Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: В световом году: стихотворения - Юрий Михайлович Кублановский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«В заводи сгрудились сонные лебеди…»

В заводи сгрудились сонные лебеди и вспоминают свою побратимку единокровную леди Ди, дикое бегство её — и поимку шайкой крутых папарацци; нелепица гибели близко от эспланады с трофейным египетским в тайнописи обелиском. …В гетто влюбленных с моллюсками в крошеве льда на поддоне модное сразу казалось поношенным в том допотопном сезоне. И посегодня пылятся на полочке с ведома галльского МИДа мною тогда обретенные корочки беженца и апатрида. Там — над брусчатым пространством с неброскою роскошью — птичье сердце летит от лотков с заморозкою в сад Тюильри за добычей, ну а потом — от торца к торцу. Где теперь зыбкая эта ночью скользившая по лицу чересполосица света? 22. IX.1997

ВОЗВРАЩЕНИЕ С ОСТРОВА ЦИТЕРЫ

Четверть века минуло, а всё не позабыта ты, меня тянувшая за город в конце нудного семестра — в омут малахита с годовыми кольцами где-то во дворце графа Шереметева; и хотя народы ныне перемешаны, у тебя как раз много было русскости, кротости, породы прямо в роговице серых-серых глаз. Даже я поежился перед их пытливыми огоньками слезными, памятными впредь. В молоке с рогатыми ветлами и ивами можно неотчетливо было разглядеть: на подходе к берегу придержали весла немногоречивые тени в париках — видимо, приехали повидаться просто с вороньем некормленным в низких облаках — с острова Цитеры. Помнишь, как приметили две бесшумных шлюпки — по бортам огни. С той поры опасные мы тому свидетели, и притом одни.

«Пока беспокойный рассолец…»

Пока беспокойный рассолец в крови моей всё голубей, и я, как к полку доброволец, приписан к словесности сей. И морок мелодии, лада — свободы моей зодиак. Не надо, не надо, не надо и думать, что это не так. Искусство сродни любомудру, который, сбежав с кутежа, почил от простуды поутру, с княгиней впотьмах ворожа. Мечтатель в открытой манишке к любимой бежал через двор и вдруг — уподобился льдышке и Музу не видит в упор. Враз суетен и неотмирен поэт, на недолгом веку у замоскворецких просвирен и галок учась языку.

БЕЛКА

Белка лапкой-грабкой стучит в стекло, по которому целый день текло. Я один в своей конуре, и мне машет ель седым помелом в окне. Поминаю тех, с кем свела судьба, кто полег, меня обойдя, в гроба — и чубастый гений с лицом скопца, и другой угрюмый ловец словца. Как когда-то за бланманже барон Дельвиг пообещал, что он повидаться явится, померев, за чекушкой — то же и мы… Нагрев, так никто с тех пор и не подал знак, не шепнул товарищу: что и как там — но глухо молчат о том. Так что я все чаще теперь с трудом уловляю воздух по-рыбьи ртом, осеняясь в страхе честным крестом, по сравненью с ними, считай, старик и ищун закладок в межлистье книг. Горстка нас — приверженцев их перу, да и ту, пожалуй, не наберу. Проще на дорожку из здешних мест собирать по крохам миры окрест.

ОГОНЕК

Под парусами снежных осыпей с простертых лап, когда светает или становится еще темней, куда ж нам плыть?.. Никто не знает. Одни по насту задубелому целенаправленно дворняжки бегут, как — черные по белому — из той прославленной упряжки, когда по снежным дюнам Арктики, г де день еще не начинался, при полыхании галактики Колчак на помощь Толлю мчался. И заносили хлопья крупные буссоль, планшеты, строганину. Во сне и под двумя тулупами знобит — или толкает в спину невероятное грядущее с его любовью, с послерасстрельною, несущею стремниной — подо льдом — к зимовью. Багровый, добела оранжевый в снегах покорных, должно быть, оторвался заживо от тех — что возле чудотворных, то в чаще навсегда скрывается, то вдруг соскальзывает с ветки, то нестерпимо разгорается в грудной, тряпьем накрытой клетке, на склонах кладбища — под стать крылу — дрейфует огонек купины. И стало слышно где-то около, как раскатились в детстве по полу рождественские мандарины.

МИНУС ТРИДЦАТЬ

Тишина, озвученная лаем, мы его дословно понимаем, запросто берусь перевести про войну миров — и пораженье нашего, чье кратное круженье у вселенной было не в чести. Поминают сплётные дворняжки из давно распущенной упряжки огонек последней из застав, где когда-то грешники спасались. А по хвойным лестницам метались белки, сатанея от забав. …Кто про те вселенские разборки нынче помнит — разве в военторге окружном некупленный погон. Ты тогда пронизывала косу алой змейкой, стало быть, к морозу царственному, словно Соломон. Той фосфоресцирующей ночью волны снега притекли воочью на крыльцо. Кто-то вдруг вошел, сутуля крылья, раз — и вынул сердце без усилья, отвернув слепящее лицо. С той поры сказитель и начетчик, я еще и классный переводчик хоть с, увы, не редких языков: грай вороний стал мне люб и внятен, в тишине всё меньше белых пятен в серый-серый день без облаков. Правда, разумею много хуже пересудов бобиков о стуже человеков выспренний глагол. Но и их — сметливых и убогих понимаю, пусть не всех, но многих с хрипотцой из самых альвеол.

ПОСЛЕ ВОЙНЫ МИРОВ

Сто лет назад не смог проснуться среди зимы. Напрасно мурка возле блюдца… Вот так и мы. 1 Когда всё белое, весь мир как целое еще белей. Вдруг льды с прорехами, скрипя, поехали вдоль поймы всей. Тылы глубокие, боры высокие и — рубежи. Коль мы на практике о дни в галактике, так и скажи. 2 После войны миров, крепких — по Морзе — слов больше с врагом не знаемся. Там за холмом в снегах и посейчас в бегах: возле печи спасаемся. Старый седой полкан, в обереженьи рьян, гавкает по призванию. Будем всю зиму, мать, квасить и вспоминать свернутую кампанию. 3 …В самом конце войны одолевали сны с тщетной гоньбой за счастием. Помнишь парад планет первый за много лет с нашим с тобой участием? Кормишь меня с утра щами из топора; примем на грудь — и кажется, что наломали дров в этой войне миров, чая, когда уляжется. 6. I. 1998

«В финале столетия — ближе к нулям…»

В финале столетия — ближе к нулям — в отместку отыгранным в спешке ролям по ящику видим блондинку в мехах, наброшенных сверху белья впопыхах, когда, рассчитавшись с погоней, её в свое холостяцкое было жилье привозит застенчивый малый, качок с зачесом, затянутым в пышный пучок. Зависла комета за черным окном и смотрит на ужин мой с кислым вином, и тут же, минуя мой скудный удел, уходит на зов галактических тел. …Захлопну-ка чтиво последних времен — с обложкою, съехавшей вбок, лексикон. Потом над свечою кулак подержу и тьме заоконной ожог покажу.

«Это было рано — еще до инков…»

Это было рано — еще до инков, потому ни почты, ни дневника; ни простого четкого фотоснимка посейчас не найдено с нас пока. Никаких вещдоков у разночинца, у глупца, певца из гурьбы калик. Помню только, грел с твоего мизинца в серебро оправленный сердолик. А какие сосны, какие ели, да на разных уровнях вразнобой, объяснялись лапами как хотели и о чем хотели между собой! И когда в галактике жизнь кончалась, ты, её слезинкою осоля, с нашей общей помощью облачалась на ночь в платье голого короля. Благо окна были в репье мороза плюс туда ж слетевшаяся щепа из давно закрытого леспромхоза со звезды, что стала на свет скупа. В прошлом — только бобики хрипло лают. А теперь — пространство перекроя, челноки космические снимают ледяные сливки с небытия.

«Далеко-далече за снежной осыпью…»

Далеко-далече за снежной осыпью, и другой, и третьей — мой старый дом. Там ты мне примстилась, должно быть, сослепу в котелке ли, шляпе с цветным пером. Это я останусь без эпитафии, а про ладно скроенное твое есть в отлично изданной монографии «Человек и его шмутьё». …Шла война миров, будто русских с галлами, обмороженными опять. И земля с пустынными терминалами не могла ни выиграть, ни проиграть. Хоть её прилизанные приказчики, обдавая вежливым холодком, развозили по адресатам ящики, ну а в них — Калашниковы рядком. Где и кто в ту пору сидел на троне, не припомню точно, кажись, не свой. В обреченном прифронтовом районе у забытой Богом передовой я лазутчик был похитрей Емельки и тебе не смел доверять вполне, но балдел уже от одной бретельки, что держала чашечку на волне. 31. I.1998

«Когда не то чтобы бессильное…»

Когда не то чтобы бессильное, зарапортовываясь снова, берусь замуровать двужильное в столбец лирическое слово, когда ему в простосердечии и впрямь я отдал все до нитки, обожествив глагол, наречие и существительные слитки, и вот не знаю сам, зачем спешу по их же лаве, как говорят спортсмены, к финишу, верней, к неброской переправе — расслышат ли меня                                     заречные ракиты в хмари предрассветной и кот, от нас на веки вечные ушедший на неделе Светлой, и над ржавеющими крышами неведомо с какого света, невесть кого опередившая в прогале хвойных крон комета? 14. IV. 1997

«На излёте не век — но эра…»

На излёте не век — но эра враз со всеми её веками, что, как пленниками галера, нашей названа шутниками. Тут худые дела творятся: в каждом атоме, кварке ложь, но сконцентрироваться, собраться даже мысленно невозможно, старой нищенке дав купюру, побирающейся в обносках. Жизнь моя пролетела сдуру, в общем, тоже на перекрестках, хорошо хоть не с биркой в яме. Составлявшие камарилью красномордые со стволами тоже сделались ветром, пылью. Те хозяева испитые в прелых валенках, знатных бурках, и прикинутые крутые в новых выросшие мензурках, мы, любившие поутрянке похмелиться не ради славы, и холеные дяди — янки из последней супердержавы, и другие, кто нам неровни, а ведь тоже казались былью, подобрев, о себе напомним синим ветром и серой пылью. …Там — в зоне ином, пространстве вспомню ли хохлому лесную и укоры в непостоянстве в ночь холодную, вороную вновь услышу, пускай беззвучно? Ничего, ничего не минет. И любовь, если ей сподручно, вновь нахлынет и душу вынет.

«Раскалена амальгама рассвета…»

Раскалена амальгама рассвета вовсе не вдруг наступившего лета. Судя по ранам сонной подкорки, кровопролитней стали разборки. Яблонный ладан с черемухой, вишней, в этом содружестве третьей, не лишней, над подмосковной цвелью откосов с физиологией хищной отбросов. Крепости гопников и прошмандовок с прежним душком гальюнов и кладовок. В нашей убойной жизни топорной к суке породистой и беспризорной кто прикипит потеплевшей душою? Всё беспорядочней с каждой верстою уж перестрелка слышится близко группы захвата с группою риска: дин-дин-дин, дин-дин-дин. Примечаешь, сынок, на редутах родных батя твой одинок.

АВТОБИОГРАФИЧЕСКИЕ ФРАГМЕНТЫ

«Раз вы не с нами — с ними» и — прикрепили бирку. Каждый теперь алхимик знает свою пробирку. Сколько сторон у света? Начал считать — и сдался. Впрочем, при чем тут это? Я зарапортовался. Много, под стать пехоте, верст я прочапал пыльных, жил в местностях по квоте гиблых, зубодробильных. Помню, бугай в кожане в древней Гиперборее хрипло кричал в шалмане: «Жаркое, и побыстрее!» Вышел я к морю ночью белой тогда в Кеми. Да и теперь воочью думаю: «До-ре-ми, ежели ты мужчина, где же оружие?» Роскошь и матерщина; и малодушие. Челядь первопрестольной действует от движка. Про одного довольно кроткого петушка, правда не без сноровки, мне объяснили лишь: «Он человек тусовки». Ладно, не возразишь. Те же, с кем выходили мы на служение, те в большинстве в могиле и поражении прав; и хоть ночь кончалась с нашими спорами, слово — оно осталось за мародерами. Я за бугром далече рвался всегда домой. Часто теперь при встрече спрашивают: на кой? Я же в ответ пасую и перебить спешу, ибо не надо всуе брать меня за душу. Я поспешил вернуться не для того, чтоб как следует оттянуться, с воли в родной барак, а заплатить по смете и повидать родных. Старый паром по Лете ходит без выходных. 17. V.1997

«В пору богомерзкую, ближе к умиранию…»

В пору богомерзкую, ближе к умиранию, впрочем, с обретением отеческих пенат, поминаю вешнюю, теплую Британию, всю в вишневой кипени много лет назад: как чему-то встречные клерки веселились в том раю потерянном делу вопреки и галерку в опере, куда не доносились Командора гулкие, видимо, шаги. Времена далекие — аж до сотворения космоса — открытого для души, то бишь самостийницы вплоть до отделения и переселения в иные шалаши. Говорят, «влияние английских метафизиков», «в духе их наследия» — не знаю, не читал; но твое присутствие той же ночью близкое незаметно вынесло спящего в астрал. С той минуты многое кануло и минуло. Стал в своем отечестве я лохом и ловцом человеков… Ты меня давно из сердца вынула, схожего с подернутым рябью озерцом. В целом, тишина окрест прямо погребальная, в общем, идеальная пожива для молвы. Только где-то слышится перестрелка дальняя кем-то потревоженной солнцевской братвы.

31 МАЯ 1997[5]

Снова в мозгу крещендо: глупость или измена? В залах еще играют на последях Шопена честно чистюли в черном, фрачном с лампасами. А уж окрест гуляет голь с прибамбасами. Мы остаемся в мире что-то совсем одни, будто в пустой квартире кто-нибудь из родни с крымского побережья, отданного взаглот братьям из незалежной. Ящерица не ждет возле шурфов с боспорским мраморным крошевом, с запахом роз приморских, тьмой приумноженным… Предали мы Тавриду-мать, на прощание, будто белогвардейцы, дав обещание слушать ночами ровный шелест волны вдали в гальке единокровной с слезной сольцой земли.

«Колли, еще холеная, заглядывая в глаза…»

Колли, еще холеная, заглядывая в глаза, мечется возле станции в поисках адреса, еще сохраняет выправку — но свистни, с тобой пойдет. Народ же охоч до выпивки, челночный у нас народ, шоковой терапией лечится круглый год. Кладбища… Эмираты… Что ему Божья тварь, преданная успешным функционером встарь, нынче же новым русским, то бишь насильником, нюхающим закуски битым рубильником, стряхивающим перхоть с красного пиджака. Падает средний возраст бабы и мужика. Взял бы тебя я, колли, пусть всё уляжется. Да ведь с другой я что ли станции, кажется. Впрочем, сирени белой тоже навалом тут, так же её под ветром хаосу радостно…

«Отошло шиповника цветенье…»

Отошло шиповника цветенье — напоследок ярче лоскуточки. В Верхневолжье душно и ненастно, что за дни — не дни, а заморочки. И — остановилось сердце друга на пороге дачного жилища. Повезло с могилою — в песчаном благородном секторе кладбища. В нашем детстве рано зажигались пирамидки бакенов вручную. Под землею слышишь ли, товарищ, перебранку хриплую речную бойких приснопамятных буксиров на большой воде под облаками; внутренним ли созерцаешь зреньем тьму, усеянную огоньками? Словно с ходу разорвали книгу и спалили лучшие страницы. Впредь уже не выдастся отведать окунька, подлещика, плотвицы. Был он предпоследним не забывшим запах земляники, акварели, чьи на рыхлом ватмане распятом расползлись подтеки, забурели. Самородок из месторожденья, взятого в железные кавычки задолго до появленья на свет у фронтовика и фронтовички. Пиджачок спортивного покроя и медали на груди у бати. Но еще неоспоримей был ты детищем ленцы и благодати. В незаметном прожил, ненатужном самосоответствии — и это на немереных пространствах наших русская исконная примета. И когда по праву полукровки я однажды выскочил из спячки, стал перекати — известным — поле, ты остался при своей заначке. …Всё сложней в эпоху мародеров стало кантоваться по старинке: гривенник серебряный фамильный уступить пришлось качку на рынке. И в шалмане около вокзала жаловался мне, что худо дело, там в подглазной пазухе слезинка мрачная однажды заблестела. Словно избавлялся от балласта, оставлявшего покуда с нами: вдруг принес, расщедрившийся, «Нивы» кипу с обветшалыми углами, в частности слащавую гравюру: стали галлы в пончо из трофейных, а точней, замоскворецких шалей жалкой жертвой вьюг благоговейных. Время баснословное! Штриховку тех картинок дорежимных вижу. В яму гроб спустили на веревках, как в экологическую нишу. Отошло шиповника цветенье, ты его застал недавно в силе. Стойкая у речников привычка: что не так — так сразу перекличка, слышимая, статься, и в могиле. 1. VII. 1997. Девятый день

ШЛИ ВЕРХНЕВОЛЖЬЕМ, ШЛЮЗАМИ

Под Весьегонском в оные дни, не давая тени, приторно пахнут сонные вянущие сирени. Шли Верхневолжьем, шлюзами с вечнозеленым илом «Юрий Андропов» с музыкой следом за «Михаилом Лермонтовым». Как правило, что мне всегда мерзило — миром как раз и правило, было реальной силой. Ну а уж нам по серости с лёту, как говорится, не доставало смелости с нею определиться. …Смолоду ближе к вечеру тянет гурьбой на реку, как мошкару к диспетчеру, где уже делать нечего старому человеку — разве считать прерывные дальние огонечки да вспоминать зазывные прежние заморочки жизни убойно аховой; были тогда похожи платьями и рубахами выпуски молодежи. ……………………………….. Видимо, я из тертых тех калачишек, что верно умеют мертвых только любить, и то, по существу, немногих — с кладбища русских свойств, то бишь блаженств убогих, праведных беспокойств. 15. VI.1997

«С мыслью ли о подруге…»

С мыслью ли о подруге, ради ли жениха вдруг занялась в округе разом черемуха, горько расстрельная, свадебно цельная, вся она без греха. А между тем, едва ли зная кому, спеша, Таврию нынче сдали. Стала моей — душа раненого солдата, выросшего в седле, что отходил в двадцатом кротко на корабле и бормотал: «Кончаюсь», с родиною прощаясь. День не дождлив, но матов. Потные челноки возят из Эмиратов клетчатые тюки. Мне же у поворота тайного в явное кипень внушает что-то самое главное: мол, разменяв полтинник, шума без лишнего двигайся, именинник, к дому Всевышнего, путая все пароли. Там-то на свой скулеж, дескать, за что боролись, твердый ответ найдешь.

«Черемуха нашу выбрала…»

Черемуха нашу выбрала землю — из глубока, не поперхнувшись, выпила птичьего молока, горького и душистого, влитого в толщу истово вечного ледника. …Много её колышется, жалуется окрест, радуется, что слышится доблестный благовест — около дрёмных излук Оки поздними веснами иль на утесах Ладоги с сестрами соснами,       с зыбями грозными,              мольбами слезными, верой без патоки.

ДОЛЬШЕ КАЛЕНДАРЯ

ФРАГМЕНТ

Раз снег такой долгий и падкий на лампочку в нашем окне, наутро саперной лопаткой придется откапывать мне смиренный жигуль у отеля, и — тронемся в путь налегке, ну разве с остатками хмеля в моем и твоем котелке. Похожи холмы, перелески немереных наших широт на ставшие тусклыми фрески. И вновь перекрыть кислород способны стежки оторочки проглаженной блузы твоей, с подвесками мочки и шелк поветшавшей сорочки, в которой едва ли теплей…

СЕКСТЕТ

1 Я вполне лояльный житель, но на расспросы о досуге бормочу невразумительно любознательной подруге: мол, тружусь как пчелка в тропиках вне промышленных гигантов над созданьем новых допингов, то бишь антидепрессантов. Производство допотопное, сам процесс небезопасен, результат в такое злобное время, в сущности, не ясен, но нередко тихой сапою в пору утренне-ночную, шевеля губами, стряпаю строки беглые вручную. И немым разговорившимся сообщаю шатким соснам, а вернее, заблудившимся в трех из них последним звездам: «Ваши жалобы услышаны, приступаем к расшифровке. Мы и сами тут унижены от подкорки до подковки». 23 апреля 2 Ветер втирает в подшерсток реки пресные слезы. Невразумительных гроз далеки водные сбросы. Много отчетливее твое около птичье — впору забыть про еду и питье — косноязычье. Тут не слова и не слога — звуки и ноты. С мая подтопленные берега в коме дремоты. Вдруг на заре судного дня ты в одночасье в будущем веке припомнишь меня не без участья — монстра, родителя выспренних строк с слезной концовкой, как наполнялись по ободок рюмки зубровкой, и головой покачаешь: толмач как тот чумной мой? Алой луны зависающий мяч вспомнишь над поймой. 10 июня 3 Когда на отшибе заволжского севера шмель облюбовал себе шишечку клевера, то тенью покрытый, то вновь облучаемый, я прибыл на смотр облаков нескончаемый. Окрест недобитые флора и фауна забыли, поди, пионера и дауна, тем более зенками к стенке прижатую сперва медсестру, а потом и вожатую. Джаз-бандец наш с горнами и барабанами не справился с репертуарными планами. Лишь в темном предгрозье роятся капустницы, как белые искры под сводами кузницы. С тех пор миновали срока баснословные, то бишь временные отрезки неровные. С настырностью паводка послепотопного жизнь вырыла русло поглубже окопного. И, как рядовой ветеран на задание, я перебегаю себе в оправдание, рукой прикрывая глаза от зарницы и без необходимой на то амуниции — к истокам: узнать, вспомянув колыбельную, с какого момента вдруг стала бесцельною жизнь, славная целью. И брезжит той самою тот свет раскаленной своей амальгамою. 13 июня 4 По праву века стариковского и холостого разговора на дебошира из Островского я сделаюсь похожим скоро, беря не мастерством, а голосом. Ярчают в раскаленной сини сноп темно-белых гладиолусов тяжелый на руках богини и платья, схожие с обносками: мы на просцениуме в раме шагаем скрипкими подмостками и низко кланяемся яме. И снятся памятные сызмала лощины с зыблющимся крапом. Как будто зазвала и вызнала жизнь главное перед этапом. Я рано на высотах севера заматереть поторопился. Сомнамбул шмель в головку клевера уже неотторжимо впился. Мы тоже были отморозками, хотя и не смотрели порно, а засыпали с отголосками начищенного мелом горна. 17 июля 5 Дёрнули с друганами, выглянули в окно, мама, а там цунами, ветрено и темно. Бивни ветвей качались и в беззаконии рушились и кончались в шумной агонии. Время для передышки: чтобы побрить скулу, переменить бельишко, дать поостыть стволу. Нынче в своей нетленке постмодернист вполне может послать на сленге, мало понятном мне. В общем, пошел на «вы» я и оказался бит. Рваные, пулевые заговором целит твой — с прикасаньем — голос, словно берущий в плен флоксы и гладиолус, в вазе дающий крен. 10 августа 6 Знаю твои приколы: тягу к гуру, брахманам и цыганью на рынке шумному поутру, веришь ты их посулам, сбывшимся их обманам, играм на их же поле в мрачную чехарду. Преодолев неспешно склоны и перешейки, руку кладу на сердце вспыхнувшее твое русской надежной бабы, вовсе не любодейки, знающей в равной мере дело и забытье. Даже периферийной роли рисунок чистый, палево-травяные платьев твоих цвета мог оценить Островский, первые символисты, впрочем же, и галерки честная мелкота. Ветер продолжил тему — тему без вариаций с самым простым рефреном: зиждительным люблю. Осень придет с обвальным паводком девальваций: туго придется йене, тугрику и рублю. А у тебя прикрыта бусами из нефрита схожая с материнской дряблость между ключиц. Чуткого театрала сделай из неофита, буду читать программки вместо передовиц. То бишь аристократа сделай из демократа. Станет моим заданьем впредь бормотанье строк — оберег против века вяжущего, наката хлама через порог. 20 августа 1998

«Я давно гощу не вдали, а дома…»

Я давно гощу не вдали, а дома, словно жду у блёсткой воды парома. И несут, с зимовий вернувшись, птицы про границы родины небылицы. Расторопно выхватить смысл из строчки потрудней бывает, чем сельдь из бочки: в каждом слоге солоно, грозно, кисло, и за всем этим — самостоянье смысла. Но давно изъятый из обращения, тем не менее я ищу общения. Перекатная пусть подскажет голь мне, чем кормить лебедей в Стокгольме. А уж мы поделимся без утаек, чем в Венеции — сизарей и чаек; что теперь к отечеству — тест на вшивость побеждает: ревность или брезгливость. Ночью звезды в фокусе, то бишь в силе, пусть расскажут про бытие в могиле, а когда не в фокусе, как помажут по губам сиянием — пусть расскажут. …Пусть крутой с настигшею пулей в брюхе отойдет не с мыслью о потаскухе, а припомнив сбитого им когда-то моего кота — и дыхнет сипато. 11. V. 1999

НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО

Пишу, будто попусту брешу про давние наши шу-шу, как будто отправить депешу тебе, задыхаясь, спешу. Как в годы застоя, желанна и в годы убойных реформ. И розовый персик Сезанна всё с той же неровностью форм. За четверть без малого века я, видимо, стал вообще прохожим с лицом имярека в потертом на сгибах плаще. Тебе же дается по вере всё новую брать высоту, ты там у себя в ноосфере всегда на слуху, на свету. Нам было не просто ужиться, ведь жить — означает одно: всё глубже и глубже ложиться, всё глубже ложиться на дно. …Когда же ты мысленным взором прочтешь, изменяясь в лице, о белого света и скором и необратимом конце, нахлынувший ветер своими холстами тотчас возьмется сырыми, как мумий, спеленывать нас.

МОСКОВСКИЙ РОМАНС

Порт пяти неизвестных морей, ставший каждому россу в обузу. Это ты за гармошкой дверей с остановки отчалила к вузу. И хурма на одном из лотков зазывавшего нас ибрагима с огурцами персидских платков золотистой окраской сравнима. …В эту зиму по белой траве научился бесшумно бродить я, всё тасуя в своей голове недомолвки твои и открытья. Говори, говори, говори, почему была столь тороплива, почему от зари до зари в горле горлица спит сиротливо? Не хмелеть бы на первом глотке, соглашаясь с любой небылицей, а подольше побыть на катке и потом помечтать над страницей. Повернем-ка, мой ангел, назад, чуть не в детства ангину и смуту, чтобы стало как раз в аккурат торопить дорогую минуту.

ДОЖДЬ-67

Поток пространства из поймы времени вдруг вышел и — затопил до темени, помазав илом мои седины и не сполна приоткрыв глубины, чью толщь не просто измерить лотом, о чем поет, обливаясь потом, ногою дергая, бедный Пресли — и нет бесшумнее этой песни. То наша молодость — юность то бишь, сперва растратишь — потом накопишь: телодвижений, изображений на старость хватит, как сбережений, и мне, одетому как придется, и той, которая отзовется в наш первый день до поры холодный и вдень последний бракоразводный. А между ними — дней мотыльковых неисчислимая вереница, куда бы ищущих бестолково переметнуться, переселиться. Вернее, в царстве глубоководном, где очертанья смутны и зыбки, они свободны, как стаи там мельтешащей рыбки. …Когда мы заполночь на Таганке искали выпивку на стоянке, ты соглашалась, сестра по классу, что время брать не тебя, а кассу. И зыбь дождя покрывала трассу. Все звуки улицы, коридора у нас в берлоге; но до упора мы спали, не озаботясь прежде о малонужной сырой одежде.

РАЗВИВАЯ МАРКУЗЕ

Памяти 68-го

1 Освистав леграновский мотивчик, безоглядно ты сменила стиль и уже давно не носишь лифчик и штанами подметаешь пыль. Но еще не зажила обида, ибо выходило так подчас, что пренебрегал твоим либидо, Изучая то, что сделал Маркс. И когда в прозрачную кабинку заходила голая под душ — я спешил скорей сменить пластинку, не поверив в розовую чушь. И когда вдруг космы вороные распускала махом по спине — меры революции крутые виделись оправданными мне. Но пока ажан фундаментально новый штурм готовит где-то там, ты впервые леворадикальна и отнюдь не безразлична нам. Отдохнем от предстоящих схваток, подсознанье вышло из глубин. Друг, форсящий клешами до пяток, заряжает рядом карабин. 2 Боже мой, и ты еще хотела, вырвавшись в столицу из глуши, в мастерской непуганое тело продавать мазиле за гроши. Он тебя, уже снимая пенки, ест глазами, будто нувориш — перед ним одна на авансценке ты совсем раздетая сидишь. Пусть тебе, жестокая, неловко станет возле моего одра, ежели поспешно драпировкой не прикроешь пышного бедра. Переутонченна и мясиста, выглядишь уже не по-людски, разлетясь на импрессиониста радужные бледные мазки. К лилиям, кувшинкам, их излову я и сам не равнодушен, но уступаю не цветам, а слову, что теперь в груди раскалено. Мой удел — с линолеумным полом в невпрогляд задымленных кафе заседая, ссориться с глаголом и посильно мыслить о строфе. 3

H.G.

He мешая сонным рыболовам куковать в преддверии зимы, под зонтом раскидистым не новым двигались по набережной мы. Обгоняли баржи нас упрямо в водяной назойливой пыли. И клешни с наростами Notre-Dame как всегда маячили вдали. Много-много лет назад в России, познакомясь, спрашивал тебя о мещанской вашей энтропии, в ту тихонько сторону гребя. Горячась, ты отвечала грозно: скоро, мол, на ней поставим крест. Что же медлишь — или слишком поздно, или трудно за один присест? В шелковой рубашке на кровати у меня тут в беженской норе выглядишь принадлежащей к знати. Восемьдесят третий на дворе. Помнится, в сознании крутилась новость, что Андропову хана. И бывало, дня не обходилось без бутылки красного вина. 4 В солнцепек в необозримом храме воздух всё равно холодноват; вековая копоть въелась в камень и зверьки оскаленные спят. В алтаре гигантская розетка с красно-синим блестким витражом, словно Бога огненная метка или космос, срезанный ножом. Шли с тобой, нечёсаные, темным бесконечным нефом боковым и таким же сердцем неуемным были ближе мертвым, чем живым. А еще поблескивала кварцем в получаше каменной вода, чтоб смочить негнущиеся пальцы прежде чем перекреститься, да. Наконец, передохнув немного на одной из лавок для мирян, так и не отважившись с порога испросить прощенье за изъян, мы вернулись в городской зверинец, малодушно оставляя тот древний дом, похожий на эсминец, что сойдет со стапелей вот-вот. 5 Трехэтажным обложив Монтеня, свой кожан пожертвую бомжу. Чтоб не быть похожим на тюленя, как по расписанию хожу в тускло освещаемые залы, где подруги из агитбригад и другие интеллектуалы по мишеням яростно палят. И сегодня, нахлебавшись втуне оппортунистических бодяг, что не всё приемлемо в Цзэдуне и в России вышло всё не так, словно выполняющие разом сердцем продиктованный приказ, мы идем притихшим Монпарнасом, и не останавливайте нас. С древних башен скалятся химеры; ректорат сочувствует порой. Хунвейбины, кастровцы и кхмеры, каждый — диалектик и герой. Ленин прав, что в надлежащем месте в нужный час собраться должно нам и, священнодействуя из мести, вставить клизму классовым врагам. 6 Я первым сам приду тебе сказать, что всё проиграно — ребята отступили. К буржуазии, при которой жили, придется снова в рабство поступать. Нас полицейские по-царски наградили: у одного фингал, другой с рубцом на лбу, а третий вообще лежит в гробу, слезоточивым газом отравили. И он уже — лопатой борода — не свистнет весело: — Айда опохмелиться! Любимая, я думаю о шприце, всади на ампулу поболе, чем всегда. Я видел, ты одна над схваткою была решительных идей с правами человека, но вдруг расслабилась — и чуть не родила, пока неистово гремела дискотека. …………………………………………… Есть в диалектике еще один закон, который нарушать борцам не должно всуе: тот быстро в правый катится уклон, кто после первых битв раскис и комплексует. А если так, то чем же можем мы помочь безграмотным в большой политучебе, я — с розовым бинтом, подобием чалмы, и ты — с младенцем, плачущим в утробе? 1969, 1999

ТРЕТИЙ ПУТЬ

В московском ханстве в иные дни я жил в пространстве вне времени. Там каждый нытик и раздолбай, поддав, политик и краснобай. Служа в каптерках, читал труды. Шагал в опорках туды-сюды, стихосложеньем греша порой. Месторожденья над головой миров мерцали: их прииски, казалось, звали в свои пески. Сорваться б с вахты и — в аккурат в иные шахты иных пенат… И жребий выпал не как-нибудь: с Отчизной выбрал я третий путь. Путь полудённым проселком — в синь к холмам взвихренным седых пустынь, чтоб насыщаясь сухим пайком и защищая лицо платком, там на потребу сквозной космической тоске Аддис-Абебу свою построить на песке.

ПЛОХО СЛЫШНО

Доныне не умер, но где-то на линии есть блуждающий зуммер, твою добывающий весть. Постой… не узнаю… простужена? Кичиться техники успехами не стоит, ежели нарушена такими тишина помехами. Как будто говоришь из Скифии, а заодно с тобой на линии мегеры, фурии и пифии, сирены, гарпии, эринии, озвученные не Овидием, а кем-то из другого ряда. Да, я горжусь своим развитием, хоть, слышу, ты ему не рада. Звонок блокадника из города, который много лет в осаде: сплав послушания и гонора, наката с просьбой о пощаде. Про баснословную коллизию я слушал бы, не смея пикнуть, но в виртуальный твой Элизиум, как хочешь, не могу проникнуть. Нет, нет, на рычажок из никеля не нажимай, срывая ярость на аховом комфорте флигеля, где ты когда-то обреталась. Забыть про свистопляску с ценами и расквартировать бы снова наш маленький отряд под стенами Борисоглебска ли, Ростова… И скоро снега торопливые завалят басменные хлопья округу, астры незлобивые и полустертые надгробья в их сочетании таинственном. Дозволь, смирясь с моим решеньем, мне сделаться твоим единственным — на расстояньи — утешеньем. Затихни, как перед разлукою после отказа от гражданства. А я возьму и убаюкаю пучину черную пространства.

ФОТКА

Всегда окраска Хамелеона на дню меняется много раз: то голубые морщины склона, а то песочные как сейчас. Ты хрипловата, и я басистый, и всю дорогу до моря нас пас целый выводок шелковистых пугливых бабочек в ранний час. Палило солнце огнем кремаций. Сорили гривнами кто как мог, хмелил поелику дух акаций, алиготе, можжевельник, дрок, йод спящей массы аквамарина. Автобус жабрами дребезжал. «А я люблю Александра Грина». А я не рыпался, поддержал. И лишь в мозгу кое-как крутилось, что зло вовсю наступает и его количество уплотнилось, и сдали Косово холуи. Стволы в лохмотьях седой коросты и виноградники без теней, напоминающие погосты военных дней. Крым не украинский, не татарский и не кацапский — среди зимы в платках повязанных по-корсарски тому залогом на фотке мы. 1999

МОЛЛЮСК

(вариация)

В крымском мраке, его растревожа, ты одна конденсируешь свет, а короткою стрижкою схожа с добровольцем осьмнадцати лет. Впрочем, надо бы всё по порядку: посеревшую фотку боюсь потерять я твою — как загадку, над которою всё еще бьюсь. Ведь и сам выцветаю, носивший там рубашку, похожую на гимнастерку, и жадно любивший опрокинуть стаканчик вина. Не из тех мы, кто выправив ксивы, занимают купе на двоих, а потом берегут негативы неосмысленных странствий своих. Но сюда, задыхаясь от жажды и боязни на старости лет, я вернусь неизбежно однажды и руками вопьюсь в парапет, понимая, что где-нибудь рядом, неземное мерцанье тая, притаился на дне небогатом между створ перламутровый атом от щедрот твоего бытия.

ОСЕНЬ ПАТРИАРХА

1 На остановках и в скверах нас заливает всерьез осень потоками серых невразумительных слез. Трамваи сохатые, бульвары с трухой, и астры лохматые всегда под рукой. Про жизнь в мегаполисе сбрось весть поскорей на пейджер на поясе вождя дикарей забытого племени: мол, зря под тамтам с короной на темени беснуешься там. …Мы осень на финише столетья невеж забыли б, забыли же мы лето допреж, но осень уважена приметою той, что милой окрашена копна в золотой. Загадочно многое в повадках её, и шепчет жестокая опять про свое: мол, снова в опасности Отечество, друг, в твоей безучастности цинизм и испуг. Преувеличение — талдычу в ответ — я из ополчения, которого нет. Не смея до времени мечтать о таком, я вырос из семени и стал стариком, заставшим архаику совковых тетерь без рынка по Хайеку, не то, что теперь. Нет, нет, ошибаешься — упорствуешь ты — ты сам загибаешься. До хрипоты на старом вокзальчике с рябиной рябой, как русские мальчики, спорим с тобой. Как будто заранее с окраин к Кремлю на коронование стекаться велю. 18. Х. 1998 2 Над взлохмаченным инеем полыхнуло сейчас солнце новое синее, засветившее нас. Далеко за сугробами допотопной зимы были высоколобыми только смолоду мы. Придержав в проспиртованной пылкой клетке грудной выдох, запеленгованный нерадивой гебнёй, заминая для ясности,  кто милей из подруг — шли навстречу опасности, расступавшейся вдруг. Ведь когда-то в империи зла загадочно был дух первичней материи, тоже шедшей в распыл. ……………………………….. Будто белка, снующая в холода по стволу, пробежала зовущая Божья искра — в золу. Забуреть, заберложиться кое-как удалось, остальное приложится. Доживем на авось и не видя трагедии, что владеем пером в третьем тысячелетии хуже, чем во втором. Мир крутой, обезбоженный, не подвластный врачу, впредь рукой заторможенной рисовать не хочу. 29. XII.1998


Поделиться книгой:



Регистрация