Зубные щетки продавались, но старый обычай жевать зубочистку, пока не растреплется кончик, все еще был в ходу. Металлический тюбик для пасты, который было бы легко сдавливать, еще не был придуман. Зубной порошок можно было купить или изготовить дома из смеси мела, камфары, мирры и хинина — невероятно горький, или из меда и древесного угля для неповрежденных зубов. Или по-другому: «раз в две недели или чаще, погрузи зубную щетку в несколько предварительно раздавленных зерен ружейного пороха» — но будь осторожен![524]
Женские платья создавались с целью подчеркнуть женственность и беспомощность их владелиц. Узкие плечи и крой верха рукава не давали викторианской даме поднять руки, чтобы причесаться, а невероятно тонкая талия была мечтой всех молоденьких девушек. Вырез дневных платьев обычно был высоким, но вырез вечерних становился все ниже и ниже — «намного больше, чем дозволяет строгая изысканность».[525] Один ливрейный лакей дал язвительное описание бальных вечерних платьев: «Молодые дамы почти обнажены до талии, платье еле держится на плечах, грудь совершенно обнажена, только соски немного прикрыты кусочком ткани».[526]
Любопытно, что эта демонстрация тела до талии сочеталась с возбуждающей жгучий интерес сдержанностью в показе того, что находится ниже талии. Такая мода осложняла любую попытку подправить плоскую грудь. Подбивка переда лифа, «улучшающая бюст», могла применяться на дневных платьях, была обычной для свадебного наряда, но сразу была бы заметна на вечерних платьях. На лифе были тщательно застроченные вытачки, в него вшивались корсетные косточки, застегивался он на спине на крючки с петлями. Обычно лиф пристрачивался к юбке, но иногда к одной юбке шилось два лифа, один с декольте, для вечера, другой с высоким вырезом, чтобы носить днем.[527] Или же «те, у кого не было большого запаса вечерних платьев, могли шить рукава платья из двух отдельных частей, нижняя отстегивалась у локтя… когда платье надевали вечером, кружевная гофрированная манжета придавала короткому рукаву нарядный вид».[528]
В моде была шелковая парча, узорами напоминавшая ткани восемнадцатого века. Зачастую в бабушкином гардеробе обнаруживались изумительные шелка, которые можно было использовать снова. Шанжан, переливчатый шелк, подходил как для дневных, так и для вечерних платьев; всеобщей любовью пользовались тартан и индийский рисунок «в огурцы», известный нам как «пейсли», по названию шотландского города, где производили имитацию этих тканей. Кружево часто нашивали на цветную основу. Кружево с подвенечного платья могло впоследствии использоваться для украшения множества других. Нежные, непрочные краски растительного происхождения уступили место кричащим анилиновым краскам, изобретенным и запатентованным Уильямом Перкином в 1856 году[529] и представленным на Всемирной выставке в Южном Кенсингтоне в 1862-м. Эти краски преобразили производство узорчатых платяных тканей и внушили викторианцам страсть к фиолетовому цвету, одной из самых ранних разновидностей анилиновых красок. Ипполит Тэн находил, что «цвета [женских платьев] чрезмерно кричащи».[530]
Юбка платья была заложена в складки у пояса, чтобы расправить огромное количество спадающей до полу материи. Чтобы еще больше увеличить объем ткани, использовались оборки и рюши. Подол юбки был подшит жесткой тесьмой, чтобы предохранить ткань платья. Сняв одежду, тесьму чистили щеткой, и могли заменить, когда она становилась безнадежно грязной, после того как благополучно подметала полы, скажем, в Хрустальном дворце. Карманы делались в боковых швах юбки или ниже пояса. Часы клали в небольшой кармашек на талии.
Лучше всего английские дамы выглядели верхом на лошади в модном Роттен-Роу в Гайд-парке, одетые для верховой езды: мужского покроя верх, юбка темных тонов, сапоги, иногда мимолетно демонстрировалась дразнящая штанина «брюк амазонки».[531] Женские брюки как верхняя одежда были еще немыслимы. В 1851 году миссис Амелия Дженкс Блумер из Нью-Йорка первой надела широкие, сборчатые, наподобие турецких шальвар, брюки (их можно было бы назвать гаремными), и ее друзья пробовали ввести эту моду в Лондоне, но дело кончилось скандалом.[532] После того как одна из лондонских пивоварен одела всех своих барменш в блумеры, эта мода умерла.[533]
Туфли и доходившие до лодыжки ботинки для помещения шились из атласа или лайки. «Жуткую грязь» на улице викторианские дамы преодолевали в более подходящей обуви, осмеянной Ипполитом Тэном: «полусапожки — настоящие сапожищи, большие ноги, как у болотных птиц и, под стать, походка и осанка».[534] Существует интересное описание моды дневных платьев 1860-х годах: «у некоторых юбок… изнутри по подолу шли кольца и шнурки. Они служили для того, чтобы поднимать юбку. Шнурок поддергивали у талии, и юбка, присобравшись, поднималась на несколько дюймов над землей, показывая лодыжки или яркие нижние юбки, которые надевали специально для такой цели».[535] К сожалению, видный историк костюма, Энн Бак, написавшая об этом, не выдвигает предположений относительно того, когда носили такие юбки. Юбка длиной выше лодыжки многие годы служила отличительным знаком проститутки; об этом наверняка все забыли, а те, кто носит такие юбки, и не знают об этом. Возможно, такие юбки подходили для нового спорта, игры в крокет, или, возможно, яркие нижние юбки могли быть видны только при переходе улицы, а когда женщина снова шла по чистому тротуару, они опять оказывались прикрытыми.
К 1865 году широкие юбки на кринолинах сменились платьями покроя «туника» и «принцесс». К 1870 году эта мода прошла, силуэт платья изменился — от свободного колокольчика до цилиндра с талией, с увеличивающимся турнюром сзади.
Самым известным предметом нижнего белья, которое носили викторианские женщины, был кринолин. Ему предшествовали очень жесткие нижние юбки из ткани «кринолин», изготовлявшейся из конского волоса и шерсти с рядами кантов на подоле.[536] Несомненно, все видели картины, где изображены дамы елизаветинских времен, у которых всегда была одна забота — как расправить юбку?[537] В елизаветинскую эпоху вошла в моду юбка с фижмами, каркасом из проволоки или китового уса. Викторианский кринолин, сначала из китового уса, затем из стальной проволоки, был встречен с энтузиазмом, но даже в зените славы он не был распространен повсеместно, хотя ему уделялось такое внимание, что случайный читатель модного журнала мог решить, что кринолины носят все. Королева Виктория не носила кринолинов. Она даже выступила против них в печати с письмом, адресованным дамам Англии, в котором клеймила кринолины как «мало приличные, дорогие, опасные и отвратительные».[538]
Мало приличными кринолины, безусловно, могли быть, особенно при сильном ветре или в переполненных поездах, но ведь самой Виктории никогда не приходилось совершать долгих пеших прогулок, неся на себе множество различных нижних юбок, необходимых для того, чтобы придать юбке модный объем, вес которых доходил до 14 фунтов.[539]
Дорогими? — за отличный кринолин в 1861 году платили 6 шиллингов 6 пенсов. Опасными они бывали часто, когда владелица кринолина неверно оценивала расстояние от своего платья до огня. Отвратительными они тоже бывали, в особенности на низеньких полных женщинах вроде королевы Виктории; напротив, императрица Евгения выглядела великолепно в бальных платьях с огромными юбками, когда вместе с мужем, Наполеоном III, посещала Викторию и Альберта. Кринолины различались по форме и устройству. Лучшие делались из стали для часовых пружин, у кринолина «санс-флектум» обручи были покрыты гуттаперчей, их можно было мыть, у некоторых кринолинов обручи вдевались в оборку, у других — обшивались фланелью. Кринолин «американская клетка» 1862 года весил всего 8 унций.[540]
Кринолины создавали неудобства своим владелицам, особенно в экипажах, общественных или частных, и на лестницах. Неудивительно, что знатные дамы продолжали сидеть в экипажах у модных лавок, а приказчики выносили им товары для просмотра. Существовали и другие варианты. В 1842 году «леди Эйлсбери носила платья, на каждое из которых уходило 48 ярдов ткани, а вместо кринолина использовала нижнюю юбку из пуха или перьев, которая приподнимала это огромное количество материи и плыла, подобно облаку, когда ее владелица садилась или вставала».[541] Это все равно, что носить пуховик, — зимой приятно, но летом… Нижние юбки из «арктического пуха» предлагали за 17 шиллингов 6 пенсов.[542]
Даже с кринолином нужно было надевать одну-две нижние юбки. В декабре 1860 года Джейн Карлейль, почувствовав, что простудилась, надела «все свои юбки сразу, а у меня были две новые, сделанные из шотландских одеял».[543] Конечно, она согрелась в них, и, скорее всего, они были нежно-кремового цвета, хотя в это время вошли в моду красные, ярко-синие или фиолетовые нижние юбки, гладкие или в полоску, что свидетельствовало об изменении представлений о белье. Раньше нижнее белье было только делом его обладательницы, ее горничной и прачки, и оно было белым. Теперь, когда кринолин наклонялся или покачивался, белье можно было увидеть, и оно стало таким, что на него стоило посмотреть.
Появление кринолинов ознаменовалось исчезновением туго затянутых корсетов. Косые швы лифа, сходившиеся у пояса, и пышная юбка создавали видимость тонкой талии, поэтому шнуровка вышла из моды. Это весьма обрадовало медиков и даже церковь. «Тугая шнуровка с нравственной точки зрения противоречит всем законам религии».[544] В свое время они считались замечательными. В 1841 году считалось,
что «современные корсеты охватывают не только грудь, но и весь живот и спускаются ниже, к бедрам; из-за того, что они отделаны китовым усом, не говоря о бесчисленных деревянных, металлических или из китового уса пластинках от верха до низа корсета… походка англичанки, как правило, напряженная и неуклюжая, ее тело не упруго и не сгибается из-за корсета».[545]
Шнуровку сзади, которую владелица корсета не могла затянуть сама, к 1851 году сменила шнуровка спереди, тогда же мадам Рокси Каплин получила медаль за свой «гигиенический корсет», удобный, но при этом обеспечивающий талию в 19 дюймов.[546] «Домашний журнал англичанки» в мае 1867 года, когда кринолины начали терять популярность, а корсеты снова вернулись, напечатал письмо читательницы, вспоминавшей о муках, которые в юности доставлял ей корсет:
В пятнадцать лет меня поместили в модную школу в Лондоне, здесь стремились к тому, чтобы талия учениц уменьшалась на дюйм в неделю, пока директриса не решала, что она достаточно тонкая. Когда я в семнадцать лет окончила школу, талия у меня была всего тринадцать дюймов, хотя прежде была двадцать три.
Эта противоречащая природе конструкция, несомненно, объясняет, почему викторианские дамы часто падали в обморок, почему они предпочитали лежать на диване, вместо того, чтобы совершать прогулки.[547] К 1860-м годам часто встречались цветные корсеты, например, веселого ярко-красного цвета, они стали короче и легче.
«Панталоны дают женщинам неоценимые преимущества, предохраняя их от болезней и недомоганий, к которым склонны британские женщины». Каким образом, остается неясным.[548] В 1840 году «Журнал по домоводству» давал инструкции, как их сшить. Штанины пристрачивались к поясу, перекрывая одна другую на несколько дюймов в талии, но не сшивались вместе. «Самая подходящая длина примерно ярд».[549] Низ штанин мог быть украшен вышивкой и кружевом в той мере, в какой владелица считала нужным. Каталог товаров от Дж. И Р. Морли предлагал «дамские нижние рубашки и панталоны из мериносовой шерсти, поярка, белого хлопка и замши». Интересно, много ли женщин в действительности носили кожаные панталоны Морли? Они были бы очень хороши для езды на велосипеде, но это еще было впереди.
Другим типично викторианским предметом одежды была шаль — 5 квадратных ярдов кашемира или шерсти зимой или тонкого кружева летом. Все шали, с бахромой и простые, были украшены индийскими «огурцами», или пейслийским узором, набивным или вытканным. Тот, кто пробовал носить шаль, знает, что это большое искусство. Прежде всего, с шалью нельзя носить ни дамскую сумочку, ни держать на руках ребенка ни при покупках, ни при каких других обстоятельствах. «Семейный журнал Сильвии» дает полезный совет относительно «этого трудного искусства». Шаль должна быть «уложена изящными складками, насколько это возможно… и ее надо придерживать обеими руками, сложенными на груди», — а это требует внимания.[550] На Риджент-стрит существовало несколько модных магазинов, специализирующихся на шалях, один из которых мог покупать или менять шали и подвергать их сухой чистке.[551]
Придерживая одной рукой на груди шаль, с трудом можно было держать в другой еще один непременный викторианский аксессуар — зонтик от солнца. Зонтики от солнца подбирались в тон платью или по контрасту с ним. В 1840 году они были маленькими, зачастую украшенные оборками или вышивкой, с ручкой из дерева или слоновой кости, дающей возможность их вращать и наклонять, чтобы, сидя в экипаже, уберечь лицо от солнечных лучей. Зонтики увеличивались в размерах, изменяли форму, вплоть до стрельчатого «зонтика-пагоды». Разумеется, в дождь они были бесполезны. В 1857 году Барбара Бодичон (урожденная Ли Смит), одна из первых феминисток, негодовала по поводу «неподходящей современной одежды» женщин, «которая хороша только в комнатах с коврами, где кажется изящной и красивой; на улицах же оказывается маркой и неподобающей».[552] «Каждая женщина должна иметь непромокаемый плащ с капюшоном… Зимние ботинки должны быть сшиты с прокладкой из пробки между двумя подметками, это сохраняет ноги совершенно сухими, а благодаря толстой подошве можно вытащить ботинки из грязи, не добавляя им тяжести» — новый вариант патенов, но гораздо надежнее и удобнее.[553]
Мейхью приводит описание модного салона по рассказу одного из служащих салона:
[Он] больше похож на особняк дворянина, чем на лавку модистки… в этих больших домах не только работают модистки и портнихи, здесь есть любые предметы женской одежды, нет только обуви. Дама приходит заказать, скажем, свадебный наряд, или шлейф для официального приема у королевы, или утреннее либо вечернее платье. Она выходит из экипажа. Дверь ей открывает ливрейный лакей, который вводит ее в так называемый «главный магазин», или первый «зал для показа». Затем приходит француженка, в шелковом платье с короткими рукавами, в маленьком кружевном чепчике с длинными лентами, которые падают ей на плечи и доходят до полу… Эти француженки одеты как «magazinières» [кладовщицы —
Если заказчице требовалось, платье могло быть готово на следующий день.
В 1861 году, когда Томас Карлейль сделался известным, его жена Джейн решила пойти к модной портнихе, хотя и не такой роскошной, как только что было описано. Она брала за работу до 300 фунтов, хотя взяла с Джейн Карлейль гораздо меньше.[555] Дамы с более скромными средствами прибегали к услугам портних, нанимаемых «поденно», которые приходили на дом к клиентке, беря за это 2–3 шиллинга в день. Зачастую клиентка сама выполняла большую часть несложной работы, такой как швы юбки и отделка, оставляя сложную портнихе.[556] Во всяком случае, шить на руках приходилось не все. Первая швейная машина была изобретена французом М. Тиммонье уже в 1829 году, эта модель демонстрировалась на Всемирной выставке в 1851-м, но не возбудила большого интереса, возможно, потому что делала на лицевой стороне шов, похожий на тамбурный, что выглядело грубо. Следующим был Элайас Хау, который изобрел и запатентовал свою швейную машину в 1846 году, но она не имела коммерческого успеха, пока Айзек Зингер не усовершенствовал ее и не запатентовал в 1851-м в Америке. Затем в этой области стали работать и другие изобретатели, пока к 1868 году не появилось шесть различных производителей машин, некоторые из них торговали в собственных специализированных магазинчиках, предлагая машины, на которых можно было вышивать и шить «челночным» стежком, применяющимся в современных швейных машинках.[557]
Платье можно было купить готовое. В «Журнале по домоводству» всегда был тематический раздел «Лондонские и парижские моды», в котором часто сообщалось, что эти модели можно увидеть в магазине «Суон энд Эдгар», на Квадранте, части Риджент-стрит (магазин закрылся в 1982-м, но остался дорогим воспоминанием для домохозяек из пригородов, которые любили в нем встречаться, не подозревая, что здесь весьма доходное место для проституток). Ни один другой магазин не был упомянут, можно подозревать, что «Суон энд Эдгар» имел какие-то торговые связи с журналом. Можно было купить только лиф и достаточное количество ткани на подходящую юбку, или наоборот. «В случае тяжелой утраты… когда немедленно требовалось готовое элегантное платье», можно было прибегнуть к «расширяющемуся лифу „Jay’s Patent Euthemia“», хотя как он расширялся для скорбящих вдов, из рекламы неясно.[558]
Бумажные выкройки поставлялись профессиональным портным начиная с 1830-х годов, но в августе 1850 года ежемесячный журнал «Мир моды» стал продавать их в каждом номере, а к 1859 году в этой области было четырнадцать конкурентов, включая Сэмюэла Битона. С этими выкройками было страшно трудно иметь дело, поскольку части нескольких платьев печатались на одном листе тонкой бумаги. «Части выкройки каждого платья легко отличить благодаря особому виду линий каждой», — как это напоминает уверения относительно «простоты самостоятельной сборки» мебели в плоской упаковке! Но викторианские дамы были настойчивы, и в комнатах для шитья все росла гора бумажных выкроек, и так продолжалось до самого последнего времени, когда уже редко кто собирается шить платья собственноручно.
Одежда в музейных коллекциях часто кажется очень маленькой. На это есть две причины: одежда, перешедшая от одного владельца к другому или купленная в «секонд-хэнде», как правило, переделывалась для меньшего ростом владельца, одежда, принадлежавшая рослому человеку, редко оставалась не переделанной. К тому же викторианские женщины и мужчины действительно были маленького роста, если судить по нашим меркам. Саксы, мужчины и женщины, отличались крепким телосложением, были ростом 5 футов 8 дюймов и 5 футов 4 дюйма, а викторианцы на три или два дюйма ниже.[559] Сама Виктория, вероятно, была менее 5 футов ростом, ее часто называли «наша маленькая королева», но она была ненамного ниже средней женщины своего времени.
Косметика «почти вышла из моды». Крем для губ мог быть подкрашен растительной краской из алканы красильной, но «эта краска могла оставить красный след на батистовом носовом платке, если случайно коснешься им губ».[560] Для удаления волос на лице применялся слабый раствор мышьяка. Это часто служило оправданием того, что мышьяк хранился в доме и оказывался доступен отравителю.[561] Желателен был прекрасный, безупречный цвет лица; веснушки можно было «свести» окисью серебросодержащего свинца или соляной кислотой, — ни то ни другое не кажется безопасным.
Дома ходили в чепчике на подкладке, украшенном лентами, он закрывал верх головы и часть щек, с каждой стороны ленты длиной до груди висели свободно или были завязаны под подбородком. Чепчики, украшенные цветами и кружевом, бывали прелестны, к тому же для пожилых или старых дам это прекрасный способ спрятать редеющие волосы. Эмерсон был удивлен тем, что «английские женщины ходят с сединой», то есть не красят волосы.[562] Вдовы носили чепчики со спускающимся на середину лба мысом, похожие на уменьшенный вариант ставшего знаменитым вдовьего чепца Марии, королевы Шотландской. Виктория носила такой чепец после смерти Альберта до конца своих дней. На улице голову всегда закрывали капором или шляпой. Прически были замысловатые, иногда требовавшие применения накладных волос. Бедные женщины продавали свои волосы, а иногда их крали у женщин уличные грабители.
Маленькие девочки и мальчики носили одинаковые платьица, лет в шесть или старше мальчики начинали ходить в штанах. Платья маленьких девочек повторяли платья матерей, хотя были короче, а маленьким мальчикам зачастую приходилось носить матросские костюмчики или одежду горцев, как, скажем, бедняжке наследнику трона, когда его мать открывала Всемирную выставку. (Чтобы носить тартан, не требовалось шотландского происхождения. Отец принца Эдуарда был немцем, мать, во всяком случае, наполовину немкой. Оба они восприняли Шотландию сэра Вальтера Скотта с энтузиазмом.)
Здесь нужно отметить одно значимое изобретение: безопасную [мы называем ее «английской» —
Глава 15
Здоровье[564]
Стоматология из занятия рыночных шарлатанов превращалась в профессию. В 1863 году была изобретена первая бормашина, работавшая по принципу часового механизма. Вставную челюсть из вулканизированной резины можно было изготовить по форме десен и фиксировать с помощью присосок Лучшие искусственные зубы изготавливались из фарфора, они не гнили и не темнели даже после смерти.[565] Зубы герцога Веллингтона спереди были настоящими, а по бокам золотыми и из моржовой кости, которая меняет цвет не так быстро, как слоновая.[566] Дантисты с Сент-Мартин-лейн предлагали «любые виды искусственных зубов… из любых материалов: резины, воска, различных сплавов или золота».[567] Согласно объявлению 1868 года в «Пенни иллюстрейтед пейпер», полный набор искусственных зубов стоил от четырех до двадцати гиней [от 4 фунтов 4 шиллингов до 21 фунта].
При зубной боли настойку опия прикладывали к щеке или принимали внутрь.[568] Считалось полезным, «поставить на десну одну-две пиявки».[569] Любопытный совет дает Изабелла Битон: «Возьмите кусочек листового цинка размером с шестипенсовик и кусочек серебра [размером], скажем, с шиллинг, соедините их и поместите больной зуб между ними или рядом. За несколько минут боль пройдет, как по волшебству. Цинк и серебро, действуя на манер гальванической батареи, вырабатывают достаточно электричества, чтобы воздействовать на зубной нерв и успокоить боль».
Дантист с Хановер-сквер взял с Ханны Калвик за две пломбы 10 шиллингов 6 пенсов, хотя и знал, что ей непросто заплатить такую сумму, потому что она пришла к нему в своей рабочей одежде. «Он разрешил своему ученику смотреть, как он пломбирует мне зуб, мне кажется, он не должен был так поступать с женщиной».[570] При удалении зубов для обезболивания применяли эфир или хлороформ.[571] Светский человек по имени Сэмюэл Боддингтон, большой любитель званых обедов, пошел к своему дантисту на Брук-стрит, «и тот за полторы минуты вырвал двенадцать испорченных зубов» — должно быть, в следующий раз его соседи по столу испытали огромное облегчение.[572]
В 1842 году официальное исследование выявило огромные различия в средней продолжительности жизни у представителей среднего класса («дворяне и профессионалы с семьями»), квалифицированных трудящихся («торговцы с семьями») и низшего класса («ремесленники, слуги и рабочие с семьями»). В районе Бетнал-Грин на востоке Лондона средняя продолжительность жизни составляла у дворян и прочих 45 лет, у торговцев и прочих — 26, а у рабочих — 16. В Уайтчепеле, тоже на востоке, соответствующие показатели были: 45, 27 и 22. В Кенсингтоне, на западе, средняя продолжительность жизни у дворян составляла 44 года, у торговцев 29, а у рабочих 26. Во всех трех районах 62 % смертей в семьях рабочих приходилось на детей до пяти лет.[573] С помощью статистики можно доказать что угодно, но эти цифры выявляют вопиющее различие между вероятной продолжительностью жизни у дворян и рабочих.
В 1834 году был принят закон о бедных, призванный сократить число просителей, не могущих прокормить себя, предложив им в качестве альтернативы ужасные работные дома. После 1834 года типичные просители стали отличаться от тех, кого в елизаветинские времена называли «здоровыми бродягами». Те могли работать, но не хотели, теперь это были хронические больные или инвалиды, которые работать не могли. В работных домах их невозможно было содержать без медицинской помощи. На государственные средства там были построены лечебницы и назначен медицинский персонал.[574]
Одним из них был доктор Роджерс. В 1856 году, потеряв свою практику после эпидемии холеры, он поступил на службу в работный дом.[575] Его начальная зарплата составляла 50 фунтов в год, из которых он был вынужден оплачивать выписываемые им лекарства. «У нас не было оплачиваемых санитаров… первые девять лет их роль выполняли довольно беспомощные бедняки», которым доставалось еды немного больше, чем пациентам, за которыми им полагалось ухаживать. Они также ухитрялись получать больше джина. К семи утра они уже были пьяны, и если нужно было вынести труп — а это случалось довольно часто, — им предлагали дополнительный стакан. «Один из них систематически крал у больных вино и бренди». (Бренди употребляли в качестве стимулирующего средства при холере.)
Доктор Роджерс приказал санитарам изолировать больных корью, которая в то время нередко заканчивалась смертью, но для этого они были «слишком глупы или слишком легкомысленны». Однако ситуация постепенно улучшалась. Прежний надзиратель работного дома, грубый неграмотный человек, был уволен, и на его место присланы новые надзиратель и надзирательница, «относившиеся к людям с добротой и вниманием», в 1865 году была назначена новая старшая сестра. В жестокие зимы 1863–65 годов лечебница была настолько переполнена, что все кровати пришлось сдвинуть вместе, и больные могли сойти с постели, только перебравшись через спинку. Доктор Роджерс добивался, чтобы некоторых больных перевели в крупные благотворительные больницы, и в конце концов преуспел. Ему вдвое повысили оклад и к тому же выделили средства на содержание нескольких «учеников», то есть студентов-медиков, так что он начал зарабатывать достаточно для среднего класса. Однако профессиональная пресса постоянно отмечала, что зарплата докторов в работных домах, а также других государственных служащих, например, докторов прихода, неприлично мала.
Благотворительные больницы существовали на добровольные пожертвования и не имели государственной поддержки. В восемнадцатом веке в Англии поднялась волна филантропии, в результате чего появились больница Гая, Лондонская и Вестминстерская больницы, а также больницы Св. Георгия и Миддлсекса, расположенные на границе тогдашнего города, что позволяло больным наслаждаться свежим воздухом и снижало стоимость участка.[576] (Эти больницы сохранились до наших дней, как и средневековые больницы Св. Варфоломея и Св. Фомы.) Они управлялись членами правления, вносившими определенную плату в фонд больницы и имевшими право определять правила приема больных. К примеру, в больнице Св. Варфоломея одно из отделений было открыто круглосуточно для оказания неотложной помощи, в других же случаях требовалось подать прошение на бланке, взятом в конторе управляющего и подписанном одним или несколькими членами правления. Именно в таких вопросах помощь представителей среднего класса бывала бесценной. К примеру, один из «миссионеров» Лондонской миссии дружески отнесся к бывшему солдату, уволенному из армии по болезни — у того был туберкулез — с годовым пособием и без всяких надежд на будущее. «Я постарался устроить его в превосходную Бромптонскую больницу в отделение туберкулеза и легочных болезней».[577]
Манби, этот представитель среднего класса, питавший страсть к работницам, устроил в Королевскую больницу для неизлечимых больных девушку с изъеденным туберкулезом лицом. «Пациентов выбирают не по их заслугам, а по тому, сколько денег или голосов
Вооружившись необходимыми бумагами, страдалец приходил в больницу в приемный день для прохождения осмотра и решения своей участи. В случае успеха «стационарных больных ежедневно посещали терапевты и хирурги, а амбулаторных ежедневно осматривали ассистенты терапевтов и хирургов».[580] Ипполит Тэн посетил больницу Св. Варфоломея вместе со знакомым студентом-медиком.[581] В то время там лежало 600 пациентов. «Гигантское здание… кровати стоят на расстоянии 5–6 шагов друг от друга… безупречная чистота. Мне кажется, больница хорошо оборудована и хорошо управляется… здесь огромная кухня, все готовят на газу». Больнице Св. Варфоломея повезло, ее ежегодный доход равнялся 40 000 фунтов, часть этой суммы поступала от городских владений, пожертвованных ей Генрихом VIII после того, как он ее восстановил. Большинство больниц хронически нуждалось в деньгах. В 1850 году в Вестминстерской больнице пришлось закрыть три отделения, и подобная практика не была исключением.[582]
Больница Св. Фомы была основана в двенадцатом веке в Саутуорке, к югу от Лондонского моста. Семь веков спустя, в 1859 году, ей крупно повезло: Лондонская железная дорога принудительно приобрела участок, на котором она стояла, чтобы построить там вокзал Лондон-Бридж. После некоторых переговоров больница смогла переехать в новое здание напротив парламента и воспользоваться преимуществами современной планировки, одобренной Флоренс Найтингейл. Чтобы предоставить каждому пациенту максимум света и воздуха, на территории были построены отдельные сообщающиеся здания. В 1868 году королева Виктория заложила первый камень в основание больницы, и три года спустя больница открылась.
Наряду с больницами общего профиля все чаще стали появляться специализированные больницы. В 1860 году в одном Лондоне существовало 66 специализированных больниц. Четыре из них предназначались для лечения грудных болезней. Бромптонская больница, рассчитанная на 300 мест, была основана в 1842 году, однако по меньшей мере половина мест обычно пустовала из-за отсутствия медсестер или фондов. Лондонская больница грудных болезней, основанная квакерами в 1848 году, была рассчитана на 160 кроватей, однако ее преследовали те же самые проблемы, что и Бромптонскую. Больница с громким названием Королевская национальная больница грудных болезней располагала только двадцатью кроватями. Северо-лондонская туберкулезная больница, основанная в 1860-е годы, обанкротилась: кто-то сбежал, прихватив с собой значительную часть ее фондов; это событие назвали «докторским рэкетом».[583] Но все же некоторые специализированные больницы работали хорошо. Например, Детская больница на десять кроватей, основанная в 1852 году (больница до сих пор располагается на Грейт-Ормонд-стрит). Туда принимали детей от двух до тринадцати лет. Детей до двух лет лечили амбулаторно. К 1880-м годам в отделении для девочек уже лежало 75 маленьких пациенток. Там стояли «прелестные детские кроватки веселых расцветок с перилами вверху, по которым скользит широкая доска с игрушками и книжками, расположенная на такой высоте, чтобы сидящему ребенку можно было до них дотянуться. Все здесь веселое, аккуратное и приятное на вид, даже сестры», и в каждой палате весело горит камин.[584]
Тесное взаимодействие медицинских учебных заведений и больниц было неотъемлемой частью представлений девятнадцатого века. При больнице Св. Варфоломея с 1842 года имелся медицинский колледж с проживанием, призванный «предоставить студентам наряду с удобствами моральные преимущества проживания в стенах больницы», так как студенты-медики, как правило, в моральных преимуществах нуждались.[585] Больница Св. Марии в Паддингтоне на 150 кроватей была основана в 1851 году. Три года спустя при ней открылось медицинское училище для трехсот студентов. В 1826 году был создан Университетский колледж вместе с больницей и медицинским факультетом. При больнице Чаринг-Кросс, основанной в 1815 году, с 1822 года действовало медицинское училище. В 1834 году вступило в строй ее новое здание на 60 кроватей.
Кингс-Колледж также имел свою больницу и медицинский факультет на Портьюгал-стрит. После того, как в 1836 году открылся Лондонский университет, студенты медицинского факультета для получения ученых степеней, которые раньше присуждались только Оксфордом и Кембриджем, смогли работать в лондонских больницах. На приобретение профессии врача уходило около 400 фунтов, эта сумма складывалась из ежегодной платы за обучение (около то фунтов), а также стоимости книг и расходов на проживание (около 50 фунтов) за четыре-пять лет. Чтобы оплатить часть расходов, студент мог устроиться на одну из вспомогательных должностей в больнице, подрабатывать уроками, сочинительством или в качестве помощника частного врача.[586] В то время некоторые профессии нередко передавались по наследству, особенно профессия врача. Студент мог выбрать старую систему обучения, существовавшую до появления медицинских учебных заведений, и год-другой жить дома, учась у своего отца или другого члена семьи. Так он избавлялся от платы за обучение и других расходов и вместе с тем мог наслаждаться материнской заботой (следует заметить, что самое скромное существование обходилось в 50 фунтов в год).
Получив диплом в возрасте около двадцати одного года, молодой доктор стремился поступить в одно из престижных учреждений: Королевский колледж хирургов или Королевский колледж терапевтов, которые зорко следили за иерархией в своей профессии. Годам к тридцати он мог получить в больнице место ассистента хирурга или ассистента терапевта, если колледж давал ему хорошую рекомендацию, а члены правления не предпочли другого кандидата — при зачислении в штат процветала коррупция, претендентам приходилось энергично за себя хлопотать. Годам к сорока он мог надеяться стать полноправным хирургом или терапевтом в штате больницы. Эти назначения вели к полезным и выгодным контактам за пределами больниц для бедных. Если врач хотел заняться частной практикой, ему необходимо было получить аттестат хирурга-фармацевта, вывесить табличку со своим именем и ждать пациентов. Именно к такому фармацевту Джейн Карлейль послала свою незадачливую служанку, когда к той в ухо влез черный таракан. Фармацевт извлек его с помощью мыльного раствора. «Там могли остаться одна-две ножки», — сказал он, предлагая промыть ухо на следующий день, но со служанки было уже достаточно.[587]
Джон Сноу, личный анестезиолог королевы Виктории, начал свою карьеру в 1854 году, работая хирургом в единственной комнате на Фрит-стрит в Сохо, на людной улице, где практиковали еще четыре хирурга. Иногда он подрабатывал в клубах для больных и тред-юнионах, которые в ту пору росли, как грибы, или участвовал в вакцинации населения, работал хирургом в полиции или тюремным врачом. Сноу так и не женился, хотя многие молодые врачи полагали, что жена придаст им вес и респектабельность, ценимые пациентами. Врачебную практику можно было покупать и продавать через профессиональные журналы. По мере того, как известность врача росла, его начинали приглашать для дачи показаний в суде, особенно после нескольких громких дел об отравлениях, поместивших Центральный уголовный суд под прицел викторианской прессы.[588]
Медсестры не всегда были «веселыми, аккуратными и приятными на вид», но они постепенно становились более квалифицированными, более уверенными в себе, менее невежественными и менее склонными искать утешение в джине. В 1850–51 годах Флоренс Найтингейл посетила Институт диаконис в Кайзерверте, Германия. Свое обучение она продолжила в парижских больницах, находившихся под началом монахинь.[589] Она глубоко сожалела о том, что в Англии нет организаций, подобных кайзервертским или парижским больницам, где английские девушки могли бы учиться на сестер. Несмотря на сопротивление семьи, в 1853 году она наконец-то смогла погрузиться в темные воды сестринской профессии, поступив на службу в Больницу для тяжело больных благородных дам на Харли-стрит, дом 1. Там ее организационные способности развернулись столь бурно и стремительно, что леди и джентльмены из опекунского совета не понимали, что вокруг творится, — и это повторялось на протяжении всей ее жизни.
Вскоре разразилась эпидемия холеры, и Флоренс Найтингейл добровольно вызвалась руководить уходом за больными в больнице Миддлсекса. Затем страну постигло еще более страшное бедствие: Крымская война. Эйфория, охватившая британскую публику в первые дни войны, сменилась ужасом, когда Уильям Рассел из «Таймс» описал нечеловеческие условия, в которых находились пациенты госпиталя в Скутари. Мисс Найтингейл получила предложение отправиться туда с командой из сорока сестер и сделать все от них зависящее. Это была разношерстная компания: леди, служанки и опытные сестры. Тогда и встал мучительный вопрос, многие годы не терявший своей актуальности. Что должна делать сестра милосердия? Оглядываться на религиозные предписания и предлагать больному духовное утешение вместо судна, в котором он нуждался? Или заботиться об их кишащих паразитами, дурно пахнущих, измученных телах и выполнять назначения доктора (а также мисс Найтингейл)? Кем ей быть, леди или палатной служанкой?
В 1856 году мисс Найтингейл вернулась в Лондон, терзаясь мыслями о несчастной судьбе британских солдат. Через год напряженной борьбы и закулисных переговоров ей удалось добиться создания правительственной комиссии, призванной изучить состояние здравоохранения в Британской армии. Мисс Найтингейл пожертвовала 45 000 фунтов, собранных английской публикой в благодарность за труд в Крыму, на создание сестринских курсов при больнице Св. Фомы. Это дало толчок развитию профессии. Медсестры стали трезвыми, честными, надежными, пунктуальными, спокойными, дисциплинированными, чистыми и опрятными и добросовестно вели записи. К этому времени мисс Найтингейл превратилась в затворницу — самую энергичную затворницу в истории, — но каждую неделю читала блокноты медсестер и делала в них пометки.
Медицинские знания быстро распространялись. На смену старой мантре «Кровь, чаша и пластырь, слабительное, отвар и клистир» пришли научные методы лечения.[590] Слово «чахотка», веками означавшее угасание пациента, после открытия туберкул в легких уступило место слову «туберкулез». Освященный веками тщательный осмотр пациента по-прежнему оставался самым распространенным методом лечения, но появились и новые средства диагностирования. Недавно изобретенный термометр был шести дюймов в длину, но через пять минут точно показывал температуру пациента. В 1816 году французский врач Лаэннек столкнулся с пациенткой, страдавшей грудной болезнью. Этикет запрещал ему слушать шумы в ее легких, просто приставив ухо к груди, поэтому он изобрел стетоскоп, деревянную трубку, которую удобно было носить в цилиндре. Кровяное давление можно было измерить при помощи ранней версии сфигмоманометра. Все более сложным становился микроскоп.
В 1862 году «Ежегодный справочник по медицине, хирургии и смежным наукам» рекомендовал «по
Следующим важным достижением стала анестезия. В предшествующем веке успех хирурга в значительной степени зависел от того, как быстро он закончит операцию, так как пациент мог погибнуть от болевого шока. Единственным средством уменьшить боль были алкоголь и опий. Их применяли в непомерных дозах, вне зависимости от концентрации, без учета физических особенностей пациента. В 1831 году Джеймс Симпсон, эдинбургский профессор хирургии, благодаря случайности открыл чудесные свойства хлороформа. Легенда гласит, что он и несколько его студентов вдохнули пары хлороформа, когда один из них разбил бутылку, в которой он хранился. Когда миссис Симпсон пришла посмотреть, почему они не идут к обеду, она нашла их на полу крепко спящими.[593] В декабре 1847 года Чарльз Гревилл, непрофессионал, интересующийся последними событиями, зашел в больницу Св. Георгия, «чтобы посмотреть на применение хлороформа».
Мальчику двух с половиной лет удаляли камень. Его за минуту погрузили в сон… операция продолжалась около двадцати минут с несколькими зондированиями… время от времени применялся хлороформ… это изобретение — величайшее благодеяние, дарованное человечеству… огромное счастье жить в эпоху применения пара, электричества, а теперь и эфира [который не одно и то же, что хлороформ, но непрофессионалы иногда неверно употребляют медицинские термины]… какими бы выдающимися ни были успехи парового мотора и электрического телеграфа, хлороформ далеко их превзошел.[594]
С ним согласилась бы жена Чарльза Диккенса. В 1849 году она ожидала восьмого ребенка Ее муж сначала «тщательно ознакомился в Эдинбурге со случаями применения хлороформа», а потом (как сообщается в письме)
он настоял на присутствии джентльмена из больницы Св. Варфоломея, который применяет его во время операций и делал это четыре или пять тысяч раз… Это полностью избавило ее от боли (она ничего не чувствовала, только видела яркие вспышки сигнальных ракет), и ребенок был избавлен от повреждений [при накладывании щипцов?]. Поэтому врачи за десять минут справились с тем, что обычно занимает полтора часа. Нервный шок был сведен к минимуму, и на следующий день она во всех отношениях чувствовала себя хорошо. Если хлороформ применяет человек, который занят только этим, прекрасно знает все симптомы, держит руку на пульсе, не сводит глаз с лица пациента и употребляет только носовой платок, да и то легко, то я уверен, его действие столь же безопасно, сколь и чудесно и милосердно.[595]
Не часто случается присутствовать при рождении медицинской профессии. Разгадка в том, что «джентльмен из больницы Св. Варфоломея» был «занят только этим» и внимательно следил за состоянием пациентки.[596] В 1853 году королева Виктория, наверняка поощряемая своим научно мыслящим мужем, произвела на свет второго сына Леопольда под хлороформом, который применил доктор Джон Сноу. Все прошло настолько гладко, что когда доктора Сноу при рождении следующего ребенка вновь вызвали во дворец, он обнаружил, что роды уже начались, а принц Альберт систематически дает жене хлороформ, капая его на носовой платок. «При каждой схватке я давал ей вдохнуть немного хлороформа… действие хлороформа было легким, она не теряла сознания [это могло бы вызвать осложнения]… королева казалась очень довольной и здоровой и явно была рада благотворному влиянию хлороформа», — но ничего не говорила о сигнальных ракетах.[597]
Печать королевского одобрения положила конец бормотанию медицинских кругов, включая врачей миссис Диккенс, что женщина
Однако чудеса современной науки не способствовали безопасности больниц для бедных. Больные опасались, что их тела будут «тайно взяты врачом и студентами»[600] для вскрытия. Такие случаи бывали. В 1840 году в родовспомогательной больнице королевы Аделаиды погибли мать с младенцем. По словам убитого горем мужа, «тело жены было привезено из больницы [для похорон], также было подано прошение выдать тело ребенка», но никакого тела не оказалось. Когда он стал упорствовать, его послали в расположенную неподалеку анатомическую школу, где он «получил завернутое в упаковочную бумагу тело с разрезом на горле» — он успел как раз вовремя.[601] Тела умерших в работных домах, если за ними не обращались родственники, передавали в медицинские училища для вскрытия, но в целом наблюдалась постоянная нехватка трупов. К 1868 году за умирающими бедняками более тщательно следили, за их телами чаще обращались родственники, и это еще более затрудняло доставку «объектов» в анатомические школы.[602]
Вместо того чтобы обращаться в больницу, многие полагались на «чудесное излечение» с помощью различных снадобий, продаваемых на улицах и рекламируемых в массовой печати. Всевозможные растительные «средства» от множества болезней, кроме астмы, продавались уличными разносчиками по принципу «не поможет, деньги назад».[603] В 1842 году журнал для среднего класса высказывал сожаление по поводу огромного количества шарлатанских снадобий.[604] «Ни одна страна в мире не одержима такой страстью к знахарским средствам, как Великобритания». Порошок доктора Джеймса от лихорадки, содержавший сурьму и аммиак, действительно вызывал обильное потоотделение, но вместе с ним рвоту и понос. Шотландские таблетки Андерсона для улучшения пищеварения содержали алоэ и ядовитый корень морозника, вызывающий геморрой и хронический запор. В результате употребления пилюль Морисона, содержащих алоэ и цветную смолу гуммигут, люди нажили себе геморрой и хронические воспаления, а их изготовитель — состояние в 12 000–15 000 фунтов стерлингов. Ароматические пастилки Стила с шпанскими мушками — раздражающим веществом, долгое время употреблявшимся в качестве афродизиака, — были «одним из самых вредных знахарских снадобий, когда-либо предлагавшихся публике. Вместо обещанного излечения болезней, вызванных развратом [завуалированный намек на венерические болезни? Или на импотенцию?]… оно вводит в заблуждение молодых и старых, доводя их до саморазрушения… вместо ожидаемого результата возникает болезненное и опасное воспаление».
В 1863 году на модном рынке появился новый медицинский хит: хлородин доктора Дж. Коллиса Брауна, предлагавшийся для лечения желудка или любых других болезней. Тетушка Джейн Карлейль, приняв пятьдесят капель средства, «погрузилась в живительный сон», и ей стало гораздо лучше. Это средство регулярно рекламировалось в «Британском медицинском журнале».[605] В 1868 году газета «Пенни иллюстрейтед пейпер» предлагала пилюли Кея-Уорсделла, «уверенно рекомендуя их как лучшее лекарство, которое можно принимать во всех обстоятельствах, так как во время приема оно не требует ни ограничения диеты, ни каких-либо других ограничений, и его своевременный прием неизбежно излечит все недуги»: 1 шиллинг полтора пенса коробка, упаковка для всей семьи 4 шиллинга 6 пенсов. По меньшей мере, пилюли стоило попробовать. Сердечное средство Готфри и ветрогонное Далби, оба содержавшие опий, несомненно, успокаивали капризных детей, особенно если к ним добавляли немного джина, но ребенок мог затихнуть и навсегда.
Можно только удивляться, как часто средний класс принимал лекарства, не посоветовавшись с врачом. В 1852 году Джейн Карлейль, страдавшая от слабости и бессонницы, «приняла большую дозу морфия… и была благодарна за четыре часа забвения, полученного с помощью этого сомнительного средства».[606] Она принимала морфий и в 1862 году, хотя на следующее утро «чувствовала апатию». Хлороформ можно было купить в аптеке. Фармацевты свободно продавали не только настойку опия, но и морфий — и к тому же недорого. Настойка опия оказывала легкое снотворное и болеутоляющее действие, но была сильным успокоительным и особенно часто применялась у постели умирающих. При расследовании случая самоубийства, совершенного с помощью этого средства, «кто-то из должностных лиц заметил, что две унции настойки опия слишком большая доза, чтобы продать ее одному лицу»,[607] однако аптекарю не было предъявлено обвинение, так как тот был знаком с покупателем, сказавшим, что хочет «сделать компрессы на десны, которые распухли и болят… на продажу настойки опия и других успокоительных не было никаких ограничений. Они имелись только на мышьяк».[608]
Болезни, поражавшие жителей Лондона в XIX веке, возможно, научились лучше распознавать, но не лечить. В 1864 году комиссия по использованию детского труда отметила, что лондонские дети семи-восьми лет — то есть в возрасте, когда дети в бедных районах Лондона начинали работать, — «низкорослые, бледные, слабые и болезненные… самыми распространенными заболеваниями являются заболевания пищеварительных органов, искривление позвоночника, деформация конечностей и болезни легких, приводящие к атрофии, чахотке и смерти».[609] Страшные инфекционные болезни: дифтерия, корь, скарлатина, коклюш и свинка, от которых современные дети в значительной степени защищены, нередко кончались смертью. В 1862 году в Лондоне свирепствовала эпидемия дифтерии. Часто повторялись эпидемии скарлатины, «главной причины смерти от инфекционных болезней у детей».[610] Диарея унесла в могилу множество младенцев, которым не исполнилось и года. «Конвульсии» — любимый термин, употреблявшийся в свидетельствах о смерти, — вероятно, были следствием туберкулезного менингита.[611] В мрачной атмосфере Лондона расцветал рахит, который предупреждается хорошим питанием и солнечным светом. Почти у 15 % детей имелась деформация ног и таза, для девочек это в будущем означало тяжелые роды.[612]
В 1847 году вместе с голодными иммигрантами в Лондон прибыла «ирландская лихорадка». Скорее всего, это был тиф, от которого за последние три месяца 1848 года скончалось более тысячи лондонцев. Лихорадка вернулась в 1856-м и в 1864-м. Зимой 1847–1848 года в городе свирепствовала эпидемия инфлюэнцы, поражавшая детей и стариков. На этот раз это была «болезнь богатых классов».[613] Пневмония уносила стариков, независимо от классовой принадлежности. Осиротевшие родственники в качестве причины смерти редко называли «чахотку», так как это косвенно указывало на семейный анамнез или порочную жизнь. Еще в 1869 году причиной чахотки называли «распущенность и поиск удовольствий», неподходящую одежду, мастурбацию (любимый викторианский жупел, годившийся для всего на свете), безбрачие, алкоголизм и курение.[614] Умереть от «бронхита» было гораздо благороднее.
Эта болезнь, как ее ни назови, в Лондоне уносила 15 000 жизней в год, и усилия хваленой лондонской четверки грудных больниц вряд ли меняли эту цифру.[615] Богатым пациентам советовали отправиться в Египет или Испанию — чтобы скрасить последние месяцы жизни. Доктор Траверс из Бромптонской больницы советовал принимать сурьму, креозот и выделения боа-констриктора — их редкость подтверждалась ценой. Он также рекомендовал «патентованную смесь газов» для введения в прямую кишку, «откуда они [газы] неизбежно достигнут легких». Лечение стоило всего одну гинею. Больные туберкулезом бедняки просто умирали. Неспецифические лихорадки и желудочные инфекции поражали даже богатые районы и часто приводили к смертельному исходу в трущобах. Периодически повторявшиеся эпидемии оспы по-прежнему обезображивали людей, несли страдание и смерть, несмотря на возможность бесплатных прививок. Оглядываясь назад в свое детство, прошедшее в 1850–1860-х годах, один из лондонцев вспоминал:
Людей с изрытыми оспой лицами было слишком много, чтобы обращать на них внимание, много было и ослепших от нее… Прививка, которую тогда необходимо было повторять, была не такой эффективной, как сейчас: лимфу, взятую у одного человека, применяли на другом, и заверения семейного врача, что он знает абсолютно здорового ребенка, который «через это прошел», и что с ее любимым чадом будет то же самое, не убеждали матерей… если бы не короткая память и легкомыслие британцев, болезнь, наверное, исчезла бы совсем [в конце концов это и случилось]. А сознательные противники прививок помогли… ей сохраниться.[616]
Закон 1853 года, сделавший прививку от оспы обязательной, соблюдался не слишком строго, хотя в 1861 году Изабелла Битон могла сказать, что «к счастью, государство требует от родителей прививать своих детей… до трехмесячного возраста… Хотя прививка не всегда спасает от болезни… последняя протекает в гораздо более мягкой форме и практически никогда не приводит к летальному исходу».[617] В 1867 году этот закон стал более строгим и обязательным к исполнению. Но это не помешало бедной Женни Маркс заразиться оспой от своего ребенка. Ребенок умер, Женни осталась в живых, утратив красоту: ее лицо «покрылось шрамами и приобрело темно-красный оттенок».[618]
Венерические болезни цвели пышным цветом. Сифилис был неизлечим, однако на ранней стадии заболевания его симптомы могло смягчить лечение ртутью, применявшееся веками. От гонореи, менее страшной инфекции, также не было надежного лечения.
В Индии холера является эндемической болезнью. В 1820 году там разразилась эпидемия, которая грозила захватить Европу, но остановилась у Каспийского моря. Следующая волна нахлынула в 1829 году и на этот раз прорвалась в Европу. В 1832 холера впервые добралась до Лондона, унеся с собой 18 000 жизней. То была
отвратительная смерть. Внутренние расстройства, тошнота и головокружение сменялись безудержной рвотой и диареей; серый жидкий стул… вскоре состоял лишь из воды и кишечных оболочек. Затем наступали мышечные судороги, сопровождавшиеся неутолимой жаждой, и вскоре наступало «угасание»: пульс слабел, больной впадал в летаргию. Перед смертью обезвоженный пациент являл собой классическую картину: морщинистые синие губы и мертвенно-бледное лицо.[619]
Никто не знал, чем вызывается болезнь и как ее лечить. В больнице Миддлсекса мисс Найтингейл применяла стимулирующие средства: припарки и горячие бутылки снаружи и бренди и настойка опия внутрь,[620] но безуспешно.
Она, как и многие ее современники, верила в теорию миазмов. Согласно этой теории, люди заболевали непосредственно от дурного запаха. Вот почему по ее настоянию в новой больнице Св. Фомы была предусмотрена хорошая вентиляция, благодаря которой можно было избежать возникновения миазмов в душных палатах. Эдвин Чедвик, один из первых сторонников реформы общественного здравоохранения, тоже верил в эту теорию.
Обоняние… обычно предупреждающее нас о наличии… пагубных для здоровья газов, у рабочих вследствие рода их занятий нередко притупляется… привычка избегать малейшего холода не способствует исчезновению зловония… в силу этих пагубных обстоятельств взрослое население живет недолго, оно недальновидно, беспечно, невоздержанно и склонно к чувственным удовольствиям [если у них есть постель, они забираются туда, чтобы плодить детей]… эти привычки ведут… к перенаселенности жилищ… Основные меры… [которые следует предпринять] — это канализация, удаление всех бытовых отходов с улиц и дорог, а также улучшение водоснабжения… лучшее водоснабжение абсолютно необходимо.[621]
Итак, в эпидемии холеры 1839 года виноваты бедняки: они грязны и плохо пахнут. В одном Лондоне от этой болезни умерло более 14 000 человек.[622] В июле 1849 года отдел здравоохранения приказал «каждые сутки тщательно очищать все улицы, конюшни, проезды… убрать отбросы, экскременты и навоз, а также животных, содержащихся в жилых помещениях или под ними… владелец дома или его съемщик обязан убрать всю грязь и побелить стены». Но, как и следовало ожидать, чудесного преображения в городе не произошло. Секретарь правления прихода Сент-Панкрас осторожно заметил, что «в настоящий момент приказ отдела здравоохранения… не может быть выполнен», и в тот же день он записал, что в их приход пришла холера.[623]
В августе от холеры погибло 4000 человек, в сентябре — более 6500. Чедвик невольно облегчил смертоносное шествие болезни, предложив сбрасывать нечистоты в Темзу. Река, из которой все еще брали воду для питья, сделалась вместилищем зараженных сточных вод.[624] В двух бедных прибрежных приходах погибло множество людей: в Бермондси каждый 56-й, а в Ротерхите каждый 38-й. Это заставляет вспомнить тайну Вифлеемской королевской больницы (более известной как Бедлам), где не заболел ни один из семисот пациентов. Не объясняется ли это тем, что она располагала «обширными запасами чистой воды из глубокого колодца»?[625]
Следующая эпидемия началась в сентябре 1853 года относительно спокойно, однако число смертей неуклонно росло. К тому времени доктор Джон Сноу, изучавший холеру начиная с 1849 года, пришел к выводу, что источником заражения является вода. В августе 1854 года в доме на Брод-стрит в Сохо у грудной девочки началась тяжелая диарея. Ее расстроенная мать, выстирав грязные пеленки, вылила воду в выгребную яму под домом, соединенную с канализационной трубой, проложенной под улицей. Сначала заболевание ребенка сочли очередным случаем детской диареи. Когда в болезни распознали холеру, стоки и соседний колодец, из которого качали воду для всей улицы, были осмотрены, но недостаточно тщательно. В трубах и насосе не нашли повреждений, поэтому решили, что источником заболевания является не вода. Но Сноу настаивал. Трубы проверили снова.
И, разумеется, в кирпичной кладке обнаружили течь, через которую сточные воды и вода, в которой стирали пеленки больного ребенка, могли проникнуть в колодец. Сноу сообщил об этом факте властям прихода Сент-Джеймс, и те приказали незамедлительно снять рукоятку насоса на Брод-стрит. Вспышка эпидемии стала угасать. Окончательным доказательством теории доктора Сноу, если в таковых еще была нужда, стал случай с миссис Или. Прежде миссис Или жила на Брод-стрит, где ее семья занималась изготовлением пистонов. Ей нравился вкус воды из местного источника. После смерти мужа она перебралась в Хампстед, но ее любящие сыновья регулярно доставляли ей запас любимой воды. В 1854 году в Хампстеде никто не заболел холерой, кроме скончавшейся от нее миссис Или.[626]
Однако теория миазмов продолжала влиять на медицинскую мысль. Недалеко от Голден-сквер «в густом растворе хлорной извести плавали кишки» — к привычному зловонию примешивался резкий запах дезинфекции.[627] Теория миазмов продержалась до Великого зловония 1856 года, когда запах с Темзы стал настолько сильным, что многие помещения Вестминстерского дворца обезлюдели; тогда встал вопрос о современной канализации, и Базалджетт возвел свои замечательные сооружения. Если бы дурной запах вызывал болезни, эпидемия случилась бы именно тогда. Но никакой эпидемии не было.
Вернуться от этих ужасов в комнату состоятельного больного уже отрадно. Следуя моде того времени, Томас Уэбстер включил в свою 1264-х-страничную «Энциклопедию домоводства», вышедшую в 1844 году, советы по домашнему лечению. Больному корью «почти ничем не поможешь», а при коклюше необходимо вызвать доктора. Вино в умеренных количествах весьма полезно, но «самым пагубным спиртным напитком является английский джин… курение вызывает вялость и ухудшает аппетит…». Рассмотрев благотворное действие различных ванн, Уэбстер рекомендует «совершенно необходимые для поддержания здоровья» упражнения, к примеру, пешие прогулки «с одновременным использованием гантелей» — они, несомненно, внесли оживление на городские улицы, — и чтение вслух, «одно из лучших упражнений, которое необходимо выполнять». Обратившись к «тяжелым болезням», он замечает, что «быстродействующее вещество, получаемое из ивовой коры и называемое медиками „салицин“», полезно принимать при малярии; «его можно приобрести у лондонских аптекарей». (Салицин был открыт в 1763 году одним священником, заметившим, что люди, страдающие от малярии и ревматической лихорадки, распространенных в болотистой местности, находят облегчение в приеме препаратов ивы, которую Господь милостиво насадил в таких краях — но прежде он немилостиво сотворил лихорадку. Его открытие почти не привлекло внимания. В 1826 году салицин был повторно открыт двумя итальянцами, а в 1899-м стал называться аспирином.)
Мышьяк тоже считался полезным. Его можно было купить в аптеке как «раствор Фаулера», но передозировка была опасной. «Постоянную, или „гнилостную лихорадку“» (возможно, тифоидную), «труднее всего вылечить», но никаких советов в книге не дается. Чахотку следует лечить безотлагательно, холодными или морскими ваннами летом — а как поступать зимой? (Мода на поездки в Египет пришла позднее.) Затем Томас Уэбстер переходит к несчастным случаям. Оживить утопленника, не подающего без признаков жизни, можно с помощью кузнечных мехов, но если их нет поблизости, следует применить то, что мы сегодня называем «поцелуем жизни». Мышьяк — «самый распространенный из ядов». Опий и настойку опия «наиболее часто применяют самоубийцы». Вот и все, что говорится о здоровье семьи.
У мисс Найтингейл вызывали раздражение дамы, отправившиеся вместе с ней в Крым. Она стремилась развенчать представление среднего класса о сестрах милосердия как об «ангелах-хранителях». Ее книга «Как ухаживать за больными» вышла в свет в 1859 году и переиздавалась еще много лет. Первое издание ценой в пять шиллингов расходилось в количестве 15 000 экземпляров в месяц. Последующие издания стоили всего семь пенсов. Она написала эту книгу, как писала все: с горячей убежденностью, просто и ясно. Если вы когда-нибудь заболеете и будете прикованы к постели, вам также захочется, чтобы вашу кровать поставили так, чтобы вы могли смотреть в окно, — простой, но совершенно удивительный для викторианской женщины совет, так как кровать всегда стояла на определенном месте. Вам также понравится, если люди будут находиться поблизости от вас, чтобы слышать ваш шепот. «Опасения, неуверенность, ожидания, надежды, страх перед неизвестностью причиняют больному больше вреда, чем любое напряжение сил». «Небольшие домашние животные — замечательные компаньоны для больного. Иногда птичка в клетке единственное утешение для того, кто обречен годами находиться в одной и той же комнате».
Она любила детей и одобряла их визиты к больному. «Дети и больные — лучшая компания друг для друга». О детях: «Не обращайтесь со своими детьми, как с больными, не пичкайте их чаем. Дайте им мяса и молока или полстакана светлого пива. Выделите им чистую, светлую, солнечную, просторную комнату, прохладную спальню, дайте им резвиться во дворе… больше развлечений и игр, больше свободы и меньше зубрежки, контрольных и муштры, больше внимания пище и меньше лекарствам». О работе медсестры: «Ни один мужчина, даже врач, не даст вам никакого другого определения, кроме этого: сестра должна быть „преданной и послушной“. Это определение столь же хорошо подойдет привратнику. И даже лошади. Но не подойдет полицейскому… кажется, среди мужчин широко бытует мнение… что женщине, чтобы стать хорошей медсестрой, достаточно разочароваться в любви или проявить неспособность к другим вещам».
В 1861 году, когда вышло в свет «Домоводство» Изабеллы Битон, она чувствовала себя вправе давать авторитетные советы по вопросам детских болезней. Ребенку, страдающему от молочницы, станет лучше от домашней микстуры, содержащей настойку опия. Ветрянка может привести к оспе, поэтому следует избегать детей, больных ветрянкой. «Все лечение сводится к теплым ваннам и курсу легких послабляющих». При кори, «этой страшной болезни», необходима прохладная комната и кровопускание с использованием двух или более пиявок, поставленных на грудь, «в соответствии с возрастом и силами больного». В особо тяжелых случаях, например, при тифе, давался совет лечить вином «и даже спиртом». Коклюш, или судорожный кашель, «передается только через способность к подражанию», поэтому его не следует поощрять. Однако при необходимости следует применить обычные средства: слабительное и пиявок — «поддерживая состояние тошноты и рвоты». Круп, который и сейчас считается опасным, признавался «самой страшной и губительной из всех детских болезней… Немедленно погрузите ребенка по горло в горячую ванну [она полагает, что горячую воду можно достать мгновенно] и дайте рвотное… если в течение нескольких часов симптомы не исчезнут, поставьте на горло одну-две пиявки». Возможно, это помогало.
Следующая глава под названием «Доктор» начинается с длинного перечня лекарств и домашних микстур, которые должны храниться в доме. (Салицин в этом списке отсутствует.) Далее следует руководство по оказанию первой помощи и ужасающий список «распространенных ядов и противоядий». Но в разделе детских болезней нет перечня распространенных болезней и способов их лечения. В заключительных разделах рекомендуется есть томаты, мыть «всю кожу каждый день», проветривать комнаты с газовым освещением — наиболее разумный совет, — и это все. Всезнающая леди нас разочаровала.
Глава 16
Развлечения
Жестокие кровавые забавы, которыми лондонцы увлекались во времена Хогарта, с 1835 года попали под запрет. Теперь нельзя было развлечься, наблюдая травлю медведя или быка, либо для удовольствия пошвырять палки в привязанного петуха. Однако в бедных кварталах Лондона сохранилось около 70 мест, где, зная адреса, можно было полюбоваться на травлю крыс собаками или собачьи бои.
В Банхилл-Роу, близ улицы Мургейт, «в небольшом доме живет известный дрессировщик собак, хозяин питбуля. Все происходило на чердаке, куда поднимались по лестнице, а потом люк закрывался. Окна были забиты досками».[628] Арена — «небольшой круг футов шесть в диаметре, с газовым освещением». Там имелась большая клетка с крысами, откуда выпускали с дюжину и натравливали на них необученную собаку, однако это было не так интересно зрителям, а потому дохода не приносило. А вот на хорошей собаке-крысолове можно было заработать неплохие деньги. В этом случае на арену выпускали пять десятков крыс и натравливали на них бультерьера, а затем других собак. «Спортивные» бои продолжались до полуночи. Один содержатель паба ежегодно покупал в районе Энфилда 26 000 живых крыс по 3 пенса за каждую. «Ко мне тайно приходили знатные господа и титулованные леди, чтобы в свое удовольствие понаблюдать за ходом боев».[629]
В Лондоне имелись театры и мюзик-холлы на все вкусы. У детей из трущоб всегда набиралась нужная сумма на билеты в находившийся в том же районе дешевый балаганчик. «Вечером в понедельник [в том же помещении] давали шесть представлений, и на каждом присутствовало 200 зрителей… Для них это совершенно непотребное зрелище, — возмущался Мейхью. — Возраст зрителей был от восьми до двадцати лет, и, что удивительно, большинство составляли юные девушки. Мужчины, видимо, предпочитали травлю крыс. Здесь звучали фривольные песенки, скабрезные шутки, мужчины и женщины исполняли непристойные танцы».[630] «Дешевый балаганчик — это место, где юношеская нищета встречается с юношеской преступностью… самое грязное, самое низкопробное место для развлечений, какое только можно себе представить… И запах здесь стоял неописуемый… На нас со всех сторон напирали, требуя джина, старухи и молодые женщины, девушки и юноши в жалких лохмотьях… Кто просил пинту, кто хотя бы полпинты, а кто и стакан».[631] Наибольшей популярностью пользовались криминальные истории, например, об убийстве Марии в «Красном Сарае» или о грабежах Джека Шеппарда на большой дороге. Расходы на постановку требовались минимальные — подмостки любого типа и фортепиано. Подобные заведения существовали в задних помещениях пабов во всех бедных кварталах Лондона. Владельцам пабов они приносили доход, а головы зрителей кружились от джина и восхищения образцами для подражания.