов оставались перечисленные категории их обитателей. Поэтому не только там, в вынесенных далеко за пределы столичных стен колониях, между полноправными римскими гражданами и чужеплеменниками, но и здесь, в самом сердце города, между потомками последних и высокомерными римскими патрициями лежит пусть и не столь глубокая, как в Афинах, но всё же до поры непреодолимая пропасть. Да, в отличие от греческих городов, молодой Рим не порабощает своих пленных; он признает за ними известные права, иногда даже присваивает какие-то дополнительные, но все равно сохраняется отчуждение, иногда насторожённость, даже враждебность. Последнее же обстоятельство и служит основанием для ограничения прав этого контингента на участие в управлении полисом. Таким образом, не одни только классовые предрассудки исключают из политической жизни городской плебс – не последнюю роль играет исторический «шлейф», что долгое время тянется за ним. Мы ведь помним, что в социуме того времени центральное место в политической жизни получает тот, кто занимает ключевые позиции в едином военном строю государства, а этот «шлейф» не позволяет доверить плебеям решающий пункт сражения, другими словами, вручить судьбу самого города.

Заметим и другое. Этническая неоднородность, включение в состав городского населения явно враждебных ему масс, которые поклоняются иным богам, выполняют иные обряды, соблюдают иные традиции, затрудняют, больше того, до времени делают решительно невозможной для Рима ту степень мобилизации его внутреннего потенциала, которая выделит из общего ряда греческих городов Афины. Это и понятно, формирование единой системы ценностей, единой морали, единой психологии города там, где не преодолена этническая разобщённость, весьма затруднительное дело. Ему не дано поставить себе на службу нравственную составляющую того незримого микрокосма, в котором растворено существование всех его граждан. Между тем предельное расширение демократических начал государственного устройства и мобилизация внутреннего потенциала индивида – это две взаимосвязанные и в значительной мере обусловливающие друг друга вещи, и все, стоящее на пути этих процессов, обязано уничтожаться (вспомним судьбу Сократа). Предельное развитие обеих тенденций совершенно немыслимо там, где не сформирована единая культура. Риму же недоступна та степень этнического единства свободнорождённых, которая отличает Афины (речь, конечно же, идёт только о них, а не обо всём населении вообще), а значит, о единой культуре долгое время говорить не приходится. Вследствие этого он не знает того удивительного гражданского духа, который впервые пробуждается именно в Греции, вернее сказать, той степени экзальтации этого духа. Словом, нет ничего удивительного в том, что Рим не знает той степени демократизации, которая отличает Афины. Нет ничего удивительного и в том, что он явно проигрывает Греции в темпах всеобщей тотальной мобилизации своих ресурсов, и, может быть, именно это – не последней важности – обстоятельство обусловливает тот факт, что он будет собираться с силами более трехсот лет.

Ещё раз подчеркнём: дело, конечно же, не в этнической однородности, как таковой, а в единстве духа; иной цвет кожи, иной разрез глаз – не препятствие к тому, чтобы быть принятым в общину, а вот различие исповеданий служит непреодолимым барьером. Однако единство государственной веры легче всего достигается среди носителей одного и того же языка, одной и той же культуры, словом, там, где с самого детства впитываются одни и те же общественные ценности. Община же, скроенная из разноцветных этнических лоскутов, не обладает монолитным сознанием, и это мешает до конца использовать весь скрытый в ней ресурс.

Но как бы то ни было, и в Риме фактическим источником власти становится сословие, на которое (как в греческом полисе на касту гоплитов) падает основная тяжесть военного бремени. В самом деле, высшее сословие города обязывается к формированию 98 центурий полновооруженных воинов, в то время как все остальные поставляют в строй лишь 95, и это – при том что численность первого значительно меньше суммы остальных. Правда, впоследствии окажется, что численность центурий, формируемых разными слоями населения, имеет свойство варьировать в довольно широких пределах, но это будет позднее, когда масштабы военной экспансии существенно возрастут. Впрочем, роль в обеспечении побед и доля в общей численности войсковых формирований – это не всегда одно и то же.

§ 8. Патриции и плебеи

Все римляне, входящие в родовую организацию, представляли собой патрициев, то есть людей имеющих свой совет отцов (patres). В свою очередь, плебеи – это те самые переселенцы, о которых уже было сказано (потом к ним стали добавляться и те, кто добровольно переселился сюда).

При этом римские плебеи первоначально совсем не мелкие крестьяне, не знающие чем прокормить свою семью. Многие из них составляли собой довольно зажиточный класс землевладельцев, ибо были способны носить (приобретаемое поначалу за свой счёт) оружие. Больше того, значительная их часть проживала в городе. Хроники республиканского времени изобилуют сведениями о борьбе римских сословий (и мы ещё будем говорить об этом в следующем параграфе), но политическое влияние нельзя было обрести живя вне его. Словом, всё это свидетельствует о том, что борющемуся за участие во власти римскому плебею было кого оставить обрабатывать свой надел. Это, конечно, не значит, что Рим не знал бедноты, но неимущая часть стояла вне политической жизни, и вообще не принималась в расчёт никем.

Впрочем, даже имеющие достаточные средства к существованию люди только в самом начале включались в состав трёх римских триб, со временем доступ в неё был прекращён, поэтому новые поселенцы оказались на положении неполноправных граждан, ибо были лишены права участия в куриатных комициях и в Сенате. Число их быстро увеличивалось, тогда-то их и стали называть плебсом (от plebe – наполнять). Но в силу того, что семьи переселенцев не входили в римские трибы, они не подлежали наделению землёй, за исключением небольшого участка при доме; кроме того, у них не было прав и на пользование общинной землёй. Поэтому на долю плебса, как правило, доставались ремесло и торговля. Здесь, конечно, существовала возможность разбогатеть, но, как и во всяком бизнесе, гораздо легче было скатиться на самое дно. Развивающаяся среди этого сословия имущественная несостоятельность, проще сказать нищета, и сопровождающее последнюю политическое бесправие делали римских плебеев мало обязанными не ставшему родным полису. В свою очередь политическая неблагонадёжность не позволяла вооружить это сословие (а значит, обеспечить ключевые позиции в военной структуре государства и тем обосновать его претензии на участие во власти), поэтому они получают право формировать только 30, к тому же легковооружённых, вспомогательных центурий. Вследствие всего этого здесь возникает некий замкнутый круг: обезземеленное, плебейство (за вычетом, может быть, тех, кому выпала удача) не испытывает никаких патриотических чувств и часто проявляет склонность к уклонению от воинского долга, а то и просто к откровенному дезертирству. В свою очередь, отсутствие преданности идеалам города, готовности разделить с патрициями все жертвы, на которые их обрекает военное ремесло, и, как следствие, лишь вспомогательная, второстепенная роль в армии, не даёт им права претендовать на землю. Вернее сказать не даёт Риму основания удовлетворить их претензии. Неудовлетворённые же претензии лишь усиливают политическую неблагонадёжность… Поэтому, точно так же, как и греческие низы, они оказываются на самой периферии имущественной иерархии, военной структуры, а значит, – и вне политической власти. А вместе с ними вне политической власти оказывается и вполне состоятельная часть плебейства.

Можно было бы утверждать, что отличия систем государственного управления в большой мере обусловлены объективными факторами и мало зависят от воли и сознания народных масс, от идеалов общественного устройства. Но вряд ли это было бы правильно: гражданская ответственность, готовность служить в армии и уважение к закону со временем прочно укоренились в римском обществе; Рим поры судьбоносного для него противостояния патрициев и плебеев уже не то разбойное гнездо, каким он был в начале своей истории. Поэтому аксиоматика того далёкого времени, которая запрещает вооружать (а значит, и учитывать при разделе трофеев) сословие, не выражающее беспрекословной готовности пожертвовать собой ради защиты отечества, – это ведь тоже властная воля народа, который защищает какой-то свой идеал общественной справедливости. И потом не следует забывать, что явное отсутствие патриотизма, нежелание разделить римские ценности, неспособность плебейства к той – тотальной – мобилизации, которая с давних пор отличает римского патриция, точно так же, как и греческий гоплит, вручавшего отечеству не только собственную жизнь, но собственную душу, не может остаться незамеченной общиной. А ведь она в конечном счёте стремится утвердить какой-то свой идеал справедливости. Поэтому вряд ли было бы честным по отношению к ней требовать принятия во власть тех, кто не готов без рассуждений пожертвовать собой за процветание родного города.

Между тем, мы можем говорить не только об отсутствии патриотизма, нам известны случаи прямой измены плебеев (о них в своей «Истории Рима» говорит ещё Тит Ливий. Так, в 484 г. римлянам пришлось воевать на два фронта. Один из консулов, Фурий, действовал против эквов, другой, Фабий, – против вейентов, которые вторглись в римскую область и уже подступали к самому городу. Фабий сумел с помощью аристократической конницы оттеснить врагов, но плебейская пехота отказалась их преследовать вопреки увещеваниям и приказам полководца и, подвергнув Рим опасности, покинула поле боя: «Когда консул, уже показав себя превосходным полководцем в подготовке и ведении войны, так выстроил своё войско, что одною конницей рассеял вражеский строй, пехотинцы не захотели преследовать бегущих; ни призывы ненавистного им вождя, ни даже собственное бесчестье и позор перед лицом сограждан, ни даже опасность, что враг вновь воспрянет духом, не могли заставить их не только ускорить шаг, но хотя бы оставаться в строю: нет, они самовольно поворачивают…».[186]

Правда, центурия – это, кроме всего прочего, ещё и голосующая единица, и именно от числа центурий зависело, сколько голосов получит тот или иной закон. Поэтому есть основание считать, что центурия «первого» класса могла быть менее ста человек, в то время как центурии низшего разряда насчитывали значительно больше (перепись 241 г. до н э. показала, что в 373 центуриях было 260 000 мужчин, то есть примерно по 700 человек в центурии). Но это тоже не противоречит общей линии ограничения доступа к власти плебеев.

На первый взгляд, здесь явное противоречие. Мы ведь сказали, что рождение новой формы государственного устройства, становление начал народоправства в Греции имеет в своей основе преобразованный по уникальному в мировой истории образцу институт рабства. В то же время становление демократической республики в Риме опирается на какие-то иные устои, ибо этот институт практически чужд ему, во всяком случае более четырёх столетий он не играет сколько-нибудь серьёзной (и уж тем более ключевой) роли в жизни постепенно набирающего силу города. Однако в действительности и здесь мы имеем все ту же логику. Просто и Греция и Рим демонстрируют нам разные этапы становления, развития и совершенствования одного и того же начала – механизма принудительного вовлечения все больших и больших масс чужого труда в ту чудовищную своими размерами мясорубку, которая выдавливала из себя всё новые и новые ресурсы для обеспечения ещё большей экспансии. А будет ли это труд рабов или формально свободных, но при этом существенно поражённых в правах, людей, – совершенно неважно. Все это объясняется тем, что сумма отъятых прав всегда имеет свой экономический эквивалент, – поражение в правах в конечном счёте как раз и проявляется в том, что какая-то часть живого труда отчуждается от человека. Поэтому по большому счёту не столь важно, из чего сложится общий объем – из полностью отчуждаемых прав десятков тысяч невольников или из ограниченной части прав на порядок большей массы тех, кто насильственно включается в число союзников римского народа.

Более того, второй путь открывает неведомые ранее возможности. Рим – это уже новый, более широкий, виток глобальной спирали военной экспансии; движение по нему требует мобилизации гораздо больших средств, чем те, которые сообщали импульс греческому полису. Между тем масштаб любых завоеваний в конечном счёте определяется только одним фактором – какое количество живого труда может быть привлечено для его обеспечения. Так было во все времена, и уж в особенности в те, когда научно-техническое превосходство Запада ещё и не начинало складываться. Бесконечное накопление рабов невозможно, ибо это слишком взрывоопасная материя, и мы помним, что уже Спарта была озабочена тем, чтобы поставить предел их максимальной численности. А значит, и предел своему собственному господству. Относиться к этому как к одной из легенд, нельзя, ибо превышение какого-то критического предела общей численности рабов, постоянно соприкасающихся с миром свободных, и в самом деле способно поставить под угрозу существование полиса. Ведь залог его военных побед, а значит, и залог самого существования как суверенного государственного образования – в единстве государственной веры, но именно этот-то монолит патриотического сознания и размывается неконтролируемой инфильтрацией иноплеменного элемента, которому к тому же глубоко враждебно всё, чему поклоняется поработивший его город.

Словом, накопление рабов не может продолжаться до бесконечности не только потому, что возрастающие массы не поддаются управлению. Поэтому более масштабные завоевания нуждаются в принципиально ином ресурсе, а им может быть только труд свободных. Именно это интуитивно понимает Рим, ибо и после накопления критических масс невольников, которые создают первичный потенциал военной экспансии, он – пусть и не брезгуя обращением в рабство жителей покорённых земель – не спешит форсировать этот процесс. Более чем трёхсотлетняя война, предшествовавшая выходу на общеиталийскую арену, учит его многому, и в этом своём триумфальном шествии он демонстрирует не только дисциплину и выучку своих войск, не только торжество своей тщательно выверенной стратегии, но и высшую мудрость, которая только может быть доступна государству.

Но как бы то ни было, крутить рукоять гигантской безжалостной государственной мясорубки – не так, как это делает безразличный ко всему холоп, а с самоотвержением и инициативой – могли только причастные к власти свободные граждане свободной от всякой тирании республики…

Глава 7. Закон

Борьба плебеев за свои права. Причины победы. Римское право. Право как инструмент мобилизации. «Всеобщий эквивалент» правоспособности. Клиентела. Основная функция римского закона.

§ 1. Борьба плебеев за свои права

В конечном счёте в исповедующем рационализм городе достойное место у этой незримой рукояти находилось всем, даже самым последним плебеям. Больше того, не столько прикосновенность к оружию, сколько именно это место давало им перспективу на обретение если и не всей, то вполне достаточной полноты прав. Иными словами, только активное участие в обеспечении бесперебойной работы перемалывающей чужой труд мясорубки и делало свободными неполноправных пасынков Рима.

Здесь уже было сказано, что ещё на заре республиканского Рима patres отделились от plebs, и поначалу черта, пролёгшая между ними, была не только сословной, но и сакральной, ибо запрещала даже браки. Цицерон в своём сочинении «О государстве» пишет: «И вот, вследствие несправедливости децемвиров, внезапно начались сильные потрясения, и произошёл полный государственный переворот. Ибо децемвиры, прибавив две таблицы несправедливых законов, бесчеловечным законом воспретили браки между плебеями и «отцами», хотя обыкновенно разрешаются даже браки с иноземцами».[187]

Главную роль в политической жизни города играли патриции; только они могли заседать в Сенате, только им предоставлялось право определять круг прав и обязанностей других, распределять трофейные земли. Понятно, что это не могло не вызвать законного недовольства плебеев, и борьба сословий становится фактом, господствующим несколько столетий над историей государственного устройства, социального быта и законодательства древнего Рима. Эта борьба выражалась в том, что плебеи заявляли своё право на землю, завоёванную их храбростью и кровью; в перенесении выборов трибунов из центуриатных собраний, где у плебеев практически не было никаких перспектив, потому что первое сословие, располагая 98 голосами, могло продиктовать свой выбор, в трибы, где подобный диктат был невозможен; в отмене запрещения браков между патрициями и плебеями и в допущении плебеев к должностям консулов, диктатора, цензора и претора. Эта история до краёв наполнена драматическими событиями, имевшими судьбоносное значение не только для противоборствующих сторон, но и для самого полиса. Так, например, критическим моментом противостояния является относимый к 493 г. до н. э. демонстративный уход – так называемая сецессия – плебеев на священную гору (mons sacer) в окрестностях Рима, который сопровождался угрозой образовать там свой полис, в котором будет править справедливость и уже не останется места заносчивым патрициям. Этим плебеи добились учреждения должности народных трибунов. Их избирали в комициях в количестве четырёх или пяти человек только из состава плебеев. Это оформлялось священным законом (lex sacrata). В обязанности трибунов входила защита плебеев от злоупотреблений патрицианских магистратов. Власть и личность народных трибунов считались неприкосновенными. Впрочем, вследствие какого-то магического, сакрального характера трибуната священными и неприкосновенными были даже одежды трибуна. Человек, покушавшийся на него, объявлялся проклятым. Это в соответствии с нормами римского обычного права означало, что нарушитель священного закона мог быть посвящён богам или, говоря привычным языком, казнён. Впоследствии из трибунской защиты выросло право veto, то есть наложения запрета на решение любого магистрата и Сената, противоречащее интересам плебеев.

В 445 г. до н. э. законом трибуна Канулея была обеспечена равноправность плебеев с патрициями в области гражданских отношений, были разрешены браки между плебеями и патрициями. В 367 году до н. э. законом Лициния и Секстия было установлено, что один из двух консулов должен был избираться из плебеев. В скором времени плебеям стали доступны диктатура (356 г. до н. э.), цензура (351 г. до н. э.), претура (337 г. до н. э.). Дальнейшее развитие римских магистратур совершалось уже под влиянием не сословной борьбы, а мирового положения, занятого Римом. В 302 г. до н. э. плебеям было предоставлено право занимать все магистратуры, а также и жреческие должности, кроме некоторых, не имевших, впрочем, политического значения. Разумеется, все эти завоевания вовсе не означали, что плебеи сразу же начинали беспрепятственно пользоваться обретёнными правами – писаное право и правоприменительная практика отличались во все времена. Поэтому борьба сословий продолжалась и после внесения изменений в законодательство; последним её звеном является третья сецессия, улаженная законом диктатора Гортензия в 287 г. до н. э. (этим годом датируется окончание войны плебеев с патрициями). Результатом последней сецессии является политическая равноправность плебеев, выразившаяся в уравнении плебисцита с законом, то есть в праве плебейского народного собрания издавать постановления, которые имели бы силу общего закона. Правда, впервые обязательность плебисцита для всего народа устанавливалась ещё в 449 г. до н. э. (кстати, одновременно вводился закон, восстанавливающий право апелляции к народному собранию, если гражданин был осуждён к смерти или телесному наказанию магистратом; а также третий закон, подтверждающий неприкосновенность трибунов), однако в 339 г. до н. э. понадобилось подтвердить общеобязательность плебейских решений, и только в 287 г. до н. э. это действительно становится нормой. Таким образом, решения плебейских собраний стали, наконец, обязательными для всех граждан Рима, включая и гордых патрициев. Только это положило конец войне, и привело к изменению социальной структуры римского общества: добившись политического равноправия, плебеи перестали быть сословием, отличным от сословия патрициев, они вошли в состав римского народа (Populus Romanus Quiritium). Знатные плебейские роды составили вместе со старыми патрицианскими родами новую элиту – нобилитет. Процесс слияния богатой части плебеев с верхушкой патрициата с особенной интенсивностью развернулся во второй половине IV в. до н э., то есть с того времени, когда плебеям открылся доступ к высшим государственным должностям, а значит, и в Сенат. Это способствовало ослаблению внутриполитической борьбы в Риме и консолидации римского общества, что позволило ему мобилизовать все свои силы для проведения активной внешнеполитической экспансии.

§ 2. Причины победы

Конечно, сбрасывать со счётов ни энергию самих плебеев, ни самоотверженность их вождей в борьбе за свои права никак нельзя, однако во всём этом есть некоторое противоречие, ибо только этой борьбой исход долгого противостояния не объяснить. Любой протест низов, дерзавших выказать претензию на равенство прав с высшим сословием, всегда вызывал возмущение всех причастных к власти; конечно же, не мог он оставить равнодушными и высокомерных римских патрициев. Но нужно принять во внимание, что время этой борьбы – это ещё и пора тяжёлых испытаний для Рима; Самнитские войны – это, может быть, самый серьёзный экзамен на право господства в Италии, и для того чтобы выдержать его, он должен был напрягать все свои ресурсы. В особенности – людские. Поэтому обострившийся конфликт сословий, конечно же, необходимо было как-то улаживать. Постепенные уступки сыграли свою роль, и плебеи вынесли на своих плечах значительную долю военного бремени; завоевание Италии без их участия, без принесённых ими жертв было бы просто невозможно. Но ведь не всё же они поголовно стояли в военном строю, уравнивать же с благородными патрициями всю эту буйствующую массу из одного только чувства признательности к заслугам некоторых из них было бы надругательством над всеми представлениями о социальной справедливости.

Поэтому объяснение таким до чрезвычайности важным для Рима уступкам всё же не сводится только к тому, что они послужили мобилизации сил борющегося за своё выживание государства. История пестрит примерами насильственного формирования действующей армии, которая тем не менее одерживала самые убедительные победы. Фридрих Великий как-то включил в состав своих войск всю неприятельскую армию, взятую им в плен (правда, эта армия в конце концов изменила Пруссии, но какое-то время моральное воздействие на других государей Европы этот контингент всё же производил). Кстати, обычай того времени отнюдь не возбранял гнать на войну и бичами. Об этом в своей «Истории» говорит Геродот, описывая, например, переправу персов через Геллеспонт[188], или сражение в Фермопильском ущелье[189]. Об этом же упоминает в «Анабасисе» и Ксенофонт;[190] причём, если первый свидетельствует с чужих слов, то второй, один из крупнейших знатоков военного дела, – непосредственный участник описываемых им событий.

Здесь, конечно, можно возмутиться сравнением: бесчувственный к понятию свободы Восток и республиканский Рим! И тем не менее свои средства вразумления легионов, впадавших в панику или вообще забывающих о воинском долге, были и здесь, род заградительного отряда мы можем видеть в свидетельствах Ливия: «Диктатор Постумий, видя, что такой муж погиб, что изгнанники стремительно напирают, а собственные его воины отступают под ударами, даёт приказ отборной когорте, состоявшей при нём для охраны: считать врагом всякого, покинувшего строй. Двойной страх удержал римлян от бегства; они поворачивают на врага и восстанавливают ряды».[191] Как известно, в случае крайней нужды Рим не останавливался и перед такой свирепой мерой, как децимация, проще сказать, казнь каждого десятого в строю: «Врассыпную, через груды тел и оружия бежали римляне и остановились не раньше, чем враг прекратил преследование. Консул [Аппий Клавдий, – Е.Е.], следовавший за своими, тщетно их призывая, собрал наконец разбежавшихся и расположился лагерем в невраждебной земле. Здесь, созвавши сходку, он справедливо обвинил войско в предательстве, в непослушании, в бегстве из-под знамён; у каждого спрашивал он, где знамя его, где оружие. Воинов без оружия и знаменосцев, потерявших знамёна, а также центурионов и поставленных на двойное довольствие, оставивших строй, он приказал высечь розгами и казнить топором; из прочих по жребию каждый десятый был отобран для казни»[192]. Впрочем, как говорят комментарии к этому месту, первые достоверные сведения о децимации относятся к 296 г. до н. э., и связаны с именем другого Аппия Клавдия – Цека (Слепца), знаменитого ещё и тем, что уже отошедший от дел и ослепший, он пламенной речью сумел убедить Сенат не заключать мир с Пирром, пока тот не оставит пределы Италии.

Словом, возможности заставить плебеев воевать у него всё-таки были.

Но есть и другая – не менее важная и столь же рациональная – причина социальных перемен: с победами в Латинской и Самнитских войнах начинается приток рабов. Свидетельства Тита Ливия пестрят упоминаниями о тысячах пленных; правда, не все пленные становились рабами – значительное их число выкупалось, некоторые просто отпускались на свободу, но отчасти именно этот поток позволил Риму полностью отказаться от долговой кабалы. Теперь Рим уже может позволить себе роскошь обращения в рабство всех, кто продолжает сопротивляться ему, и в особенности тех, кто обнаруживает нежелание подчиняться условиям мирных договоров с покорёнными городами, склоняется к измене своему союзническому долгу и поднимает вооружённый мятеж. (А вскоре и вообще этот поток хлынет полноводной рекой: в Первой Пунической войне, не считая завоеваний в Сицилии, Рим возьмёт в плен 75 тысяч человек, во Второй в одном только Таренте – 30 тысяч; за пять десятилетий с 200 по 150 до н. э. в Рим будет приведено около 250 тысяч рабов. И так далее…)

Не только военнопленные, но часто и жители завоёванных городов обращались в неволю. Это право победителя ещё Ксенофонт считал извечным законом, по его словам, во всём мире извечно существует закон: когда захватывается вражеский город, то все в этом городе становится достоянием завоевателей – и люди, и имущество. С ним полностью согласен и Аристотель, который утверждал, что все захваченное на войне является собственностью победителя, а войны с целью захвата рабов вообще считал вполне справедливыми: «военное искусство можно рассматривать до известной степени как естественное средство для приобретения собственности, ведь искусство охоты есть часть военного искусства: охотиться должно как на диких животных, так и па тех людей, которые, будучи от природы предназначенными к подчинению, не желают подчиняться; такая война по природе своей справедлива.»[193] Тит Ливий также считает правом завоевателя порабощать жителей побеждённой страны: «…война есть война; законы её разрешают выжигать поля, рушить дома, угонять людей и скот…».[194] Самнитские же войны были слишком тяжёлым испытанием для Рима, чтобы можно было пренебречь этим законным правом победителя; и если с армией, в общем-то, благородного противника можно было обращаться вполне милостиво, то изменники, нарушившие условия мира, заслуживали суровой показательной расправы, уже хотя бы для того, чтобы преподать урок другим. Жестокость римлян уже стала их отличительной чертой.

Между тем нужно считаться с одним принципиальным ограничением, которое накладывает закон, – армия того времени не имела права входить в город (впервые она окажется там только в эпоху гражданских войн), института же внутренних войск республиканский Рим вообще никогда не знал. Преторианская гвардия появится значительно позднее, но и она никогда не будет численно достаточной, для того чтобы справиться с массовыми протестами, – подавление восстаний потребует участия регулярных войск. Впрочем, дело не в одном только законе – лишних войсковых подразделений просто неоткуда взять, ведь даже в то время, когда не ведутся боевые действия (а короткие мирные передышки, когда случалось чудо и ворота храма Януса вдруг закрывались, за всю историю республики – наперечёт), все силы Рима оказываются задействованными для удержания завоёванного. Все это понимали и власть предержащие.

Отсюда не затухающий конфликт делает невозможным безопасное пребывание в одном городе свободных и рабов, которые вполне могут оказаться союзниками недовольных своим положением плебеев. Кстати, совместные выступления рабов и разоряющихся плебеев известны Риму. Так, рабы принимали участие и в захвате Аппием Гердонием, стремившемся к восстановлению царской власти, крепости Капитолия в 460 г. до н. э. («Изгнанники и рабы, числом до двух с половиною тысяч, ведомые сабинянином Аппием Гердонием, ночью заняли капитолийскую Крепость»)[195], и в других волнениях того времени. Словом, неудовлетворённые претензии этой неполноправной массы делают её чем-то вроде того, что во время гражданской войны в Испании при подготовке штурма Мадрида назовут «пятой колонной». Уже сама возможность объединения обездоленной городской черни с рабами делает ситуацию вдвойне опасной, но если конфликт сословий улажен, то и плебеям может найтись вполне полезное и рациональное применение. Словом, именно приток рабов вдруг делает оправданным существование даже самых откровенных тунеядцев. Ведь масса городской черни самим фактом своего существования способна обеспечить необходимую покорность невольников, ибо нет более бдительной и свирепой охраны, нежели упивающиеся властью беднейшие и не сдерживаемые никакой культурой слои. Заметим: именно они вскоре громче всех будут требовать крови на римских аренах, именно они станут самыми безжалостными судьями для выводимых туда; повинуясь именно их настояниям соискатели голосов выборщиков будут обрекать на смерть побеждённых. Эти люди обнаружат что-то вроде наркотической зависимости от чужой боли, и масштаб убийств будет возрастать по своеобразной экспоненте; в цирках начнут устраивать грандиозные военные битвы и даже морские сражения на арене, наполненной водой. Гладиаторские бои станут перемежаться сражениями невольников с дикими зверями; император Траян устроит празднества, во время которых погибнет 10 тысяч человек и 11 тысяч животных. Но даже это не удовлетворит чернь, и скоро она потребует зрелищ шокирующих не одной только жестокостью, но и диким цинизмом и непристойностью: юных девушек заставят совокупляться с дикими быками, схваченных христиан будут заживо жарить на огне, распинать, бросать на съедение львам, крокодилам…

Подводя итог, можно сказать, что этот не знающий ничего иррационального, вернее сказать, чисто прагматически подходящий даже к тому, что не имеет никаких рациональных оснований город умел утилизировать и поставить себе на службу решительно все, не исключая даже самых низменных социальных пороков, наверное, не самых лучших своих представителей.

Прикосновенность к власти над порабощёнными их городом языками мирила с Римом его пасынков; позволяя им возвыситься над бесчисленными массами невольников, Город в то же время поднимал их в собственной самооценке, ибо теперь уже вовсе не они составляли самое его дно. Ещё будет сказано: «Всякое царство, разделившееся в самом себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит».[196] Меж тем резкое повышение статуса не могло не сглаживать противоречий между благородными сословиями и тем, что было вчерашней чернью античного Левиафана, не рождать нечто вроде признательности к нему. Словом, можно предположить, что недавний аутизм сменялся внутренней предрасположенностью к восприятию ценностей великого города, который, наконец, признал и их собственную значимость для него.

Впрочем, институт рабства – это ведь только один (и, в общем-то, даже не самый главный) из аспектов единой глобальной задачи, существо которой состоит в создании более фундаментального базиса дальнейшей экспансии. Повторим сказанное: уравнение плебеев в правах с патрициями происходит на фоне неограниченно расширяющихся завоеваний, меж тем практически все покорённые Римом города включаются в структуру его государственности с тем или иным поражением в правах и свободах. Поэтому в действительности управлять нужно не только одними только рабами – необходимо обеспечить покорность всего массива неравноправных. Но сделать это опираясь на узкий базис одних лишь патрициев, конечно же, невозможно. Вот именно отсюда и берёт своё начало как уравнение с ними плебеев, так и строгая дифференциация правового статуса всех тех, кто насильственно ли, добровольно присоединяется к победителю. Так что управление рабами, обеспечение их покорности Риму – это только род лабораторной работы, полномасштабная же практика развёртывается там – за городскими стенами, на просторах Италии (и – дальше – в будущих провинциях Империи).

Таким образом, мы вновь видим, что те образцы государственного строительства, которые показывают нам первые республики Средиземноморья, формируются вовсе не прекраснодушными представлениями человека о так называемом народоправстве, не идеалами общественной справедливости, а простой потребностью в предельной оптимизации управления беспощадной машиной принуждения, какой становится древний полис.

При этом мы не должны искать здесь проявление каких-то хищнических интересов обуянных жадностью до всего чужого захватчиков. Демократизация государственного устройства, расширение гражданских прав городских низов, привлечение их к управлению означает собой то обстоятельство, что государственная машина оказывается вынужденной искать опору в более широких слоях своего населения. К тому же это открывает хорошую возможность использовать их не только в качестве бездушных механических исполнителей государственной воли, но уже как преданных общему делу граждан, не чуждых даже идеалам патриотизма.

Всё это нужно в первую очередь для того, чтобы быть в состоянии удержать завоёванное. Впрочем, одним удержанием дело, естественно, не ограничивается, ибо куда более важным для общины является необходимость найти наиболее рациональные и эффективные пути практического использования всех видов военной добычи. Наиболее же эффективным способом утилизации оказывается её обращение в военный потенциал, в ресурс, который может быть использован городом в его долговременной оборонительной(?) стратегии.

Словом, ничего особенно хищнического и агрессивного, что отличило бы миросозерцание римских граждан от взгляда на мир их соседей, нет. Обеспечение собственной безопасности, гарантия простого самовыживания, мир и покой своего дома, в общем-то, понятные и достойные любого законного правительства цели – вот что движет не одним только Римом, но, подобно греческим, и всеми италийскими государствами того времени. Ведь и те, на кого обрушивалась его не имеющая обратной передачи военная машина, за редкими исключениями могли рассматриваться невинными жертвами ничем не спровоцированной агрессии, – Рим и сам мог выставить всем им свой реестр не оплаченных кровью долгов. Просто выстоять и победить удалось именно Риму, но на его месте могли быть и другие.

Но выстоять и победить удалось во многом и благодаря рациональным для условий непрекращающейся столетиями войны формам государственного строительства. Хорошо знакомый с политическим устройством великих городов Греции (его послы специально изучают их основные законодательные учреждения), но никогда не увлекавшийся идеей чрезмерного народовластия Рим, всё же сознаёт необходимость внедрения основных его принципов. Пусть и страдающий недостатком культуры, но не по годам мудрый, он смутно чувствует, что именно начала демократии, разумное расширение гражданских прав открывают возможность мобилизовать не только материальные возможности города, но действительно все – физические, духовные, нравственные ресурсы каждого его гражданина. В условиях тиранического правления человек – это всего лишь механический бездушный исполнитель чужой воли, – внедрение же принципов демократии позволяет запустить на полный ход машину патриотического воспитания, которое заставляет его (совершенно добровольно, свободным нравственным выбором) возложить на самого себя часть ответственности за судьбы своего отечества. Только эти принципы позволяют создать вокруг человека, уклоняющегося от исполнения своего гражданского долга, атмосферу (вспомним тех несчастных, кому удалось уйти живыми из Фермопильского ущелья) всеобщего презрения и гнева. Иными словами, атмосферу нравственного принуждения каждого к беззаветной службе своему государству.

Всё это даёт дополнительные преимущества в выживании в условиях враждебного иноплеменного окружения. В том мире, где каждый – только за себя, достижение собственной жизнеустойчивости может быть гарантировано только одним – надёжной нейтрализаций, а то и просто полным уничтожением всех, кто в состоянии посягнуть на независимость и свободу. Поэтому более полная мобилизация своих собственных ресурсов в конечном счёте открывает возможность поставить себе на службу все большие и большие массы чужого труда. Достижение именно этой стратегической цели и представляет собой ту общегосударственную задачу, основным средством разрешения которой является античная демократия. И есть ли вообще что-нибудь плохое в том, что на алтарь собственной свободы возлагаются те, кто ставил своей целью уничтожить её? Так что под императивом Михаила Светлова: «Я стреляю, и нет справедливости, справедливее пули моей» охотно подписались бы все патриоты и гуманисты того героического времени. Всё остальное – это только плод нашего романтического воображения, род мифа о минувшем «золотом веке», опрокидываемая в прошлое светлая мечта о царствии небесном которое должно же когда-то утвердиться на земле.

Уравниванием плебеев с патрициями дело не кончается: во время Союзнических войн (90—89 до н. э.) право на полное римское гражданство получают итальянские союзники Рима, в 212 году – все свободнорождённые мужчины Империи.

Объяснения этим фактам все те же: мобилизация дополнительных ресурсов для обеспечения дальнейших завоеваний и конечно же – резко увеличившийся приток рабов. Так, например, уже упомянутый здесь Луций Эмилий Павел разгромив Эпир в 168 г. до н. э. продал 150 тысяч человек, только после одной из своих многочисленных битв Юлий Цезарь продал 53 тысячи галльских пленников. По расчётам же специалистов Цезарь захватил в Галлии и продал в рабство около 1 млн. человек. По одной из оценок при Августе в городе Риме было 600 тысяч свободных и 900 тысяч рабов. Во втором веке вся Италия переполнилась рабами, и редкий свободный человек не стал рабовладельцем. Некоторые из богачей имели по 20 и более тысяч рабов. Тысячи рабов имели даже вольноотпущенники, то есть бывшие рабы (мы уже приводили здесь свидетельство Плиния). Так что с выходом за пределы Италии общий счёт невольников Рима начинает идти уже на миллионы. Да и новые провинции, в которые Рим обращает ранее суверенные государства, не питают к нему ни благодарности, ни тем более сыновней преданности. Напомним о том, что уже к первому веку до н. э. Рим переживёт масштабные восстания рабов, которые потребуют напряжения всех сил Республики для своего подавления. Так, крупное восстание произошло в 199 г. до н. э. непосредственно в окрестностях самого города Рима. Спустя три года, в 196 г. до н. э., вспыхнуло восстание рабов в Этрурии, подавленное лишь в 195 г. до н. э. В 137 г. до н э. доведённые до отчаяния нуждой и пытками подняли восстание рабы Сицилии. Во главе их стал некий Эвн; последние отряды восставших были разбиты только в 132 г. до н. э. В конце II в. до н. э. в разных местах Римской державы сразу началось несколько крупных восстаний: в самой Италии, на острове Сицилия и в Греции (Аттике). Самым крупным из них было 2-е сицилийское восстание рабов, начавшееся в 104 г. до н. э. и бушевавшее на этом острове в течение четырёх лет. Крупным восстанием местного скифского населения, в котором приняли участие и боспорские рабы, было движение Савмака в Боспорском царстве в 107 г. до н. э. Неспокойно было в царстве Селевкидов и в Египте. И это – далеко не полный перечень. Не забудем и о непрекращающемся давлении варварских племён, всё время испытывающих на прочность римские границы. Ясно, что противостояние всем этим непокорным массам не может быть обеспечено привилегированным слоем полноправных римских граждан – слишком незначительно их число, именно поэтому право на гражданство Рима и получает сначала вся Италия, а затем и все мужское население Империи. Так что и здесь социальная борьба оказывается в тесном согласии с трезвым стратегическим расчётом, способность к которому никогда не оставляла этот поклоняющийся единственно ему город.

§ 3. Римское право

Так что полноту своей правоспособности, свою свободу низшее сословие получало не только (а может, и не столько) за подвиги, свершаемые на полях сражений, но и за усердие в обеспечении бесперебойной работы той огромной машины, назначением которой служило выдавливать из всего порабощённого Римом массива племён и территорий дополнительные ресурсы для новых и новых завоеваний.

Впрочем, представление Рима о свободе уже не столь наивны, как представления греческих пассионариев, ибо для него свобода – это не просто противопоставление рабству или даже всем промежуточным степеням несвободы. Прежде всего – это категория писаного права, ибо реальная мера свободы каждого члена общества должна быть строго оговорена его законом. Собственно, уже греки прямым противопоставлением её неволе со всей отчётливостью выразили мысль, которая одновременно и предвосхитит лозунг Великой Французской революции («свобода, равенство, братство) и будет опровергать его. Полная свобода возможна только среди равных, и орден гоплитов – это братство, в котором никто не может встать над другим. Но в то же самое время полная свобода может существовать только там, где есть приоритет прав, где нет никакого уравнения возможностей, где есть все промежуточные состояния от абсолютной несвободы до обладания всей мыслимой правоспособностью. Словом, где есть законодательно оформленное неравенство. (Кстати, и во Франции «равенство и братство» отнюдь не рождали гармонию отношений между сословиями, ибо практически в унисон этому лозунгу звучал и другой: «Аристократов на фонарь»; да и «диктатура пролетариата» исключала возможность полного равенства всех, поскольку в пролетарском государстве долгое время оставались поражёнными в правах многие слои населения). Поэтому на практике реальная мера свободы каждого – это закреплённая законом степень его правоспособности. Рим во многом именно на этой почве построит грандиозное и величественное здание и своего права, и своей мощи.

По одному известному выражению, римляне трижды покоряли мир. Первый раз – своими легионами, второй – христианством, третий раз – правом, и в этом нет большого преувеличения: римское право ещё будет воспринято чуть ли не всеми монархиями (и уж тем более республиками) Западной Европы; впрочем, оно и по сей день лежит в основе многих государственных институтов Западной цивилизации.

Исходной точкой в формировании любого права является обычай; собственно закон, то есть норма права, которая в строго установленном порядке принимается законодательной властью государства, появляется значительно позднее. Установления патриархального права (то есть системы, опирающейся на хранимый народной памятью обычай), и даже писаные законы существовали задолго до Рима. Уже первые цивилизации Междуречья формируют свои кодексы. Мы знаем законы Хаммурапи. Созданные около 1760 г. до н. э., они представляют важнейший памятник древневосточного права. В Лувре хранится текст законов, начертанный клинописью на диоритовой стеле, которая была найдена в 1901—1902 при раскопках на месте столицы древнего Элама, куда она, видимо, была увезена в качестве военного трофея. Широко известен свод законов, которыми руководствовался Израиль; они подробно представлены в первых книгах Библии, и так называемое Пятикнижие, у евреев именуется именно Законом (Торой).

Задолго до Рима знакома народам и судебная система. Так, например, в Древнем Шумере по законам Хаммурапи судебные дела вне зависимости от того, шла ли речь о преступлении или об ином споре сторон, возбуждались по инициативе частных лиц. Стороны в процессе должны были сами вести своё дело, как бы состязаясь перед судьёй. Судебное дело заканчивалось вынесением судебного решения, которое записывалось на специальной глиняной таблетке и скреплялось печатью. Судья уже не мог изменить такое решение. С ходатайством о помиловании или о пересмотре решения суда можно было обращаться только к царю. Кстати, Рим мало что изменит в общем ритуале правосудия – и в нём в сфере частного права возбуждение дела, его ведение в суде и даже организация исполнения судебного приговора будет заботой частного лица.

Древнейшая, согласно греческой традиции, кодификация права, была проведена Залевком, знаменитым законодателем из Локров Эпизефирийских, что в Нижней Италии, жившим в VII в. до н. э. Кстати, легенда гласит, что с целью утверждения незыблемости права одна из его норм гласила, что каждый, кто пожелает внести изменение в законодательство, должен приходить в собрание с верёвкой на шее и в случае непринятия его предложения платиться жизнью. Известен Греции и Харонд из Катано в Сицилии; его законодательство пользовалось столь глубоким уважением, что в Афинах был обычай на пирах читать наизусть извлечения из него. Аналогичные сборники составлялись и в других греческих городах-государствах, в том числе и в Афинах в конце VII в. до н. э. К слову, память об афинском кодексе (так называемых законах Драконта) осталась в веках, породив выражение «драконовские законы».

Словом, право в той или иной мере известно любому народу, поэтому Рим идёт по пути, проторённому, в общем-то, задолго до его основания.

И всё же этот великий город не встаёт в единый растворяющий всех ряд, он резко выделяется из него, ибо вдруг создаёт нечто такое, что было неведомо никем ни до, ни долгое время после него. Более того, основополагающие принципы, формирующие всю систему его права, продолжают действовать и по сию пору в наиболее развитых государствах мирового сообщества. Именно римский закон многие (не одни только юристы) называют едва ли не самым важным вкладом римлян в мировую историю, римское право признано ещё и одним из контрфорсов здания всей современной европейской культуры. И это действительно так. Забытое с распадом империи и вновь открытое в средние века, римское право будет возведено в неслыханный ранее ранг «писаного разума»; оно станет одним из самых фундаментальных институтов всей Западной цивилизации. Во многом именно право и скрепит её. Кстати, латинское слово lex как раз и означает собой скрепу, соединение, крепь.

Начало римскому праву кладут упомянутые выше законы XII таблиц (Leges duodecim tabularum), составленные во время правления децимвиров. Тит Ливий назвал их «fons omnis publici privatique iuris», то есть источником всего публичного и частного права государства. Они пользовались огромным уважением римлян даже тогда, когда устарели и были вытеснены новыми законами. По свидетельству Цицерона, ещё в его время (а это уже самый конец Республики) Двенадцать таблиц изучали мальчики в школах, так как знать эти законы, явившиеся первым шагом к равноправности патрициев и плебеев в гражданско-правовой сфере, считалось честью для каждого гражданина. Кстати, ему принадлежит одно из самых известных в истории политической мысли определений государства как общности, связанной согласием в области права: «Государство есть достояние народа, а народ не любое соединение людей, собранных вместе каким бы то ни было образом, а соединение многих людей, связанных между собой согласием в области права и общностью интересов».[197] Сами они до нас они не дошли, поскольку доски, на которых они были начертаны, сгорели во время упоминавшегося нами галльского нашествия 390 г. до н. э. Сохранились лишь фрагментарные сведения об их содержании, которые были переданы позднейшими писателями, и уже приводившиеся здесь нормы взяты именно из подобных переложений.

Первое время Рим, наряду с ними, разумеет под законом (lех) лишь постановления народных собраний (куриатских и центуриатских); с победой плебса к ним, как уже было сказано, приравниваются и плебисциты, то есть постановления трибутских собраний. Впоследствии силу закона и значение источников права примут сенатские постановления, ещё дальше – императорские указы… Но мы говорим преимущественно о Республике, ибо рамки нашего исследования ограничиваются пределами демократии.

Здесь уже отмечалось, что самый дух античного полиса формирует совершенно особое отношение гражданина ко всем законодательным установлениям своего города, и то монолитное единство, о которое вдребезги разбивалось все иноплеменное и враждебное городу, было замешено также и на абсолютном законопослушании преданного ему гражданина. Но непререкаемость римского закона уникальна и в этом ряду, ибо он в сознании граждан воспринимается уже не как установление наделённых законодательной властью государственных институтов. Его особенность состоит в том, что он формирует собой совершенно новую, граничащую с чем-то божественным и запредельным сферу бытия.

Так, в книгах Платона развивается учение о некоем мире идей. Он существует вне той низменной действительности, где замыкается земное существование смертного человека. Осязаемая реальность, с которой сталкиваемся все мы в своей повседневности, представляет собой лишь его бледную тень, копию. Римское же право – это некое отражение самого оригинала – виртуального платоновского мира.

Ничто в упорядоченной жизни рационально устроенного государства не может получить самостоятельного существования, пока не будет переоткрыто или воздвигнуто на началах чистого разума его нерушимое основание там – в вечном, где чёткие контуры абсолютной истины уже не могут исказиться ничьим частным интересом. Под влиянием греческих философских школ римская юридическая мысль возвысилась до осознания права как проистекающего из самых вершин абсолютного разума, из некоего «высшего закона», который возник до почина веков: «Будем же при обосновании права исходить из того высшего закона, который, будучи общим для всех веков, возник раньше, чем какой бы то ни было писаный закон, вернее, раньше, чем какое-либо государство вообще было основано».[198] Закон, – утверждает он, – «не был придуман человеком, и не представляет собой какого-то постановления народов, но он – нечто извечное, правящее всем миром благодаря мудрости своих повелений и запретов».[199] «Истинный закон – это разумное положение, соответствующее природе, распространяющееся на всех людей, постоянное, вечное…»[200] Прямая прикосновенность к этому надмирному началу делала сферу закона неким особым космосом, не смешивающимся с путанной земной жизнью. Последнее оправдание всех институтов государства, любых отправлений совместного бытия парит, не смешиваясь с ней, над сиюминутной обыденностью; все существующее здесь, по сию сторону осязаемого, – суть не более чем специфическая проекция идеальной правовой нормы на искривлённую плоскость практической жизни; и задача того, кто служит закону, состоит в том, чтобы постичь действительные, не искажённые переплетением частных воль, измерения реальности, для того чтобы сама реальность стала, наконец, такой, какой ей и надлежит быть. Таким образом, кроме функции всеобщего государственного устроителя, праву принадлежит и роль всеобщего врачевателя социальных язв и пороков.

Можно было бы приветствовать подобное отношение к закону не только профессионального правоведа, но и вообще всякого гражданина, если бы не одно до чрезвычайности важное (особенно в условиях столетиями не прекращающейся войны против всего мира) обстоятельство. Никакое право не может быть оторвано от национальных корней, от истории, быта, религиозных верований, культуры, наконец, от предрассудков и заблуждений породившего его народа; никакой закон не может противоречить вековым его чаяниям о справедливости. Другими словами, нет и не может быть никаких эталонных, то есть обязанных разделяться всеми, представлений о формах устроения общества и врачевания его недугов. Возведение же частноплеменного закона в ранг абсолютной истины, парящей высоко над земной суетностью, лишает его всякой связи с историей и культурой не только той замкнутой общины, которая принимает его для себя. Абсолютизация частного права – это навязывание своих представлений о справедливости в конечном счёте всему миру. Но ведь народы, составляющие этот мир, прошли совсем другой исторический путь, их бытие растворено в совершенно ином духовном космосе, и эти обстоятельства находят своё отражение в его собственных канонах правды, в присущих ему идеалах справедливости, которые отнюдь не обязаны во всём совпадать с представлениями каких-то иных – пусть и очень могущественных – племён. А значит, провозглашение своего собственного закона как некоего незыблемого и всеобщего фундамента любого государственного разума – это скрытая форма разложения чужой государственности, и вряд ли стоит рассчитывать на то, что это будет с благодарностью принято теми, кому он навязывается.

В 9 г. к управлению уже покорёнными Римом германскими племенами был призван Публий Квинтилий Вар, известный к тому времени бесстыдными вымогательствами в Сирии, которая находилась в его управлении. Кроме всего прочего, что отягощало и быт, и самосознание покорённых германцев, ему придёт в голову ввести среди них римское судопроизводство, и это окончательно переполнит чашу терпения; силовое внедрение чуждых германскому духу представлений о правде и справедливости вызывает всеобщий взрыв возмущения. Восстание возглавляет знатный херуск, кстати, римский гражданин, Арминий. Направленные на подавление легионы терпят жестокое поражение в Тевтобургском лесу, практически все римские солдаты были тогда перебиты восставшими, отрубленная же голова самого Вара была послана в Рим. Воспоминание о потере многочисленного войска отравляло последние годы жизни императора Августа. К слову сказать, именно это поражение положит предел продвижению Рима в сторону германских земель.

Хотим мы того или нет, навязывание своего закона – это род посягательства на самые устои чужого бытия, разновидность агрессии, пусть даже и неразличимой за возвышенной риторикой о царстве всеобщей справедливости, правды и праведности. Впрочем, в этой риторике не только посягательство на чужой суверенитет, – здесь (пусть и неосознанное) осквернение чужих верований, убеждений, чужой культуры. В Средние века аналогом этому станет насильственное навязывание своей веры и ругательство над чужими богами. Вот только там это будет делаться в неприкрытой ничем, открыто агрессивной воинствующей форме.

Словом, во всём этом род своеобразного суда над всем окружающим миром. Меж тем никакой суд немыслим без вынесения приговора, в свою очередь обвинительный приговор решительно непредставим без практического его исполнения. Ведь назначение судьи, в конечном счёте, состоит совсем не в судоговорении, но в действенном исправлении всех государственных пороков, во врачевании разъедающих общество язв, поэтому абсолютизация своего закона не может, не вправе ограничиться исключительно формами возвышенной риторики. Впрочем, подобное исправление чужих традиций, чужой государственности, чужого быта, чужой культуры ещё впереди. Пока же в возвеличивании римского закона звучит лишь род цеховой гордости.

Магия основанного на абсолютных принципах права начинает царствовать надо всем; она властно вторгается в любые отношения, которые связывают отцов и детей, кредиторов и должников, рабов и хозяев, свободных граждан и неполноправных выходцев из других общин, сословия, земли, города… Всё, что соединяет или, напротив, разъединяет их, обязано неукоснительно подчиняться его непререкаемому диктату, никакое изъявление ничьей воли уже не может быть свободным от требований закона. Закон как обязательное средостение встаёт между всяким волением и практической целью, между любым физическим действием и его реальным исходом; ни один результат никакого практического действия уже не может быть принят обществом до тех пор, пока он не кристаллизуется в этой парящей над обыденностью сфере чистых абсолютов. Ничто не подтверждённое императивами чистого разума – не истинно, ничто в общественной жизни не имеет права на существование не будучи освящённым ими.

Это меняет многое. Формирование подобных представлений в сущности революционизирует всю социальную практику античного полиса. Ведь до того любой исход был производен только от одного – фактического состава действия, предпринимаемого его гражданином. В сущности, любая возможность при стечении определённых условий могла стать реальной действительностью, если, конечно, обращению одной в другую не препятствовали какие-то неодолимые материальные силы. С новой действительностью можно было соглашаться, она могла быть опротестована теми, чьи интересы оказались нарушены, но право, опирающееся на людской обычай, лишь сверяло её с прошлым опытом общины и выносило какой-то свой вердикт. Если хранимый памятью обычай противоречил конечному результату, тот мог быть изменён, но – часто – только тогда, когда община располагала достаточными для этого средствами принуждения. Отсутствие же последних не могло не создавать прецедент, а значит, делало неправый результат элементом права, поэтому противоположно направленное действие по истечении какого-то времени само становилось незаконным.

Здесь же одного действия уже недостаточно, требуется свершение каких-то предваряющих его исход ритуалов, и если результат не находит своего обоснования в безупречности каких-то абстрактных правовых фигур, он обязан просто дематериализоваться, аннигилировать под влиянием высшей истины. Отныне любая возможность может реализоваться в обществе только в том случае, если этому не препятствует закон. А это значит, что никакое обладание уже не опирается на одну только силу; её совершенно недостаточно для утверждения достигнутой захватным действием цели, ибо отсутствие закона если и не парализует само действие, то обращает в ничто любой его итог. А значит, там, где соотношение возможного и действительного, их обращение друг в друга не урегулировано нормой права, любая возможность остаётся голой абстракцией, не имеющей никаких реальных перспектив на воплощение в нечто осязаемое.

Это стабилизирует общество, исправляет его нравы, ибо вошедшая в кровь народа правовая норма со временем становится нормой общественной морали. Внезапные потрясения уже не грозят государству, поскольку любое действие, имеющее целью изменение каких-то его институтов, прежде всего, должно совершиться в сфере права, но эта сфера надёжно защищена некими абсолютами чистого разума, и любой, кто дерзает посягать на них, обязан хотя бы домысливать уже стянувшуюся верёвку на своей шее.

§ 4. Право как инструмент мобилизации

В связи с этим, как бы в порядке отступления, необходимо заметить следующее.

Античная демократия, в отличие от современных её форм, представляет собой демократию непосредственного типа. Это проявляется в том, что воля тех, кто собрался на сход, немедленно становится общеобязательным законом. Этим античность принципиально отличается от современности, поскольку здесь могут господствовать лишь представительные формы народовластия. Считается, что власть неодолимых количеств, давление таких факторов, как численность населения, территории государств, развитость и состояние средств связи, делает невозможным оперативное выявление народной воли и точное документирование её результатов.

Но, строго говоря, именно республиканский Рим закладывает первые основания представительности, ибо более совершенная форма демократии возникает вовсе не там, где накопление людских масс и разделяющих их расстояний вдруг начинает служить причиной каких-то необратимых изменений в окружающем мире. Все дело именно в этом появлении нового ранее неведомого никому измерения социального бытия, – единственной сферы, где перед чем-то абстрактно возможным, эвентуальным впервые открывается осязаемая перспектива обращения в реальную действительность.

С возникновением новой области человеческого духа практическое действие уже перестаёт чисто механически порождать собою физический результат, оно в состоянии лишь материализовать то, что обретает свои законченные контуры только здесь, в сфере права. Всё это ведёт к тому, что сама практика уже не может увенчаться успехом без законодательного обеспечения её исхода; и новые условия порождают совершенно особый, ранее не встречаемый нигде, вид человеческой деятельности – правовую подготовку, сопровождение и закрепление результатов любой гражданской инициативы. Само собой разумеется, что этой многосложной деятельностью (часто куда более важной, чем даже собственно физический акт) обязаны заниматься специально обученные люди, профессионалы, поэтому её появление влечёт за собой формирование некой особой касты юристов. Посредничество этой касты становится категорически необходимым во всём значимом для государства и для гражданина, ибо только усилия её представителей могут подготовить, обеспечить и закрепить желаемое.

Но если это справедливо для действия отдельно взятого лица, то тем более это справедливо в применении к жизни всего государства в целом. Источником власти в нём в конечном счёте является весь народ, но эту власть ещё нужно как-то реализовать и закрепить. Между тем сравнительно проста лишь жизнь родовой общины; логика её собственного развития, равно как и её взаимодействия с окрестными племенами пока ещё открыта для всех, кто обладает житейской мудростью и опытом. Поэтому совместное принятие решений всеми, кто возлагает на себя ответственность за её судьбы, не вызывает больших трудностей. Но жизнь огромного полиса – это куда более сложное переплетение самых разнообразных связей – политических, административных, хозяйственных, семейных (великий немецкий философ К.Маркс назовёт их общественными отношениями)… Именно они объединяют друг с другом всех его граждан, делают из них государство (собственно, именно они и составляют его силовой каркас). С его ростом, с поглощением им других, ранее самостоятельных общин все эти связи бесконечно множатся и усложняются, и житейской мудрости вождей и опыта народа становится недостаточно, ибо ответственные государственные решения из области наглядного переносятся в таинственную сферу недоступных обыденному сознанию абстрактных юридических принципов. Теперь тем более требуется посредничество специально обученных профессионалов, способных осуществить аутентичный перевод любого волеизъявления любой общественной силы в строгие термины общеобязательного закона, равно как и обратную транскрипцию последнего на языке предметно-практических действий.

Именно то обстоятельство, что любая инициатива начинает требовать выполнения каких-то обязательных юридических процедур, связанных с правовым обеспечением и правовым же закреплением своих результатов, и порождает институт представительства. Только безупречная строгость этих сложных ритуалов может гарантировать успех любому начинанию, но действительное значение всех юридических заклинаний сокрыто от простого ума, а строгость их формул доступна лишь посвящённым. Вот поэтому-то новая каста профессионалов – свободно ориентирующихся в сфере закона опытных управленцев, ловких политиков, просто демагогов, наконец, собственно юристов – и становится сословием, выполняющим функцию посредничества перед законом, представительства. Именно сфера этих новых ритуалов и бизнес этой впервые формирующейся касты посвящённых и порождает средостение между практическим действием и законом, волеизъявлением и результатом, словом, известную современности форму демократию.

Вообще говоря, повсюду, где с усложнением связующих общество отношений свободная ориентация в сфере права перестаёт быть доступной обывателю, образуется особое сословие юристов. Так, в Афинах по законам Солона каждый афинянин должен был сам защищать своё дело. Постепенно этот порядок был оставлен; в суде с конца 5 в. до н. э. появляются профессионалы, судебные ораторы (логографы). Правда, поначалу они только приготовляют речи, произносить которые должны сами спорящие стороны, но со временем они получают право выступать в суде лично, в качестве друзей тяжущегося. Наиболее известны из них – Лисий, а также уже упомянутые здесь Эсхин и Демосфен. Юридически образованные специалисты, берущие на себя обязанность представлять чужие интересы, появляются и в республиканском Риме. Ко II в. до н. э. римская адвокатура приобретает значительный вес в обществе; во многих случаях именно судебная защита открывает путь к высшим государственным должностям. Известны имена Катона Старшего, издавшего около 150 своих речей, Красса, Гортензия; наиболее полное выражение ораторское искусство Рима получило в речах Цицерона, в течение многих веков остававшегося величайшим авторитетом в этой области.

Впрочем, формирование обособленной касты профессионалов, функцией которых становится правовое обеспечение практических начинаний, накладывает свой отпечаток не только на форму государственного правления. Все сферы общественной жизни, где требуется такое посредничество, начинают испытывать их влияние, и многому в развивающемся полисе этот институт придаёт новые черты. Более того, многое в ней он начинает подчинять самому себе.

Вдумаемся, даже там, где нет нужды ни в какой адвокатуре, результат любых действий зависит от множества факторов, лишь часть из которых подконтрольны тому, кто их предпринимает. Это и фактические условия, обставляющие инициативу, и интересы тех, кто способен оспорить результат, и, не в последнюю очередь, личные качества того, кому надлежит выносить вердикт. Вынужденная же необходимость передоверять соблюдение своих интересов вообще каким-то сторонним лицам порождает властное вмешательство совершенно новых обстоятельств. В первую очередь это личные способности тех, кому спорящие доверяют защиту своих интересов; собственные интересы самих посредников (а они далеко не всегда совпадают с интересами поверителей), наконец, условия места и времени самого спора. Ничто из этого, как правило, не имеет никакого отношения к существу тяжбы, но вместе с тем вмешательство каждого из этих начал способно существенно исказить и волю сторон, и обстоятельства дела, и результат спора.

Прежде всего, поверитель становится заложником того, кому доверяются его интересы, поскольку ключевым фактором здесь являются и квалификация, и добросовестность последнего. Ведь это только предполагается, что посредник обладает всеми качествами, которые необходимы для отыскания истины и отстояния правды. Как и в любой сфере общественного сознания, где поиск истины составляет самую суть ремесла, здесь тоже существует своя градация способностей и талантов, – однако в людском мнении безоговорочно господствует представление о том, что она открывается в первую очередь тому, кто более всех достоин её. Другими словами, тому, кто обладает большей глубиной познаний, аналитическими способностями и творческим воображением, дающим возможность скрепить разнородные и противоречивые факты все объясняющей идеей.

Между тем одной из характерных особенностей римского права, коренным образом отличающим его от любой другой национальной правовой системы, было то, что Рим не идёт по пути бесконечного умножения обязательных для всеобщего исполнения норм, – он формирует до той поры (и долгое время после него) неведомое никакому другому обществу специальное юридическое мышление. Поэтому дефицит квалификации способен предопределить поражение даже там, где фактические обстоятельства дела всячески благоприятствуют положительному исходу.

Впрочем, не менее (если не более) важную роль играет квалификация – а с ней и общественный вес – того, кто представляет интересы противника, ибо проигрыш по этому основанию зачастую равнозначен поражению в споре. Однако заложниками достоинств и авторитета посредников становятся не одни только спорящие стороны, но и судья; ведь ему приходится не только сравнивать аргументы, но подвергаться воздействию личных качеств тех, кто их выдвигает. Поэтому не знакомый ни с поверителями, ни с полным контекстом спора, многие обстоятельства которого (не всегда, кстати, от недобросовестности) упускаются, а то и скрываются обеими сторонами, но, как правило, хорошо знающий их представителей, он и сам не свободен от скрытой магии таланта. А нередко и от того давления, которое порождает имя и общественный статус его обладателя.

Что касается собственных интересов представителя, то он часто (если не чаще всего) не имеет ничего общего ни с поиском истины, ни с отстоянием правды. Победа и только она – вот подлинная цель того, кто берётся за дело; защита интересов своего поверителя – лишь видимость, вернее сказать средство достижения каких-то своих целей (в Риме выступление в суде было одним из кратчайших путей для завоевания популярности, а следовательно и для победы на выборах магистратов). Победа же нужна только здесь и только сейчас, поэтому куда важней подлинных обстоятельств дела оказываются условия места и времени самого спора.

Всё это означает, что подлинная защита интересов становится реальностью исключительно там, где оказывается возможным подчинить им действительные интересы самого посредника. Там, где нет совпадения, нет и полноценной правовой защиты, но это совпадение чаще всего стоит гораздо дороже того, что может позволить себе рядовой гражданин. Поэтому тяжба сторон там, где личная защита уже не способна противостоять профессионалу, – это далеко не всегда столкновение правовых аргументов, но куда как чаще состязание имён и состояний.

Словом, право, формирующее собой какую-то особую, уже недоступную разумению обывателя, сферу, становится орудием тех, кто располагает достаточными средствами, другими словами, в чьих в руках сосредотачивается реальная власть в античном обществе. На первый взгляд, это может показаться социальным изъяном, пороком общества, но в действительности здесь раскрывается одна из самых сильных черт демократического государства, вынужденного бороться за свою гегемонию в окружающем его мире. Прежде всего, это проявляется в том, что отдавая на службу сильному, то есть защищённому громким именем и состоянием, ресурсы этого могущественного государственного института, Рим способствует пробуждению в обществе высокой социальной активности, становлению атмосферы всеобщей состязательности, стимулирует в каждом стремление к первенству. (Разумеется, понятие «всеобщий» в данном контексте обнимает собой далеко не всех, в то же время и «каждый» – это только член того узкого круга, который ограничивается пределами первого понятия.)

Здесь, кстати, дело не в том, что рядовому гражданину не по плечу тягаться с причастным к власти могущественным патрицием, – все это слишком очевидно и даже банально; в обыденности же куда большее значение имеют совсем иные масштабы отличий, – те, что становятся заметными при рассмотрении в увеличительное стекло. Кроме всего сказанного, приходится считаться и с тем, что в Риме не существовало механизма, который обеспечивал бы явку ответчика на суд и исполнение приговора, – все это, как уже говорилось, было частным делом истца. Между тем в сфере частного права ответчиком мог быть, как правило, только глава фамилии, однако уже по самому духу римского закона последний обладал практически неограниченным иммунитетом. И всё же преобладание в общественной значимости лица в каждой отдельной «весовой категории» могло способствовать восстановлению справедливости, а это значит, что в её пределах (пусть и условных, но весьма чувствительных для каждого обывателя) состязательность становилась неизбежной.

Мы помним о всепронизывающем духе агона, который культивировался в Греции. Рим, конечно же, не пренебрегает воспитанием своего юношества, но не видит ничего плохого и в том, чтобы использовать более жёсткие меры, подстегнуть это воспитание всей мощью своей уникальной правовой системы. Кроме того, выступая средством подавления слабых, его право способствует принудительной мобилизации дополнительных ресурсов государства и, одновременно, максимальной их концентрации в руках тех, кому в действительности и принадлежит реальная политическая сила. А значит, в конечном счёте, римский закон никогда не ограничивается регулированием одной только внутренней жизни полиса. Правовое государство, то есть государство, подчинившее закону едва ли не все, из чего складывается существование и всех его институтов, и всех его граждан, обладает несопоставимо большими мобилизационными возможностями, по сравнению с любым, кто небрежет правом. Даже воля ничем не ограниченного тирана не в состоянии сконцентрировать ту мощь, которой располагает демократически устроенное общество.

Разумеется, это приносит свои плоды, ибо умножающая мощь государства, его уникальная правовая система в конечном счёте обеспечивает приток дополнительной военной добычи, какая никогда не может быть захвачена одним только оружием. И, разумеется же, какая-то часть общего трофея становится неотчуждаемым достоянием тех, кто не был обласкан суровым римским законом. Словом, высшая справедливость всё-таки торжествует, а значит, торжествует и уважение гражданина к своему закону. Но, подобно цицеронам, видеть силу античного закона, равно как и истоки законопослушания в тех восходящих к абсолютному разуму принципах, которые лежат в его основе, значит, не видеть многого и оставаться прекраснодушным романтиком от права…

Разумеется, все сказанное не может быть понято так, что римский суд совсем не знает правды; но всё-таки вероятность справедливого решения в пользу того, кто располагает большими средствами, намного выше. Не означает это и того, что в глазах обывателя римское право обладает теми же самыми пороками, что и любое право вообще: неправый суд – постоянный мотив фольклора, как кажется, всего Востока, римский же свободен от подобных обличений, и уже одно только это говорит о многом. К тому же право монархического государства не знает органичных для античного города – и в особенности для Рима – форм скрытой (но от этого не теряющей свою эффективность) компенсации судебной несправедливости в виде распределения военных и «правовых» трофеев. (О праве как оружии и о правовых трофеях нам ещё придётся говорить несколько ниже.) Наконец в отличие от демократически устроенного общества, никакая социальная инициатива в автократическом государстве практически невозможна, а следовательно, и продвижение по социальной лестнице зависит не столько от личных достоинств подданного, сколько от воли властителя. Да и военные трофеи здесь принадлежат не всем, а только одному.

Словом, в состязании правовых систем по-разному устроенных государств римское право одерживает безусловную победу.

§ 5. «Всеобщий эквивалент» правоспособности

Но вернёмся к эфиру свободы. Мы сказали, что в Риме свобода – это в первую очередь право, и её определение уже не складывается из простого противопоставления антиподу свободы – рабству. Говоря коротко, свобода – это прежде всего социальное неравенство, и мера реальной свободы каждого представляет собой законодательно закреплённое неравенство правоспособностей граждан. Поэтому теперь для её обеспечения уже недостаточно одного только оружия; свобода должна становиться оформленным с соблюдением всех процедур законом, причём действие этого закона уже не ограничивается радиусом, охватывающим собственные владения полиса, он становится нормой межгосударственных отношений.

Разумеется, все это отнюдь не означает, что сила оружия, определявшая меру свободы граждан греческих городов, вырождается во что-то второстепенное и архаичное, как не означает и того, что место гражданина в военном строю полиса перестаёт быть ключевым в определении полноты всех предоставляемых ему прав. Свободой государства продолжает оставаться обеспеченная в конечном счёте именно (и только!) оружием полнота прав в использовании стратегических ресурсов сопредельных территорий. Свободой же отдельно взятого гражданина становится подкреплённое силой его государства преимущество в первоочередном обеспечении его целей там, где они вступают в конфликт с целеполаганием каких-то других лиц, не обладающих всей полнотой прав, гарантированных ему. Но степень этой полноты по-прежнему долгое время определяется местом в военном строю того сословия, которому он принадлежит.



Поделиться книгой:



Регистрация