— Это вы мне? — спросил я тихо и безнадежно.
— А то кому?
— А что случилось, Зоя? — осторожно спросил Фейн.
— Ты представляешь, этот подонок, — голос ее потеплел, — эта сволочь, — голос ее стал еще мягче, — написал на районной олимпиаде по литературе, что портрет Льва Толстого работы Николая Ге отдает развесистой клюквой!
Фейн (напомню: автор книги о Толстом) с искренним интересом повернулся ко мне:
— А почему вы так считаете?
В предвкушении культурологической дискуссии он даже перешел со мной на «вы», забыв на миг, что его дело — влепить мне за опоздание и отправить на урок.
Я стал путано припоминать свои резоны, но Зоя прервала этот жалкий лепет:
— Герман, да какая разница! Из-за этого Ге, — тут Зоя сделала выразительную паузу, — ему дали вместо первого третье место и не отправили на городской тур.
— Но я так считаю! — сказал я все так же тихо, но твердо, ввиду безысходности решив не поступаться принципами.
— Все-таки проясните свою позицию, — вякнул было Фейн, но под грозным Зоиным взором умолк окончательно.
— Пошел на урок, подонок, — послала она меня с искренней нежностью в голосе.
И я поспешил выполнить ее послание.
Во Второй математической школе собралась блестящая плеяда литераторов. Помимо Зои — Фейн, Камянов, Збарский, Ошанина, Тугова, наш Феликс Раскольников. Я не раз бывал на уроках у каждого из них. При этом прогуливал какие-то свои уроки. Едва ли такие странные прогулы бывают в других школах.
Каждая из школьных литературных звезд сверкала по-своему, и я завороженно слушал их монологи. Зоиных монологов не помню (может, их и не было). На ее уроках говорили все, причем все сразу, а она в своей фирменной ироничной манере походя вытягивала из этого общего гула то самое существенное, что и составляло суть урока. Не прерывая беседы о прекрасном, Зоя успевала дать отрезвляющий подзатыльник отвлекшемуся от высокого полета мысли, а то и взять нарушителя конвенции за шиворот и выкинуть из класса…
Перемена. Солнце на небе. Весна на дворе. Очередная комиссия в школе. Наташа в ярко-красном вельветовом платье спускается по лестнице, а навстречу поднимается рыжая Зоя, одетая в свои любимые желто-зеленые цвета (желтая кофта, зеленая юбка).
— Наташа, ты похожа на пожарную машину! — мрачно говорит Зоя, очевидно раздумывая, не отправить ли ее домой переодеваться. Все-таки школьная форма была обязательна для каждой советской школы.
— А вместе вы похожи на светофор, — радостно встреваю я в разговор, пролетая мимо них.
— Сволочи! — Зоя безнадежно улыбнулась, махнула рукой и пошла дальше. Она лучше многих понимала, что даже если Наташа явится в трогательном школьном фартуке с ангельскими крылышками, едва ли это спасет школу.
Фантомас
Учитель географии Алексей Филиппович Макеев был абсолютно лыс, что неизбежно обрекало его на прозвище Фантомас. Но облику популярного тогда загадочного кинозлодея он соответствовал не только лысиной.
На уроках Фантомаса всегда было тихо (дисциплина) и всегда было темно, поскольку он постоянно показывал учебные фильмы. Проштрафившихся — тех, кто опаздывал, разговаривал, отвлекался, не отвечал на вопрос, — он заставлял рисовать бессмысленные контурные карты.
Благодаря железной дисциплине мы успевали за урок сделать очень много таких абсолютно бессмысленных вещей — например, в темноте под стрекот допотопной киноустановки подробно конспектировали учебные фильмы. Штрафные контурные карты (типа «Тяжелая промышленность Алтайского края») мы срисовывали друг у друга перед уроком в технологии «на просвет»: на оконном стекле накладывали свою слепую карту на образец. Получалось кривовато, но сходило. Я едва ли запомнил что-то из такого курса географии, а Фантомас едва ли знал, как меня зовут.
Железная дисциплина, система штрафов, неизбежность и бессмысленность наказаний были не случайны. Школьная молва донесла, что Филиппыч — бывший политзэк — прошел ГУЛАГ (та самая 58-я, где про врагов народа). Это добавляло уважения, понимания, но не любви.
Заодно это добавляло уважения и к нашему грозному директору Владимиру Федоровичу. Кто еще рискнул бы взять бывшего политзэка учить детей?
Позже, уже в мои студенческие годы, в самиздате появился солженицынский «Архипелаг ГУЛАГ». Одновременно его читали по радио, по
О роли Макеева, одного из избранных политзэками руководителей, в самый разгар восстания перешедшего на сторону лагерного начальства, Солженицын пишет со всей своей неистовой страстью и праведным гневом. При этом ссылаясь на записки самого Макеева.
Записки эти о ГУЛАГе Фантомас показывал нескольким приближенным выпускникам, но после появления «Архипелага» свои мемуары он сжег (говорят, один экземпляр остался).
Что происходило с Филиппычем тогда в Кенгире? Что это было? Трусость? Предательство? Попытка спасти людей в абсолютно безнадежной ситуации? Все одновременно? Сегодня есть немало исследований, посвященных героической и трагической истории Кенгирского восстания, нет только ясности. И едва ли она возможна.
В нынешней Википедии обо всем этом сказано коротко, сухо, без оценок и затей:
Когда я слушал, а потом читал «Архипелаг», это казалось делами далеких страшных лет. Но Кенгирское восстание бушевало в год и даже в день моего рождения, а когда Фантомас учил нас географии, мне было всего-то пятнадцать лет. Это была не история, это было только что, вчера.
В начале войны линейный трибунал осудил гр. Макеева А. Ф. на полную катушку за то, что, возвращаясь из-под Ельни, он в поезде сказал случайному попутчику, что «дела идут неважно, мы отступаем». Солженицын в «Архипелаге» вынес Макееву свой не менее линейный и однозначный приговор, вынес — на весь мир. Для одного человека, одной судьбы более чем достаточно. Пожалуй, перебор.
В год нашего выпуска Фантомас поставил свою подпись под доносом на Вторую школу — рядом с подписью Бегемота.
Вскоре после разгрома школы и выхода на Западе «Архипелага» Алексей Филиппович Макеев покончил с собой. Бог ему судья.
Лишние хромосомы
Биологию у нас вела Ирина Абрамовна Чебоксарова. Неуклюжая, незлобивая, не от мира сего, она походила на пожилую профессорскую жену из кинокомедии. Каковой, собственно, и была.
Своего ученого супруга она умудрялась приплести к любой учебной теме. «Мой муж, замечательный профессор Чебоксаров… — без этого запева не обходился ни один наш урок биологии. Потом она держала мечтательную мхатовскую паузу и с отрешенной значительностью уточняла: — Николай Николаевич…»
Изредка она вспоминала, что кроме рассказа учитель должен вести опрос. Что именно с нас можно спросить, баба Ира (как ее называли) не представляла, ее вопросы заставали врасплох как содержанием, так и формой.
— Лишние хромосомы — это вам не что? — с таким вопросом однажды на уроке она обратилась ко мне.
Я не слышал, что она говорила до того, но едва ли это помогло бы. Несмотря на большой школьный опыт ответов на любые вопросы, я решительно не знал, что ответить на вопрос «Это вам не что?».
— Садись, Бунимович, медленно соображаешь, — с искренним сочувствием сказала баба Ира и уже совсем другим голосом, нежно обратилась к моей соседке по парте Марине Мдивани, любимице всей школы: — Мариночка, лишние хромосомы — это вам не что?
Озадаченная Мариночка тоже растерялась:
— Я что-то сегодня тоже медленно соображаю, Ирина Абрамовна.
— Садись, — укоризненно сказала баба Ира и с пафосом изрекла: — Лишние хромосомы — это вам не шуточки!
И ведь действительно — не шуточки.
Весной мы регулярно уговаривали Ирину Абрамовну проводить уроки биологии ближе к природе — в скверике возле школы. Там при всем желании невозможно было услышать, о чем она нам увлеченно рассказывала, да никто особенно и не пытался. Зато можно было сбегать за фирменным мороженым в стаканчиках, которое во всем городе продавалось только в двух местах — в ГУМе и у нас в универмаге «Москва».
В конце такого урока на природе Ирина Абрамовна выставляла отметки.
— Соловейчик, близко сидел — «пять».
— Ярин, далеко сидел — «четыре».
— Кадырбаева, на качелях качалась. Ну, — она задумывалась, — тоже «четыре».
— Соколов и Попов, за мороженым бегали — «три».
«Неудов» баба Ира не ставила никогда.
Постоянно видели мы и замечательного профессора Чебоксарова (Николая Николаича). Каждый день он встречал бабу Иру после уроков у дверей школы. Юность безжалостна, и мы вовсю потешались над этой забавной немолодой парой.
Однажды я увидел из окна нашего кабинета физики, как они вдвоем медленно, осторожно, под руку шли домой по заметенному снегом школьному двору. И сердце сжалось (именно так) от странной нежности. Что, впрочем, никак не помешало продолжать потешаться над безобидной бабой Ирой на ее уроках.
Уже поступив в МГУ, обнаружил в университетской лавке книжку «Народы, расы, культуры» знакомых авторов — Чебоксарова Н. Н., Чебоксаровой И. А. Так я узнал наконец, чем же занимался замечательный профессор (этнограф!) Николай Николаевич Чебоксаров.
Полвека спустя этнокультурная идентичность стала ключевым русским вопросом. На недавней неполиткорректной дискуссии в модном клубе один мерзавец громил авторов той самой книжки — чету Чебоксаровых, акцентируя внимание не столько на замечательном профессоре, сколько на отчестве нашей Ирины Абрамовны.
Он брызгал слюной во все стороны все обильней, поскольку никак не мог взять в толк, почему я с моим идентичным бабе-Ириному отчеством в ответ только блаженно улыбаюсь.
А я и не слушал, что еще он там несет. Я вспоминал бабу Иру, наш класс, уроки в весеннем скверике, божественный вкус пломбира из универмага «Москва». Благодаря ему, козлу драному, я получил неожиданный привет из прекрасной моей школьной юности.
Непомнящий
После уроков в школе всегда что-нибудь происходило.
В школьном кинотеатре крутили опальные фильмы, которые Мишка Райгородский пусть сам расскажет, где добывал. Наведывались гости — Гелескул читал свои переводы из Лорки, Митта показывал только что снятый лучший свой фильм «Комедия об Искремасе», а до того еще и Окуджава приезжал. На репетиции школьного театра, где ставили нечто из поэтов Серебряного века, можно было послушать, как Юля Розенфельд резким, противным голосом блестяще читает блоковские «Двенадцать», Зацман старательно изображает Маяковского, а Джамиля с Мариной Мдивани без устали горланят «Конфетки-бараночки», которые тоже почему-то находились под запретом. В спортзале играли в волейбол — команда учеников против команды учителей, у Фантомаса готовились к соревнованиям по спортивному ориентированию, ну и, конечно, повсюду шли семинары и факультативы по математике-физике. А еще можно было в соседней «Снежинке» поговорить за жизнь.
Когда объявили, что в школе будет еще один факультатив — по Пушкину — и вести его будет литературовед со смешной фамилией Непомнящий, это не произвело на нас особого впечатления.
Правда, Пушкин тогда был не просто поэтом, пусть и великим. Бога в стране отменили, советский иконостас вызывал неизбежный рвотный рефлекс, и Пушкин в атеистическом отечестве стал воистину альтернативным божеством (нашим всем). Книги о нем сметали с прилавков, в Михайловское стекались толпы паломников, самодеятельные пушкинисты составляли житие поэта в поминутном режиме, а все нюансы поведения Натальи Николаевны обсуждались шире, чем сегодня скандальные браки-разводы телепопсы.
До нас донеслось, что Непомнящий вроде как тоже в опале, что его не печатают, даже из партии выгнали. Все это, конечно, создавало вокруг нового учителя некий романтический флер. Однако в сравнении с другими нашими учителями подробности биографии Валентина Семеновича казались достаточно вегетарианскими.
Мы собрались в видавшем виды и многих знаменитостей потрепанном актовом зале. Ждали всего и готовы были на все — от лихого панибратства в духе
Половина наших девочек и учительниц в той или иной степени была в Непомнящего влюблена. Тут посещаемость была стопроцентной. Наташа им всем искренне сопереживала и старательно сканировала во время лекций, на кого, сколько и как он смотрел.
Мужская часть аудитории обращаться в пушкинианство оказалась не готова, но ходили мы тоже исправно. После одной из лекций я подошел к Валентину Семеновичу и ехидно спросил, почему он постоянно говорит «в этой гениальной строке Пушкина». Разве у поэта не было слабых, проходных строк? И привел, на мой взгляд, вполне убедительные примеры.
Мы охотно общались после окончания занятий, и общение было легким и взаимоироничным, но тут Непомнящий ответил неожиданно серьезно и даже торжественно:
— В этой гениальной строке — потому что это строка гения.
Тут важно не то, согласен ли я с его формулой. Важней, что я запомнил ее дословно, как и религиозную убежденность ответа.
В интернете обнаружился текст недавнего выступления В. С. Непомнящего в Кремле при вручении ему госпремии. Начал читать с некоторой опаской. Столько лет прошло, а вдруг и он туда же, вдруг увижу нечто в духе «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю». Вроде как и к месту.
Но нет. Я читал строгие его слова о бедственном положении русской культуры. Непомнящий остался верен себе. А значит — и нам.
Северный поход
Едва ли бы мы все ломанулись еще и на факультатив по древнерусской архитектуре, который вел учитель истории параллельного класса Густав Александрович Богуславский, если бы не намечавшийся чуть не на все летние каникулы грандиозный поход по русскому Северу.
Это было время, когда после долгого забвения заново открывали мир икон и фресок, церквей и монастырей. В этом повальном увлечении интеллигенции взрывоопасно смешались мучительные духовные поиски и гитарно-палаточная романтика турпоходов, диссидентство и мода. Всю весну мы осваивали специальный вокабуляр («поребрики», «кокошники», «закомары», «восьмерики на четвериках») и готовились к походу.
Высокий, жилистый Богуславский (прозвище Гусь) не владел искусством завораживать слушателей, зато он обладал невероятной памятью и уникальной эрудицией. В детстве Густав явно был вундеркиндом, таковым и оставался. К тому времени уже вышли его знаменитая книга очерков «Острова Соловецкие» (первая постгулаговская) и роскошный альбом «Память Севера» с множеством фотографий, которые почему-то убедили родителей в реальности наших планов.
Грандиозный поход требовал грандиозных приготовлений. С преисполненным ответственности Яном (командиром похода) стало невозможно о чем-либо говорить, кроме маршрута, снаряжения и эффективных способов борьбы с комарами. Помимо ночлегов, переходов, переездов, переплывов (предстоял и аварийный перелет, но об этом мы не подозревали), вставал ключевой в условиях советского тотального дефицита вопрос: а что мы будем есть? Через отдельных допущенных к кормушке родителей добывались дефицитные продукты. Часть мы тащили с собой, часть высылали в посылках самим себе в пункты намеченного маршрута.
В ходе подготовки мы перезнакомились и передружились с многоумными бэшниками, которые тоже собирались в поход со своим учителем истории Густавом. У них был и свой интересный словесник Збарский. На его уроке мне понравилось. Он увлеченно и увлекательно рассказывал и вообще их не спрашивал. В начале урока бэшники тоже читали стихи, такова была общешкольная традиция. Там я впервые услышал жесткие строки Ходасевича — спасибо Лене Васильевой (ныне профессор-кардиолог).
На полусотню школьников-походников по правилам положено три учителя. Помимо Густава и классного руководителя 9 «Б» Альбины Юрьевны никто гробить с нами пол-лета не соглашался. В конце концов удалось уговорить Людмилу Яковлевну, Наташину маму.
В походе мы с Людмилой Яковлевной много говорили, спорили, можно сказать, жили душа в душу. И куда все делось потом, когда она стала моей тещей? Трудно принять, что и твоя уникальная жизнь в общих чертах сводится к банальным формулам житейских анекдотов.
Собирали нас как в космос — понимали, что нигде ничего нет. Надежные ботинки, непромокаемые куртки. У Наташи не оказалось подходящих штанов. Тут вновь нарисовались вышеупомянутые польские техасы, из которых я вырос («хорошие вещи» тогда не выбрасывали). Но отдать их просто так было как-то не по-нашему, как нынче говорят, не прикольно.
Как всегда и во всех школах, в июне в кабинетах шел ремонт, стены красили в тот грязный околосалатовый цвет, в который в СССР было выкрашено все — от Зимнего дворца до общественных сортиров. Толстой малярной кистью несмываемой краской я крупно вывел вдоль одной штанины «Наташе», вдоль другой — «от Жени».
Когда Наташа получила техасы с граффити, ее смутила вовсе не надпись, а то, что они чуть мешковаты, не по фигуре. Зато они подошли Белке Кафенгауз, которая и прошагала в них весь поход, одной штаниной путая местных аборигенов (они обращались к ней: Наташа), а другой — пугая их (неким грозным Женей).
Ровно сорок дней мы брели по русскому Северу, и очевидной библейской ассоциации с Моисеем, евреями и Египтом не возникало лишь потому, что даже в нашей антисоветской школе мы во многом оставались советскими комсомольцами, не особенно углублявшимися в сюжет и смысл тех фресок, перед которыми стояли в полуразрушенных сельских церквях.
Столичные школьники-физматы открывали для себя не только таинственный и полузапретный мир заброшенных монастырей, часовен и погостов, мы открывали для себя свою страну, добредали до таких глухих деревень в пять дворов, до такой России, которую никто из нас ни до того, в городском советском детстве, ни после, в постсоветской зрелости, уже не встречал. А может, ее уже и нет.
Для местных мы были пришельцами, инопланетянами, жителями далекой планеты Москва. Валютой здесь служили не рубли-копейки — на них в сельпо можно было купить разве что соль, водку и спички. Если повезет — еще и хлеб. И больше ничего. Настоящей твердой валютой оказались дальновидно высланные продукты, особенно копченая колбаса, которую, как и москвичей, никто здесь никогда не видел. За полбатона колбасы могли и баню растопить, и картошку на всех сварить, и ночлег найти для оравы столичных балбесов.
Вначале было интересно все, но где-то на пятом десятке обозреваемых достопримечательностей мы сломались, заскучали. Густав обижался. Он все с тем же блеском сыпал датами, именами, цифрами (расстояние от пола до купола, площадь алтарной части, диаметр подкупольного барабана), а ребята слушали вполуха, разбредались кто куда. В оправдание напомню, что лет нам было пятнадцать-шестнадцать, а в это время больше смотрят не на достопримечательности вокруг, а друг на друга на фоне этих достопримечательностей. И это естественно.
Кризис разразился у величавых стен Кирилло-Белозерского монастыря. По плану мы должны были наутро топать километров двадцать в Ферапонтово, но ни сил, ни воли на очередной марш-бросок не нашлось. Жилистый Гусь настоял на своем и с группкой добровольцев все же отправился пешком, остальные тоже настояли на своем и загрузились в попутные грузовики. Двое умников-бэшников в последний момент все-таки присоединились к группе пеших энтузиастов, поскольку недоиграли накануне партию в шахматы вслепую, на ходу. Когда мы проезжали мимо бредущей вдоль дороги цепочки, слышалось: «Ферзь
В то лето мы видели немало церквей и монастырей, икон и фресок, но увидел я Николая Святителя под сводами церкви в Ферапонтовом монастыре. А может, это он меня увидел. Дионисий с сыновьями собирали цветные камни тут же рядом, на берегу Бородаева озера, и на их основе делали краски для монастырских фресок. Я пошел на озеро, нашел похожие камни, как будто все это было вчера (летом 1502 года). Камешки были шелковистые, мягкие, они крошились и оставляли отчетливый цветной след на белых прибрежных булыжниках. Дионисиевы камни до сих пор лежат где-то на антресолях, целая гамма охры — от самой светлой до темной, почти шоколадной.
Еще в Москве мы обнаружили на карте еле заметный разрыв тонкой ниточки дороги у деревни со сказочным названием Чарозеро. Решили — как-нибудь прорвемся.
Сейчас все просто — пара кликов в интернете и читаешь чей-то вопрос: «Привет! Не подскажете, дорога Чарозеро — Каргополь в каком состоянии будет? Там вообще можно проехать?» И тут же ответ: «Если у вас не танк, то не советую перемещаться по участку Чар-озеро — Каргополь. В советские времена там вроде еще был зимник, ну а летом — вообще болота непролазные…»
На все наши расспросы немногочисленные жители глухоманной деревни отвечали уклончиво: там вроде как болота, никто у нас в ту сторону не ходит… И почему-то отводили глаза.
Идти на свой страх и риск мы не решились. Подходящего танка под рукой не нашлось. Зато в поле обнаружился ржавый кукурузник, брюхо которого было крайне подозрительно стянуто канатом. Договорились, заплатили, разбились на группы, полетели. Девчонки заблевали весь салон кукурузного чартера. Запах в салоне при этом не изменился. В такой обстановке лучше смотреть в мутный иллюминатор.
Все мои познания о болотах сводились к собаке Баскервилей, которая на фоне простиравшегося под нами казалась дрессированным пуделем. Мелькнули караульные вышки, бараки. Лагеря? Померещилось?
Хотя Густав все часовни и монастыри показывал под углом исключительно искусствоведческим, нечто богоугодное в нашей авантюре, видимо, все же было. Бог нас хранил, иначе никак не объяснить тот невероятный факт, что ничего уж совсем серьезного в пути с нами не стряслось. Хотя есть что вспомнить. Когда уплыли в Кострому, на пристани забыли Яшу Барского — никто и не заметил пропажу. Он нас чудом догнал на левых перекладных катерах. Когда мы спали в спортзале, не помню уже где, мрачная местная шпана влезла в разбитое окно. Была и драка в кровь с допризывной пьянью на перроне, хорошо — поезд подошел.
В каждом городке голодные походники первым делом искали почту. Помимо спасительных продуктовых посылок мы получали письма от родителей и писали короткие ответы в мужественном стиле первопроходцев. Шла активная переписка и с ЭлПэ. Ее незабываемый дачный адрес: тупик Энгельса, 6.
ЭлПэ
Густав учил истории бэшников, а нас учила Людмила Петровна, сокращенная нами до аббревиатуры ЭлПэ, симпатичная женщина с простым открытым лицом. На фоне Гуся — ходячей энциклопедии, на фоне Якобсона, который, слушая ответ ученика, путающегося в рассказе про Степана Разина, мог стукнуть кулаком по столу: «Да что ж у тебя Стенька болтается как дерьмо в проруби?!» — наша ЭлПэ выглядела непритязательно, но и не опасно.
Ко времени нашего появления Якобсона в школе уже не было. Я видел его лишь однажды — он пришел на премьеру школьного театра. Магнетизм его личности был таков, что на сцену уже мало кто смотрел. Я читал статьи Якобсона, но не в этом была его сила. Учителя Второй школы вообще на бумаге выглядят бледнее, чем на уроке. Они были прежде всего учителя, а на отроков и отроковиц воздействует главным образом не текст, не только текст, не столько текст, сколько энергетика личности, особая аура, которая возникает (или не возникает) на уроке.