– Я любил ее, она была первая и последняя женщина моей жизни, – говорит он.
– Да вы садитесь поближе к огню, – задумчив он.
– В детстве я садился как можно ближе, – улыбается он, – и произносил присказку, которая, как уверял меня отец, спасает от дыма.
– Дым, дым, я масла не ем, – говорит он, раскачиваясь.
– Я похож на шамана? – спрашивает он с улыбкой.
– Преимущество мужлана, который ничего в жизни не умеет, кроме как убивать да выживать на войне, состоит в том, что он может развести костер за две минуты, – усмехается он.
– В чем вы и убедились, обитатели Рая, – мрачнеет он.
– Ближе к огню и грейтесь, – говорит он.
Мы с Женей подтягиваемся к огню. В этом полузаброшенном кишиневском парке туманно – уже октябрь, но еще тепло – и безлюдно. Мы сидим вокруг костра, на костре решетка, на решетке мясо, над мясом дым, уходящий в небо, над небом, очевидно, черная дыра космоса, но нам она не видна, о нет. Я сажусь ближе к Жене и сжимаю ее руку.
– Ты обошелся со мной плохо, – говорит он, – но я не держу на тебя зла.
– Ты так устроен, что так обращаешься с женщинами, – говорит он.
– Таким был и мой отец, – нехотя признается он.
– Я же уважаю женщин, – говорит он.
– А я их люблю, – парирую я.
– Наверное, – кивает он.
– Послушай, – начинаю я, – ответь мне на один очень важный для меня вопрос… Только без обид…
– Валяй, – спокоен он.
Я тоже спокоен. После происшествия с Олей – все было совершенно чисто, мне даже от бессилия плакать хотелось – страх не покидал меня. Он сидел где-то на моем левом плече, и, когда я совсем уж забывал о нем, пощипывал меня за мочку уха. Но сейчас я был спокоен. Как ни странно, из-за легавого. Я изучил его послужной список – пользуясь кое-какими связями с МВД, – он впечатлил меня. Легавый и правда умел убивать. Поэтому мы с Женей могли не бояться. Если нам стоило кого-то бояться. Ольга погибла случайно, а Свету довел какой-то псих – что с тобой, что мы о нем не знали? Судя по всему, покойница обслуживала даже не два лотка.
– Ты говоришь, что любил ее, – обдумываю я слова.
– Да, – бесстрастно соглашается он.
– Но сам трахался направо и налево, – продолжаю я.
– Поимел всех ее подружек, – говорю я.
– Продолжать не стоит, – мягко говорит он, – я слышал запись вашего разговора.
– Ну да, – говорю я. – Так как же это сочетается с тем, что ты, как сам уверяешь, ее любил?
– Видишь ли, – говорит он, глядя в огонь и переворачивая мясо на решетке, – таких вещей не обсуждают при даме, но Евгения внушает мне полное доверие, и я смею надеяться, что могу считать себя ее другом…
– Валяй, – киваю я.
– Трудно признаться, – улыбается он, – но я попробую.
Легавый молчит пару минут, а потом быстро рассказывает все. Всего понемногу, как в хорошем китайском ресторане. Чуть того, чуть другого, чашечка этого, пара специй, и вот ты уже сыт.
Рассказывает об отце – бабнике, о матери, вырастившей рыцаря без страха и упрека, о кодексе чести юного джентльмена и о двух месяцах бойни в Дубоссарах. О вонючей яме, в которой лежал уже молодой, а не юный джентльмен, о том, как каждый день кого-то из тех, кто лежал рядом с ним, выбивало как бутылку в дешевом тире. О бессилии, охватившем сильных. О гордости и предубеждении, но это я, кажется, преувеличиваю. О жажде и стремлении этого роскошного тела – Света, он и впрямь любил тебя – и о редких случаях, когда это удавалось. Не то чтобы он совсем был не мужчина, кое-что иногда получалось, но не больше, и виной всему страх, который поселился у него в мозжечке со времен войны, потому что до нее он был парень ого-го. И трахал Светлану что надо, да вот какая незадача – слишком мало времени прошло с тех пор, как он присунул однокласснице сестренки, и войной, с которой он вернулся к этой однокласснице не мужчиной, но осколком. О презервативах, которые ты ищешь в мусорном ведре тайком от жены. О ее свиданиях с теми, кто ее трахает и трахает хорошо, в отличие от тебя, – о свиданиях, о которых ты догадываешься уже даже не по звонку или сообщению, а по ее задумчивому взгляду налево вверх. Ведь именно туда смотрит женщина, думающая о предстоящем соитии, учили их на курсах прикладной психологии в полицейской академии.
На нас падают листья, но мы даже не отмахиваемся от них, как отмахнулась когда-то от нелюбимого мужа женщина, прострелившая мне руки.
Помимо этого, легавый рассказал несколько интересных историй о том, как выживает муниципальный полицейский в районах, населенных люмпенами и быдлом, – о том, что на Старой Ботанике можно крышевать торговцев дурью, те продают прямо из окошечек на входной двери. А на Рышкановке – трясти производителей нелегального спиртного. О безграничной власти легавого над микрорайоном люмпенов. О том, что любую кошелку – он так и выразился – можно прижать за все, за что только можно прижать, и она сделает все, что ты пожелаешь. Особенно, если ты царь и бог района. И что любая телка, мужа которой ты можешь отправить в тюрьму лет на двадцать и оставить ее без денег на жизнь, а) отсосет тебе, б) расскажет, какой ты крутой мужик, если, конечно, ты сам пожелаешь, чтобы она об этом рассказала, причем твоей жене.
– А если это единственная возможность доказать жене, что ты мужчина, – завершает он, – то ты ей воспользуешься, воспользуешься, видит бог.
Женя улыбается и встает. У меня перехватывает в груди. Она говорит:
– Бог не видит.
Наклоняется к огню, и у меня перехватывает везде. Она добавляет:
– Бог чувствует.
– Надо быть как он, – говорит она.
– Чувствовать, а не смотреть, – объясняет она.
– И все будет хорошо, – обещает она.
Подходит к легавому и гладит его по голове. Я бы расстроился, если бы при этом она не облизала губы, глядя мне в глаза. Что же.
Будем чувствовать.По пути из университета – я беру паузу и отправляюсь в академический отпуск – я снова захожу к Оле. Думаю о Жене и о том, что, кажется, влюбляюсь. Но вот незадача! Это не чревато ничем: Женя не ревнива, она не мучает меня, и я думаю о том, чтобы мы были вместе, пока нас не разлучит смерть.
Странно, но в квартире до сих пор пусто. Видимо, родственников у нее и правда не было, хоть я и думал, что она меня обманывает. Что же. Квартиру я оформлю на себя, а потом загоню. Мне деньги нужнее, не так ли? Я наконец позволяю себе оглядеться. И с самого начала у нас плохие новости. Нет, в квартире никого, насколько я могу судить, не было. Но…
На стене в спальне Оли висит календарь ацтеков.
Само собой, не настоящий календарь – каменный круг с высеченными на нем фигурами, знаками и символами, – а репродукция. Причем довольно большая. Я на всякий случай запоминаю, что надо бы узнать, где в городе продают такие довольно редкие для нас изображения. Мне-то казалось, что ацтеки – прерогатива бездельников и дармоедов типа меня или искусствоведов Академии наук. Да и то не нашей.
Настоящий календарь ацтеков весил 24 тонны. Больше дома, на стене которого висит его бумажная копия.
Разумеется, это копия не основного календаря – а их известно более ста, – а одной из его вариаций. В центре я вижу оскаленное и разукрашенное лицо. Если бы я не знал, что такая татуировка свойственна сословию воинов, то решил бы, что это жертвенная голова. Нет. Итак, голова воина. Над ним три сосуда с ритуальными сельскохозяйственными культурами. Маис, табак, перец. Они поставлены на голову, а сам диск вокруг нее поделен на 18 частей – месяцы, автоматически отмечаю я, – каждый из которых украшен соответствующим знаком. Месяцы поделены на четыре сезона. Вся фишка календаря в том, что он символизирует не только год. Но еще и вечность. Которая, как верили ацтеки, вполне себе законченная хреновина. Почувствовав запах табака, я вздрагиваю и коротко ору. После чего успокаиваюсь: что ж делать, это я закурил. Впервые за год, что ли. Сигарету из запасов Оли.
Четыре времени было, есть и будет на свете, считали ацтеки. Три периода уже прошли. Остался четвертый.
На всякий случай прихватив нож, я осматриваю всю квартиру. Нет, пусто.
Безусловно, Оля была знакома с кем-то, кто знал о моем существовании. Я снимаю календарь со стены и на обратной стороне, даже не удивившись, вижу свою фотографию. Кажется, я сам подарил ее Ольге. На ней я красив, молод и гляжу в сторону чуть задумчиво: на мне хороший костюм, это я защитил кандидатскую. Я знаю, что хорош, и потому выгляжу отлично.
На обратной стороне моей фотографии, спрятанной на обратной стороне календаря ацтеков, есть надпись.
«Приносящий себя в жертву дарит тепло Солнцу».
Меня охватывает озноб.Чем страшнее, тем интереснее.
На всякий случай я бросаю пить антидепрессанты – жить становится совсем грустно и страшно, но по крайней мере я жив – и стараюсь пить меньше спиртного. Легавый предлагает мне достать пистолет, но я одержим бесом подозрительности, паники и страха – ацтеки зовут его Тескатлипока, – и мне кажется, что он хочет меня подставить. Я отказываюсь и сам с трудом достаю себе совершенно чистый ствол, который прячу в квартире тайком от Жени. Странно, но ее я не подозреваю. Хотя мысли о том, что это она, тоже приходили мне в голову. Но я следил за ней, и вроде как (я не могу быть уверенным ни в ком, даже в себе) она не при делах.
Еще я сходил к врачу, который под гипнозом выведывал у меня, не был ли я участником убийства. Старый знакомый. Мы вроде как сошлись на том, что если да, я участник, то он пойдет в ментовку не сразу, а даст мне трое суток, чтобы смыться. К счастью, он сказал – нет, ничего такого не видно в твоей башке, малыш. Ты просто устал, задерган, и тебе нужно отдохнуть. Мое личное мнение.
Тем не менее я не доверяю и ему, поэтому у меня под рубашкой припрятан диктофон, который я включаю перед тем, как зайти в кабинет. Мало ли, вдруг этот славный мудак – чью жену я, кстати, потрахивал тайком от него (уверен, он ничего не знает) пару месяцев – решит меня пожалеть? Но нет. Все чисто. Вечером, слушая пленку, я убеждаюсь, что и правда ничего такого не делал. Ну, разве что отношусь к одному проценту злодеев, которые умеют закосить под пушистых ангелов, мать их, даже под гипнозом.
Запись даже смешная. Очень.
Я узнаю много забавных подробностей, касающихся моего детства, которые я то ли специально вытеснил, то ли просто забыл. О некоторых из них доктор мне даже рассказал и дал исчерпывающие объяснения по поводу каждой. Я вспоминаю их и его объяснения, направляясь к его дому, чтобы еще раз трахнуть его жену: предварительно убедившись, что в коридоре полно пациентов по записи. Удивительно, но о его жене я умолчал.
Выясняется, что я:
а) выбросил с десятого этажа кошку, предварительно сжав ее в руках и почувствовав тепло этого маленького тела, кошка умерла не сразу, а лежала внизу в луже жидкости, но выяснить, кровь это или моча, я так и не решился;
* (Многим детям свойственен этот спонтанный импульс – жажда причинить боль, поломать, увидеть, что внутри игрушки, это не значит, что они безнадежны, объясняет мне милый доктор.)
** (Я звоню в дверь украдкой, стараясь не глядеть в глазки соседских дверей, не потому, что боюсь – как раз если не боишься, никогда не прогоришь, и она открывает мне, в коротком прозрачном платьице и с косичками, но это не выглядит по-дурацки, о нет.)
б) хотел трахнуть свою двоюродную тетку и почти осуществил намерение, да только в последний момент она передумала, ей было девятнадцать, мне одиннадцать. Мы ограничились петтингом;
* (Тут проблема не в тебе, объясняет мне доктор, а в ней, потому что для ребенка такого возраста нормально хотеть полового акта, особенно для рано созревшего мальчика, другой вопрос, какого хрена ты так рано созрел, мон ами, но это мы обсудим позже, не стесняйся, я же, ха-ха, твой доктор.)
** (Я захожу, и у меня, как всегда, учащается сердцебиение, так всегда, скольких бы ты ни трахал, кого бы ты ни трахал, какой бы раз ты ни трахал, все равно ты волнуешься, и что-то сжимает твое горло, что-то властное и молящее, словно рука двоюродной тетки на губах. Она задирает платьице, садится на корточки, и я вижу ее великолепие в зеркале. Она выгибает спину и говорит «мур». Я говорю «мяу».)
в) ненавидел реальность и представлял, что в небе живут маленькие человечки с сандалиями на ногах, таких я увидел на пенале и постарался забыть об этом на всю жизнь;
* (Это вообще ерунда, смеется он, вера в сверхъестественных существ, да ты просто маленький язычник, со временем это проходит, и место папы, мамы, человечков с сандалиями на ногах занимает старый добрый христианский Бог, ну, или, учитывая некоторые аспекты твоего происхождения, Иегова, а, старина? – подмигивает мне доктор.)
** (Я говорю «мяу», она говорит «мур» и снова садится на корточки, мой рогоносец будет занят еще часа три, улыбается она. Тссс, говорю я, ибо рогоносцы, они как силы, их нужно умасливать даже в их отсутствие. Она задирает платье – если это можно назвать платьем – до самого живота, она ласкает себя. На ней розовые туфли. Я отгоняю от себя мысли о том, что именно таких не хватало Свете в ее последний вечер, пани доктор от наслаждения охает и едва не падает. Слава богу, на ее пути стою я, и она ухватывается за мои бедра. Ммм, шепчет она, и мои одежды раскрываются, я закрываю глаза.)
г) стремился к смерти с поражавшим окружающих постоянством;
* (Причем, старина, с воодушевлением говорит доктор, ты делал все это великолепно, замаскировавшись просто-таки идеально! случаи, когда ты едва не погибал, были настолько естественными, что комар носа не подточит, уверяю тебя. Ну, еще бы! хрен заподозришь, старина, пятилетнего мальчика в стремлении к суициду, если он всего лишь прыгнул в бассейн, хотя еще толком не научился плавать, а потом сказал, что ему будто бы показалось, что он вот-вот поплывет, а? хрен поймешь, что ребенок хочет убить себя, если он всего лишь – ох уж это всего лишь, да? – ехал на велосипеде, да и заехал в строящийся дом, и покатался по четвертому этажу без стен, и чуть не сорвался. Ты был великий актер, старина, как все дети, впрочем, да и, ха-ха, доктора.)
** (Я увлажнен и весь в помаде, я люблю, когда много помады, надо будет спросить у доктора – ха-ха! – что это значит по его докторским понятиям? Странно: ощущение глубокого горла вызывает у меня совершенно явственное ощущение лжематки, что так, что этак. Она давится, но ей нравится. Наконец, когда я чувствую, что достигаю Того Самого Состояния, это когда спустить часа три не можешь, рывком снимаю с себя ее голову и за волосы веду на коленях в спальню. Ах ты…)
д) ненавидел свою мать;
* (Тут, старина, грустнеет доктор, два варианта: или тебя отталкивало ее подсознательное сексуальное влечение к тебе, или наоборот. Так что, ха-ха, выбирай то, что тебе больше нравится. Кстати, именно это причина твоего бабничества, которому ты, конечно, подвержен и от которого так упорно открещиваешься. Впрочем, у нас знаешь как? чем упорнее открещиваешься, тем глубже вязнешь, ха-ха.)
** (О да, я завяз, доктор, и еще как, я завяз в вашей жене по самый пах, я так глубоко, что глубже уже некуда, и она расширенными скорее от боли глазами смотрит прямо в меня, а потом обхватывает за шею и, дрожа, приникает к моей шее. Она дрожит, бедняжка. Она так дрожит. Когда мне нравится женщина, шепчу я, он огромный, фраза безотказная, она содрогается несколько раз, я не спеша оглядываюсь. Где-то в сотнях миль за моей спиной подрагивают ее жалкие прекрасные ноги, увенчанные нелепыми туфлями. Когда я вернусь в этот мир, то сниму их. Не сейчас. Я сжимаю ее грудь и продвигаюсь еще на миллиметр вперед, я расту вместе с любовью в ее глазах.)
е) что я игрок и в те и в эти ворота;
* (Эту новость доктор не комментирует, бедняжка думает, что это как-то нанесет ущерб моей мужественности. Наверное, единственное, что его утешает, – так это возможность утешить меня тем, что я ни в коем случае не пассивен, никогда и ни в чем. Забавный. Я узнаю об этом, лишь когда прослушиваю пленку, и это меня изрядно веселит, потому что я никогда не боялся оказаться таким, даром, что ли, воспитывался на прекрасном средиземноморском мифе. Хоть я и специалист по ацтекам, но, уверяю вас, доктор, все эти рассказы о том, что они жгли гомосеков, не больше чем миф испанцев, которые как раз жгли гомосеков. А, доктор?)
** (И это совершенно не секрет для его супруги, которая, исчерпав ресурс первого эшелона обороны, сдала второй. Мы слились еще медленнее, чем в первый раз и первым способом: она просила меня о чести довериться ее движениям, она морщилась, шипела, кривлялась, а я вспоминал лицо ее мужа, совершенно не привлекательного для меня мужчины, но тем не менее что-то чувствовал, наверное, обладая чьей-то женщиной, ты поедаешь печень ее мужчины. Впрочем, это уже из японистики. Итак, я чувствовал, что имею их обоих, а она шипела, как дурно воспитанная змея, и наконец последнюю треть пути мы прошли неожиданно легко. Она тихонько завыла, и я дал ей закусить платьем. Неужели я и правда хотел умереть в детстве?)
ё) по ночам я часто плачу, и у меня вот уже двадцать восемь – а мне тридцать два – лет один и тот же сон: я плачу и целую веснушчатое лицо красивой юной девушки, и она тоже плачет и смывает с меня слезами все-все-все, и я снова становлюсь невесомым и чистым.
* (Доктор не стал комментировать эту чушь. Никогда он не понимал этих пациентов. То шляется по черт знает кому, то веснушчатую девку ему подавай, женился бы, может, повезет в браке, как ему, доктору.)
** (Я содрогаюсь в жену доктора и чувствую чистоту и невесомость.)
*** (Но уже через мгновение все уходит, и мы возвращаемся в грязные и ощутимые тела.)Как всегда перетрусив, я решаю сходить в церковь.
– Тут мало света, – говорит он.
– Впрочем, это даже хорошо, – улыбается он.
– Мировоззрение ацтеков было довольно мрачным, – говорит он.
– Несмотря на то что они любили Солнце, – разводит он руками.
– Очень мрачным, – улыбается он.
– Тем более с учетом некоторых особенностей культа, – хихикает он.
– Культа этого достойного народа, – покачивается он.
– На воспоминаниях о котором наш друг сделает себе имя, – хмыкает он. – Не так ли?
Священник молчит.
– Ну, по крайней мере, безбедную старость и комфортное существование, – кривится он.
– Существование растения, – гримаса искажает его лицо.
– Мясистого зеленого растения, которое до шестидесяти будет щипать студенток за жопы, – дергается у него губа.
Священник опускает глаза. Не лучшая идея была сказать «жопа» при священнике, а тем более католическом.– Не лучшая идея сказать «жопа» при священнике, тем более католическом, – спохватывается он.
– Так что простите, падре, – смеется он.
– Православный хотя бы одну, но может потрогать, – хохочет он.
– Но вернемся к нашему другу, – становится серьезным он.
Священник вздыхает и молчит.
– Итак, до шестидесяти он будет разгуливать по дурно освещенным коридорам Академии наук, – говорит он.
– Да университета, куда станет выбираться, чтобы час-другой потрепаться с молодежью. Рассказать несколько анекдотов из мира, так сказать, науки. Переглянуться с симпатичной молодой дурой. Отечески потрепать по щечке другую молодую дуру, – говорит он.
– А в шестьдесят он получит вазу и уйдет на почетный отдых: будет раз в год ездить отдыхать в Прагу, раз в год в Крым и по выходным возиться в библиотеке, читая всякую дрянь, – губа дергается все сильнее.
– И щипая за задницы студенток, которые станут приходить к нему домой, – его лицо сама ненависть.
– А ацтеки как были для него непонятным словом на листе бумаги, так и останутся, – вздыхает он.
– И все это – вместо того чтобы прожить жизнь ацтека, – говорит он.
– Н у, разве не огорчительно?
– Воистину аминь, – хихикает он.
Священник опускает очи долу.
– Выпейте, отец мой, – говорит он и протягивает священнику чашу.
– Не кровь Христова, но воистину нечто лучшее, – смеется он.
– Прошу вас, – наклоняет он голову.
– Не отказывайте мне, не обижайте меня, – шутовски молит он.
– И у берущего возьми, – говорит он.
– И да не оттолкни руку дающего, – с удовольствием меняет он библейские фразы.
– Кстати, вам никогда не приходило в голову… – спрашивает он священника без всякого расчета на ответ.
– Как вы понимаете, я не рассчитываю на ответ! – хохочет он.
– Но это неважно. Так вот, вам никогда не приходило в голову, что, не приди мы в Латинскую Америку, они создали бы нечто, что потрясло бы мир?
– Я часто думаю, – присаживается на корточки он.
– Что было бы, не открой мы Америку, а наоборот, открой они нас… – грустит он.
– Представляю себе, как океан пересекают сотни тысяч огромных плотов, таких, на которых еще Инка путешествовал к Огненной Земле… – мечтает он.
– Сотни тысяч плотов, усеянных воинами с булавами в роскошных нарядах из птичьих перьев, – на глаз его набегает слеза.
– Воинов, поющих гимн Солнцу, воинов, которые при приближении земли соскакивают с плотов и по мелководью бредут к суше…
– И вся Европа становится огромным жертвенным камнем, – говорит он.
– Не правда ли, величественная картина? – спрашивает он.
– Выпейте, прошу вас, – мягко говорит он.
Священник тихо плачет, но пьет. Для этого ему приходится задрать голову, потому что руки у него связаны за спиной, да и сам он привязан к стулу. Священник сидит в углу церкви рядом со статуей Мадонны. Он выпивает все, что в чашке, и его лицо становится румяным.
– Не плачьте, прошу вас, – просит он священника.
– Сейчас вам станет хорошо, – обещает он.
– Это специальное зелье, пальчики оближешь, – смеется он.
– Если я расскажу вам, из чего я сварил его, вас стошнит, – предостерегает он.
– Впрочем, если хотите, могу прочитать вам небольшую лекцию, – говорит он.
– Лекцию на эту тему, – говорит он.
– Использование животных компонентов в зельях и магических обрядах уходит корнями… – пародирует он манеру лектора.
– …во времена ацтеков, – продолжает он.
– Именно в этих племенах получило широкое распространение человеческое жертвоприношение, – говорит он.
– То самое, которое из индейцев вытравила церковь вашего преосвященства, – говорит он.
– Каждый день на алтарь бога Уицилопочтли укладывали от пяти до десяти человек, – рассказывает он.
– Каждому из которых вырывали сердце, – говорит он.
– Сердце, вырванное у еще живого человека, должно было обагрить своей кровью каменную статую бога, – говорит он.
– Но что с вами? Вам дурно? – смеется он.
Священник мычит, потому что ему снова заклеили рот, и кивает. Ему и в самом деле дурно.
– Ерунда, – машет рукой он, – сейчас пройдет.
– У вас тут прохладно, – одобрительно кивает он.
– Так вот, заканчивая рассказ о жертвоприношениях, – вспоминает он.
– Дело в том, что они не были жестокими людьми, – объясняет он.
– Вся фишка в крови, – говорит он.
– Кровь – это магическая субстанция, и вот ее-то и нужно было ацтекам, – говорит он.
– А как достать ее из человека иначе, чем убив его? – спрашивает он.
– Увы, никак, – вздыхает он.
– Я понимаю, о чем вы думаете, – говорит он.
– Считаете меня психом, – грустно говорит он.
– Поверьте, это и правда, и неправда.
– Вы стали, отец, в некотором роде жертвой обстоятельств, – объясняет он.
– Ваша смерть станет Знаком для одного человека, – говорит он.
– Ну, а вдобавок Солнце получит вашу кровь, – ужасающе спокойно говорит он.
– Я вовсе не ретроград, который верит в каменных божков и считает, что можно возродить культ, погибший тысячу лет назад, – говорит он.
– В моем поклонении ацтекам есть здравое зерно, – пытается объяснить он.
– Меня устраивает подход, – объясняет он.
– Их подход, – уточняет он.
– Ацтеки были людьми, которые сами, добровольно – я бы хотел это подчеркнуть – шли на то, чтобы пожертвовать себя Солнцу. Понимаете? Можно не верить в Солнце, но нельзя не верить в самопожертвование этих людей, – задумывается он.
– Сейчас люди не такие, – разводит он руками.
– Вы можете представить себе современного человека, который пожертвует собой? – спрашивает он.
– А ведь этому учит и ваша религия, – подмигивает он.
– Так что никакой разницы между вашим богом, который сам полез на доски, к которым его приколотили, и ацтеками, ложившимися на камень, чтобы на нем им вырезали сердце, – нет совершенно! – говорит он.
– Больше того, – торжественно говорит он.
– Открою вам тайну, – шепчет он.
– Великую тайну, которую скрывали от всех нас сотни и тысячи лет, – говорит он.
– Иисус был ацтек, – медленно и отчетливо произносит он.
– И принес себя в жертву он именно как ацтек – не колеблясь, без размышлений и рефлексии, – говорит он.
– Но этот факт замолчали, – злится он.
Священник засыпает.
– Это зелье, – кивает он.
– Так и должно быть, – объясняет он.
– Это чтобы не было боли, – говорит он.
– Ацтеки не были садистами, – качает он головой.
– Иисус был ацтек, – повторяет он.
– Это замолчали его так называемые ученики, – кривится он.
– Петр и Павел, – презрительно хмыкает он.
– Конечно, они переругались, – хохочет он.
Священник моргает.
– Больше всего в Деяниях апостолов мне нравится ругань Павла с Петром, – смакует он.
– И если первый – этакий изнеженный глобалист с накрашенными ногтями, мечтающий о господстве над миром, то второй – типичный колхозник, которого вполне устроит контроль над Баварией и местной пивной, – снова смеется он.
– И знаете, мне иногда кажется… – присаживается он на лавку.
– Кстати, удобная штука, – смеется он, – вы молодцы, что придумали ставить скамейки в храме.
– Так о чем я? – морщит он лоб.
– Ах, да. Мне кажется иногда… – вспоминает он.
– …что если мы сделаем что-то экстраординарное, в духе ацтеков, – говорит он.
– …то эпоха прекрасной юности человечества вернется, – говорит он.
– …и мы будем жить, не зная ни сомнений, ни страха, – говорит он.