— Приготовить швартовые!
Мы разогнули спины и увидели бухту Песчаную, зажатую двумя утесами-мысами: Малым и Большим Колокольными.
— Придется пришвартоваться к «Рубину», — сказал Петухов и кивнул на катер, стоявший посреди бухты.
Капитан «Рубина», небритый дядька с красными глазами, неприветливо глянул на нас, но конец все-таки подал.
На песчаном берегу горели костры, пронзая бухту до самого дна отсветами. Звенели гитары, слышались мужские и женские голоса. Но мы не пошли к людям. Очень устали. Залезли в спальные мешки, послушали, как перетирает легкий прибой гравий на берегу, и заснули бурлацким сном...
— Отвязывайтесь! — ударил в уши крик капитана «Рубина». — Култук! Надо в Бабушку уходить.
Путаясь во вкладышах, мы выскочили из спальников. И чуть не попадали спросонья за борт. Нашу посудину колотило о железный борт «Рубина».
— Бросайте конец, говорю! — Небритый капитан показывал нам оба кулака. — Борт мне весь попишете.
Я кинулся отвязывать канат. А Пилипенко навалился на кнопку стартера.
Со своей работой я справился. Капитан катера втянул канат на борт, и «Рубин» без промедления ринулся наперерез волнам.
— Прячься, беги, ханыга. Беги... — Петухов погрозил кулаком вслед «Рубину».
— Если не заведем двигатель, — сказал Петухов, цепляясь за штурвал, — здесь и кончится наш рейс, парни.
Он кивнул на Большой Колокольный. Култук обрушивал на утесы зеленые тяжелые валы. И какой-то очередной рывок озера должен был неминуемо бросить нас туда же, на эти щербатые скалы.
«Тук-тук-тук... тук». Пилипенко метался вокруг дизеля, не желавшего работать, как возле живого существа.
И тут мы увидели суденышко. Оно вывернулось откуда-то с подветренной стороны небольшой скалы. Это была такая же, как у нас, рыбацкая мотодора. Только та посудина оказалась с палубой, и волны скатывались с нее, не захлестывали внутрь, как у нас. И хотя ее сильно раскачивало, я прочитал надпись на носу — «Формика».
Дора с редким названием подошла к нам, открылась дверь рубки, и оттуда высунулся бородатый малый с трубкой в зубах и в пышном свитере. Укорив нас взглядом, смельчак бросил конец И потащил мимо ощерившихся скал Большого Колокольного. Нас обдавало моросью, глушило ударами волн.
— Что за Борода? — крикнул я Петухову.
— Виктор Михайлович Ручьев, — сообщил штурман, приставив ладони к своим губам под цвет синих полосок тельняшки. — С ним не пропадем.
Теперь и мы сообразили, что «Формика» тянет нас за Большой Колокольный. Но странно, волны становятся меньше, свист ветра тише. Петухов объяснил, что заходим в бухту Бабушка, недоступную култуку, и тут же стал возбужденно рассказывать о капитане «Формики».
Виктор Ручьев, оказалось, жил в Котах, чистенькой деревушке на Байкале. Молодой ученый командовал отдельной микробиологической лабораторией, а вся она помещалась на доре, которая вытягивала теперь нас из ада.
— Он ее у рыбаков получил на Ольхоне, дорку-то, как ненужную после запрета на омуль, — напрягал глотку Петухов. — Виктор своими руками отремонтировал и отделал всю. Внутрь зайдешь — музей, да и только... Видели бы, что у него дома делается. Водопровод, ванная — все сам, своими руками... В подполье суслики живут ручные, на чердаке белки-летяги гнездо свили, косули к дому запросто приходят. Легенду прямо рассказывают, как медведица приводила к нему медвежонка вытащить занозу из нагноившейся лапы...
— А что за название такое — «Формика»?
— Кто его знает? — Петухов по-ребячьи замигал белесыми ресницами. — Сколько плавал, а такого чудного названия не встречал.
— Раньше в таком случае названия в святцы заносили, — проговорил Пилипенко.
— И нам пора заводить два списка, — подхватил я. — Один светлый, другой — черный!
Шум волн стихал. Капитан «Формики» положил свою лодку на правый борт. И мы проскользнули в соседнюю бухту. Бабушка для култука действительно была недосягаема. Здесь же, на якоре, спокойно стоял «Рубин». Капитан жадно перебирал сеть — за ней-то он и помчался. Увидев нас, капитан «Рубина» юркнул в рубку, и катер ринулся в штормующее море.
Мы помахали вслед кулаками.
— Что у вас вышло? — затрубил в рупор капитан «Формики». Он прижал свою дору к нашей, подал еще один конец, бросил якорь и ступил к нам на палубу.
— Дизель чего-то барахлит, — объяснил Петухов. — А этот... с «Рубина» кинул нас через корму.
— Он не байкальский, — сурово ответил капитан «Формики». — Городской этот тип, из Иркутска. А вы тоже хороши... С таким дизелем по Байкалу. Это же море как-никак.
__ Дизель-то новый, — сказал Пилипенко, соскребая мазут со щеки, — не обкатан еще...
__ Хорошенькая обкатка, — хмыкнул Ручьев в бороду цвета сосновой коры, — под култучком... А если б «горная» налетела? Кранты?! Ах, Петухов, Петухов, никак не хочешь считаться с Байкалом.
— Да мне никакая сарма не страшна, — загорячился наш штурман. — Подумаешь, култук... Да я на Тихом...
-- Я тоже с Тихим знаком, — перебил его капитан «Формики». — Там, если хочешь, волна другая. Здесь короче, и сильнее удар.
— Да, если бы не суденышко со странным именем, — включился я в разговор, — была бы история...
— По-латыни «формика» — муравей, — ответил Ручьев. — Мы труженики, как и муравьи. Ну, давайте-ка посмотрим ваш дизель, горе-мореходы... — Ручьев пошел на свою «Формику» за инструментами.
Он как-то странно переставлял ноги. Словно это были протезы и хозяин недавно обучился ходить на них.
Пилипенко, понаблюдав за его походкой, процедил с грустной улыбкой.
— Битый небитого вывез...
— Может, нам вернуться и стать на капремонт? — сказал я.
— Подремонтируемся сейчас, будь здоров, — успокоил Петухов. — Не руки, а золото у Виктора Михайловича.
Виктор вернулся, неуклюже потоптался возле нашего дизеля и постучал по нему ключом.
— Так, значит, и вы хотите писать о Байкале. Читал я уже немало, — наконец произнес Виктор. — Толку-то... Похоже, рано или поздно все равно изменится режим бассейна... Дело даже не в целлюлозном комбинате. А вообще в агрессивности человека по отношению к природе. Еще десять лет назад на этих берегах только медведи бродили. Теперь турист проник всюду. На северной стороне редко где не встретишь консервную банку. Выжигают тайгу. А за туристом идет строитель... Чтобы изменить режим такого озера, хватит ко всему прочему двух целлюлозных заводов. И тогда прощай, Байкал, священное море! Вымрет вся его уникальная фауна, омуля и хариуса вытеснит сорная рыба...
— Мало ли какие ошибки можно допустить, — настаивал Пилипенко. — Не поздно исправить. Надо только доказать, что это действительно так...
— Доказывали сто раз, — фыркнул Ручьев. — В газетах было много статей за и против. Да и что вы можете понять в тончайших процессах?
— Все же разбираемся кое в чем, — в ответ заметил Пилипенко. — Геннадий в геологии...
— Леонард может посчитать, во что обойдутся народному хозяйству убытки, связанные с загрязнением водоема, — подхватил я. — У него диплом экономиста.
— И мы кое-что умеем, — добавил Петухов, сводя волосатые кулаки.
— Ну, уговорили, — рассмеялся Ручьев. — Молодцы, хоть настаиваете от души. Есть надежда, в самом деле сделаетесь Байкалу нечужими. Я ведь тоже не сразу стал на его сторону...
И Ручьев рассказал, что сам с детства любил природу и тянулся к ее изучению. Успешно закончил биофак Иркутского университета. С мальчишеской радостью приехал по назначению на Байкал. Но как специалист долго не мог определиться — в каком, самом нужном для озера, направлении работать.
— Дизель я вам помогу перебрать, — заключил Ручьев, — а о работе что рассказывать? Мое дело — инфузории. А они газете никакой сенсации не принесут: мелкие, посредственные, ничтожные...
Не дожидаясь возражения, Ручьев ссутулился над нашим двигателем и начал орудовать ключом. Скоро мы все перемазались в масле и солярке. Я откачивал воду и следил, чтобы гайки не скатились за борт. А Пилипенко и Петухов помогали Ручьеву снимать крышку.
И заскрежетали суставы нашего двигателя. Руки биолога двигались с размеренностью и чуткостью настройщика роялей. И отрегулированный дизель в конце концов заревел, будто соскучился по настоящей работе. Ручьев смахнул с бороды маслянистые катышки.
— Ну, можно плыть дальше. Но лучше переждать култук. Приглашаю вас к себе на чай.
Ручьев как-то по-журавлиному вновь перешагнул на свое судно.
В кубрике «Формики» оказалось уютно, как в кают-компании на добротном судне. Вдоль стен были надстроены деревянные койки, на которых пузырились надувные матрасы. На столике — бинокуляр, реферат на английском языке, рядом со столом — черный ящик самодельного термостата. В углу серебрилась миниатюрная железная печка, выкрашенная краской.
— Сейчас мы чаек быстро сварганим. — Ручьев загремел чайником. — Со специями таежными, полезными, надежными.
— А может, чего-нибудь покрепче ради такого случая? — предложил Пилипенко. — У нас где-то был спирт: жена сунула для растирания.
— Нет, братцы, вы как хотите, а я за чай, — возразил Ручьев. — Чай из байкальской воды, он особенный, полезный, лекарственный. Между прочим, в старину купцы возили в Москву и Петербург байкальскую воду в серебряных бочонках. Так что давайте пить чай, пока наша вода еще не потеряла вкуса, то есть не имеет еще никакого привкуса...
— На наш-то век в любом случае хватит Байкала, — кивнул Пилипенко на иллюминатор.
— Вода есть полезное ископаемое, — возразил Ручьев, выставляя на стол банку с брусничным вареньем, хлеб, масло. — Геолог не даст соврать — запасы воды в мире так же ограничены, как угля, нефти.
— А мне казалось, что в Байкале вода как вода, — осторожно возразил я.
— А я могу доказать, что байкальская вода особенно благотворно действует на организм как часть самой здешней природы, — загорячился Ручьев. — Просто
Он раскурил трубку, обдав нас ароматом табака, и стал рассказывать:
— Родители мои были оба мореплаватели. И я родился в Тихом океане, на пароходе, в сотне миль от Владивостока. В школе полюбил биологию. Учитель попался превосходный, весь класс увлек своим предметом, не говоря уж про меня. После университета приехали вместе с женой работать в Баргузинский заповедник, в Давшу. О таком уголке только мечтать можно. Сказочное место даже на самом Байкале. Нетронутая тайга. Несколько домиков. Целебный источник. Полно дичи, рыба. Каких там ленков, тайменей вылавливал я!.. А вообще-то занимался экологией медведей. Научился медведей скрадывать получше любого охотника-промысловика.
— И приходилось убивать? — спросил Пилипенко.
— В интересах науки, как говорится, — понурился Ручьев. — Позже стал понимать, что начинаю разбойничать под этой эгидой. Поскольку и сама наука должна оглядываться на себя: любой ценой добывать научные сведения нельзя.
Капитан «Формики» ткнул себя трубкой в грудь, точно примерялся к пистолету.
— А ведь всем сердцем любил я тайгу, Давшу... Совсем не нравилось мне выезжать в город: он всегда успевал наградить каким-нибудь гриппом. Человеку из тайги стоит только проехать в автобусе, и на второй день ты зачихал: нет городского иммунитета, в чистой природе он не нужен, и организм забывает о защитных свойствах...
— Меня в тайге никакая простуда не берет, — вставил я. — А приходится иной раз по горло в болотах брести, целый день под дождем шагать или спать на голой земле. Но приехал в город, на камералку, цепляешь на себя все бациллы и вирусы.
— Однажды я серьезно заболел, — продолжал Виктор. — Разбило меня... Ни рук, ни ног поднять не могу. Всякое движение вызывает жуткую боль в мышцах. Повезли в Иркутск, а мне любое прикосновение — будто током по всему телу. Но перетерпел. Думал, быстро поставит медицина на ноги. Ан, нет. Оказалось — полиартрит. Кололи, кололи меня — и все напрасно. Вижу, дело плохо. Нет, думаю, не сдамся. Хочу жить, и все! Вспомнил один способ, который слышал от охотников: желчью звериной в похожих обстоятельствах лечился народ. Ну и я наказал жене достать желчи. Она подняла подруг, однокашников. Достали. Потом попросил врачей испытать на мне это средство. Не согласились, конечно. Упросил, доказал. Стали делать компрессы из желчи. А она жгучая: кожу разъедает. Но терплю. Не желаю сдаваться. Байкал плещется перед глазами. Хочу вернуться, посидеть на теплом камне и посмотреть в его живую глубину...
Ручьев встал, потянулся во весь рост, словно сам не верил еще в чудо.
— Поднялся-таки. Пришел опять на его берега. Долечиваюсь, можно сказать, его климатом, здоровой чистотой, живительностью. Ходить пока далеко не могу. Пусть носит «старик» мою лодку, пока не оживу окончательно... Но уж больше живность не трону я на Байкале, наоборот, буду защищать до последнего своего вздоха.
Он снял с печки сипящий чайник и стал разливать чай по кружкам так, будто приносил жертву Хырхышуну, духу озера.
Мы взяли обжигающие кружки в руки. Чай был крепкий, заваренный по-таежному, до темно-бордового цвета.
— Байкал, он, конечно, и для людей, — застыл над своей кружкой Ручьев. — Только не надо ему — бога ради — туристов. Необходим тут ученый, мыслитель, геолог, охотовед, писатель... Что в одиночку сделаешь? Да еще без всякой степени ученой, как у меня... На медведях не защитился, теперь не скоро напишу новую работу.
— А может, надо было добить ту диссертацию? — не выдержал я. — Все-таки материала столько собрано...
— Нет, нельзя выгадывать в таком деле, — сказал Ручьев, ткнув своей капитанской трубкой в мою сторону. — Тут промедление смерти подобно. Байкалу надо помогать действием, которому предшествует научный поиск. Вот я и взялся за инфузории. Они барометр жизненного тонуса озера, эти крохи! Посмотрите только в бинокуляр...
Ручьев окутал бородой черные трубки бинокуляра, поперемещал под объективом предметное стеклышко и настроил прибор по своим зорким глазам, напоминающим серую байкальскую гальку. Затем подозвал Пилипенко. Микробиолог, меняя предметные стекла, объяснил, что на первом — капля нормальной байкальской воды и в ней — жизнедеятельные инфузории. На втором же — проба воды, взятая возле промышленного сброса, тут простейшие организмы угнетены, несут признаки деградации, имеют и склонность к исчезновению.
Настала моя очередь смотреть препараты, и я привычно склонился над окулярами увеличительных трубок. Только вместо обычных для геологического глаза россыпей шлиха я увидел озерцо, в котором плавали стоповидные прозрачные существа, бойко пошевеливающие многочисленными ресничками. Через минуту хозяин лаборатории заменил препарат. Перед моими глазами появились те же инфузории, только пожухлые как от старости, болезни или отравы.
— Для меня эти микрожители теперь все, — высказался Ручьев. — С них начинается большой разговор.
— А сохранение Байкала упирается в людей, — добавил я.
— В их совесть. — Ручьев обнажил в улыбке крупные зубы. Его серые глаза дружески сузились.
— Кажется, затих култук. — Петухов заглянул в один иллюминатор, в другой и объявил: — Чайка села на воду — жди хорошую погоду.
— Ну, тогда благополучного плавания вам...
— Добро и тебе, Виктор. Скоро застучал наш дизель, и мы вышли из бухты Бабушка. Большой Колокольный и Малый охватывали каменными тисками кусок Байкала. Отраженные в чистой воде скалы казались мощными клешнями каменного гиганта, который припал к воде, чтобы играючи расправиться с нашим утлым суденышком. Но за нами следовала «Формика». Лодка Ручьева перерезала отражение скал, и клешни резиново заколебались на одном месте. Вода Байкала не терпела чужеродного вмешательства, отражая берега до последней травинки и камушка.
И все-таки озеро не могло отбиться само до конца от нашественных следов. Мы проплывали мимо забитых топляками, корьем и мусором устий нерестовых речек. Отмечали выжженные пятна тайги на крутобоких берегах. Подходили к рефрижератору «Михаил Калинин», который вез в Хужирский рыбозавод из Култука селедку с Тихого океана — на омуля-то запрет, и тоже не от хорошей жизни. Мы наблюдали тягучие дымы из высоких труб целлюлозного комбината, далеко ощущая смрадный запах отстоев. А кругом по берегам белели ободранные прибоем бревна — остатки разбитых плотов. И, глядя на эти обломки мощных плавучих сигар, мы начали понимать, как наш подзащитный умеет гневаться. Ему ничего не стоит расколотить плот в десять тысяч кубических метров древесины: А уж про нашу дору и говорить нечего... Ее потрепало под Бугульдейкой, стукнуло о скалу в бухте Ая, а потом у Ольхонских Ворот мы наскочили на топляк. От малейшей волны наша посудина начинала скрипеть всеми суставами и грузнеть на глазах.
«Не хватает нам только сармы, — бурчал Петухов, озирая верхушки голобоких гольцов. — Тут и конец будет нашему плаванию».
В Малом море, сразу после Ольхонских Ворот, мы не на шутку стали ждать эту самую знаменитую сарму. Хотя был полный штиль, над гольцами выстраивались подозрительные облака. И наша тройка расценила тихую погоду как затишье перед бурей.
О сарме, свирепом ветре, именуемом в других местах побережья «горной», мы были немало наслышаны и даже видели, как налетел он внезапно с материка в устье Большой Голоустной, подхватил дюралевую лодку «Прогресс» и швырнул ее в море метров на пятьдесят. Тогда наша дора была пришвартована в надежном месте. А теперь мы шли посреди Малого моря под прицелом знаменитой пади, название которой перенял ветер, дующий из ее жерла.
— Все-таки, родимая, собирается! — сказал Петухов, и его руки проворней забегали по рожкам штурвала. — Не хочет рассасываться...
В той стороне, куда косили глаза штурмана, над гольцами собирались особенно пышные облака. Дизель гремел, вода клокотала и булькала за кормой, хлопал флажок на мачте, но эти звуки глохли, как в вате, в синем безмолвии Байкала. Мы затаились на своем баркасе, ожидая перемен. А до надежных укрытий Хужира надо было еще плыть и плыть на нашей тихоходке.
Впереди показался катер, чуть больше нашего суденышка. И сразу же наши лица размякли: опять повезло — не один на море, опасность вроде как меньше, и вообще, рыбаки навстречу — хорошая примета.
— Степаныч, да это же сам Степаныч! — закричал Петухов. — Право руля! Не упустить такую удачу. Степаныч все про погоду скажет. Просто не отпустит...
Теперь и мы увидели Иннокентия Степановича Савостина, потомственного листвянского рыбака, с которым познакомились еще до отплытия. Он дал нам много дельных советов по лоции Байкала, но проводить в путь не смог — сам ушел в плавание с лимнологами. Но байкальские дороги свели-таки нас, и мы радовались сейчас встрече, как робинзоны кораблю. Мы знали, что со Степанычем не пропадем, поправим свои судовые дела и сойдемся с местными рыбаками.
Степаныч тоже заметил нас и заспешил на нос катерка, попыхивая папироской. Ничего в нем не было с виду особенного — худ, сутуловат, рыж, словно рыжик, веснушки сохранились до шестидесяти лет, и никакое солнце не могло их выжечь, улыбка застенчивая, голосишко тихий, с хрипотцой. Но когда дело дошло до байкальской ухи, которой захотелось отведать нам в Бурдугузе, все показали на Степаныча. «А как же иначе, — объяснял нам потом за ухой Степаныч, — вырасти на Байкале, всю жизнь свою провести в лодке и не сварить ухи?..»
Но не совсем был прав потомственный рыбак, говоря про всю жизнь в лодке: он надолго покидал родные места. Уходя на войну, он прощался не только с родной землей, но и с водою. С Байкалом... «Глядишь в нашу воду, вроде ничего живого не может быть в этом льду растопленном, а закинь настрой спиннинговый — откуда и вывернется хариус-марсовик, ленок, а то и сам таймень. Раньше по два-три пуда за день налавливал, а теперь куда меньше, но вода все равно живая... Верите — нет, только мама моя говорила мне на прощанье, когда на фронт провожала: «Знай, сынок, вода сниться будет байкальская — к добру, жив останешься...» Ну и в самом деле, бывало, уж так прижмут, что и не чаешь живым выбраться. Но только глаза прикроешь, заплещется, замерещится, зарябит в глазах вода наша байкальская, аж больно делается на сердце и прохладно, ровно верховик подул... И не верится, что сон к добру, а вот на тебе — жив же остался... А попадал в такие бои, что никаких надежд не оставалось, как только сну верить. Помню, под Сталинградом танки перли на нашу гаубичную батарею, а там одна моя гаубица и отстреливалась-то... Командир батареи кричит по телефону с НП: сколь осталось огурцов? А я ему: два осталось огурца-то, всего два, хоть ешь, хоть стреляй...»
Как бы там ни было, командир орудия Савостин прошел от Сталинграда до Берлина, побывав со своею гаубицей в смертельных боях на Курской дуге, на Яссо-Кишиневском направлении и под Прагой. Орденоносцем вернулся на байкальские берега. «Припал к воде первым делом, напился, как помолился, тогда уж дела делать пошел...»