1954.
В «Ленинградском альманахе» № 8 опубликована трагедия «Верность». В этом же году трагедия выходит отдельной книгой. В начальных строках сформулировано поэтическое кредо О. Б.: «От сердца к сердцу. Только этот путь / я выбрала себе. Он прям и страшен. / Стремителен. С него не повернуть. / Он виден всем и славой не украшен».
1955. Написано стихотворение «Тот год» (опубл. в 1956): «…В тот год, когда со дна морей, с каналов / вдруг возвращаться начали друзья…».
В Москве выходит поэтический сборник «Лирика».
1956.
Создан текст для мемориальной стены Пискаревского кладбища со ставшей знаменитой строкой «Никто не забыт, и ничто не забыто» (впервые опубликован 20 февраля 1960 года в «Литературной газете»).
1957. Год пятидесятилетия Б. Корнилова. О. Б. пишет очерк-воспоминание «Продолжение жизни», вошедший в виде статьи в книгу Б. Корнилова «Стихотворения и поэмы» (составители О. Б. и М. Бернович).
Этим годом датировано окончание работы над повестью «Та самая полянка», вошедшей второй главой в «Дневные звезды».
1958. В Москве выходит Собрание сочинений в двух томах.
1959. Завершена работа над первой частью «Дневных звезд».
Поездка в Восточную Сибирь. Написана серия очерков «На Енисее». «Я ехала твоей дорогой, / Отец мой милый, / До Красноярского острога, / Вплоть до твоей могилы» (из набросков ко второй, ненаписанной части «Дневных звезд»).
Рассыпан набор юбилейной книги «Встреча» (не соглашалась с изъятием ряда стихотворений).
О. Б. и Г. Макогоненко расстаются (официально в 1962 г.).
1960. Написаны стихотворения «…Пусть падают листки календаря…» (1960), «Я все оставляю тебе при уходе…» (1956, 1960), «Бабье лето» (1956, 1960).
Книга «Дневные звезды» выходит в Москве.
Этим годом датирована глава «Доброе утро, люди!», продолжение «Дневных звезд».
1961.
«С Родиной в пути» — статья о поэме А. Твардовского «За далью даль» («Литература и жизнь», 26 апреля).
Выходит монография Г. Цуриковой «Ольга Берггольц».
1962.
Выступает на научной сессии в ИМЛИ им. М. Горького с докладом «Слово о гуманизме» («…Человеколюбие — деяние двустороннее, любовь разделенная…»).
Выходит книга Н. Банк «Ольга Берггольц. Критико-биографический очерк».
Выходит книга А. Павловского «Стих и сердце. Очерк творчества».
1963–1964. Стихотворение «Но я все время помню про одну…» («Я столько раз сердца терзала ваши / неумолимым перечнем утрат. / Я говорила вслух о самом страшном, / о чем и шепотом не говорят»).
В 1964 г. в Русском драматическом театре им. Луначарского (Севастополь) поставлена трагедия «Верность».
1965. Осенью вышла книга «Узел», в которой были собраны ранее не печатавшиеся стихотворения 1937–1964 годов. О. Б. считала ее лучшей своей книгой («Теперь не страшно умереть»). Предполагала печатать ее вместе со второй частью «Дневных звезд».
1966.
В этом году на Мосфильме идут съемки фильма «Дневные звезды» по книге О. Б. Авторы сценария О. Б. и И. Таланкин, композитор А. Шнитке, в главной роли А. Демидова.
1967. Год шестидесятилетия Б. Корнилова. О. Б. едет в г. Семенов на закладку памятника поэту. Встречается с Ириной, дочерью Б. Корнилова от второго брака.
На студии «Ленфильм» завершена работа над фильмом «Первороссияне». Режиссер А. Иванов, сценарий О. Б. Премьера прошла в кинотеатре «Колизей» при участии О. Б.
1968. 20 декабря состоялась премьера фильма «Дневные звезды». Фильм, как и книга, вызывает массу восторженных откликов. Оба фильма — замечательные образцы поэтического кинематографа.
1969. Фильм «Дневные звезды» с успехом представлен на Международном кинофестивале в Венеции.
Концом 60-х — началом 70-х годов датированы отдельные стихотворения из неосуществленных книг «Великие поэты века» и «Книги восстановления».
1970.
Выходит книга стихотворений и поэм «Верность».
Написаны стихи из цикла «Анне Ахматовой» («…Что же мне подарила она?…Окаяннейшую свою, молчаливую гордость… Волю — тихо, своею рукой задушить подступившее к сердцу отчаянье, / Волю — к чистому, звонкому слову. / И грозную волю — к молчанию»).
1970-е. Написаны стихотворения «Ленинграду» («Теперь уж навеки, теперь до конца / незыблемо наше единство. / Я мужа тебе отдала, и отца, / и радость свою — материнство»); «Вот обижали и судили…», «О, как меня завалило жгучим пеплом эпохи!..».
1971. Участвует в работе V съезда писателей СССР. Вместе с критиком В. Лакшиным навещает больного А. Твардовского на даче.
1972. В Москве вышла книга стихотворений «Память».
1975.
«НИКТО НЕ ЗАБЫТ, И НИЧТО НЕ ЗАБЫТО»
из дневников 1939–1949 годов
ИЗ ДНЕВНИКОВ 1939–1942 годов[1]
Забвение истории своей Родины, страданий своей Родины, своих лучших болей и радостей, — связанных с ней испытаний души — тягчайший грех. Недаром в древности говорили: — Если забуду тебя, Иерусалиме…[2]
13 декабря 1938 г. меня арестовали, 3 июля 39-го, вечером, я была освобождена и вышла из тюрьмы. Я провела в тюрьме 171 день. Я страстно мечтала о том, как я буду плакать, увидев Колю[4] и родных, — и не пролила ни одной слезы. Я нередко думала и чувствовала там, что выйду на волю только затем, чтобы умереть, — но я живу… подкрасила брови, мажу губы…
Я еще не вернулась оттуда, очевидно, еще не поняла всего…
Все еще почти каждую ночь снятся тюрьма, арест, допросы. (Отнесла стихи в «Известия», составила книжку стихов. «Да, взлета, колодца — все еще нет, да и будет ли он у меня?»)[5]
Тупость проходит понемногу-понемногу. Но все еще пресно. Хочется абсолютного одиночества, потому что в нем можно хотя бы думать, но донимают приятельницы, надо же поговорить с ними, хоть чувствую от этого свою неискренность и сухость. Много по ночам с Колей о жизни, о религии, о нашем строе. Интересные и горькие мысли. Это, вероятно, приходит человеческая зрелость, ну, а потом, что? Не знаю. Пока все, практически, остается так же незыблемо, как и было. И уже, очевидно, не сможет стать иным или иначе.
А мне не страшно, никаких мыслей; как было страшно, скажем, три года назад… Нет, не должен человек бояться никакой своей мысли. Только тут абсолютная свобода. Если же и там ее нет — значит, ничего нет.
Да, я еще не вернулась оттуда. Оставаясь одна дома, я вслух говорю со следователем, с комиссией, с людьми — о тюрьме, о постыдном, состряпанном «моем деле». Все отзывается тюрьмой — стихи, события, разговоры с людьми. Она стоит между мной и жизнью…
Завтра 22 года Октябрьской революции.
Я приветствую вас, Мария Рымшан, Ольга Абрамова, Настасья Мироновна Плотникова, Елена Иванова, Женя Шабурашвили[6] — коммунистки, беспартийные
Я с вами сейчас, родные мои товарищи. Я рыдаю о вас, я верю вам, я жажду вашей свободы, восстановления вашей чести.
Товарищи, родные мои, прекрасные мои товарищи, все, кого знаю и кого не знаю, все, кто ни за что томится сейчас в тюрьмах в Советской стране, о, если б знать, что это мое обращение могло помочь вам, отдала бы вам всю жизнь!
Я с вами, товарищи, я с вами, я с вами, бойцы интернациональных бригад, томящиеся в концлагерях Франции. Я с вами, все честные и простые люди: вас миллионы, тех, кто честно и прямо любит Родину, с поднятой головой и открытыми устами!
Я буду полна вами завтра, послезавтра, всегда, я буду прямой и честной, я буду до гроба верна мечте нашей — великому делу Ленина, как бы трудна она ни была! Уже нет обратного пути.
Я с вами, товарищи, я с вами!
Ровно год тому назад я была арестована.
Ощущение тюрьмы сейчас, после 5 месяцев воли, возникает во мне острее, чем в первое время после освобождения. И именно ощущение, т. е. не только реально чувствую, обоняю этот тяжкий запах коридора из тюрьмы в «Б<ольшой> дом», запах рыбы, сырости, лука, стук шагов по лестнице, но и то смешанное состояние посторонней заинтересованности, страха, неестественного спокойствия и обреченности, безвыходности, с которыми шла на допросы.
…Да, но зачем все-таки подвергали меня все той же муке?! Зачем были те дикие, полубредовые желто-красные ночи (желтый свет лампочек, красные матрасы, стук в отопительных трубах, голуби)?
И это безмерное, безграничное, дикое человеческое страдание, в котором тонуло мое страдание, расширяясь до безумия, до раздавленности?
Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули ее обратно и говорят: «Живи». Произошло то же, что в щемящей щедринской сказке «Приключения с Крамольниковым»: «Он понял, что все оставалось по-прежнему, — только душа у него „запечатана“».
«Но когда он хотел продолжать начатую работу, то сразу убедился, что, действительно, ему предстоит провести черту и под нею написать: „не нужно“».
Со мною это и так, и все-таки не так. Вот за это-то «не так» я и хватаюсь. Действительно, как же я буду писать роман о нашем поколении, о становлении его сознания к моменту его зрелости, роман о субъекте эпохи, о субъекте его сознания, когда это сознание после тюрьмы потерпело такие погромы, вышло из дотюремного равновесия?
Все или почти все до тюрьмы казалось ясным: все было уложено в стройную систему, а теперь все перебуравлено, многое поменялось местами, многое переоценено.
А может быть, это и есть настоящая зрелость? Может быть, и не нужна «система»? Может быть, раздробленность такая появилась оттого, что слишком стройной была система, слишком неприкосновенны фетиши и сама система была системой фетишей? Остается путь, остается история, остается наша молодость, наши искания, наша вера — все остается. Ну, а вывод-то какой мне сделать — в романе, чему учить людей-то? Экклезиастическому «так было — так будет»? Просто дать ряд картин, цепь размышлений по разным поводам — и всё? А общая идея? А как же писать о субъекте сознания, выключив самое главное — последние два-три года, т. е. тюрьму? Вот и выходит, что «без тюрьмы» нельзя и с «тюрьмой» нельзя… уже по причинам «запеча-танности». А последние годы — самое сильное, самое трагичное, что прожило наше поколение, я же не только по себе это знаю.
Ну ладно. Кончу — обязательно к Новому году, кончу правку истории и возьмусь только за художественное, и буду писать так, как будто бы решительно все и обо всем можно писать, с открытой душой, сорвав «печати», безжалостно и прямо, буду пока писать то, что обдумала до тюрьмы (включая человечность, приобретенную мною там, и осмысляя наш путь по-взрослому), а там видно будет, к концу…
Да, но вот год назад я сначала сидела в «медвежатнике» у мерзкого Кудрявцева[7], потом металась по матрасу возле уборной — раздавленная, заплеванная, оторванная от близких, с реальнейшей перспективой каторги и тюрьмы на много лет, а сегодня я дома, за своим столом, рядом с Колей (это главное!), и я — уважаемый человек на заводе, пропагандист, я буду делать доклад о Сталине, я печатаюсь, меня как будто уважает и любит много людей… (Это хорошо все, но не главное.)
Значит, я победитель?
Ровно год назад К<удрявцев> говорил мне: «Ваши преступления, вы — преступница, двурушница, враг народа, вам никогда не увидеть мужа, ни дома, вас уже давно выгнали из партии».
Сегодня — все наоборот.
Значит, я — победитель? О нет!
Нет, хотя я не хочу признать себя и побежденной. Еще, все еще не хочу. Я внутренне раздавлена тюрьмой, такого признания я не могу сделать, несмотря на все бремя в душе и сознании.
Я покалечена, сильно покалечена, но, кажется, не раздавлена. Вот на днях меня будут утверждать на парткоме. О, как страстно хочется мне сказать: «Родные товарищи! Я видела, слышала и пережила в тюрьме то-то, то-то и то-то… Это не изменило моего отношения к нашим идеям и к нашей родине и партии. По-прежнему, и даже в еще большей мере, готова я отдать им все свои силы. Но все, что открылось мне, болит и горит во мне, как отрава. Мне непонятно то-то и то-то. Мне отвратительно то-то. Такие-то вот вещи кажутся мне неправильными. Вот я вся перед вами — со всей болью, со всеми недоумениями своими». Но этого делать нельзя. Это было бы идеализмом. Что они объяснят? Будет — исключение, осуждение <…> и, вероятнее всего, опять тюрьма.
О, как это страшно и больно! Я говорю себе — нет, довольно, довольно! Пора перестать мучиться химерами! Кому это нужно, твои лирические признания о боли, недоумениях и прочее? Ведь Программу и Устав душою разделяешь полностью? Ведь все поручения стремишься выполнить как можно лучше? Последствия тюремного отравления не сказываются на твоей практической работе, наоборот, я стараюсь быть еще добросовестнее, чем раньше. (Не оттого ли, что стремлюсь заглушить отравление?) Так в чем же дело?
…Степка не шевелится. Это удручает меня. Неужели опять — авария? Я знаю, что это почти безрассудно заводить сейчас ребенка: война, болезнь Коли, материальная необеспеченность, а сколько будет забот, и тревог, и быта! Но я рвусь к этому как к спасательному кругу: мне кажется, что тот, кто должен был появиться, как-то примирит нас с жизнью, наполнит ее важным, действительным смыслом.
Я говорю о действительном, вечном, не зависимом от «вражды или близости с Наполеоном»[8], смысле.