Ярослав Гашек
ОПАСНЫЙ РАБОТНИК
У меня вошло в привычку при любых обстоятельствах хвастаться или своей физической ловкостью, или чем-нибудь в том же роде. Эта привычка настолько укоренилась во мне, что несколько раз я обманывал самого себя.
Обычно я хвастаюсь такими вещами, в которых либо ровно ничего не смыслю, либо смыслю очень мало, и рискую в любой момент попасть впросак. Признаться, мне страшно не везет, так как моими слушателями почему-то всякий раз оказываются специалисты, которые сперва пытаются урезонить меня по-хорошему. Но я возражаю им с величайшей живостью и запутываюсь чем дальше, тем больше, так что в конце концов специалистам приходится прибегать к аргументам грубым и жестоким.
Вот, например, около года тому назад один садовод грозился меня застрелить. Прослушав мой более чем часовой доклад об удачной попытке скрестить сосну с яблоней, после чего сосна принесла богатейший урожай яблок, а на яблоне уродились одни шишки, привлекшие в сад несметное количество белок, он попросил меня подождать, а сам помчался домой за ружьем. Вернулся он обратно или нет, я не знаю, так как предпочел незаметно скрыться.
В другой раз со мной сцепился один ветеринар. Речь шла о бешенстве. Я утверждал, что бешенство — болезнь заразная и ее могут подхватить даже ласточки; разумеется, это редкий случай — обычно ласточки не общаются с бешеными собаками, — но все же вполне вероятный.
— Вы это серьезно? — вскричал ветеринар и побагровел при этом, как человек, который нуждается в немедленном утешении: не волнуйтесь, дескать, это сейчас пройдет, и снова все будет хорошо.
— Совершенно серьезно, — невозмутимо ответил я. — Вы даже не можете себе представить, какой гвалт поднимает одна взбесившаяся ласточка! Она лает не переставая. Ей уже не до мух.
Почтенный ветеринар замертво свалился со стула. Пришел ли он в себя, мне тоже неизвестно, потому что, как и в первом случае, я поспешил улизнуть. Потом из невольного чувства уважения к этому достойному мужу я долгое время следил, не появится ли в газетах имя ветеринара под рубрикой «Умерли в Праге», но не обнаружил его.
Столь же рискованно излагать свою точку зрения по проблемам строительства в присутствии архитекторов. Однажды, находясь в их обществе, я высказал свое мнение о том, как должен выглядеть современный дом.
Вдруг ни с того ни с сего один из них, очень взволнованный, грубо схватил меня за плечо и заорал:
— Ха, а куда вы дели трубу, где у вас окна, двери, фундамент, крыша?
Говоря по правде, эти мелочи просто вылетели у меня из головы.
— Фундамент — это излишество, — спокойно ответил я.
Одним ударом он сбил меня с ног и, усевшись на мне верхом, заревел прямо в ухо:
— Так как же вы рассчитываете обойтись без фундамента, голубчик?
Вот так я и живу — несчастье за несчастьем, а виной всему, с позволения сказать, мой проклятый язык. Но самое худшее из того, что мне довелось пережить и что меня окончательно доконало, — это полевые работы в наше тяжелое время.
Удивительно, но я не предполагал, что работать в поле потяжелее, чем сидеть в «Унионке»[1] и глазеть в окно на проспект Фердинанда; короче говоря, я никогда не подозревал, что людям вообще приходится работать.
До сих пор для меня самым тяжким трудом было принести домой сто листов бумаги, разрезать их на четвертушки и с этими девственно чистыми листочками бежать к издателю и выклянчивать аванс.
После моего приключения с ветеринаром я решил начать трудиться по-настоящему и посвятить себя самого и свои жировые накопления деревне.
Итак, я отправил девяносто килограммов собственного сала к своему приятелю Грнчиржу в деревню Есень. В первый же вечер у нас зашел разговор о пользе труда и о том, как я рад, что наконец-то возьму в руки вилы.
— А что ты собираешься с ними делать?
— Ну, сено ворошить.
— Ты что-то путаешь, для этого нужны грабли, — поправил меня Грнчирж. — Вилы тебе понадобятся, когда придется подавать на телегу снопы.
— Ну, я страшно рад, страшно рад, — сказал я. — Я не то что один, я враз по четыре, по пять снопов кидаю. А когда дело доходит до граблей, так я просто чудеса творю.
У моего дедушки царствие ему небесное, он, бедняга, хлебнул со мной горя — я однажды переворошил двадцать корцев! Да что я вру — не двадцать, а тридцать пять корцев! Поплевал на ладони, знаешь, как я плюю себе на ладони, — и пошло. Полдня — и готово. А снопы, как я уже тебе говорил, запросто кидаю по пять зараз.
Мой друг Грнчирж взглянул на меня в немом замешательстве и коротко сказал:
Так завтра и начнем! Будем переворачивать ячмень.
Отлично, — с готовностью ответил я, — как-то я перевернул целый воз ячменя, ты и понятия не имеешь, на что я способен! Переворачивать ячмень, или там жито, или пшеницу, или картошку…
— Картошку? — изумился мой друг.
Ну да, картошку, что же тут особенного? У покойного дедушки мы жали картофель на корню. Я как сейчас помню, он тогда весь промок, так мы сложили его в скирды и ну ворошить — переворачивать со стороны на сторону, чтоб подсох.
Мой друг Грнчирж уже не удивлялся.
— Боже мой, что за вздор ты городишь!
— Вовсе не вздор, — оборонялся я, — у покойного дедушки в тот год выдалось очень дождливое лето. В соседней деревне была засуха, но зато у нас все уродилось. Сливы перезрели настолько, что начали прорастать. У покойного дедушки в полах пиджака завалялось несколько зерен, и в один прекрасный день в пиджаке проросла рожь.
— Знаешь что, — сказал мне озабоченно Грнчирж, — иди-ка ты лучше полежи. Весь день в дороге, да по такой жаре — тут кто угодно спятит.
Уже лежа в постели, я услышал, как в соседней комнате Грнчирж говорил кому-то:
— Скорее всего ни в чем он не разбирается: ни рожь от пшеницы отличить не может, ни ячмень от овса.
«Ишь ты, умник! — подумал я про себя. — У пшеницы еще такие длинные усы. Черт возьми, а может, это овес?»
Мы отправились в поле ранним утром. День выдался до того душный, что не успел я пройти и половины пути, как почувствовал, что умираю от жажды. Пот катил с меня градом, и я безвольно ждал того момента, когда меня окончательно развезет.
В поле обо мне уже было известно. Видимо, Грнчирж кое-что успел рассказать. Я слышал, как одна баба с граблями сказала другой:
— Глянь-ка на этого. Говорят, он зараз но пять снопов кидает.
Передо мной простиралось ноле, покрытое кучками сжатого ячменя. Они тянулись до самого горизонта и, казалось, только меня и ждут.
— Ну, начнем переворачивать, — предложил Грнчирж. — Снизу ячмень мокрый, надо его просушить.
— Начнем, отозвался я и, взяв несколько колосков, переложил их на другую сторону, потом взял еще столько же…
— Да кто же так делает, голубчик? — изумился Грнчирж. — Возьми грабли и переворачивай вот так, видишь: мокрой стороной наверх. Ты ведь, судя но вчерашним рассказам, хорошо знаешь деревенскую работу!
— У моего дедушки мы всегда так делали, — оправдывался я. — Мы, например, рожь не косили, а просто за стебель выдергивали с корнем… Чтоб стерни не оставалось.
Грнчирж больше не слушал. Он шел дальше, видимо, занятый своими мыслями. Пот катил с меня уже не градом, а ручьями, заливал и щипал глаза. А эти несносные комары, словно прознав, что мы ведем мировую войну, решили выступить в роли неприятеля и кровожадно набросились на меня.
Терпя неслыханные муки, я осторожно переворачивал ячмень и регулярно информировал об этом Грнчиржа.
— Грнчирж, уже восемь куч готово!
На девятой у меня от земных поклонов заболела спина. Начав одиннадцатую, я окончательно изнемог, словно взбежал на Монблан. Повалившись па снопы, я в полной растерянности начал ползать по ячменным кучам. Они словно измывались надо мной, а откуда-то сзади голос Грнчиржа спросил:
— Что с тобой, голубчик?
У покойного дедушки после одиннадцатой кучи мы всегда отдыхали, — ответил я упавшим голосом. — Это не давало нам сбиться со счета. К примеру, если оказывалось, что мы отдыхали сорок раз, значит, сделали четыреста сорок куч. И тогда уже точно было известно…
Грнчирж поднял меня и, грубо оборвав мои пояснения, распорядился:
Валяй дальше, это тебе полезно. Учти, весь этот ряд твой. Гляди, как мы тебя обогнали… Боже милосердный, да что это ты натворил? Зачем свалил все в одну кучу?
— Разумеется, сказал я. Так ведь практичнее. Сперва сделаю стог, а потом этот стог сразу и переверну. Какой смысл возиться с маленькими кучками? У покойного дедушки таким манером я за два часа перевернул две тысячи куч. Конечно, если ты против, я могу и разбросать, но нахожу, что это непрактично.
— Ячмень-то ведь должен высохнуть, — пытался растолковать мне Грнчирж.
— А ты раньше говорил, что у вас есть сушилка, — напомнил я.
— Так это же для фруктов, — завопил он, чуть не плача.
— Ну, ну, так я же ничего особо вредного и не предлагаю, — успокаивал я приятеля. — Я думал, как лучше, практичнее.
Мы снова принялись за работу. Я разбросал любовно собранную кучу и с удвоенной энергией принялся за следующий ряд, который находился слева от меня. Не прошло и четверти часа, как снова появился Грнчирж.
— Боже правый, помилуй нас! — уже издалека кричал он. — Голубчик, ведь ты перевернул обратно все, что мы уже переворачивали, теперь мокрый опять внизу и придется все начинать сызнова! А у тебя небось и для этого есть объяснение?
— Конечно, — ответил я. У моего покойного дедушки мы всегда так делали, чтобы зерно быстрее сохло. Носишь взад-вперед, туда-сюда, вот оно и сохнет, потому что отовсюду воздух. Иногда мы даже подвешивали колосья на веревках, как белье.
Тут я увидел, что мой друг Грнчирж кусает губы. Однако, справившись со своим гневом, он сказал:
— Будь добр, отправляйся-ка вон к той девчонке, что присматривает за ребенком одной нашей работницы, и передай ей, чтобы она шла переворачивать ячмень, а сам пока понянчишься с младенцем.
— У покойного дедушки…
— Ступай, ступай.
Я пошел с радостью. Значит, нянчить младенцев — тоже полевая работа.
Это был милейший годовалый мальчонка. Уселись мы с ним на сруб колодца, а он возьми да и выскользни у меня из рук, так и свалился прямо в воду.
— Грнчирж, — заорал было я, — принеси мне грабли, у меня мальчишка в колодец свалился!
Конечно, лучше было, пока не поздно, вытянуть парня без граблей, что я и сделал. Но переполох все же поднялся.
Перепуганная мать, обливаясь слезами, вместо ячменя сушила своего сыночка. А Грнчирж заметил:
— Должно быть, у твоего покойного дедушки тоже бросали детей в колодцы?
— По четыре, а то и по пять сразу, — забормотал я, не соображая, что говорю: в этот драматический момент я продолжал думать о снопах.
Женщины смотрели на меня с ужасом.
— Знаешь, — сказал мой приятель Грнчирж, — иди-ка ты лучше пить пиво… Перед обедом я к тебе загляну, а после обеда пойдем к Самекам на поле снопы возить. Видимо, на тяжелой работе от тебя будет больше проку.
«Вот тебе раз, — подумалось мне, — от меня ждут пользы на более тяжелой работе. Значит, то, что я пережил утром, считается пустяком?»
Между тем и у Самеков и в трактирчике уже прослышали о чудодее, который кидает на воз не по одному, а по четыре-пять снопов зараз.
Ну, разумеется, такого богатыря следовало угостить. Основательно нагрузившись, мы выехали в поле.
В руки мне сунули какую-то занятную вещицу. Она состояла из палки, на конце которой чрезвычайно хитроумным способом были укреплены три острия.
— Где бы мне взять вилы? — спросил я у Самека.
— Да они же у тебя в руках! — удивился крестьянин.
— Прошу прощения, я просто не обратил внимания, — небрежно извинился я и принялся рассуждать о том, что, наверное, быть дождю, обязательно пойдет дождь, потому что уж очень жарко, и хорошо бы, если б стало немножко попрохладнее.
Крестьяне не любят таких прогнозов, особенно в пору жатвы, когда нужно успеть свезти снопы в ригу.
Препирательства продолжались до тех пор, пока мы наконец не очутились на поле среди снопов.
Снопы были отменно крупными и тяжелыми.
Мы начали накладывать их на телеги. Жара стояла невыносимая, и я прибег к хитрости. Я развязывал сноп и, подхватив небольшую его часть на вилы, перетаскивал на телегу.
— Ты что это делаешь? — прикрикнул на меня Грнчирж.
— Упрощаю свою задачу, — отозвался я, — потому что мой способ практичнее, чем…
Грнчирж снова всучил мне вилы, которые я, приступая к логическому обоснованию преимуществ своей инициативы, воткнул было в землю.
— Не позорь меня, — взмолился он, — подцепи сноп и подавай на телегу!