Философское яйцо — символический образ герметической Вселенной. Это сфера, зеленый лев, темница, гроб, перегонный куб, дом цыпленка, брачная комната, брачное ложе, матка, чрево матери, ступка, сито. Скорлупа яйца — медь, сплав меди со свинцом, железа с медью. Обожженная скорлупа — известь, мышьяк, реальгар. Жидкие части яйца — медная зелень, медный купорос. Яйцо — саморазвивающаяся Вселенная. Скорлупа — первоматерия, или воздухообразный хаос. Белок — сфера воздуха и огня, населенная ангело- и демоноподобными существами. В середине желтка помещен человек-птенец — микрокосмос, пребывающий в изоморфном отношении к макрокосмосу. В пределах алхимической Вселенной, пространстве философского яйца, вершится алхимическая практика.
Дуб, пустой в середине, — символ алхимического горна. Этот сосуд из глины, объясняет Николай Фламель, называется философским тройным сосудом, ибо в его середине есть чаша, полная теплой золы, в которую положено философское яйцо (ВСС, 2, с. 368–370). Так яйцо-вселенная вдруг оказывается меньше выложенной гончарной глиной выемки, предназначенной для нагревания. Целое становится частью и часть — всеобъемлющим целым.
Операции Великого деяния представлены в алхимическом театре в бесчисленных символических ракурсах. Сплавление серы и ртути уподоблено акту священного соития царя и царицы. Таинство брака, зачатия и умирания участников соития — мощная алхимическая мифологема, отражающая лунные блики древнейших архетипов дохристианских культур. Василий Валентин (XV или XVI в.?) учит: союз мужа и жены случится только после того, как они снимут свои одежды и украшения, как с лица, так и со всего остального тела, чтобы войти в гроб такими же чистыми, какими они пришли в мир (ВВС, 2, с. 413–420). Результат брака — двуполое тело, химический гермафродит. Ребис — двуипостасное существо, вдохновляющее алхимическое символотворчество. Фрески Николая Фламеля (XIV–XV вв.), украшающие Кладбище невинных, передают символические перипетии сакрального искусства. Растворение представлено драконом, пожирающим человека, прижатого к земле. Алхимики пользуются символикой птиц в описании отдельных операций Великого деяния («Liber Mutus»). Взлетающие птицы означают отделение пара; опускающиеся птицы — поспешность, опрометчивость химических соитий; стая воронов — начальное нагревание материи, ее чернение (ВСС, 1, с. 938–952). Герметизация сосудов охранит тайну, обеспечит успех соединения, обезопасит результат от внешних вторжений, даст жизнь вызванному из небытия организму. Символ — «телесный низ», матка женщины. Бернар Тревизан (XV в.) доверительно сообщает: матка женщины после зачатия закрыта даже для воздуха. Точно так же и камень должен быть в закрытом сосуде (Пуассон, 1914–1915, № 6, с. 8). Геометрическая символика развивается параллельно словесным уподоблениям. Все двенадцать ступеней-операций имеют собственные графические изображения.
Многоязычие алхимических лексиконов придает инокультурным заимствованиям характер символического разночтения. Сакральная значимость даже отдельных букв заставляет звучать самую алхимическую речь звучанием древнейших мифических полифоний. Азот заключает в себе все, потому что он есть начало и конец всего. Философы составили слово так: итальянцы ввели AuZ, греки — альфу и омегу, евреи — алеф и may; из соединения первой и последней букв и получилось это слово (№ 2–3, с. 17). Материю называют vitrium для невежд; посвященным же советуют прибавить LuO. Вопрос в том, куда надо поставить эти буквы. Ответ: vitriol, или купорос (№ 4, с. 5). Алхимические шарады таят скрытые языковые смыслы. Анонимный греческий автор зашифровывает одно из ключевых алхимических слов так. В нем девять букв и четыре слога. Первые три имеют каждый по две буквы. Всего в слове пять согласных. Владение этой тайной равносильно обладанию мудростью. Ответ: arsenicon — мышьяк-вещество, но и один из вариантов третьего алхимического начала (с. 5). Сакральный характер этой притчи-шарады достигается магической значимостью чисел, входящих в текст: девять, четыре, три, два, пять. Идея алкагеста, или универсального растворителя, дана в форме притчи-иносказания, символа-события. Дождь во время равноденствия заставляет выйти из земли небесный цветок, или универсальную манну, которую алхимик собирает, гноит и выделяет из нее чудесным образом воду, растворяющую золото (№ 2–3, с. 11). Истинный источник молодости — универсальный растворитель — лишь первый срез этой притчи.
Живая вода фольклорных перевертней, ветхозаветная Моисеева манна, небесный цветок, вода как начало мира — извлеченные из подтекста смыслы, притаившиеся за символом алкагеста. Они-то и выявляют его сущность, стершиеся в дихотомическом равновесии-равноденствии. Универсальный растворитель может быть окрашен и в темные тона. Кислоты, растворяющие Солнце и Луну (золото и серебро), насылающие порчу на металлы совершенного здоровья, уподобляются хищникам — льву, орлу и тигру, пожирающим Солнце-Аполлона и Луну-Диану. Об алкагесте, растворяющем золото, дабы обрести его вновь в наисовершеннейшем виде, читаем у Филалета (XVII в.). Он предписывает найти жидкость, в которой золото растворяется, как лед в воде. Это кислота, называемая все переваривающим желудком страуса (ВСС, 2, с. 661–675).
Из случайных мазков складываются стройные эпические представления, входящие в литературно-литургический алхимический корпус как притчи-поучения. Именно в такую вот форму вещего сна облекает Зосим Панополитанский (IV в.) процедуру получения живительной воды. В трактате «О хорошем качестве и составе вод» читаем: «Я видел жреца, стоящего перед престолом, имевшим форму чаши и с многочисленными ступенями. Жрец изрек: «Я жрец святилища и нахожусь под гнетом мощи, которая меня отягощает. На рассвете пришел слуга, который схватил меня, убил мечом, разделил меня на куски. Содрав кожу с моей головы, он смешал кости с мясом и прокалил меня на огне, чтобы внушить мне ту истину, что дух распадается вместе с телом. Вот мощь, которая меня отягощает». Пока жрец так говорил, глаза его налились кровью. Окончив, он разорвал на куски собственное тело. Я видел, как он убивал самого себя, грызя себя зубами, и упал на землю. Охваченный ужасом, я проснулся и принялся размышлять над виденным, спрашивая, это ли истинный состав воды. Так оно и оказалось» (Lindsay, 1970, с. 344). Дух распадается вместе с телом; единство телесного и духовного; смертность души. Покушение на бессмертную душу христианина. Предчувствие алхимического аверроизма.
Аристотелевы начала, переформулированные в начала алхимические, — кирпичи герметического мироздания. Огонь — платоновский равносторонний треугольник вершиной вверх. Именно это свойство — заостренность — питает уподобления огня: ножницы, шпага, меч, коса — царапающие, ранящие, режущие инструменты. Они вплетаются в микросюжеты. Так, например, Сатурн с серпом воспроизводит купеляцию[39], или очистку серебра нагреванием. Всадник со шпагой закалывает льва и львицу, иначе говоря, прокаливает смесь ртути и серы, стабилизируя вещества изгнанием летучих. Геометрические символы начал из платоновского «Тимея» — первичные прафеномены, воплощенные в алхимическом живописании. Золотое руно, согласно алхимику Д’Эспанье, сторожит дракон о трех головах: одна есть вода, вторая — земля, третья — воздух. Три головы должны соединиться в одну, которая будет достаточно сильна и достаточно могущественна, чтобы пожрать всех других драконов (ВСС, 2, с. 649–660). Огонь символизирован внепредметно — в обещании грядущего соединения трех голое в одну.
Многозначность символических уподоблений раздражает, но разнообразие это принципиально. Алхимик этим нимало не смущен. Он настаивает на этом, сопрягает разнородное в одной книге, в одной главе, на одном листе. Земля — и гора, и лев, и человек; воздух — и крылатое чудище, и птица; вода — и корабль, и рыба, и полный сосуд; огонь — и саламандра, и дракон, и факел. Стихия вообще, лишенная имени, обозначается квадратом или шестиконечной звездой, построенной наложением друг на друга двух равносторонних треугольников. Равносторонний треугольник— геометрический архетип каждой стихии в отдельности. Расположение вершины треугольника (вниз, вверх) и вид плоскости треугольника, перечеркнутой или неперечеркнутой линией, параллельной основанию, исчерпывают все четыре элемента-стихии.
Конкретизация Аристотелевых начал в алхимической практике умножает символические эрзацы. Для ртути-меркурия придуманы такие, например, — далеко еще не все! — уподобления: женское начало, белый цвет, луна, белое золото, сырое золото, недоваренное золото, азот, вода, молоко, белое покрывало, белая манна, белая моча, холод, сырость, летучесть, белая женщина, терпение, белый свинец, стекло, белый цветок, соль, покрывало, яд, купорос, воздух. Или: ртуть — это змей, оплодотворяющий самого себя и рождающий в тот же день; змей этот убивает своим ядом все живое, он подвижен, ибо бежит от огня, противясь всепожирающему огню, а спасшись, творит трансмутацию. Превращение змея в дракона с крыльями и лапами символизирует соединение ртути, соли и серы.
Для серы: смола, масло, солнце, точность, устойчивость, красный камень, кислое молоко, шафран, мак, желтая медь, сухость, краска, огонь, спирт, кровь, дух, красный человек, земля, царь, супруг, бескрылый дракон, змей, лев, кобель, бронза, философское золото… И это еще не все!
Каждое из этих бессчетных наименований выступает не как ярлычок на память, а естественно включается в алхимическую житийную историю. Халид (VII в.) советует взять двух черных собак, случить их, и тогда они понесут. Здесь сера — кобель, ртуть — сука (Calid, 1974; ВСС, 2, с. 183–188). Идея соития мужского и женского алхимических начал охватывает всю фауну: две рыбы, лев и львица, орел и орлица, олень и лань…
Алхимические аллегории усматривают в сумятице символов сходные атрибуты, что как будто вносит — лишь на мгновение! — порядок, останавливая мерцающую мозаику калейдоскопа. Находящееся внизу без крыльев, по Николаю Фламелю, представляет устойчивое, или мужское, тогда как вверху — летучее, или женское, которое возьмет верх. Первое называют сульфуром, или холодом и сухостью, а второе — Меркурием, или сыростью и теплотой (ВСС', 2, с. 368–370). Намек на один из способов упорядочить этот символический сумбур: скрепляющий смысл вертикали Верх — Низ.
Сюжеты алхимического мифа рядятся в христианские одежды. Тут-то и возникает околокультурный тон алхимической фуги. Авраам-еврей, например, настаивая на придании устойчивости летучему, легко и весело распинает гностического — теперь уже алхимического — змея на кресте (Пуассон, 1914–1915, № 4, с. 9).
Ощущаемые признаки символов овеществляют символические муляжи, делая их рельефней и выразительней исходных объектов. Алхимические бестиарии переходят в символические мирки, сгруппированные вокруг иных символообразующих центров. Змее-драконная символика оборачивается символикой геометрической. Тайна жизни изображается кругом, составленным из двух змей, крылатой и без крыльев, что обозначает две природы тел — устойчивую и летучую, соединенные вместе. Верх и низ встретились, сомкнулись, сплелись[40]. Змей без крыльев — сера, с крыльями — Меркурий. Но признаки — летучесть и устойчивость — связаны с технохимической процедурой получения киноварного философского камня и потому постоянны. Уподобления сменяют друг друга, обозначаемые же качества (сера относительно устойчива — температура кипения 445 °C, ртуть летуча — температура кипения 356 °C) остаются: сера — лев, ртуть — орел. Поэтому чаще всего единоборство именно этих животных.
Мир живого завершается в человеческих персонификациях: сера — король, активное, мужское начало; ртуть-Меркурий — королева, начало женское, пассивное. Но это лишь повод, чтобы вернуться, пройдя сквозь практику восходящих металлических трансмутаций (сера — золото, Меркурий — серебро), к космостворящим задачам. Так, по Джону Ди (XVI в.), Меркурий составлен из Луны, Солнца и четырех элементов (ТС, 2, с. 192–214). Алхимический Меркурий не есть предмет, к которому подбираются символические подобия; скорее, наоборот: он сам становится символическим представителем-заместителем алхимического мироздания-монады. Вещь и символ в символотворческой алхимической игре поменялись местами. Можно начинать все сначала…
Символы философского камня, пожалуй, наиболее многочисленны. Это зеленый лев и василиск, ихневмон и саламандра, летящий орел и жаба, хвост дракона и его же кровь, пятнистая пантера и вороний клюв, синее олово и пурпурное одеяние, красный эликсир — белый король и королева, красный жених и лилейная невеста. Он же и золотое руно.
Металлы — главный объект алхимического совершенствования. Металлопланетная символика, халдейско-вавилонско-античное происхождение которой несомненно, заимствуется все же из Книги Бытия. Золото — Солнце, серебро — Луна, ртуть — Меркурий, свинец — Сатурн, олово — Юпитер, железо — Марс, медь — Венера (Lindsay, 1970, с. 217). Рисованная символика богаче, нежели геометрическая или словесная. Свинец — это Сатурн с серпом, железо — Марс в каске и с мечом, ртуть — Меркурий с кадуцеем[41] и крыльями на ногах и голове. Полисемантичность символических уподоблений всплывает не вдруг, а лишь в соответствующих контекстах. Раймонд Луллий провозглашает Солнце отцом всех металлов, Луну — их матерью, хотя Луна и получает свой свет от Солнца. От этих двух планет зависит состав магистерия (ВСС, 1, с. 872–874). Солнце и Луна выступают в двух ролях: сера и ртуть как алхимические представители Аристотелевых начал, золото и серебро — предельные состояния совершенствования металлов.
Последнее движение конструктивного символотворчества — к человеку через мир растений и животных. В «Margarita pretiosa» Петра Бонуса (XIV в.) шесть юношей на коленях пред королем. Коронация. Это шесть металлов перед седьмым — золотом (ТС, 5, с. 507). У Василия Валентина в «Двенадцати ключах мудрости» золото — король, серебро — королева, сурьмяной блеск — волк. Трехцветная одежда королевы предписывает трехкратность очищения (ВСС, 2, с. 413–420).
Символические микросюжеты пластично увязываются, свидетельствуя об алхимической утопии, ориентированной на будущее, хотя и живущей в недвижной сиюминутности.
Но прежде, нежели венчать чистоту любви короля и королевы и допустить их до брачной постели, вещает Барма, надо их тщательно омыть ото всех грехов, как врожденных, так и благоприобретенных. Надо приготовить для них теплую ванну, в которой их следует вымыть каждого отдельно, ибо слабая женщина не могла бы перенести едкости мужской ванны. Она была бы неизбежно разрушена или уничтожена. Мужская ванна приготовляется из сурьмы. Что же до женской ванны, то Сатурн покажет, какой она должна быть (Пуассон, 1914–1915, № 5, с. 12). Упрощенный комментарий здесь такой: золото очищают сурьмой, серебро — свинцом. Но все это куда значительней. Алхимический миф гипертрофированно изображает миф христианский. Алхимические грех — крещение — искупление. История эта разыгрывается в пределах двенадцати операций Великого деяния, канонизированного с не меньшей святостью, нежели жизнь великомученика, и воспроизводимого во всеобъемлемых и всеобъемлющих символических экспозициях. Одно и то же — многажды и в разном.
МОЖНО каждый алхимический объект представить центром алхимического космоса, выходя за пределы этого объекта и каждый раз к нему же и возвращаясь. С. С. Аверинцев точно так, впрочем, и поступил с золотом, распредметив-одухотворив его в многоразличных символических
Между тем схема эта, схватывая символическое многообразие и внося в него первоначальный порядок, не всеобъемлюща, ибо оперирует с именами-понятиями, а не с именами-вещами. К тому же иерархия достаточно произвольна. Да и связи могут быть иными. Даже Бог, вершина иерархической пирамиды, в конечном счете может быть заменен (отождествлен с) золотом — как, впрочем, и всем иным. Принципиальная неопределенность. Заведомая неупорядоченность, от которой рябит в глазах и звенит в ушах[42]. Но именно так и должно быть в мире алхимических феерий. Но чем же ценна эта схема? Прежде всего указанием на безграничность возможностей уподобить что угодно чему угодно. Она есть знак всеобщего беспорядка — алхимического порядка. Но вновь обращусь к фундаментальному алхимическому прафеномену — философскому камню.
Философский камень — это небесный брак Меркурия-ртути и серы; rebis — гермафродит — бородатая богиня, женоподобный святой, бесполый бог; духи воздуха, леса и моря; летящий орел — вороний клюв; король и королева — красный жених и лилейная невеста; наземная фауна — зеленый лев и пятнистая пантера; пресмыкающиеся, но и летающий дракон — земноводная жаба; чудища преисподней: ихневмон, саламандра, василиск и, наконец, вещи и имена неживого минерального царства, но одушевляемые в алхимическом самосознании: синее олово, пурпурное одеяние, золотое руно. Намек на порядок.
Но… еще раз — сверху вниз. Предельно упрощенная, но и предельно одухотворенная иерархия алхимического космоса, иерархия стихий, отражающая человека и отражаемая в человеке: ангелы, демоны, планетные духи кабалы, духи умерших, низшие стихийные духи, духи огня (саламандры), воздуха (сильфы и сильфиды), духи воды (ундины), духи земли (гномы). И наконец, величественный Homo faber. Все названное — в нем, для него, через него.
Символотворческая природа мышления вообще, казалось бы, выводит проблему за пределы конкретной исторической реальности в мир устойчивых архетипических конструкций. Нечто уподоблено, приравнено чему-то, отождествлено с чем-то. При этом всегда сохраняется каприз разночтения, принципиальная несходимость. Синонимия — со всеми следствиями, вытекающими из определения: синоним есть то же, да не то же.
Исследуя логику символа, А. Ф. Лосев дает набор содержательных признаков символического уподобления (1973). Прежде всего предметность символического подобия, укорененного в чувственном созерцании действительности (вороний клюв, пятнистая пантера, зеленый лев). Атрибут при символе делает символ уникальным.
Учет контекста обязателен, ибо лишь с помощью него можно осмыслить бессмысленность знака. Только понимание двуполой природы философского камня наполняет смыслом двойное символическое уподобление его жениху и невесте, красному жениху и лилейной невесте. Эпитеты красный и лилейный символизируют двойную цель философского камня, превращать неблагородные металлы в червонное золото и белое серебро. Отсюда два названия алхимической панацеи: красный эликсир и белый эликсир. Тогда символ есть отражение вещи, ее смысл с указанием на иное, неочевидное. Философский камень еще не саламандра — дух огня, ибо лишь огнем достигается прокалка камня до совершенного состояния. Это иносказание. Символ обобщает, зовет за пределы изображаемого. Но символ — и преображение. Киноварь, важнейший прафеномен философского камня, сернистая ртуть красного цвета: пурпурное одеяние, золотое руно. Образ вещи отграничивается в первоначальном всекачественном хаосе. Намечается закон вещи, ее идейно-образное оформление: змей, дракон, Уроборос. Все это — и выражение, и знак вещи. Вместе с тем очевидное содержание символа не имеет ничего общего с самой вещью, зато именно поэтому символ в состоянии схватить и схватывает «внутренне-внешнюю» структуру вещи (опять-таки жених и невеста, король и королева — знак слиянности в киноварном философском камне мужской и женской природы алхимических первоначал). Жених и невеста — бивалентный знак, но знак объективированный, как бы существующий сам по себе, но и персонифицирующий существенный признак вещи и потому приравниваемый к вещи в целом.
Символ — и вся, и не вся вещь. Разночтения на этом пути знаменательны, ибо таким образом пестуется идеализированная вещь, мысль о вещи, включаемая в «систему мысли или в процесс мысли». Символ-знак. Но также и новая вещь, родня обозначаемому, тождественная и нетождественная исходной вещи, образующая с нею единое целое, принципиально двоящееся одно: ихневмон, василиск, саламандра, дракон — гипотетические, но и вполне достоверные чудища из преисподней — знаки двуполой природы философского камня, вкупе обретающие значимость целого. Все это — сразу и купно — и есть Великий магистерий алхимиков. Перенос смысла с одного на другое.
Перенос также и части смысла. Символизация — это полное взаимопроникновение идейной образности вещи и самой вещи. Различие (полное различие) субстратов — тождество (полное тождество) смыслов. Такова логическая идеализация символа. Все это может быть отнесено даже к слову как знаку вещи. Но лишь соприкосновение символа вообще с неповторимыми контекстами культур исполняет символ конкретной исторической реальности.
Итак, символ вещи выступает как ее конструктивный принцип, как ее порождающая модель: символ вещи есть ее смысл. Он же — и ее обобщение, но не пустое, ибо требует возвратиться к вещи, а возвратившись, внести в нее смысловую закономерность. При этом эмпирическая конкретность вещи пребывает вне смысловых ее связей с символом. Закономерная упорядоченность вещи воплощается в символическом подобии. В то же время символ есть «внутренне-внешнее» выражение вещи, находящееся в согласии с общим принципом ее конструирования. Символ — структура вещи, содержащая возможность многообразия единичных проявлений. Он — живой знак вещи, но и ее отвлеченная идейная образность; но такой знак, который никак не связан с непосредственным единичным содержанием, зато указывающий на самобытность вещи. Символ вещи есть взаимопронизанность означаемой вещи и означающего ее образа. Он есть общий предел из бесконечного многообразия единичностей вещи.
Многие из названных здесь общих характеристик символа противоречат друг другу, уничтожаются одна другой. Но фокус в том и состоит, что эти атрибуты символа в живом символе всегда существуют — сразу и вместе.
Но символ как знак, как подобие оказывается размытым в многомыслии интерпретаций, противоречащих одна другой[43]. Конкретный материал алхимического символотворчества, который вел эту главу — покуда я, забыв уже об этом материале, не начал вместе с Лосевым теоретизировать по поводу символа, — худо-бедно, но давал нам какое-то представление о символе: это знак вещи, а стало быть, и сама вещь; вещь и ее знак; знак и его вещь[44]. Логический разбор символа, продемонстрированный только что, был действительно его разбором на винтики и на гайки.
И символа уже нет, ибо символ — прежде всего жесткая определенность, фиксирующая и вещь, и ее отражение. А отражение вещи и есть символ этой вещи[45].
Итак, символ вещи — это в некотором роде ее синоним: то же, да не то же. Раскрыть срединное да не в алхимическом символе, включенном в контекст средневековой культуры, и есть задача.
ПРЕДСТАВЛЕНИЕ о символизме средневекового мышления — общее место в историографии культуры европейских Средних веков. Штамп, не задевающий сознания. Устойчивый стереотип, объясняющий прошлое наложением на это прошлое мерок Нового времени.
Кондильяк (XVIII в.) в «Трактате о системах, в которых вскрываются их недостатки и достоинства», в главе V («Третий пример. О происхождении и развитии искусства гадания»), исходит из предпосылки о символическом типе средневекового мышления (1938, с. 38 и след.). Символизм положен в основание тайных наук. Толкование снов — это рассекречивание сновидческих слов, символов жизненных перипетий. Знаки зодиака и планеты — символы человеческих судеб. Промежуточные ряды меж предельно небесным и предельно земным: дни, ночи, часы, страны, травы, деревья, минералы… Стремление неукоснительного порядка срывается в беспорядок, путаницу, когда одна и та же планета может знаменовать и счастье, и несчастье сразу. Плюрализм возможностей, на протяжении веков спасающий астрологию (и хиромантию — ее заземленный вариант), заклинание небес или отдельных небожителей — основание средневековой магии.
Объяснение у Кондильяка биофизиологическое, и потому символизм средневековья, как он понят XVIII столетием, рушится под напором точного естествознания. «Если бы можно было проследить за всеми людьми, которые сочинили книги для обоснования этих нелепых учений, то можно было бы заметить, что все они исходят из одного и того же пункта и удаляются от него каждый в зависимости от капризов своего воображения. Можно было бы даже заметить, что они удаляются от него настолько далеко и по столь странным путям, что было бы очень трудно узнать, что послужило первым поводом для их заблуждений. Но сказанного нами довольно, чтобы показать всю естественность того, что народы усвоили эти предрассудки, и показать, однако, в то же время, как нелепо было верить в них» (с. 39). Вместо понимания — оценка и суд. Но важно другое: символические уподобления в оккультных сферах средневековья распространены на все средневековье в целом и поставлены в зависимость от «коллективного невежества» Средних веков, воплотившегося в магической технике.
Рубеж XIX и XX веков знаменателен преодолением надменного отношения к средневековой культуре со стороны просвещенцев XVIII столетия. Однако и здесь символ — шора, застящая взор исследователя. О. А. Добиаш-Рождественская: «Готический собор полнотою своих символов говорил всем…. о таинстве неба и чудесах земли» (1920, с. 59). Г Фосильон видит в средневековье «грандиозность и благородство концепции мира как общественной системы, символы как собор идей, как богатейшее и полифоническое выражение вечной гармонии» (Focillon, 1947, с. 6). Не стану комментировать эти красивые афоризмы. Они были бы верны или почти верны, не будь в них слова символ, употребленного в значении подобия и потому существенно меняющего дело. Настаивают на символизме средневековья и новейшие исследователи.
С. С. Аверинцев, например, считает, что дух явлен в искусстве Средних веков в виде символа, представляющего модус явленности духовного мира в посюстороннем (1973). При этом верно подчеркивается полисе-мантичность символа в отличие от однозначности аллегории. О символической природе средневековой культуры толкует и А. Ф. Лосев (1973; 1976). Некоторые историки в духе символизма объясняют икону — фундаментальный знак-знамение христианской культуры и литургическое действо. Икона в культуре Византии, согласно этой версии, — не идол, но подобие, символ. Икона символизирует связь земного (доски, краски и прочее) и неземного (изображение). Евхаристия (воспроизведение рождения и смерти Иисуса Христа) — не напоминание мифологемы, а подобие и символ, то есть новое воспроизведение события. Реальные предметы обнаруживают сверхъестественный смысл. Просфора — Богоматерь, ее кусочек — агнец-младенец, крестообразный разрез — крестная смерть Иисуса Христа. И наконец, самое главное — это таинство причащения: вино и хлеб пресуществляются в кровь и тело Господни. А каждый присутствующий при литургии — соучастник перехода от грешного мира к божественным небесам, свидетель чуда, снимающего дуализм небесного и земного. И только М. М. Бахтин в книге о романе Франсуа Рабле, кажется, ни разу не употребил применительно к средневековью термина символ, этого романтизированного ярлыка Нового времени. Отношение земного и небесного, человека и бога, по Бахтину, иное. Это менее всего отношение подобия. Внутреннее томление, сокровенный акт душевного вознесения, становления в унижении и нищете духа и только потому приобщение к Всевышнему, обретение небесного в земном. Воплощение Бога в Сыне не есть просто заземление-уподобление. Нет! Это скорее напряженное преобразование с акцентом на второй член афоризма то же, да не то же. Акцент на не то же. Не то же, чтобы стать тем же. Разве можно кровавые стигматы Франциска из Ассизи назвать надмирным символом крестных мук Иисуса Христа? От символа веет ледяным холодом бесснежной космической зимы.
Да и само понятие человекобога или богочеловека, понятие, выступающее срединным членом меж тварью (человеком) и богом, исключает символическую интерпретацию подобия и уподобляемости, где срединное звено с самого начала исключено. Символические пары разрушают всеобщую связь времен и пространств, вносят разлад во вселенскую безупречную гармонию. Плодят мозаичную множественность. Христианское средневековье принципиально антисимволично, хотя и дает повод к символическим, на поверхности лежащим интерпретациям. Если пресуществление — истовое томление, индивидуальное (в контексте коллективного) переживание, литургическое действо, то символотворчество — это, в частичном смысле, метафоротворчество, воспроизводство аллегорий, литературные реминисценции. Литургия — литература. Такова оппозиция антисимвола — пресуществления как наперед заданного чуда и символа-метафоры как изобретения.
Анализ квазисимволических форм средневекового сознания приводит некоторых исследователей к фактическому отказу от исходной установки на символизм.
Л. П. Карсавин разделяет собственно символизм и «священное действо» пусть зыбкой, но гранью, наделяя символ функцией знака, хотя и знака-знамения. Тогда символ предстает не только средоточием вневременной вечности, но и конкретным воплощением прошлого, настоящего и будущего. Вместе с тем застывшие квазисимволические формы в полнокровии человеческого существования оживают и дышат, являя простые житейские переживания вины и отчаяния, обновления и надежды под видом сакральной благодати, ведущей к примирению, оправданию и радости. Время и вечность, материализованные в символе, отливаются в формулу: «печаль и борьба — наследники вечности и славы» (1914, с. 14).
Финалистский характер средневековой мысли вступает в противоречие с принципиальной многозначностью символа. Конец пути — раскрыть истину, единственную и окончательную. Полисемия же символической фигуры изначально неисчерпаема. Да и количество возможных символов тоже непостижимо. Разлад, выводящий символизм за пределы средневековья, правда, не так далеко, чтобы вовсе исключить возможность символотворческой игры в этой культуре.
Символизм — игра ума, но игра ума со священным. И потому сама эта игра тоже священна. Изучение взаимодействия символа, обитающего на алхимической периферии средневековья, с пресуществленческими метаморфозами собственно средневековья могло бы подкрепить этот тезис.
Священная, таинственная игра. Настолько серьезная, что почти уже не игра. Если стигматы Франциска — жизнь, а не символ, то помазание елеем груди — это прежде всего магическое действие, ибо знак креста, начертанный елеем, должен закрыть доступ дьяволу. Символ как культовый момент.
Символически обозначить вещь — это приблизиться к раскрытию истины. Символотворчество — процедура эвристическая, но лишь тогда, когда истина прямо не дана. В литургии же все ясно с самого начала. Обретение истины — от Бога. Вещь обозначается (significatur), и в ходе такого вот многократного обозначительства бездонная глубина таинственного становится песчаной отмелью истинного.
Средневековое комментаторство нацелено в конечном счете на истину. Иоахим Флорский, замечает Л. П. Карсавин, только и делал, что переворачивал и перетолковывал священные тексты, а результат — истина (там же). Сам же метод этого переворачивания — символотворческий метод — привнесен из оккультных алхимических задворок (Nota bene: средневековых алхимических задворок!). Символическая игра-комментирование — гарант истинности прочтения текста, ибо игра эта священна (стала священной, поскольку приложена к священному тексту!).
Мир необходим и неизменен. Течение мира непреложно. Чудо — существенный феномен этого мира. Но ни непреложность мира, ни чудо из собственно символизма не вытекают; в некотором смысле противостоят ему; как противостоит неупорядоченная множественность исполненной порядка целокупности. Христианский миропорядок из алхимического символизма не выводим. Символизм колеблет и эсхатологизм христианского средневековья.
Вместе с тем децентрализация, беспорядочность алхимического символотворческого космоса оборачивается жесткостью сварных конструкций, законченных в самих себе фрагментов-символов, составляющих этот вот неупорядоченный изобретенный космос алхимиков (астрологов, впрочем, тоже). Однако если алхимический космос исчерпывал все, то космос астрологов — все-таки под богом. Астрологический миропорядок с его символической парой констелляция — человеческая судьба ограничивает христианскую свободу воли. Претензии астрологии на некоторую самостоятельность и есть следствие этого ограничения. Стало быть, символическое мышление — в некотором роде демонически богоборческое мышление. Бог выше законов природы, он действует через законы природы. Вот почему астрология демонична не вполне. Ее самостоятельность простирается до известных, Богом предуготованных пределов. Алхимия решительней.
Рафинированный символизм, вторгаясь в несимволическую жизнь неалхимического средневековья, огрубляет, приземляя: низводит ее до притчи (символическая экзегеза, быт миноритов времен самого Франциска, грубоватые притчи Эгидия). И тогда символические иносказания усматриваются без труда. Таким образом, символизм средневековья — сублимация этой культуры; пена, скрывающая глубину средневековых пресуществленческих оппозиций. Кривозеркальное изображение, принятое всерьез, но ставшее и впрямь почти серьезной вещью. Символ, настаивая на подлинном бытии вещи, оборачивается ее небытием, ибо телесный символ как бы заменяет, искажая-уничтожая, истинную духовность.
Иконоборческая ересь сумела-таки распознать в иконе символ как знак огрубления Бога. Антиидолопоклонство есть антисимволотворческое движение, нашедшее себя в гипертрофированном иконоборчестве, укорененном в ветхозаветной традиции в увещательном слове царя Соломона.
Многие авторы любят искать присущий средневековью символо-твор-ческий импульс в учении об иерархии четырех смыслов[46], обобщенном в Дантовом «Пире» (1968, II, I, с. 135–137).
(с. 528–529, примеч.).
Но до символа еще далеко: намечается лишь последовательный иерархически организованный характер обожествления текста в ходе его чтения, узнавания, понимания. Специфически средневековая метода. Слово подвижнее символа. Обозначая сотворенную вещь, оно в средневековом сознании ею не является, не является и ее знаком: слово томится по плоти, плоть по слову, то есть по богу. Августин: «Слово стало плотью, но не обратилось в плоть, возвысило ее, в ней не обратившись» (Augustinus, XV XI, с. 20).
Подобие, то есть символ, презренно, ибо оно — достояние лишь телесного — не духовного! — зрения: «Телесное зрение принимает подобие за сами тела» (Августин, 1912, кн. XII, с. 292). Символа нет, а если и есть, то он — пустое, ибо свидетельствует о бедной, не возвышенной копии. Вместе с тем нет иного способа сподобиться невидимого как через видимое. Бог как вершина пирамиды отсечен. Им стал алхимик. Прямой путь к символизму[47].
Символотворец считает, что только за символом закреплена функция упорядочения беспорядочного: символ-порядок, внесенный в мир, поскольку, согласно Лактанцию (III–IV в.), «мир есть изделие». А мир нуждается в порядке по определению. Но «весь порядок от Бога», — учит апостол Павел. Только с помощью символа алхимик рассчитывает божественным образом выпрямить кривой мир. Между тем не символ, а скорее антисимвол, неравенство твари и божества, разность потенциалов между земным и духовным с помощью среднего члена человекобожеской природы, медиума-посредника Иисуса Христа в человеческом воплощении и есть искомая мера порядка. Символ же, напротив, — мера неупорядоченности, высокоэнтропийный знак хаоса и беспорядка. Но как раз именно поэтому он выявляет и высвечивает божественный порядок: небесную гармонию, говоря об изображаемом больше, нежели само изображаемое.
Не отличия, а скорее близкие сходства создают символотворческие возможности. Алхимик эти отличия близких и сходных вещей не видит, смешивает, уподобляет, отождествляет. Лишь искушенный схоласт начеку; шут-еретик, напротив, не прочь спутать, смешать, уподобить. «Платон говорит, что люди никогда не ошибаются относительно предметов, которые непохожи и сильно отличаются между собой: но они ошибаются относительно предметов, которые очень похожи друг на друга… (Здесь следуют примеры сходных предметов: соль, сахар, мука, известь, пшеница, ячмень, солома, земля, камень. — В. Р.)…положительный теолог, если он не желает встретить утро в инквизиции, должен обратиться за советом к схоластику и попросить его, чтобы он выбрал ему наилучший смысл из всех возможных. По этой причине еретики питают такое отвращение к схоластической теологии и желают сжить ее со свету, ибо посредством различия, вывода, умозаключения и суждения можно узнать истину и скрыть ложь» (Уарте, 1960, с. 172, 173). Здесь всё, по сравнению со всё смешивающим, всё уподобляющим алхимиком, наоборот: именно в различии, а не в сходстве — путь к истине. Однако, когда мы говорим о различии, важно не различие, а степень различия. Реминисценция неоплатонической идеи о деградации божества по мере возрастания земности вещи. Верх — низ или концентрические круги; общий центр (бог) — вершина пирамиды. Синонимично все, все имеет значение. Раскрытие этих значений находится в прямой зависимости от умения читать текст. Но разные уровни значений изоморфны. Все подлежит дешифровке. Причем текст может быть дешифрован на разных уровнях. Синонимия уровней порождает символические пары. Однако различие в степени божественности вещи мешает поверхностному среднеарифметическому подобию. Путь к подобию через одоление, душевное напряжение, духовное перевоплощение — преображение. В этом-то все дело. Между тем алхимия, включенная в культуру христианского средневековья, обладает концентричностью этой культуры; настолько, впрочем, обладает, что становится неотличимой в некоторых вырожденных мимикрических формах от самой культуры; но сохраняет при этом собственную инокультурную гетерогенность. Неалхимическое средневековье пластичней, тоньше, но зато и мучительней отличает неотличимое. Алхимия не отличает. Она уподобляет, синонимизирует, символизирует не только неотличимое, но даже и вовсе не сходное. Причем делает это наспех, вразброс — грубо и зазывно, балаганно и самодеятельно. Вещь и ее символический образ в алхимии противостоят как предмет и его зеркальное (пусть в кривом зеркале) отражение. Противостоят не взаимодействуя, глядя в глаза друг другу, узнавая себя друг в друге и… не узнавая. Абсолютное сходство до… абсолютного же различия. Жесткая разведенность. Ускользающая от глаз слиянность почти одинакового.
Что же расскажут первоисточники? Неоплатоник Прокл (V в.) в комментарии к «Тимею» утверждает: природное золото, серебро и каждый из металлов, равно как и все другие минералы, порождаются в земле под влиянием небесных божеств и их истечений. Солнце производит золото, Луна — серебро, Сатурн — свинец и Марс — железо[48] (Proclus, с. 432–437; 279). Почти то же читаем у Парацельса, одного из завершителей алхимического тысячелетия: каждый металл обязан своим рождением своей планете; шесть остальных планет, соединяясь каждая с двумя знаками Зодиака, дают ему различные качества (Пуассон, 1914–1915, № 2–3, с. 16).
Здесь уже сделан последний шаг: металл и его планета (вкупе с зодиакальными светилами) обожествлены и в целом, и по частям (по свойствам). Признак вещи — это сама вещь. Пара металл — планета может обернуться парою планета — металл. Путь к слиянию, но самого слияния еще нет. Есть лишь его возможность.
Блез Виженер настаивает: земля не производит ничего, чего не было бы посеяно на небе (ТС, 6, с. 1 и след.). Солнце, Луна и звезды постоянно влияют на центр земли. Утверждается вертикальное — сверху вниз — влияние. Постоянные сношения между ними могут быть изображены пирамидою, вершина которой находится на Солнце, а основание — на Земле. Здесь уже намек на противоположную направленность вертикали: низ — верх; во всяком случае на их пластическое равновесие. Итак, Солнце — золото, Луна — серебро, Марс — железо… И наоборот. Без срединного члена. Почти равноправные партнеры, готовые слиться, что, собственно, и происходит в фшософском камне (соитие мужского и женского). Образование двуполого существа-вещества — фундаментальное, освященное веками событие алхимического мифа.
Но прежде о соитии формальном — в слове, в разнородных культурных пластах, пришедших в соприкосновение в изначальном алхимическом синкретизме. Хофер свидетельствует: одно из обозначений воды в алхимии совпадает с древнеегипетским иероглифом, обозначавшим ту же воду (Hoefer, 1866, 1, с. 38 и след.). То же и в случае золота и серебра. Примечательны также иудейско-египетские и греко-египетские симбиозы в алхимической фразеологии александрийской поры — объединение разнородных религиозных пантеонов: Хонсу-Ях (Яхве), Тот-Ях, Осирис-Ях, Гор-Аполлон. Чаще — пластическая слитность иного рода: объединение разных, но египетских божеств (Амун-Ра) (Аверинцев, 19716, с. 268). Ричард Английский (XIV в.) утверждает: первая материя камня называется rebis, то есть вещь, получившая от природы двойное свойство, которое дает ей имя гермафродита (ВСС, 2, с. 266–274). Алхимики объясняют, почему философы назвали словом rebis материю благословенного камня: оно составлено из латинских слов res и bis. А это означает назвать одну вещь два раза, желая найти две вещи, представляющие одно целое — союз серы и ртути-Меркурия (Пуассон, 1914–1915, № 4, с. 9).
Здесь, может быть, и находится ключик к разгадке алхимического символизма: одно в двух — два в одном; соитие — оборотничество; двоящееся единство — двуполюсный цельный кусок магнита; Гор-Аполлон — Солнце-золото. Дихотомия без среднего члена — подвижные переливы верха и низа. Двуполый монстр.
В алхимической деятельности усматриваются две возможности сим-волообразования. Первая из них связана с идеей трансмутации типа железо — золото. Путь от железа к золоту есть преображение, томление по совершенству, обретаемому в чуде при помощи медиатора — философского камня. На этом пути символа как подобия нет. Но есть иное: овеществление самого медиатора и его создателя — алхимика. И здесь символическое уподобление уместно: бог — адепт; адепт — философский камень; бог — философский камень. В этих парах — подобие, без страдательного томления по совершенству. Второй момент связан с уподоблением аналогичного, отличаемого лишь по одежке: окислы свинца — львы; Солнце — золото, Луна — серебро, Марс — железо; философское яйцо — Вселенная.
Если алхимические символы топологически перемещаемы, то чудо преображения начинается и завершается в точке: в человеке — средоточии земного и божьего градов.
Алхимия — арена для эффектных цирковых приключений, должных иметь счастливый конец на земле. Христианство — это приключение духа, души. Скрытое от любопытных приключение, завершающееся лишь по смерти. Таинственность, герметизм алхимии и, напротив, открытость, всеприимность собственно христианского средневековья улавливают и это. Но лишь вкупе улавливают.
«Изумрудная скрижаль» Гермеса Трисмегиста — исходный герметический текст, полагающий алхимическое символотворчество. Речь о ней впереди. Но сейчас — лишь начальная сентенция этого текста: «То, что внизу, подобно тому, что наверху…» (ВСС, 1, с. 380) — и такой к ней комментарий: «У прямой нет тайны. Тайна заключена в сфере. А сфера предполагает дополнение и соответствие, она представляет собой единство двух половин, она складывается из верхнего и нижнего, из небесного и земного полушарий, которые составляют целое таким образом, что все, что есть наверху, есть и внизу, а все, что происходит на земле, повторяется на небе, и небесное вновь обретает себя в земном. Это взаимодействие двух половин, образующих вместе целое и сливающихся в округлый шар, равнозначно их взаимозамене, то есть вращению» (Манн, 1968,1, с. 193). Это замечание как бы проясняет механизм алхимического символотворче-ства. Вращающаяся сфера — залог и основание оборотнических повторений. Остановленная сфера — симметрическое подобие. Полусфера — требование отсеченной дополнительности и отсеченного соответствия. Взаимоотраженность верха и низа. И все же: замкнутость герметического космоса, вещественная его предметность. Но аскетизм Александрийской алхимии окорачивает это многообразие: двуполовинность при сохранении целого.
Возвращение к исходной точке — «на круги своя». При этом начало отсчета — любой предмет алхимического ряда, при символотворческом движении мысли удваивающийся, но и сохраняющий единство в этом удвоении. Отсюда тайна взаимозаменяемости, всегда очевидная, но никогда не разгаданная в вечном круговороте повторений. Остановок нет. Финализм неалхимического христианского средневековья переиначен в алхимическом круговом возврате. Релятивизм положений — и здесь, и там — существенный момент алхимического мифа[49].
Но образец-подобие вместе с земным прототипом вызван к жизни не произвольно. Это — целеустремленное образсозидающее творчество адепта, истово понуждающего небесное к взаимодействию с земным. Магией тайного слова и ремесленного жеста небесное низводится до земного: серебро становится Луной. Алхимическое бытие становится прозрачным от многократных повторений и возвращений прообразов. Многократно повторенная первичность. Именно это обстоятельство сохраняет равновесие между алхимическим образом-монстром и культурным образцом, чем и становится этот образ, предназначенный культурой для служебного, так сказать, пользования.
Алхимический символ в отрыве от обозначаемого вырождается в знак, немой и бесстрастный. Воплощенная суть дела, которая молчит, потому что хочет быть понятой.
Однако прежде, нежели понять, необходимо узнать одно в другом, не путая при этом одно с другим. Разночтение обязательно. Оно есть следствие живой неточности алхимического символа. Луна — серебро, но еще и просто Луна. Ночная и лунная улыбка Тота-Гермеса. Символ всегда собирателен, хотя в каждое мгновение может быть повернут лишь одной своей гранью, обозначая какой-нибудь единственный признак предмета, но представляя и весь предмет целиком. Не отличие и сходство, а скорее тождественность и сходство запечатлены в алхимическом символе. Тождественность воплощается в слове; сходство — в действии. Смешение слова и действия — прием адепта, свидетельствующий о демоническом всемогуществе, о вызове на поединок правоверного христианина, которому такое смешение не по зубам, да и не по душе.
Алхимический объект — только повод уйти от него, чтобы начать говорить о другом, но о таком другом, которое находится с ним в символической связи[50].
Калейдоскопический узор алхимических символов пестр, но целен в своей пестроте. Алхимический беспорядок есть мера его же порядка. Беспорядочное смешение духовного и физического, возвышающих друг друга, как бы упраздняет однонаправленность христианской мысли, обнажая ее в преувеличенной мелодекламации адепта.
Если для схоласта «это моя кровь» и «это означает мою кровь» — вещи принципиально не тождественные, то для алхимика это различение сведено на нет. Вот почему алхимический символизм пребывал вне развития. Он лишь умножал символические пары, символические ряды, зато активно взаимодействовал с неалхимическим, пресуществленческим, средневековьем в пределах общей для них средневековой культуры. Именно в этом взаимодействии — его историческое самооправдание. Алхимический символ — многосмыслен, многоцветен. Он — также и средство изображения, а потому наряду с прочим всегда метафора, обретающая новые смыслы, когда встречается с новыми читателями-зрителями, преломляясь в их уме, подобно белому свету, проходящему сквозь облако и дающему на выходе многоцветную гамму. Да будет цвет!
В начале варки, когда камень черный и сырой, его называют свинцом. Когда же, потеряв черноту, он начинает белеть, его называют оловом.
А приняв красный цвет, он удостаивается чести называться золотом (ТС, 1, с. 336–367). Так рассуждает алхимических дел мастер. Чернота — свинец — Сатурн, белизна — олово — Юпитер, краснота — золото — Солнце. Все три триады (или пары, если обрубить планетарные символы) — уподобления одного и того же: философского камня во всевозможных его состояниях — цветовых и вещественных.
Эта доктрина о цветовых превращениях магистерия варьируется на разные лады. Считают, например, что во время периода первого влияния камень черен. Тогда его называют Сатурном, землей и именами всех черных вещей. Затем, когда он белеет, его именуют водкой, названиями влажных или соленых вещей, белой землей. Когда он желтеет и выпаривается, то получает имя воздуха, желтого масла или имена всех летучих вещей. Наконец, он — красный. И тогда его имена такие: небо, красная сера, золото, карбункул, драгоценные камни, минералы, растения и животные красных оттенков. Альберт Великий обобщает эти наблюдения так: камень имеет три цвета; он черен вначале, бел в середине и красен в конце[51] (Albertus Magnus, 1958, с. 72–74; ТС, 4, с. 825–840).
КОГДА я говорил об отношении цвета к свету в контексте собственно средневекового — неалхимического — мышления, я намекал на меру, степень, интенсивность. Эта количественная характеристика причастности вещи к метафизическому дана в средневековом сознании в виде магических чисел, сплетенных с цветовой гаммой. Алхимические тексты схватывают и это обстоятельство куда выразительней текстов неалхимического средневековья. Алхимик пародирует число, устрожая-разрушая.
Эксимиданус в трактате «Смесь философов» учит трепать, мочить, сушить, чернить, белить, обращать в порошок и доводить его до красного цвета. Тогда можно стать обладателем всех секретов искусства, которое состоит в немногих словах. Первое черно. Второе бело. Третье красно. 80, 120, 280 — их делает двойка, сами же они превращаются в 120. Смола, молоко, мрамор, Луна — это 80. Олово, железо, шафран, кровь — это 120. Персик, груша, орех — это 280. Именно тогда можно стать счастливым человеком. В ином случае добавить к сказанному нечего (Пуассон, 1914–1915, № 8, с. 11).
Это цвето-числовое описание киноварного философского камня. Цвет расчислен. Число раскрашено. О числе[52].
ИИСУС, согласно Августину, пожелал, чтобы апостолы были числом двенадцать. Это произведение трех на четыре. Три — число Троицы, но и души, устроенной по ее образцу. Четыре — число элементов и символ материальных вещей. Умножить три на четыре означает пропитать материю духом, объяснить миру истину веры через двенадцать апостолов. Четыре и три, сложившись, составят семь — число человеческое: человеческая жизнь гшеет семь возрастов, а с каждым возрастом связывают одну из семи добродетелей, обретая необходимую благодать при помощи семи просьб «Отче наш». Семь таинств поддерживают человека в семи его добродетелях, противостоя власти семи главных грехов. Число семь выражает гармоническое отношение человека к миру. Семь планет управляют судьбами людей. Созидая мир в семь дней, бог хотел дать ключ к такому же числу тайн. Семь тонов григорианской музыки — чувственное выражение мировой гармонии (Цейтлин, 19316, № 10, с. 69).
Считается, что семь есть всемирное абсолютное число всех символов, ибо составлено из тройки и четверки. Семерка — знак полноты и совершенства, высшая степень восхождения к познанию и премудрости, свидетельство магического могущества, хранительница тайны. 3, 4, 7, 12 — классические числа магического средневековья. Особенно многозначна семерка, в некотором смысле архетипическое число, которым отмечены многие культуры. Б. А. Фролов прибавляет к августиновским толкованиям семерки иные толкования из дохристианских культурных преданий. Разнообразный материал магической семерки интерпретируется Фроловым, исходя из особенностей визуального восприятия числа при счете: семь — пороговое число, воспринимаемое с колебаниями в пределах ±2 (1972). Эта оригинальная интерпретация выглядит убедительной, хотя и частичной: другие магические числа 3, 4, 12 — пасынки у этой теории. Снят историко-культурный контекст магического числа. Остается вне рассмотрения метафизическая идея семерки, данная в ее структуре. Представляется односторонней также интерпретация магии чисел как архаической математизации знаний. Можно нарисовать сходные картины в честь тройки или четверки. Например, Д’Артаньян — мушкетер per se, аннигилирующий трех законных.
Христианский смысл триады достаточно известен. Тетрада же — это гностический открытый вариант троицы, переходящей в четверицу. Причем совсем не безразлично, что прибавлено к троице — Богоматерь или же Люцифер. Четыре начала, четыре стороны света, четвероевангелие: 3+1. Числа 7, 3 и 4 порождают всевозможные сочетания, образуя и другие магические числа. Магическое число — в некотором роде архетипи-ческая полирегиональная реальность, требующая каждый раз конкретноисторического прочтения, упраздняемого в теории систем, многообещающей в иных областях и дающей уже сейчас конструктивные результаты (Летняя школа по вторичным моделирующим системам, 1968, III, с. ЮЗ-105; 120, 124, 128 и след.).
Если умножить три на четыре, как мы это уже видели у Августина, то это означает, что мы пропитаем материю духом. Простым умножением достигается магический эффект единения духа и плоти. Просто и незатейливо. Магико-алхимический акт, вплетенный в патристику даже на самых ранних ее этапах, заземляет патристическую духовность, приспосабливая ее к делу. И все же официальное средневековье обращается к числу с иными, нежели алхимия, целями. Дантово магическое число — скорее знак-знамение, нежели инструмент магического воздействия. Три части, тридцать три песни (в «Аде» тридцать четыре, всего 100 или 102 — число окончательного совершенства). Число выступает как мера одного и того же. Грехи в «Аде» распределены по кругам и рвам с соответствующими порядковыми номерами. Однако, по остроумному замечанию Ю. М. Лотмана, грехи у Данте — это не разные грехи, а один, неделимый и недробимый, взятый лишь в той или иной степени, чтобы встать в моральную деградирующую (или восходящую) иерархию человеческих поступков-проступков. Многообразие качеств, отягощенное числом, оборачивается количественной степенью одного качества. Изоморф-ность числа — изоморфность средневековой картины мира. Число здесь выступает как явление метафизической математики, но математики, ибо указует на меру и отношение. Две встречи Данте с Беатриче в «Новой жизни» приходятся на два значимых возрастных момента ее жизни: девять лет и восемнадцать лет. 9 — это утроенная троичность; 18 — удвоенная утроенная троичность. Троичное ощущение бытия в фокусе Троицы. Число как знак-знамение.
Согласно Лотману, число — универсальный символ культуры, а не только ее элемент. Верно. Но в средневековой культуре это не только и не столько символ. Это математизированный идеал, к которому стремятся иные не столь идеальные числовые абстракции: двойка к тройке, тройка к четверке, все вместе к девятке как абсолютной утроенности. Сама же девятка замечательна тем, что она, по мысли Аверинцева, еще не десять. Но в то же время она почти десять[53].
Ритуальное число в средневековье целостно и завершено. Число в алхимии неряшливо, мозаично. Калейдоскоп чисел, возникающий от беспорядочных четырех арифметических действий над ними. Практически любое число скрывает легко распознаваемый признак сакральности. Произвол кабалы: перестановка слов, дробление слова на буквы, определение числового достоинства слова. Число золота, например, вроде бы ни с того ни с сего — 209, почитаемое, как и само золото, украшением минерального царства и соответствующее значению Иеговы в мире духов10.
Любое оперирование над числом начинается с единицы. Неоплатоническое Единое. Единица — еще не число, но прародительница всех чисел. Если число в христианстве — пояснение мира как божественного образца, его, так сказать, математизированный комментарий, поверка алгеброй гармонии, то в алхимии алгеброй дисгармонически поверяется алгебра же. Число в алхимии поясняет не образец, но образ; точнее: формирует его. Именно поэтому число в алхимии рукотворно, не завершено обработкой[54].
Алхимическое число еретично, ибо не соответствует ни требованиям стехиометрических пропорций, ни практическому опыту. В этом его практическая, если хотите, научная слабость. Но в этом же его сила. Безграничность натурального ряда согласуется с безграничностью локальных символических мирков в мозаической картине алхимического космоса. Возможно, здесь начало пути от математики калькуляторской к математике как эвристической форме точного знания.
Но только что вспыхнувшее ослепительным светом или абсолютной чернотою еретическое алхимическое число тут же гасится законным числом неалхимического средневековья. Оно каменеет, делаясь статичным по сравнению со своим освященным аналогом-образцом. Оно призвано описать алхимическую Вселенную, данную в форме трансмутации металлов. Числа навечно приколачиваются к цветам, цвета к операциям, операции — к вещественному инвентарю. Вместо диалектики числа — догматика числа, как бы передразнивающая эту диалектику и потому куда более косная, нежели у Плотина (III в.) или Августина. Но зато вскрывает суть этой диалектики. Число выступает как символ, как окостеневшая метафора: материя камня имеет три угла, три начала в субстанции; четыре угла, четыре элемента — в добродетели; два угла — устойчивость и летучесть — в материи; один угол, всемирную материю — в корне. Кабалистическое число материи 10, ибо 10=1+2+3+4 (ВСС, 1, с. 683686). Еретичность притязания — косность решения. Число — фундаментальная категория культуры. Но, мигрируя из культуры в культуру, число каждый раз обретает особый смысл, сохраняя первичные архетипические признаки[55].
Алхимические золото и серебро действительно составляют пару, но лишь в малой мере пару оппозиционную — скорее пару однородного, объединенную по признаку совершенства и признаку почти совершенства. Зато пять оставшихся металлов группируются в пять несовершенных, ставя пятерку тоже в привилегированное положение (тем более, что 5*12=60, а 5+7=72). Сложнее было разбить семерку на тройку и четверку, но здесь алхимик изыскивал иной предметно-понятийный ряд, а именно четыре Аристотелевы и три алхимических начала. И тогда 3*4=12, что тоже почтенно и прекрасно.
Числовая космогония заканчивалась числовой металлохимией. И наоборот. Несхождения примысливались и тут же освящались[56]. Нечетность — признак асимметрии числа. Симметрия мертва. Асимметрия, напротив, жизненна[57]. Алхимические начала обретают законность и конструктивную силу, когда их становится три: ртуть, сера и соль. Двух не вполне достаточно, ибо взаимодействие через посредника еще не налажено. Аристотелева четверица не разрушает алхимической триады. То же — семерка и восьмерка. Алхимическое семь куда предпочтительней рассыпающейся симметричной восьмерки[58].
Гордая наука числ гордится собственной разноречивостью. Именно разночтения делают ей честь как «объективной» науке. Пятерка плоха, но и хороша одновременно. Хороша тем, что ее удвоение ведет к десяти, а плоха тем, что и девятка ничуть не хуже, а как утроенная троичность, пожалуй, и лучше[59]. Именно из-за священства тройки исподволь происходит реабилитация и пятерки11.
В глубоких хтонических потемках архаического мышления закладывается числовой произвол магической арифметики. Правда, произвол двусторонний. Можно было и округлять до общепринятого и потому удобного[60]. Приблизительный счет и точное ощущение — все это пластично разыгрывается в ранних алхимических сумерках, монотонно заполнивших пространство, — время между дневным светом и лунным светом. Лунная и мимолетная усмешка себе на уме Тота — расторопного и хитроумного Гермеса… И только троица незыблема: элохим, тройное единство, еврейская (а потом и христианская) троица, даже при увеличении на единицу ею и остающаяся[61].
Числовая мифологема архаики, Ветхого Завета, шумерского эпоса пластично входит в контекст рационально-чувственных алгебраических гармонизирующих построений алхимического средневековья. Чувство числа — это именно чувство. Но и рациональное постижение тоже. Число — производное цвета, но и вторая производная вещи. Эстетически осмысленная жизнь алхимического числа — рациональная его функция. Абстракция и вещь слиты в алхимической магии числа в еще большей мере, нежели в цвете. Зато игра сведена на нет. Серьезность и неукоснительность магических чисел торжествует в алхимии над пластическим прошлым праздничного числообразования. Число в алхимии — жесткий символ, намертво приколоченный к цветной вещи. Незыблемость оборачивается подлинной шаткостью и неопределенностью, но зато весь регулярный ряд чисел (дробных тоже) — в алхимических запасниках: веское основание перейти от сакральной арифметики к практической алгебре.