К шуму и крику за немалую свою жизнь Корытин привык. Слушать несладко. Но привык.
Правда, не думал он, что нынче достанется не только ему. И теперь он понимал, как больно сестре, и чуял свою вину не столько за короткий испуг, когда бежала она от дома к конторе, сколько за то, что не может Катерина всего понять, а он объяснить ей не в силах нынешнее и вчерашнее.
Объяснить было трудно, почти невозможно, как всякую чужую жизнь. А для сестры эта жизнь стала чужой давным-давно.
Но хотелось оправдаться. Кончались короткие дни свиданья. А потом снова, может, на годы расстанутся. Будет душа болеть у него, у нее.
Готовились обедать. Жена собирала на стол. А Корытин сестру приголубил, обнял ее за плечи, подвел к широкому окошку, за которым лежал зимний день. Хороший был вид из окна: дома, улица — все снегом прикрытое, словно принаряженное. Не улица, а новогодняя открытка. Глядя туда, на волю, и обнимая сестру, Корытин пропел негромко:
По голосу, по сердечному тону, по лицу и глазам брата — что-то в них чудилось! — Катерина поняла и прошептала:
— Братушка, зачем ты сюда приехал? Уезжай.
— Поздно, сестра.
— Господь с ними, пусть живут как хотят... — уговаривала она.
— Не получится. Это ведь детский сад, детишки, как их оставишь. При спичках... Хату сожгут. Помнишь, мы в детстве сарай сожгли. Отец нас выпорол. А нам ведь хотелось интересного: не думали сарай жечь. Верно ведь?
— Конечно.
— А сожгли. Так и здесь. Детвора... Ныне будем пряники есть, конфетами закусывать. А завтра от голода заревем. В Бударинском колхозе племенную ферму, тысячу двести коров, за неделю на мясо порезали, продали. И весь район им завидовал: забогатели, на свадьбах гости по миллиону жениху с невестой “на блюдо” клали. Чем завтра будут жить — об этом загаду нет. И у нас такие же. Лишь отвернись, все порежут, все растянут. Одни — на пропой, другие — на шоколадки. Детвора... Хоть и взрослые люди. Пойди к Петровичу, он тебе про дураков в третьем поколении расскажет.
— Так зачем же ты сюда приехал?
— Потому что сам — дурак. Умный человек не полез бы в такой хомут.
— Нет, братушка, ты — не дурак, — искренне сказала Катерина.
— Спасибо, сестра, — улыбнулся Корытин. — Тогда, значит, мой ученый сынушка прав. Он поет, что я — коммунист. И ведь не отбрешешься. В пионерах, в комсомольцах выросли. Помнишь? Как стремились туда! Старались... Тимуровцы. Чтобы старым помогать. В школе отстающих подтягивать, чтобы звено не позорили, отряд. Все было. Не скинешь с руки. Вот и теперь... Жалко... Понимаешь такое слово? Скотину жалко. Такие коровы у нас... Землю жалко. Сколько с ней пестались: севооборот, пары... Все кинь, завтра — дикое поле. А понастроили: фермы, мастерские... И все в дым: растянут, разломают, сожгут. Детвора... С папой привыкли жить, в семье. Прикажут: “Паси”, — значит — паси; “Коси!” — буду косить. А без папки хоть помирай. “Туды-сюды кидаю... — передразнил он. — Умом не догоню... Как жить!”
— Думаешь, спасибо скажут? — спросила Катерина.
— Дождешься! — прежде мужа презрительно хмыкнула невестка. — Тебе нынче сказали спасибо, это — за него.
— Слыхал, слыхал... — отозвался Корытин. — Доложили. Это тебе еще мало досталось. Такой кусок отобрали. Триста литров молока умножь хотя бы на две тысячи рублей, — начал считать он. — Шестьсот тысяч получается. Хотя бы трижды в неделю. Это уже два миллиона в карман. За месяц— почти десять. Вот так она бригадирствовала, твоя подружка. Выгнали. Конечно, я виноват. За это не ругать, а стрелять впору.
— Еще дождемся, — с горечью сказала Корытину жена. — Как Васю Аникеева, прямо при детях. Землю не дал дураку.
— До смерти? — не поверила Катерина.
— Наповал.
— Это какой Аникеев? Рыжий, зоричевский, тетки Матрены сын?
— Он самый... Председателем был в колхозе Калинина. Долго не женился. Будто знал, что сиротами оставит. А детей любил... Сыновья у него— близнята. Господи, за что...
— Обедать мы ныне будем или слезы точить? — пытаясь обрезать горестное, спросил Корытин.
Катерина его не слышала, не хотела ли слышать.
— Но так нельзя... — с болью сказала она. — Так же нельзя жить, чтобы тебя все... чтобы тебя все... ненавидели, — смогла наконец она выговорить самое горькое слово.
Корытин поморщился.
— А как можно? — спросил он. — Такое нынче время, сама видишь. Все я понимаю не хуже тебя, не хуже моего сынка ученого, не хуже сватьев. Но у вас — слова, а у меня — живые люди. Их держать надо внатяг, иначе все пухом-прахом пойдет! Держаться надо нам, понимаешь, держаться! — Корытин уже кричал, но вдруг опомнился, подошел к сестре ближе: — Все меня точат, и все меня ругают. Пожалей хоть ты меня, Катя.
Разговор он обрезал. Но сердцу ли, душе не прикажешь. Обедали, считай, молча. А потом — каждый к своему. Хозяин уехал по делам. Жена его на кухне прибиралась. Гостья же, подумав недолго, стала одеваться.
— Куда? — спросила ее хозяйка.
— На кладбище схожу, — ответила Катерина. — Одна схожу. Чего-то мне... — недоговорила она.
10
День-другой мело и пуржило. Выйдешь из дома — белая мгла, ничего не видать. Потом погода утишилась.
В день отъезда утром светила луна. Солнце встало в белесой мути. Поднимался день светлый, но дул и дул стылый восточный ветер, обжигая лицо. Снежок перепархивал.
К станции, к полуденному поезду, ехали загодя. Причиной тому — председательские заботы: сначала путь лежал в Зоричев, потом в соседний колхоз “Пролетарий”, а уж оттуда — на станцию.
— По-другому не выходит, — объяснял Корытин. — А одну отпускать тебя не хочу. Проветришься.
— Проветрюсь... — легко соглашалась Катерина.
Последние дни тянулись долго. И ведь не ругались, но легла меж сестрой и братом какая-то неловкость. Разъехаться бы и вздохнуть свободно. Какие ни родные, но у каждого — свое.
И вот он пришел, последний день, последний путь. Из дома поехали к правлению колхоза, где уже стояли три больших скотовоза-“КамАЗа”. Тронулись впереди их, возглавляя колонну, но быстро оставили позади тяжелые машины. “Нива” спешила к хутору Зоричев, к тамошним фермам.
В машине молчали, лишь порой переглядывались, чувствуя все ту же стену отчуждения, которую трудно сломать.
В Зоричеве, на скотьей колхозной ферме, проехав через ворота проходной, встали возле коровников и базов.
— Выходи. Промнешься... — сказал сестре Корытин. — Я тут кое-чего...
Катерина вышла. Рядом, за железной огорожей, возле кормушек с сеном, у высоких соломенных куч, разложенных по базу, стояли и бродили коровы, все до единой черно-белой пятнистой масти, словно близнята. Они были хороши на погляд: тяжелые, утробистые, чистая шерсть, большие глаза, горячие струйки пара из темных пещер ноздрей. Катерине сразу вспомнилось давнее: своя корова, которую в детстве в стадо прогоняла, встречала, а зимою ждали от нее теленка.
— Телята есть? — оживляясь, спросила она у брата.
— А как же без телят... — засмеялся Корытин. — Еще не растел, но есть. Поглядеть хочешь?
— Очень.
— Пошли.
Под крышей телятника из калориферных труб легко веял теплый ветер. Ярко светили низко опущенные белые кварцевые лампы. И милая скотья детвора — телята — покойно дремали в своих клетках или задумчиво тянули из ясель зеленые былки сена, порою взбрыкивали, играясь, мягко стуча копытцами по засыпанному опилками полу.
— Лобаны... — горделиво похвалил Корытин, останавливаясь возле клетки.
А сестра его, протягивая через огорожу руки, доставала и гладила бархатные головки, горячие носы, нежную молодую шерстку — детскую плоть.
Как давно она не видала телят! А когда-то... Снова вспомнилось детство. Здесь, на хуторе. Сколько было всего: цыплята, гусята, игручие козлята, телята... И сама — теля малое, а рядом — братец, бычок лобастый. Каким он был смешным, славным. Катерина объявилась на свет божий первой и потому всегда считала себя старшей, а брата — меньшим. Она по-матерински опекала его, заботясь. Привыкли к этому. А теперь, через время, отвыкли. Но сейчас прошлое так ясно вспомнилось. Она поглядела и будто снова увидела того давнего, совсем молодого брата, мальчишку. Нынче он поседел, погрузнел. Но все — прочь! Такой же добротой и любовью светят глаза его. И душою он тот, прежний, дорогой сердцу братец. А все остальное — неправда.
Она качнулась, прижимаясь к брату плечом, потом тронула, погладила его по щеке. Корытин понял и принял ее ласку.
— Лобанок... — с улыбкой повторила Катерина. — Лобанок ты мой, лобанок...
Одним разом все было забыто: непонимание, недавняя ссора. Все ушло. Не торопясь они прошли по тихому телятнику, глядя на скотью малышню, а вспоминая и вздыхая о своем: о прошлом, о нынешнем.
На воле дул стылый ветер, обжигая лицо после тепла и затишки. Возле машины Корытин говорил и говорил провожавшему его бригадиру:
— Привезут... Через час-другой первая машина придет. И до последнего, чтобы все на месте. Никому не уходить. Разместить, напоить тепленьким. И пусть отдыхают. Фельдшер подъедет, он сделает свое. Я сам к вечеру буду. Ни одной головы не потерять. Привезли — значит, уже на нашей шее. Немного овсяной соломки, немного сенца. Пускай отойдут, обвыкнутся.
Поехали от скотных дворов и хутора по заснеженной степи. После недавней метели на обочинах громоздились снежные увалы. По дороге мело. Даже в тепле машины чуялась стылость январского ветреного дня. Хохлатые жаворонки, что искали поживу по краям асфальта, распушили перья, спасаясь от стужи.
Белое солнце порою проглядывало оловянным слепым зраком. Белое поле стлалось и стлалось, туманясь белесо у близкого горизонта. Навстречу машине бежала и бежала поземка дымными змеистыми струями.
Катерина глядела на брата, сердцем, душой вдруг почуяв близкое расставание. Вот сейчас кончится дорога. А там — станция рядом. И все. Когда и где теперь встретятся? Недавняя размолвка казалась такой обидной. Горько было сознавать, что пустая ссора отняла часы и минуты, о которых столько мечталось. И потому Катерина, повернувшись, глядела и глядела на брата. Он тоже порой поворачивался от руля, от дороги, спрашивал с улыбкой:
— Чего?..
— Ничего, — кротко отвечала Катерина. — Просто на братушку своего гляжу.
За машинным стеклом все было именно так: не больно взрачный зимний день, солнца не видно, лишь порою белый диск обозначится — и все. И редкий снежок. Под ветром, наискось, летел и летел.
Сердце мое...
Корытин мурлыкал, Катерина слушала и глядела на брата, порою переводя взгляд на дымную от поземки дорогу, на белый простор впереди и вокруг. Так и ехали.
И наконец открылось с бугра селенье, куда въезжать не стали, свернув к скотьим дворам: возле них чернели на снегу три колхозных “КамАЗа”, с которыми начинали путь.
Подъехали. Встали.
— Полчасика — и на станцию... — пообещал Корытин. — Хочешь, выйди, промнись.
— Конечно, — легко согласилась Катерина, открывая дверцу машины.
Она выбралась из кабины и встала, ошеломленная.
Рядом, откинув на землю задние борты-трапы, стояли “КамАЗы”. Возле них кучей теснились страшные, на коров не похожие скотиняки: рога, череп, проваленные глаза, грязная, в сосулях, шерсть, острые хребты, ребра, маклаки — все наружу, лишь кожей обтянутое. Коровы сами лезли на трап, по которому подняться у них сил не хватало, и они падали и ревели, вытягивая тощие шеи, видя и чуя совсем рядом пахучую солому, настланную в кузовах. Люди поднимали коров, пропуская под брюхо брезентовые ремни, волокли в кузов, укладывая на подстил. Коровы тут же начинали яростно грызть сухие будылья соломы. А те, что еще оставались внизу, на земле, истошно и тонко мычали, лезли и падали, пытались подняться и не могли. И тогда принимались реветь, задирая голову, словно предсмертно. Висел над базами, сливаясь и впереклик, неумолчный вопль.
Катерина стояла, не смея ли, боясь ли сдвинуться с места. Она глядела не веря. Зажмурилась и снова открыла глаза.
Белый день до боли ясно высвечивал все ту же картину: кирпичные коровники, черные проемы дверей, ископыченный баз, по которому там и здесь валялись рогатые коровьи головы, ноги, шкуры, припорошенные снегом; в дверях же, в проеме, — гора коченелых телячьих трупов, на ней— большие серые крысы, с писком ныряющие в проеденное скотье нутро.
Мужик в крытом большом полушубке, заметив Катеринин испуг ли, ужас, набился с разговорами, охотно сообщив:
— Лисапеты... Наши лисапеты... Я их так называю.
И впрямь: рога да костлявый остов — похоже на велосипед.
— Как же это... — выдавила из себя Катерина. — Колхоз... такое...
— Колхоза нет, — внушительно объяснил мужик. — Акционеры. Закрытого типа. Чтоб никто не влез. Да наши еще живые, — успокоил он Катерину и даже похвалился: — Через раз, но дышат. У Корытина откормятся, еще и молоко, глядишь, будут давать. А в “Комсомольце” гурт навовсе поморозили. Стояли как статуи. Поезжай погляди. Изо льда ноги досе торчат. Как топорами рубили...
Он что-то еще говорил о колхозе, о жизни, Катерина же слышала лишь скотины недужный рев и крысиный писк. Ей сделалось нехорошо. Она залезла в машину, затворила дверь и сидела опустив голову.
Мужик пошел с докладом к Корытину. Тот заспешил к сестре:
— Чего с тобой?
Катерина подняла голову, проговорила:
— Глядеть не могу...
Корытин понял, сказал со вздохом:
— Без привычки... Конечно. Прости. Сейчас поедем.
И потом, в машине, когда отъехали от коровника и скотины — от всей этой беды, — Корытин увещевал сестру:
— Чего переживаешь?.. Везде нынче так. Развал. А то не видишь. А у вас разве лучше? Свою работу возьми...
— Не в привычку... — оправдывалась Катерина. — А эти коровы, они у тебя выживут? Они не подохнут? Ты их зачем берешь?
— По дешевке купил, — ответил Корытин. — Кормов хватает, место есть. Перезимуют, мяса наростят, продадим. Вот и барыш... — улыбнулся он. — А как же... Такая нынче жизнь.
На станцию приехали вовремя. Спокойно разместили вещи в купе и вышли из вагона. Стали прощаться.