Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Абортная палата - Нина Абрамовна Воронель на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Почувствовав запах гари, клиентка отступила с достоинством:

— Увы, в наше время ничто ни о чем не говорит!

Но Юзика уже нельзя было остановить — его боевые силы сомкнутыми колоннами шли в атаку:

— А вас не беспокоит, сударыня, что именно я — с таким вот носом! — выполнил этот крест на могилу вашего покойного супруга?

Дама улыбнулась печально — с чем, дескать, не приходится мириться! Была в ней сдержанная элегантность, напоминающая о жизни давно ушедшей и невозвратимой, этакие цветы запоздалые! Она даже сидела особенно, как сидят сейчас только на сцене: корпус вперед, колени согнуты не пересекаясь, ступни параллельны, прямая спина не касается спинки скамьи. Ее героические усилия во что бы то ни стало не выглядеть и не говорить современно вызывали у Виктора сочувственное уважение, но Юзик уже закусил удила:

— Кто знает, может, ваш супруг сто раз в гробу из-за меня перевернулся! О нем вы подумали?

Дама скрестила и стиснула пальцы в серых нитяных перчатках — перчатки были бедные, похоже, она сама их вязала, но жест ее был исполнен несегодняшнего, нездешнего достоинства:

— Возможно, вы правы, но я признаюсь честно: я рада, что хоть вас отыскала. Подумать только — более двух лет могила без креста! И это в России!

Она именно так и сказала — «более двух лет». Господи, откуда такая выскочила? Юзик уставился на ее нищенские перчатки, перевел взгляд на гранитного ангела — ведь денег-то, денег сколько в него вколочено! — и сдался:

— Не все в России столь беспринципны, сударыня, — сказал он уже примирительно, уже ища ее сочувствия. — Вы мне доверили крест, а вот профиль вождя народов никто не хочет доверить человеку с моим профилем.

Чего он ожидал — что она зарыдает над его неуютной судьбой: «При таком таланте, подумать только!», или хоть просто улыбнется понимающе и между ними перекинется мостик душевного расположения? Если так, то ожидал он напрасно: не дрогнула улыбкой сухая шероховатая щека, не смягчаясь, откатился в сторону тусклый взгляд — ей не было дела до здешней мышиной возни. Кто тут кого признает, кто кому платит, кто с кем спит — что ей до этого? С луны она свалилась, что ли? Как прожила эти шестьдесят пламенных лет? Кто он был, тот, ради кого на последние гроши заказала она этот гранитный шедевр? На кресте были высечены цифры 1895-1975, значит, в роковой год ему было двадцать два. Что ж, прекрасный возраст для высоких помыслов и иллюзий, но как ему удалось уберечь их под натиском последующей жизни? А может, ничего он не уберег — жил как все, приспосабливался и лгал, а теперь наступило время искупления грехов под сенью крыл падшего ангела с профилем Алины?

Грузовик подъехал к кладбищу, дождь продолжал моросить с упорством отчаяния. Рабочие принялись устанавливать крест. Работа не спорилась: мокрая земля, чавкая, выдавливалась из ямы, она не хотела держать ненужную ей громаду креста. Старая дама отчужденно стояла в стороне, губы ее шевелились — наверно, молилась. Юзик тоже стоял рядом отчужденно, непокрытые волосы обросли мохнатым ореолом капель. Вдруг, не взглянув на Виктора, не повернув головы, он сказал странно безучастно, вроде себе самому:

— Тут недалеко мой дед лежит. Меня ведь дед вырастил, отец во время чисток сгинул, в конце сороковых. А дед после этого уверовал в еврейского бога. Он, может, и раньше верил, но не показывал, а тут ему море стало по колено. Он начал есть только кошерную пищу, по пять раз в день надевал тфилин и молился. Представляешь, в коммунальной квартире? Мама сама не своя была — а вдруг кто из соседей донесет? Дед всю жизнь мечтал поехать в Израиль, хоть в гости. Но его так и не пустили. И он умер — в декабре, в самый мороз. Мы опустили его в промерзшую землю. В ту зиму снега навалило два метра, целое состояние пришлось на водку извести, чтобы могилу вырыть. Так он и остался тут навеки, в холодной земле, среди крестов и звезд. Никуда ему от них не деться, даже после смерти.

Виктор слушал молча, боясь спугнуть эту неожиданную откровенность, да Юзик вроде и не ждал ответа. За долгие годы их дружбы Юзик ничего о себе никогда не рассказывал — это входило в его систему круговой обороны: не открывать врагу где болит. И сейчас, словно испугавшись того, что сказал, он сам себя перебил:

— Смотри, — он кивнул в сторону соседней могилы, — как в наши дни хоронят. Механизация на высшем уровне!

В десяти шагах от них по той же аллее началась церемония похорон. Немолодой мужчина в синем плаще бросил горсть гулких комьев на крышку гроба, заплакали, запричитали женщины. Их плач утонул в грохоте подъехавшего по боковой аллее бульдозера. «Расступись! Расступись!» — равномерно покрикивал сиплый нетрезвый голос, так кричат носильщики на вокзале. Толпа неохотно расступилась, кто-то уронил венок с бумажными лентами. «Дорогой маме...». Зеленый ковш на длинном плече зачерпнул тяжелой, набухшей водой земли и плюхнул ее с размаху в разверстую могильную яму. Темная фигура метнулась наперерез ковшу, взмыл на высокой ноте рыдающий женский вскрик:

— Стой! Стой! И похоронить по-людски не дадут!

— Давай, давай, отходи, гражданка, — лениво, без злобы ответил экскаваторщик, — если хочешь, чтоб сегодня зарыли. Или не видишь — рабочий день кончается.

Толпа заколыхалась, к чему-то призывая, о чем-то умоляя, но нерешительно, явно сознавая свое бессилие. Рыдающую женщину отвели в сторону, ковш еще раз-другой мотнулся вниз-вверх, и дело было кончено: голый холмик неопрятно возвышался на месте ямы с гробом. В этом холмике, выросшем так быстро, так справно, было что-то торжествующе-похабное, и люди, притихнув, уже не нашли в себе сил продолжать прощальное действо. Потерянно стояли они в тягостном молчании, не решаясь ни разойтись, ни заплакать. Юзик, как загипнотизированный, следил за уползающим прочь экскаватором. Губы его шевелились почти беззвучно:

— Господи, может, уехать? Бросить все это и убежать? Ведь потом и меня, как деда, сюда привезут, а? И закопают среди крестов и звезд? Уехать на Святую Землю — вместо деда, и не ждать, пока придет мой экскаватор?

Виктор вдруг рассердился, он сам от себя не ожидал, что его так занесет:

— И ты еще жалуешься?! Ты — счастливчик!

Юзик разыграл возмущенное удивление по всем канонам системы Станиславского:

— Это что-то новенькое! Может, ты мне завидуешь?

— Конечно, завидую. У тебя есть куда бежать, о чем мечтать хотя бы! Вон сколько слов красивых — Святая Земля, Вечный Город! А у меня что? Куда мне бежать?

— У тебя и так все есть! — окрысился Юзик.

— Меняемся?

Юзик хохотнул непримиримо:

— Чтоб я продал право первородства? Тебе? Ни за что.

— А что тебе в первородстве? Какой в нем прок? Ни денег, ни славы. А в моей шкуре дорвешься наконец до земных благ: бросишь незаконные кресты и будешь ваять Ильичей от пуза! Чем не перспектива?

— Ну хорошо, я в твоей шкуре буду жить припеваючи, — прищурился Юзик, — а вот куда ты в моей денешься? Ведь пропадешь.

В ответ Виктор спросил — не Юзика, а себя самого:

— А может, не пропаду? Может, мне еще не поздно начать все по новой?

Спросил и испугался: а вдруг и вправду не поздно? Что ж это, все поломать — налаженный быт, уютное бездумье, легкий заработок? И начать все сначала, как будто в двадцать лет? Но ведь лет уже не двадцать, и веры в себя не много — а вдруг все это напрасно и ничего не выйдет? Скорей всего не выйдет. Раньше, до Лии, такие мысли никогда не приходили ему в голову, вся его жизнь была предопределена и размечена до конца, до последнего гвоздика в гробовой доске, оплаченного из денег Художественного фонда по самому высшему разряду И жить эту жизнь уже было неинтересно. А теперь вдруг — здрасьте, пожалуйста! Куда его несет? Зачем? Тут кстати подоспел Юзик со своим сомнительным утешением:

— Не боись, брат, дыши носом. Никто ничего не начнет, никто ничего не бросит — ни я, ни ты. Куда нам? Так и будем до конца дней катить свою тачку, ты — к светлому будущему, в едином строю со своим народом, я — как дерьмо в проруби, между дедовым талесом и Алиниными крестами.

Тем временем крест с Алиной уже встал на место, и Виктор в который раз позавидовал силе и четкости Юзиковой руки. Пальцы вдруг заломило от давно не приходившего желания лепить — из закоулков подсознания тут же выскочило ядовитое: «Ваять — ха-ха!»

Черт, он даже знал, что именно просилось на пальцы — страшная голова Лииной бабушки, мутный провал ее глаз, острота бугристых ключиц. В ней было все — временное и вечное, продуманное и несказанное, и главное — свое, только им увиденное. Как славно могло бы получиться, вот только ключ найти! Ключ к себе, затерянный много лет назад за ненадобностью.

Глава четвертая

— Какая по счету беременность?

— Сколько лет живете половой жизнью?

От этих вопросов можно было сойти с ума. Лия сидела перед дежурной сестрой, как оплеванная. Неужели нельзя избавить ее от младенца, не зная, сколько лет она живет половой жизнью? И с кем? И как?

— Замужем?

Ответить «да» было невозможно: в руках у сестры был ее паспорт, девственно-чистый, без всяких пометок, ответить «нет» оказалось вдруг невыносимо стыдно, а ведь раньше этот вопрос нисколько ее не смущал. Сестра выжидательно подняла на нее глаза, в них не было ни интереса, ни сочувствия. Еле слышно Лия выдавила из себя «нет», и опять ничего не произошло — никто не вскрикнул, не ужаснулся, не всплеснул руками. Сестра спокойно опустила ресницы, веки были кокетливо обведены голубым карандашом — здесь! в таком месте! зачем? для кого? — и сделала короткую пометку в соответствующей графе.

— Сопровождающие есть?

И снова непредвиденный спазм стиснул горло Лии: оказывается, сюда всех провожают, а она не знала! А если б знала, так что? Кого она могла с собой привести — маму или Виктора? Ну и выбор! Ей показалось, что все в этой убогой, мрачной комнате с неопрятно побеленными голыми стенами обернулись и посмотрели на нее, на единственную, пришедшую без провожатых, всеми брошенную, покинутую, рыжую, меченную.

Она подошла к душевым кабинкам, — там уже столпилась кучка женщин, ожидающих своей очереди. Две немолодые, как показалось Лие, женщины мылись под душем, они высоко поднимали руки и плескались под струей, изгибаясь в разные стороны, словно предоставляя для всеобщего обозрения свои неприглядные тела. Лия украдкой разглядывала неожиданно открывшуюся ее глазам выставку женской плоти. Почти все здесь были неказисты, почти у всех студенисто вздрагивали обвисшие груди в синеватых прожилках и некрасиво выпячивались животы, когда узловатые пальцы натруженных ног неуклюже скользили на мокром кафеле. Неужели все они пришли делать аборт? Неужели кто-то их любит, кто-то ласкает их дряблые груди, гладит их бедра, покрытые гусиной кожей, целует в ямку у основания морщинистых шей? Лия попыталась представить, как они зачинали своих нежеланных младенцев. Ничего не получилось: не могло же у них быть так, как у нее с Виктором!

Как у нее с Виктором! От одной мысли об этом в ней начинала пульсировать незнакомая до недавних пор жилка, приводящая в действие таинственную музыкальную машину, спрятанную где-то под диафрагмой — может, именно там и находится душа? В последнее время слово «душа» вдруг приобрело смысл, как и множество других слов и выражений, над которыми она привыкла смеяться, считая их банальными и затертыми. Например, она всегда знала, как пошло говорить «сладко стиснуло сердце», и только теперь поняла, что никакими другими словами нельзя точней выразить то удивительное ощущение, какое она испытывала, когда вспоминала, как Виктор первый раз к ней прикоснулся. Только прикоснулся, потому что он тогда больше ни на что не решился, он просто протянул руку и провел кончиками пальцев по шее вниз к ямочке у основания горла, провел и тут же отдернул руку.

Она в этот момент что-то рассказывала ему, какую-то очередную глупую детскую историю, а он слушал молча, может, и не слушал вовсе, а просто смотрел на нее так, что у нее от этого взгляда начиналось то самое стеснение сердца, которое можно было назвать не иначе, как сладким. Он отдернул руку, словно его ударило током, а она вдруг замолкла на полуслове, почти парализованная, начисто позабыв, о чем рассказывала. Он тоже не нашелся, что сказать, чтобы загладить возникшую неловкость. Они помолчали так несколько бесконечных секунд, в течение которых она стремительно катилась в пропасть, и уже почти теряя сознание, скорей угадала, чем услышала, как он сказал:

— Я хочу тебя поцеловать.

А она, удивляясь собственной смелости, потянулась к нему, положила ладонь на его затылок и поцеловала в губы. Непостижимо, как она могла на это отважиться: у них в классе многократно обсуждался вопрос о первом поцелуе, и было решено, что женщина должна быть гордой и ждать, пока ее поцелуют, а не лезть вперед, предлагая себя. И многое другое, единогласно утвержденное высшими авторитетами их класса, она нарушила в тот день, ибо все сходились на том, что если и уступать мужчине, то уж наверняка не после первого поцелуя, а по прошествии приличного времени, после ряда свиданий с ласками не до последней границы. Кто легко дает, говорили авторитеты, того легко бросают. Она, конечно, знала всю эту школьную премудрость и даже как-то пробовала на практике, но с Виктором мгновенно потеряла всякую осторожность, начисто позабыв о девичьей гордости и обо всех прочих глупостях, прочитанных в книгах и услышанных от подруг.

И через десять минут после первого поцелуя она уже лежала на его видавшей виды тахте, сама сорвав с себя защитные оболочки платья и белья и готовая на все, чего он пожелает. И не было в ней страха, и не было стыда с того острого, как вспышка молнии, мига, когда его рука легко скользнула от колена вверх и вкрадчиво, почти не касаясь кожи, пробежала пальцами по неприкосновенной ложбинке, отделяющей ногу от низа живота. Даже сейчас, намыливая эту ложбинку скользким серо-коричневым обмылком, она вся вспыхнула, мысленно снова пережив эту минуту, но тут набежала толстопятая нянечка, закричала, заторопила, захлопотала возле двустворчатой двери лифта. Лия поспешно натянула рубаху и халат и сунула ноги в огромные не по размеру больничные шлепанцы, отметив, что остальные одеты в собственные домашние халатики и обуты в пестрые домашние комнатные туфли. Ее казенная одежда бросалась в глаза, громко вопия о чем-то постыдном, выделяющем ее среди других. Опустив голову, чтобы избежать чужих взглядов, она вошла в лифт. Но никто не думал смотреть на нее, никому не было до нее дела.

В лифте было тесно; слишком много народу для такой узкой кабины. Женщины стояли, плотно прижатые друг к другу и при этом странно отчужденные, каждая со своей бедой. Лица у всех были бледные, неподкрашенные, волосы спутаны, незавязанные тесемки бязевых рубах низко открывали груди — от всего этого возникало необъяснимое сходство, словно каждая, войдя в эти стены, теряла свое лицо. Она уже не была собой, единственной и неповторимой, она становилась безликой частицей некой биологической женской субстанции, несущей в себе зародыши, подлежащие уничтожению. Лия вдруг увидела всех этих зародышей, они просвечивали сквозь материнскую плоть, крохотные, скрюченные, жаждущие жить и обреченные на смерть...

Она прикрыла глаза, чтобы стряхнуть с себя это наваждение. Лифт тяжко закряхтел, дернулся и с грохотом остановился. Нянечка распахнула дверь в коридор.

— Пошли, рыженькая. Дома спать будешь!

Не останавливаясь, нянечка трусцой пробежала дальше и распахнула дверь в конце коридора. Переливчатый многоголосый гомон стремительно вырвался оттуда, словно давно ждал там, затаившись, когда дверь наконец откроется. Робко прячась за спины других, Лия шагнула ему навстречу и замерла на пороге: огромная комната была плотно заставлена железными койками с решетчатыми белыми спинками. При каждой койке была женщина — сидела, или лежала, или стояла рядом, или вставала, или садилась, или ложилась, или склонялась, поправляя подушку, или спускала ноги, нашаривая тапочки, — и губы каждой женщины шевелились, заполняя пульсирующим гулом все пространство над койками от дверей до широких запыленных окон с белыми занавесками:

— Ох, есть хочется, слона б съела!

— Нет, лучше картошечки с селедкой!

— Или блинов со сметаной, я их на дрожжах завожу...

— Мой блинов не признает, он все больше насчет мяса...

— А ты потакай ему, потакай!

— А мой все больше цыплят табака просит, — чтоб с чесночком и с перчиком.

— Знаете новый способ цыплят готовить? Помыть, вытереть полотенцем, посолить, поперчить и в бумажный пакет...

— Ясно, с перцем под водку лучше идет!

— А мой без водки за стол не сядет...

— А ты старайся, старайся его ублажить, он тебя любить за это больше будет, чаще сюда приходить будешь!

— Любила раз кошка мышку!

«А мой... а мой... под водку... селедку... кошка... мышка... на дрожжах... жах-жах-жах... трах-тах-тах! — тра-та-та! вышла кошка за кота... тары-бары-растабары», и так без начала, без конца, из пустого в порожнее, не первый, видать, час, не первый день, не первый год...

Один голос вдруг вырвался из общего щебета высоко и звонко:

— У нее кесарево было, и врачи сказали: чтоб месяц после этого мужика к себе не допускать. И ему сказали тоже, а он, как из больницы ее привез, сразу: «Дай!» Ну она и дала, куда денешься? И померла к утру...

Голос печально сник, и стало тихо.

В тишине стало слышно, как кто-то жалобно скулит, совсем по-собачьи, взвизгивая и подвывая:

— Ой-ой-ой-ой!

Плач этот, похоже, продолжался уже целую вечность, просто за общим шумом его было не расслышать. Он равномерно перемежался всхлипами на одной высокой ноте и безостановочно катился дальше. Ни одна голова не повернулась в сторону плача, смолкшие на миг голоса снова взлетели к потолку, сплетаясь и расплетаясь в бесконечных вариациях одной и той же нехитрой мелодии.

«Я-я-я-я!...мой-мой-мой!...а ты-ты-ты!...ай-яй-яй-яй!..а-а-а-а!»

И только одна тень — неуместно серая, увенчанная седыми космами, — шевельнулась в углу и заковыляла к приоконной койке, откуда неслись всхлипы и стоны. Когда она склонилась над маленьким тельцем, прикрытым байковым одеялом, тусклая лампочка без абажура разоблачила ее лицо, и Лия глазам своим не поверила — это было лицо глубокой старухи! Что она здесь делала? Неужели тоже аборт?

Старуха взяла с тумбочки рюмку с бурой жидкостью и приподняла край одеяла:

— Будет реветь, Анька. На, попей лекарство, может, полегчает.

Из-под одеяла на подушку вылезла мохнатая голова, совсем детская, отпила из рюмки и так и осталась торчать, мелко подрагивая губами и щеками. На крыльях вспухшего от слез носа золотилась младенческая россыпь веснушек.

«Господи, а эта тут зачем?» — ужаснулась Лия. Но ужас в ней был какой-то абстрактный, приглушенный, как звук через стеклянную перегородку. Она совсем обалдела от всего увиденного и услышанного и стояла, как потерянная, не замечая, что ее спутницы уже заняли свободные койки и начали выкладывать на тумбочки нехитрые туалетные принадлежности: мыло в пестрых пластмассовых мыльницах, зубные щетки в разноцветных футлярах, розовые и голубые тюбики с зубной пастой, желто-зеленые тюбики с кремом для лица, одеколон и расческу. Можно было подумать, что они прибыли в дом отдыха — приятно провести время и поправить здоровье.

— А тебе что, особое приглашение требуется? — налетела из глубины палаты нянечка и потащила к единственной незанятой койке, у самой двери — на проходе и на сквозняке.

Не снимая халата, Лия прилегла поверх одеяла и закрыла глаза. Раскладывать ей все равно было нечего, ей и в голову не пришло, что в таком — таком! — месте тоже чистят зубы и смотрятся в зеркало. Вокруг снова широко и привольно заплескалось многоголосое бабье море.

Лия постепенно начинала различать в хоре отдельные голоса. Особенно выделялся один — хриплый, похабный, всегда с матерком, остро приправленный горечью и ожесточением. Вот и сейчас он припечатал матерно, перекрывая общую музыку:

— Все, я с этим кончила! Больше вы меня здесь не увидите, сука-мать-пресвятая богородица!

Кто-то хохотнул:

— Как же, зарекался волк овец таскать!

— А я, сука-мать, говорю: все! С меня хватит! Два месяца рвет меня, сколько можно?

— Ничего, завтра все забудешь! Вон я вчера тоже маялась, а сегодня не знаю, чего б съела.

— Кого тошнит, та девчонкой ходит. А если мальчик, так только изжога.

— Точно, вот у меня всегда изжога, потому что у меня всегда мальчики. И которые родились и которые не родились, все мальчики.

— Глупости! До пяти месяцев нельзя знать, кто там — мальчик или девочка.

— А у меня все мальчики, мне врачи говорили.

— И у меня мальчик был, — широко раскрыв глаза, сообщила вдруг Анька.

Все смолкли: начинался сюжет.

— Семьсот грамм мальчик, я сама его видела, — в голосе Аньки звучали горделивые нотки, — весь желтый-желтый, и ручки, и ножки. Он даже запищал сперва.

— И что? — нетерпеливо выдохнул кто-то в тишине.

— Они его в корзинку, ну, он и замолчал.

— У тебя другое дело, — сказал рассудительный голос, — у тебя шестимесячный был.

— Шестимесячный?



Поделиться книгой:



Регистрация