Петр Николаевич окинул взором собравшуюся публику, где редкая дама не сверкала бриллиантами, где глянцево блистали мужские лысины, где платья и мундиры идеально облегали великосветские телеса, и почувствовал себя убогим карликом, у которого спадают брюки, все висит криво-косо, а в поясницу впивается булавка.
Расфуфыренный бразилец обернулся, почувствовав пристальный взгляд Дурново, и Петр Николаевич тут же отвел взгляд и схватил часы, висевшие на шее. Цепочка, завязанная узлом, развязалась и с тихим шуршанием скользнула вниз. Д’Абреу хмыкнул и отвернулся.
— Еще не началось? — спросил у Дурново корреспондент, просовывая голову в дверь, и Петра Николаевича обдало жарким коньячным дыханием. Ему представилась вдруг статейка в презренном «Петербургском листке»:
«Особой оригинальностью отличался полуофициальный мундир т.с. П.Н. Дурново. Раздвинутые, словно нарочно, полы мундира являли благородному собранию белоснежную сорочку, пристегнутую к штанам никелированными английскими булавками самого большого размера. Сам мундир был артистически собран художественными складками наподобие римской тоги к левому плечу, где закреплен изящной розеткой из прихотливо завязанной орденской ленты. Сам знак ордена в характеристичной для т.с. Дурново манере покоился на другом плече.»
Петр Николаевич оглядел корреспондента и отметил карамельные пятна на карманах чужого пиджака, набитых конфетами, черные сальные волосы, зачесанные на плешь, нафабренные мещанские усики, сбившуюся в сторону накрахмаленную манишку с коричневыми разводами от коньяка, и, наконец, первый раз за вечер, ощутил свое превосходство. Корреспондент был не только так же мал ростом, но и ничтожен во всех смыслах. И Дурново захотелось унизить и растоптать этого щелкопера, чтобы затем с восстановленным чувством собственного достоинства сеть на свободное место.
— Только попробуй написать обо мне хоть слово! Газету закрою, а тебя вышлю! — сказал Петр Николаевич газетчику, и с удовлетворением увидел, как тот побледнел, а плешь его покрылась испариной.
Случившимся Артемий Иванович был раздосадован безмерно. В то время как он, православный христианин, вынужден будет провести светлый праздник Рождества Христова с клопами в кутузке, поляк с Луизой, две нехристи, будут сидеть на Конюшенной за праздничным столом, жрать гуся да еще и зубоскалить о нем.
— А ведь я говорил тебе, ляшское отродье: поехали домой! — выкрикнул он и погрозил Фаберовскому кулаком в зарешеченное окошко.
Подойдя к заиндевевшему стеклу, он подышал на него и глянул на улицу в протаявший в инее глазок. Из бурана выползли запряженные в огромную, волочившуюся по снегу елку трое городовых и поволокли свою ношу во двор участка.
Еще утром пристав отправил эту троицу пешком в лес, поскольку третьего дня приписанная к участку полицейская кляча околела прямо посреди Невы на обратном пути с Сенного рынка, доставляя провизию на все праздники. Бросив елку у крыльца, все трое ввалились в участок.
— Ну что, Нефедьев, елку привезли? — спросил у них пристав, как раз спустившийся вниз, чтобы поинтересоваться у кухарки, как же все-таки обстоят дела с самоваром.
— Доставили, ваше высокоблагородие, — ответил Нефедьев, сдирая наросшие на усах сосульки. — А что, к нам кабаны приходили?
— С чего взял?
— Да у крыльца весь снег изрыт, словно стадо кабанов желуди искало.
— Ой, не спрашивай лучше. Затащите елку в гостиную, а потом идите к Настасье, пусть вам по чарочке даст, для сугреву. Заодно скажи ей, чтоб арестанта накормила получше.
— А у нас что, арестант образовался? — изумился городовой.
— Да вот появился один некстати, так еще и по-русски не разговаривает, и грозится французскому послу пожалиться. Вот морока! Ты, Нефедьев, человек трезвый, проверенный, присмотри за ним, чтобы он, не ровен час, над собою чего с отчаяния не сотворил — у них в Парижах, поди, таких клопов не сыщешь. И форточку в арестантской сегодня не открывай — уж лучше клопы, чем до смерти застудиться.
Нефедьев согласно кивнул, и они с городовыми потащили елку наверх. Укрепив ее там в крестовине и предоставив няньке и горничной наряжать ее, они вернулись вниз и вошли в распахнутую настежь дверь кухни. Здесь, в дымном чаду, орудовала молодая кухарка.
— Настасья, — крикнул ей повелительно Нефедьев. — Его высокоблагородие велел нам по чарке водки выдать, а тебе покормить арестанта. А коль уж он по-русски ни бельмеса, то возьми с собою сына своего Алешку заместо толмача.
— Да какой из него толмач! — огрызнулась Настасья. — Грех один. Он и по-русски-то нескладно говорит. Ну, куда прямо в валенках полезли, анафемы, хоть бы веником на крыльце обмели!
Она взяла глиняную миску и большим черпаком ухнула туда тушеной на гусином сале капусты.
— Алешка! — заорала она, выходя с миской в коридор, завешенный стиранными синими шароварами городовых.
Письмоводитель Макаров испуганно выскочил из канцелярии, где, сидя над годовыми отчетами в ожидании призвания наверх строил наполеоновские планы на светлое будущее, в котором он был богат, женат и умен.
— Погодь! — Нефедьев догнал мать с сыном и снял с крюка перед входом в арестантскую ключ, которым отпер дверь.
— Скажи этому басурманину, что я ему пожрать принесла, — велела Настасья сыну, ставя миску на кормушку перед окошком в камеру.
— Да он же русского языка не понимает! — начал оправдываться Макаров и тут же получил от матери увесистую затрещину.
— У, выросла оглобля! — зло сказала кухарка.
— Должно быть, папаша у их рослый, — выглянул из окошка Артемий Иванович, забирая миску.
— Ничего подобного! — возразил письмоводитель. — Макаров вовсе и не мой отец. Мой отец — полидзмейстер. А вы, мамаша, не деритесь! Я вас не просил с ним шуры-муры крутить и меня рожать!
— Да если бы мне на пути не попался такой же, как ты, дурень с романтическими бреднями в голове, я бы не за городового замуж была бы выдана, а за купца какого-нибудь, да и ты не должность письмоводителя при участке бы занимал, а в гимназиях, как человек, учился!
— А чего у него за бредни? — спросил Артемий Иванович с полным ртом, набитым капустой.
— Да у дочки нашего пристава, Ивана Александровича, нянька есть, Лизавета. Хорошая девка, добрая. А жена-то его, жидовка, одно только название, что жена — с Духова дня два разу всего дома бывала.
— Они крещеные, — сказал Макаров.
— Молчи, горепроизводитель! — Кухарка опять замахнулась на своего сына. — Туда же! Так вот наш Иван Александрович с Лизаветой сошелся, и все-то у них ладно, да только сынок мой тоже к Лизавете подкатывать стал.
— А что я-то? Я к Лидзавете с самыми чистыми и непредумышленными намерениями…
— От ваших чистых намерений одно для всей жизни расстройство происходит! Твоего отца тоже из чистых намерений оболгали, дескать, растлил он прислугу свою малолетнюю!
— А я тогда откуда появился? — вмешался недоросль.
— Много ты понимаешь! Александр Захарович такой добрый был, участливый, представительный. Я от них ничего, кроме благодеяний и ласки, не видела.
Кухарка треснула делопроизводителя кулаком по тощей хребтине.
— А я-то чем виноват? — шмыгнул носом тот. — Чуть что — здраздвуйте, по спине!
— Испортишь жизнь Лизке — удавлю вот этими руками!
Кухарка взяла с лотка опорожненную миску и быстрыми шагами удалилась прочь.
— Вот она вам тут все про мои чистые помыслы плела, — сказал Макаров Артемию Ивановичу. — Так вы ей не верьте. Какие ж у меня чистые промыслы, когда я человек практичный? Я дза приставом с Лидзаветой скводзь дзамочную скважину подглядываю, как они там радзвлекаются, дза самоварами чаи с баранками гоняют. Ежели Ольга Иосифовна раньше с Иваном Александровичем не радзведется, то я тогда на Лидзавете женюсь со всем моим превеликим удовольствием…
— Так ты, значит, с приставовой женою венчаться хочешь, коли разведется?
— А кто ж этого не хочет?! Писаная красавица… Просто слюнки текут…
Артемий Иванович замотал головой.
— Не хорошо-с, не по-христиански это, молодой человек. Этакий, прости Господи, зеленый стручок, а уже развратничает. Принеси-ка мне лучше хлеба. Ваша капуста без хлеба в глотку не лезет.
— Перебьешься, — с обидой ответил Макаров.
— Ах так! — Артемий Иванович набрал в грудь воздуха и закричал:
— Напали на мирного французского гражданина, тираны!
И запел «Марсельезу».
— Ну ладно, ладно, чего там с арестантом разболтался! — прикрикнул на письмоводителя Нефедьев. — Ступай к себе в канцелярию.
Дождавшись ухода Макарова, Нефедьев прикрыл дверь, ведшую в арестантскую, открыл окошко в камеру и поманил к себе пальцем Артемия Ивановича, уже закончившего пение.
— Эй, ты, мусью, поди-ка сюда.
— Парле франсе, силь ву пле, — нагло ответил тот, даже не приподняв задницы с нар.
— Француз, говоришь… — Нефедьев недобро ухмыльнулся. — А как это ты с Настасьей изъяснялся только что? Она языкам никаким не обучена, кроме матерного.
Из окошка высунулась рука и захлопнула кормушку. Нефедьев опешил.
— Ах ты, французская каналья, — сказал он и повернул ключ в замке арестантской. — Вот я тебе сейчас зубы пересчитаю, сразу по-нашему заговоришь. А! — сказал Нефедьев торжествующе. — Крест-то на тебе православный!
— Ну! — сказал Артемий Иванович. — Прямо Лекок с Видоком! Вернусь после праздников в Департамент, велю тебя к нам секретным агентом взять.
— Я так и думал! — воскликнул Нефедьев со слезой в дрогнувшем голосе. — Я сразу вас по роже по наглой признал. У меня самого такая три года назад была, когда я сюда впервые прибыл. Я тоже думал, что как сюда вошел, так же легко и выйду. Уж не от самого ли вы Петра Николаевича Дурново внедрены?
— Стоп машина! — сказал Артемий Иванович. — А ты откуда знаешь?
— Да как же мне не знать! У нас и такой план сперва с Петром Николаевичем был, чтобы я арестовался тут в участке. Да только не пошли мы на это, какой толк один день под шарами просидеть — разве что высмотришь!
— Погоди-погоди! — остановил Нефедьева Артемий Иванович. — Так ты, значит, сюда Петром Николаевичем внедрен?
— Уж три года как внедрен. Думал, что определят меня из наблюдательного состава в Полюстровский участок внутренним агентом под видом городового сроком всего на две недели, а вышло, страшно сказать, на три года! Велено мне было наблюдать за участком, каковую службу я исправно все две недели исполнял. А когда пришел конец сроку, не вышло мне никаких предписаний, и таким вот образом получилось, что стал я настоящим городовым. Вот оно — третий гомб заслужил! — Он похлопал себя по плечу, украшенному оранжевым шнуром с тремя посеребряными гомбочками. — А уйти добровольно не смею, затем что приказ о помещении сюда получил от самого директора Департамента полиции лично. Да и на хорошем счету я, неглуп: мыла не ем и битым стеклом не подтираюсь. Вас завтра наверняка отпустят, не дайте погибнуть христианской душе! Мочи моей больше нету в городовых служить! Все надо мной надсмехаются, словно над Петрушкой в масленичном балагане! Я уж и рапорты писал, и по инстанциям, и лично его высокопревосходительству, — все без толку, один смех надо мной выходит. А ведь я и вправду хотел Лекоком стать!
— А я хотел вождем краснокожих стать. Нос уже красный, а вот дальше дело не идет.
— Вот и вы надо мной издеваетесь и не верите. Из-за этой дурацкой истории никто мне теперь не верит, а между тем в участке страшные дела творятся.
— Да какие ж в этом захолустье дела могут твориться? Пристав заборы у дач валит, деревья в садах обгрызает заместо зайцев?
— Вы знаете, кого содержит пристав в сарае за нужником?
— Политических? — забеспокоился Артемий Иванович.
— Собак! Лаек. Чистые звери. Слышите, на дворе воют? Мимо не ходи — разорвут! Мне их каждый день рыбой кормить положено.
— И что же эти псы? Их спускают на арестованных? — Голос Артемия Ивановича дрогнул.
— Дело в том, что пристав наш прежде при наказном атамане Забайкальского казачества в Чите для особых поручений служил, и большим докой стал по части медведей. Все шкуры, которыми у него полы в квартире на втором этаже выстланы, собственной охоты. Он меня иногда берет с собою на медведя с рогатиной — ну, я вам скажу, он и молодец! Так вот, как его сюда из Рождественской части перевели, он тут, в Медвежьем Стане, облавы стал устраивать для высшего общества, вот уже четвертую зиму. Бывает, к нему и министры, и послы иностранные приезжают.
— Ой, — сказал Артемий Иванович. — Это что же, он прям при послах с городовыми обывателей из домов вытаскивает и паспорта проверяет?
— Нет же! — нетерпеливо прервал его Нефедьев. — Медведей с берлоги поднимает, а послы с министрами стреляют. Это от участка верст семь по Большой Охтинской дороге, сразу за мостом через Охту. Мы оттуда только что елку притаранили приставу, будь она неладна.
— Это, конечно, страшно далеко, но я в этом ничего страшного не вижу. Министрам с послами это дозволяется, и даже одобряется в некоторых случаях.
— Вы слушайте дальше. Есть у нашего пристава братец родной, гвардейский капитан. С Иваном Александровичем была у них всегда какая-то неприязнь, — оно и понятно, гвардейскому офицеру зазорно с нами, полицейскими, водиться, — как вдруг полтора месяца назад завелись у них какие-то общие дела, и стал он к нам в участок едва ли не каждую неделю наезжать. И вот на Введение приехала к нам целая компания во главе с самим капитаном. Все гвардейцы, все с аксельбантами, и с ними бразильский посол и несколько штатских.
Артемий Иванович насторожился.
— С Охтинской пожарной команды прибыл на тройках приятель нашего пристава брандмейстер Резванов Федосей Иванович, да не просто так, а с пожарной трубой. Уехали они в Медвежий Стан, залили там берлогу с медведем водою, да скоренько обратно вернулись.
— Что ты мне тут несешь?! — фыркнул Артемий Иванович.
— Вот и мне всё время так говорят. Вот ей-же-Богу, не вру! — Городовой перекрестился.
— Уже четыре года мы с другими городовыми по осени берлоги медвежьи метим да зимой обкладчиками состоим при приставе, а такого я еще не видал, чтоб на медведя с трубой пожарной ходили! Да только странности на этом не кончились. Вернулись они к участку, и засели в «Акрополе» на углу с Пороховским, рядом с домом, где Макаров с кухаркой нашей Настасьей живет, и приказали подать им на всех только четверть водки. И это гвардейцы-то! К нам тут приезжал германский посол Швейниц с конногвардейцами, цыган в этот трактир привозили, лошадей шампанским поили! А эти втишка сидят в комнате и чего-то шушукаются!
— Ну, мало ли, о чем можно шушукаться! Мы вот тоже тут с тобою шушукаемся.
— Так мы оба как раз по секретной части состоим. А им-то чего таиться? И не только от меня, но и от пристава нашего. Они по первости к себе пристава-то с женой пригласили, а тот меня взял с собою шубу ихнюю с шинелью подержать — вешать их в трактире брезговали, — а когда их высокоблагородие с мадамой обратно в участок ушли, я остался, чтобы через замочную скважину послушать. Они, словно карбонарии какие-то, секретные списки доверенных лиц составляли! А еще я узнал, что они себя Свято-Владимирской доброхотной лигой называют!
— Может они благотворительностью собираются заниматься. Втайне от ведомства императрицы Марии.
— Да какой же благотворительностью, когда тому, кто эти списки писал, велели все уличающие в заговоре бумаги в случае ареста съесть!
— Уф, — сказал Артемий Иванович. — На трезвую голову и не разберешься.
— А я вам сейчас бутылочку принесу, в честь праздника. А вы мне ваш адресок оставьте-с, я вам рапорты тайные буду присылать, ежели что.
— Адресок захотел! А если тебя пытать будут? Человекус ты ненадежный, с потрохами выдашь. Ты мне лучше до востребования пиши.
— На фамилию, или на предъявителя чего?
— На предъявителя, — Артемий Иванович вынул портмоне, сунул туда нос и разразил отборной бранью. — Сволочи! Сорок рублей моих забрали! Ну ладно, отольются кошке мышкины слезки!
И мышка почесала хвост пятерней.
— Дай три рубля, — сказала она. — Ты номер перепишешь, а я по ним получу.
— Не могу-с, — сказал Нефедьев. — Самому нужно.
— Ну уж рупь одолжи. Как тебя отсюда выпустят — отдам.
— Эх-хе-хе, — тяжело вздохнул Нефедьев и полез в кошелек. — Только обо мне завтра не забудьте!
Двери из сеней в гостиную распахнулись, и дети с визгами бросились к нарядной елке. Пристав удовлетворенно хмыкнул, когда дочка, совершенно забыв про мамашу и сияя от счастья, достала из коробки красивую фарфоровую куклу в розовом платье, за которой он специально посылал в город Нефедьева.
— Зачем мне этот глобус, — ныл рядом с ней кадетик, старший сын капитана. — Я же барабан просил!
— Ничего, ничего, Женечка, — утешала его капитанша. — Глобус тоже полезная вещь, круглая. На ней всякие страны разные нарисованы.