Безумный танец ведьмы оборвался внезапно вместе со звуками ее голоса, и тишина ударила по ушам, на мгновение оглушив. Старуха, застывшая на середине движения, опустила вскинутые руки, вдохнув воздух надрывно и со свистом, точно чахоточная, и опустила голову, завесив лицо сивыми космами.
— Он шел по каменному полу, — проскрипела она тихо. — Между узких каменных стен. Замок?.. Это замок…. Нес кожаный чехол для свитков. Тревожился и страшился. Боялся утратить то, что внутри.
Есть. Получилось. У этой древней дикарки получилось то, что не вышло у него, образованного, опытного и подкованного в своем деле лучше многих; чудны дела твои, фортуна…
— Не вижу его мыслей, — продолжал скрипучий голос. — Защищают. И его дом защищают. Многие. Чувствую его. Чувствую его опасение. Напряжение. Он был насторожен и нес прятать от чужих глаз вещь, которая ему не принадлежит.
— Куда? — не сдержался Ленца и прикусил язык, когда ведьма вздрогнула, вскинув голову и уставясь на него.
— Нутро дома, — проговорила та, и он затаил дыхание, когда увидел, что глаза старухи смотрят не на него, а словно внутрь себя. — Большая дверь. Железная дверь. Еще железная дверь. И еще двери. Там много сокровищ. Он входил в комнату с чехлом. Там успокоился, перестал бояться за вещь. Он вышел из комнаты довольным. Больше не боялся. Больше не вижу.
Последние слова старуха проговорила так просто, буднично, что Ленца на миг опешил, не сразу поняв, к чему они относятся. На старуху, как ни в чем не бывало ковыляющую к сброшенной на пол одежде, он взглянул растерянно и спустя миг молчания неуверенно уточнил:
— И это все?
— Ты хотел знать, куда он отнес твою ничейную вещь, — отозвалась та, неторопливо облачаясь. — Я сказала тебе, куда. В комнату с сокровищами в его доме, за множеством дверей. Ты остался чем-то недоволен?
— Нет, — поспешно возразил Ленца, — все вполне понятно. Это я так.
— Стало быть, — затянув шнур на своем потрепанном наряде, кивнула старуха, — настала пора расплачиваться.
— Да, конечно, — спохватился он, снова вынимая мешочек с дукатами. — Сотня, как говорила.
Колдунья вновь уселась подле огня, подогнув под себя ноги, и выразительно указала наземь против себя. Ленца, не без дрожи приблизясь, присел на корточки, распустив завязки, и вздохнул, начав отсчитывать новенькие блестящие монеты. Старуха кивала на каждую, глядя придирчиво и внимательно, и когда на верх внушительной горки звонко упал пятидесятый дукат, перехватила гостя за руку.
Ленца вздрогнул, с трудом преодолев желание немедленно и грубо вырваться, и вскинул взгляд к ней, вопросительно и напряженно уточнив:
— Что?
— Больше не надо, — твердо сказала старуха, коснувшись перстня на его мизинце. — Хочу этот камень.
Ленца поджал губы, мысленно ругнувшись так, что покраснел бы сам, будь он хоть чуть более благовоспитан.
— Этот перстень стоит в три раза больше, — стараясь говорить спокойно, возразил он, и старуха скрипуче рассмеялась:
— Ну, так ведь тебе он достался задаром, а? А уж где его хозяин, ты, верно, ночами припоминать не любишь… Хочу камень.
— Хорошо, — согласился он через силу, с облегчением высвободившись, и, рывком стянув перстень, бросил его на монеты. — Теперь все?
— Иди, — удовлетворенно кивнула та.
Поднявшись, Ленца вышел из пещеры торопливо, не глядя на напарника, и, вышагав в знобкий ветренный воздух, лишь тут вдохнул полной грудью, вытравливая из легких заполонивший их дурманящий дым.
— Так я что-то не понял, — осторожно спросил Фульво, понизив голос и вскользь обернувшись на вход. — Документ у него или нет?
— «Железная дверь и еще одна» и еще куча дверей, — нехотя отозвался он, прикрыв глаза и подставив лицо ветру. — Это императорская сокровищница в Карлштейне.
— Откуда ты знаешь?
— Да все знают, — покривился Ленца, снова глубоко вдохнув. — Еще Карл отгрохал комнату в одной из башен, снабдив ее железными дверями. Утверждал, что в числе прочего в сокровищнице есть подлинное копье Лонгина. Правда ли это, меня сейчас не интересует, главное — там то, что нам нужно… Черт, мог бы и сам догадаться, — раздраженно вытолкнул он, открыв глаза и двинувшись по тропинке вниз. — Куда еще он мог спрятать такую вещь; разумеется, за самые крепкие в замке двери с толпой охраны.
— Зато на смертном одре будет что вспомнить, — нервно ухмыльнулся Фульво, передернувшись. — Бр-р. Даже аппетит пропал.
— Тебе невредно.
— Что теперь? — уточнил тот, неопределенно поведя рукой. — К
— Теперь — да, — вздохнул Ленца, стараясь ступать по каменистой тропке как можно аккуратней. — Что дальше —
Глава 1
— In omnibus dubitandum est[4]. В этом вы правы. Сомневаться надлежит во всем, что услышите и увидите; это не просто часть службы, это и будет собственно службой. Вам об этом говорили уже не раз, вы с этой мыслью свыклись, однако настроены более на то, что сомневаться станете, лишь когда услышите «нет». «Нет, не делал», «не был», «не видел», «не совершал». Так обыкновенно бывает. Однако, услышав «да», первым делом следует не порадоваться отлично проделанной работе, первым делом следует усомниться в услышанном. Но при любом случае главное заключается в том, чтобы ваши сомнения вы не выказали ни явно, ни намеком, ни (тем паче!) вслух.
— Даже начальству?
Вопрос прозвучал с самой дальней скамьи аудитории, гулко отдавшись от высоких каменных сводов. Курт обвел собравшихся взглядом, повстречавшись глазами с одним из курсантов, и кивнул ему, позволив себе мимолетную усмешку:
— Порою и начальству. По ситуации.
— У Майнца сказано, — подал голос курсант с первого ряда, — что нелишним будет показать допрашиваемому, что я допускаю некую вероятность его невиновности, каковы бы ни были доказательства обратного. De facto ведь это сомнения в собственной правоте, высказанные гласно, разве нет?
— Ну, для начала — Альберт Майнц святой, но не пророк, — возразил Курт. — А «Психология пытки» не Священное Писание. Несомненно, это труд грандиозный во всех смыслах, однако и Писание надлежит толковать, и к Майнцу также есть «Supplementum[5]», в которые, как легко догадаться, не вошло то, что он попросту не успел написать. Кроме того, Господь наделил вас разумом, использовать который на вашей будущей службе будет весьма кстати. Вы должны будете научиться решать в зависимости от сложившихся обстоятельств, что будет вернее, что должно или не стоит проявлять открыто — благосклонность, безучастие, доброжелательство, равнодушие или сострадание…
— … справедливость и милосердие, — докончил кто-то с неуверенным смешком; Курт кивнул:
— Бесспорно. Однако помните: поступиться можно всем из вышеперечисленного.
В аудитории повисла внезапная тишина, и Курт обведя взглядом серьезные лица напротив, вздохнул:
— Я знаю, что вы это понимаете, но все равно скажу; сделаю некоторое отступление в моей лекции. То, что сейчас говорю вам я, это техника. Только лишь. Никогда не забывайте об этом. Не допустите того, чтобы в вашей душе смешались ваши действия и ваше стремление. Все эти уловки призваны отыскать правду, восстановить справедливость, и это, само собою, наиважнейшее. Да, misericordia sine justitia misericordia non est, sed fatuitas[7]. Но не забывайте и другое: justitia sine misericordia justitia non est, sed crudelitas[8]. А это — не наша цель. Помните о том, что высшая справедливость, ваша идеальная цель — это не только лишь спасение пострадавшего или воздаяние преступнику, не только предотвращение злоумышленного деяния. Вы должны будете изменить того человека, что будет сидеть перед вами, отвечая на ваши вопросы. Да, это почти невозможно. Но вы должны пытаться. Конечное решение примет он, сам, он сам сделает свой выбор, ибо каждый из нас наделен тем, что способно как спасти нас, так и погубить: свободной волей. Помните это? «Sola ergo voluntas, quoniam pro sui ingenita libertate, aut dissentire sibi, aut praeter se in aliquo consentire, nulla vi, nulla cogitur necessitate; non immerito justam vel injustam, beatitudine seu miseria dignam ac capacem creaturam constituit; prout scilicet justitiae, injustitiaeve consenserit[9]». Эти слова святого Бернара вы слышали здесь не раз и наверняка уже выучили наизусть. Да, все так. Решение — за ним. Говорю это вам для того, чтобы предостеречь вас от самоистязания, если, невзирая на все ваши старания, выбор он все-таки сделает неправильный. Но это не означает — запомните это! — что вы не должны пытаться, что вы можете оправдывать себя самих тем, что попавший в ваши руки человек сам выбрал свой путь, а потому недостоин сострадания и ваших усилий. Помните: самый страшный преступник, самый отъявленный душегуб в один какой-то миг, в переломный миг, может перемениться навсегда. История знает множество подобных примеров, а вам должно умножить их. И это — невозможно без милосердия. Следует ли проявлять его зримо или нет, решать вам, вам придется определять, что именно поможет вам в достижении вашей цели, sicut enim aliquando misericordia puniens, ita est crudelitas parcens[10], но позабыть о нем вовсе вы просто не имеете права.
— Стало быть, — тихо произнес кто-то, — если мне приходится переходить к крайним мерам, это будет означать, что я жертвую милосердием в пользу справедливости?
— Да, — кивнул Курт. — И это останется на вашей совести. До конца ваших дней.
— Майнц говорит…
— Майнц не идеал, — оборвал он; взгляды напротив стали удивленными, и Курт вздохнул, пояснив: — Альберт Майнц, вне всяких сомнений, великий человек, и его труд, безусловно, переворотный без преувеличений. Он меня многому научил. Но вот что я скажу вам: я склоню голову перед следователем, которому ни разу за все время его службы не понадобилось сверяться со вторым томом «Психологии…». Я сам вышел из этих стен и полагаю, что остроты, байки и расхожие изречения, что бытовали в среде курсантов, в основе своей остались неизменными. Здесь по-прежнему принято поминать о том, как «у Майнца еретики со слезами на костер просились»?.. Так и думал, — кивнул он, увидя изменившееся выражение лиц перед собою. — Все верно. Просились, бывало. В основном после задушевного разговора в темном неуютном месте в присутствии exsecutor’а с набором инструментов. Это порою бывает необходимо, к этому вы тоже должны быть готовы; и не только морально, что, конечно, самое важное, но и физически. Негоже, если следователя на допросе выворачивает на недописанный протокол. И все же наибольшей похвалы и уважения достоин тот, кто сумеет вытрясти из допрашиваемого все, что надо, не доходя до заветной двери в подвале. Вот это — воистину величайший талант.
— И как же это? — усомнился курсант с последнего ряда; Курт пожал плечами:
— Да как угодно. Лестью, авторитетом, страхом, жалостью, пониманием. Обманом, в конце концов. Заставить человека выговориться можно великим множеством способов. Ведь на самом-то деле любой хочет рассказать о своих тайнах;
— А можно пример? — попросил неугомонный курсант. — Из вашей практики, скажем.
— Пример… — повторил Курт задумчиво и кивнул: — Хорошо, вот вам пример. Во все время всей моей лекции в ваших глазах я вижу внимание, кое-где даже почтение. Почему?
— Вы Молот Ведьм, — спустя недолгое молчание отозвался кто-то; он усмехнулся:
— О, да. Я Молот Ведьм, великий и ужасный. Знаменитый Курт Гессе, легенда Конгрегации, почтивший вниманием родные пенаты и соблаговоливший поделиться с подрастающим поколением своей колоссальной мудростью. Ну, а кроме того — вы курсанты, а я действующий следователь, что несколько разделяет нас в status’е. Однако это лишь одна причина, явная, лежащая на поверхности, осознаваемая. Есть и другая, которая не видима сразу, подспудная, несознательная, каковая, тем не менее, тоже имеет значимость. Какая?
Под тишину, установившуюся вокруг, Курт медленно сошел с кафедры, прошагав к дальней стене, и взялся за высокую спинку стула, установленного в самом углу. Выволочив его на середину, прямо против скамей, он уселся на потертое сиденье и осведомился, обведя взглядом аудиторию:
— Что-то изменилось?
— Вы сошли с кафедры, — предположил неуемный курсант. — Опустились до нашего уровня.
— Двусмысленно, — с одобрительной усмешкой отметил Курт. — И ты прав. Прежде я говорил с вами ex cathedra[12]; в совершенно материальном плане я возвышался над аудиторией, над вами, и где-то в глубине мыслей каждого из вас это осознавалось. Человек, который выше — выше. У него преимущества, права, привилегии, что угодно из того, чем не обладает стоящий ниже. Что переменилось сейчас?
— Вы похожи на ответчика, — неуверенно откликнулся кто-то слева; Курт отозвался кивком:
— Потому что сижу на стуле напротив всех вас, на одной с вами высоте, не огражденный ничем. Будь передо мною стол — и впечатление сложилось бы иное: фактически это была бы ослабленная версия кафедры. Я могу менять позы, от расслабленной (и тогда я буду походить на наглого и самоуверенного ответчика) до напряженной (и ответчик будет смотреться напуганным или сконфуженным), но суть останется прежней, и ваше восприятие будет таким же. Но в корне иным оно будет теперь, — продолжил он, пересев на скамью первого ряда, опершись локтем об узкую парту позади себя и развернувшись к курсантам. — Сейчас я и вовсе словно один из вас. Разум помнит, кто я такой на самом деле, но psychica воспринимает меня по-своему. Или может быть вот так, — снова поднявшись, Курт отошел чуть в сторону, ближе к краю первого ряда, и уселся на парту, упершись ногами в скамью. — Сейчас я вновь выше вас, но при этом попираю некие нормы благопристойности и проявляю почти развязность, что с понятием вышестоящего не клеится. Моя поза беспечна, непринужденна, вольна, в ней нет officiosus’а. И, как следствие, меняется ваше ко мне отношение, даже при том, что вы знаете, с какой целью я совершал все эти перемещения. А теперь поразмыслите, какое влияние такая мелочь, как ваше местоположение или поза, будет иметь на человека, который над этим не задумывается. Уже одно лишь это способно поворотить разговор в иное русло или вовсе заглушить его, расположить или вызвать отчуждение. Принудить говорить или ободрить к молчанию. Вы пришли к двери камеры и остановились на пороге; следовательно, скажет его подспудная мысль, не намерены уделять ему излишнее время, он для вас — мимолетное событие. Что ж, порой и это бывает нужно показать. Вы остановились на пороге, но прислонились к стене; стало быть, не расположены в любой миг, когда он этого не ждет, развернуться и уйти. Вошли в камеру и уселись перед ним, сидящим на полу, на принесенный с собою табурет; вы установили ту самую иерархию, недвусмысленно дали понять, что вы главный, и разговор будет долгим и тяжелым. Вошли и присели перед ним на корточки; стало быть, готовы проявить покровительственность, в некотором роде сердечность. Вспомните, мы ведем себя так, когда говорим с детьми или ранеными, лежащими на земле; он этого не подумает, но предрассудочно воспримет. Что лучше использовать, как и когда, решать придется по ситуации. Желаете запугать — возводите меж вами стену, отдаляйтесь. Взять на азарт — позвольте ему расслабиться. Хотите показать задушевность, чуткость, сострадание — не пожалейте штанов, сядьте на пол рядом с ним, и для него вы станете кем-то таким же, как он, сродни сокамернику, которому сам Бог велел выговариваться. Однако вы можете ошибиться и проявить одно там, где следовало бы выказать другое. И — вместо вожделенного «я все скажу» рискуете услышать «а не пошли б вы в задницу, майстер инквизитор».
— А вам доводилось такое слышать?
— И такое, — кивнул Курт, — и многое другое, чего повторять я не стану, иначе отец Бенедикт спустит меня с лестницы.
— И как вы исправляли ситуацию?
— Я ведь говорил — склонюсь перед следователем, который сумеет обойтись в своей работе лишь словами, — отозвался он, слезши с парты, и прошел обратно к кафедре. — Слова же — это все; это ваше самое главное оружие, когда между полным завершением дела и вами стоит только чье-то молчание. Одно лишь слово может поставить точку; даже просто тон, которым вы его произносите, громкость вашего голоса et cetera, et cetera. Но об этом уже после и, скорее всего, не со мною.
Аудитория разразилась всеобщим недовольным вздохом, и Курт выразительно постучал по давно опустевшей колбе часов, стоящих на кафедре:
— Я и без того превзошел отведенное мне время, ваши наставники того гляди примутся ломиться в дверь и уж точно никогда более меня не пригласят.
— Id est[13], можно ожидать, что вы появитесь в академии снова?
— А к чему вам я? — возразил Курт. — Здесь вы слышите то же самое.
— Ну, не совсем, — вздохнул окончательно осмелевший курсант с последней скамьи. — Все же ваша лекция — это practicum, а тут как-то больше по теории.
— Желаете practicum — читайте Майнца. Уж его служба исчисляется годами куда более долгими, нежели моя.
— Вы ведь сами сказали — Майнц не идеал.
— Я тоже, — передернул плечами Курт. — И с чего бы тогда иметь ко мне больше доверия, чем к нему?.. В конце концов, будущие господа дознаватели, ведь воспитала академия меня, сумел же что-то вынести из здешнего обучения я, постиг же что-то сам, изучая труды тех, кто работал до меня. И это могут сказать многие и многие следователи, кому не посчастливилось прославиться так, как мне, но чья служба не менее значима. Поверьте, от безызвестного сельского священника вы можете услышать вещи, быть может, куда более мудрые. Или, — дополнил он, помедлив, — такую чушь, что разочаруетесь в разумности рода человеческого. Это уж как повезет… Нет, — повысил голос он и вскинул руку, предваряя дальнейшие реплики. — Не провоцируйте; не удастся. Время вышло. Кроме того, меня ждет отец Бенедикт.
Последний аргумент произвел, кажется, впечатление большее, нежели все прочие; внезапно понурившиеся лица стали серьезными и сумрачными, и Курт вздохнул, с сожалением разведя руками. Alma mater стояла вверх дном вот уже вторую неделю — ректор академии святого Макария пребывал на одре болезни, от какового восстать, судя по пророчествам лекаря, ему едва ли доведется. Жизнь академии и судьба Конгрегации вполне могли с его последним вздохом перемениться разом и навсегда.
Наверняка такой молчаливой паники не царило даже в день, когда ослабевшее сердце внезапно оборвало земное бытие Альберта Майнца. Сей ученый муж, в лето 1358 ante Christum окончательно сменивший колдовские забавы на церковное служение, спустя год решился-таки приложить свои познания в известных вопросах к делу. Правду заметить, не совсем по собственной воле, а понуждаемый к тому своим духовным наставником, каковой, пусть и способами весьма неприятными, когда-то отвратил его душу от пути служения
Первым из них был Гвидо Сфорца, младший сын в семье не слишком зажиточного миланского рыцаря. Вместо того, чтобы заниматься мирным выращиванием оливы, мужская часть семейства подалась в наемничество, по вине чего женская вскоре стала над нею численно преобладать. Бытие синьора Сфорца, однако, сложилось несколько иначе. Свой жизненный путь он избрал поначалу в соответствии с семейной традицией, так же, как его предок и прочие сродственники, пойдя по стезе наемника, однако в поисках доходной работы забрел дальше них — в южную половину Италии, где и постиг некоторые небесполезные премудрости. «Эти бесчестные крысы» с Юга, в отличие от «этих туполобых ослов», обитающих на Севере, не полагали меч единственно верным помощником в столь сложной работе; кинжал, спрятанная в складках одежды петля или стальная спица, вовремя преподнесенный яд или попросту вовремя сказанное кому нужно слово на практике оказывались куда надежней. Со временем подле удачливого искателя приключений собралась относительно неизменная «una banda di briganti»[15], не один год делившая с ним упомянутые приключения, опасность и добычу.
Однако, как известно, удача не имеет обыкновения подолгу пребывать в одном обиталище и может совершенно нежданно, подобно дикой птице в открытой клетке, вспорхнуть и исчезнуть. Фортуна покинула синьора Сфорца внезапно и беспощадно: очередное поручение, обещавшее завершиться легко и без особенного напряжения сил, оказалось работой сложной и даже (впервые!) неисполнимой. Противник был куда многочисленней, нежели ожидалось, гораздо обученней, чем можно было предположить, и дело, которое должно было пройти тихо и быстро, обратилось затяжным, жестоким, кровавым побоищем, подобного которому видавший виды наемник еще не знал. Потерявший всю группу, чудом возвратившийся к жизни после тяжелого ранения, но не оправившийся от душевного потрясения, Гвидо Сфорца решился покинуть грешный мир и удалиться в монастырь, дабы там залечивать духовные раны, хотя ради укрытия в каменных стенах пришлось выложить кругленькую сумму.
Время, однако, шло, волнения стерлись, душевная боль утихла, пережитое сгладилось в памяти сердца, и на смену жажде покоя пришло желание жизни, причем по возможности не хуже, чем у других. Проведший уже довольно внушительное время внутри церковной системы и кое-что в ней уразумевший, синьор Сфорца двинулся по скользкой дорожке духовной иерархии вверх, насколько позволяли его возможности, в том числе и приобретенные за годы беспокойного наемнического бытия. За устроение своей судьбы служитель Господень взялся с воодушевлением, щедро раздавая взятки, тумаки и отравленные вина, добросовестно отмаливая после каждой стадии своего подъема все накопившиеся прегрешения, со вздохом припоминая прежнюю жизнь и внутренне разрываясь меж мечом и крестом.
Обретя таким образом кардинальский чин, новоявленный пастырь в процессе своих карьерных восхождений постиг непреложную и неприятную истину, каковая состояла в следующем: итальянское церковное сообщество явно отстоит далеко от идеала, каковым должно было бы являться. Невзирая на неотвратимо воскресающую память о былых приключениях и вновь пробуждающуюся тягу к оным, синьор Сфорца рисковал стать одним из самых благочестных кардиналов, однако глубокая и темная змеиная яма, каковой являлось кардинальское сборище и папское окружение, не могло дать к этому ни условий, ни даже повода. Уйти от этого мира снова было идеей не лучшей, встать в своем смешном благочестии против всего высшего духовенства, давно по сути и крови французского и позабывшего о церковном единстве — глупо и опасно, провоцировать очередное восстание — бессмысленно, однако засидевшийся в покое дух требовал действия, а успевшая проникнуться верой душа — справедливости.
Исправить ситуацию в Италии не стоило и пытаться — оплот католичества пребывал в руинах духовных и, если говорить о Риме, вполне материальных. Франция, подмявшая под себя папский трон и прочно взявшая бразды правления подноготной католического мира, также была не лучшим полигоном для переворотных начинаний. Оставалась Германия. Германия, погрязшая в коррупции духовенства, политических дрязгах и злоупотреблениях тех, кто должен был бы надзирать за порядком прежде всего в сфере духовной. О неистовстве инквизиции в Германии ходили легенды.
Обнадеживающим же обстоятельством было то, что престол Священной Римской Империи занял молодой правитель Богемии Вацлав, ныне Карл IV фон Люксембург. Доходящие до куриальных вершин слухи, принесенные интересующимися людьми, говорили о том, что документ, закрепляющий личную власть на своей территории за поместными правителями, уже на столе у нового Императора, вносящего последние правки. Германия давно разделилась сама в себе, императорские амбиции встречали на своем пути в лучшем случае равнодушие или прямое противодействие, и грядущее усугубление независимости курфюрстов было всего лишь последней попыткой соблюсти status quo, по сути своей лишь признанием свершившегося факта. Грядущий документ позволял Императору всего лишь сохранить хотя бы жалкие остатки своей репутации. Единственным существенным приобретением от будущей Буллы было то, что от участия в выборах Императора отстранялся папский престол. Приобретение важное и удачное, однако платить за него Карлу предстояло как вполне материально, то есть, в денежном выражении, так и законодательно, закрепив некоторые вполне существенные поблажки за многими духовными лицами — в том числе князь-епископами, кое-кто из которых являлся курфюрстом, а значит, пусть и опосредованно, но Папа все же сохранял некоторое влияние. Донесения знающих людей, однако, говорили о том, что мириться со сложившейся ситуацией sitz-Император не намерен. Правду сказать, конкретных планов в венценосной главе не было, и собранные сведения выражали императорскую мысль словами «не знаю, как, но не позволю».
Собрав воедино все ведомые ему данные и как следует поразмыслив, Гвидо Сфорца совершил правонарушение, поворотившее в иное русло судьбу великого множества людей, огромной устоявшейся системы и целого государства: очередная немалая взятка обеспечила ему должность папского нунция в Германии. Вовремя и в нужные уши сказанные слова подвигли понтифика снарядить в это государство делегацию, чьей обязанностью была ревизия компетентности зарвавшейся Инквизиции, деятельности церковных иерархов и вменяемости нижестоящей братии. Папа, наслаждающийся красотами французской природы в окружении французского синклита, в 1355 году отправил итальянца-кардинала с глаз долой без особых уговоров и даже с некоторым облегчением.
Непаханая целина, terra incognita, населенная прямодушными не искушенными в интригах обитателями, приняла многоопытного в своем деле гостя с распростертыми объятьями. Никакие чины, звания, духовные или светские, никакая добродетель не могли устоять перед его натиском, и двери все более высоких палат распахивались перед ним одна за другой. За несколько месяцев пребывания в Германии даже при своем омерзительнейшем знании языка Сфорца узнал больше, чем за годы выведывания секретов от куриальных соглядатаев — вероятно, просто потому, что захваченный собственными проблемами Папа давно махнул на неудобную державу рукой.
Именно об этом он и упомянул первым делом, в итоге своих стараний добившись, наконец, личной встречи с Императором: Папа поглощен иными заботами, и внутреннее устройство германских земель, как можно видеть на практике, тревожит его если не в последнюю очередь, то уж и не в первую наверняка. Беседа, однако, в тот день окончилась ничем; Карл высказывал почтение духовному лицу, Сфорца благословлял германский трон, обсуждены были местная погода, гостиничные цены и красоты соборов, но ключевой цели он таки достиг — вторая встреча была оговорена, назначена, а главное — состоялась. Император пытался говорить двусмысленности, вызывающие у искушенного интригана снисходительное умиление, и вычленить из его слов первостепенную мысль было несложно. В своих упованиях Сфорца не ошибся: престолоблюститель был готов к сотрудничеству с кем угодно, кто окажет помощь в восстановлении тронной власти и наведении порядка в стране, если сие не ввергнет Империю тотчас и надолго в войну, на каковую у Карла не было ни капиталов, ни верных людей, ни сил. Когда же Сфорца смог, наконец, после многочисленных блужданий вокруг да около подвигнуть Императора на открытый и прямой разговор, он предложил de facto создание заговора против собственных подданных и церковного сообщества во благо и того, и другого.
Раздробленная на княжества и герцогства Германия, основа и фундамент Империи, даже невзирая на многочисленные в сравнении со многими европейскими державами или туманным Альбионом достижения в сфере социальной и правовой, все же не была заветной землей мечты. Убийца, осужденный на земле одного герцога, находил прибежище во владениях его соседа-противника; злоумышленник, перешагнувший границы епископства, исчезал с глаз блюстителей порядка, покуда утрясались apices juris[16] с местной властью, и даже преследование государственных преступников упиралось в высокомерие и упрямство не в меру принципиальных в своей независимости поместных правителей.
И не последней проблемой была Инквизиция — наделенная правом карать кого и где угодно и вместе с тем давно утратившая единство и зависимая от все тех же правящих епископов и даже порою от светских правителей, один из которых мог отменить приговор, вынесенный во владениях другого, и здесь значение имели не виновность или безвинность осужденных, а политические выгоды, финансовые резоны и откровенно силовые факторы. Карл не отличался особенным благочестием или заботливостью о страдающем простом люде, но одно осознавал четко: имперской казне охота на еретиков не приносит ничего хорошего. Только слепой и глухой мог не провести параллель между шансами на осуждение и размерами состояния обвиняемых — по городам и весям катились волны судебных процессов над теми, чье имущество, будучи конфискованным, могло пополнить кошельки ведущих дознание служителей Церкви, вьющихся подле них светских служб и, разумеется, властелинов тех земель. До государственной казны не доходило порою ни медяка; будучи же невинными, живыми и здоровыми, ныне осужденные подданные могли бы еще не одно десятилетие спокойно заниматься своим делом, уплачивая налог своему правителю, а тот — своему Императору.
Политическая сфера в свете этого оставалась для прямых перемен недосягаемой — воздействовать на неугодных императорскому трону было попросту нечем, и единственное, что оставалось доступным для насаждения порядка, это ager ideologicus [17]. Все, что при этом требовалось от блюстителя германского трона, это не мешать — не препятствовать своему серому кардиналу претворять его проект в жизнь так, как он сочтет нужным.
Альберт Майнц стал частью плана, когда переговоры с Императором близились к завершению: в процессе длительной и осторожной переписки Сфорца и прославившийся в церковной среде раскаявшийся малефик сговорились о личной встрече, на которой и были определены планы на ближайшее и дальнее будущее. При всех своих достижениях, из священнического сообщества ушлый итальянец успел свести знакомство лишь с теми, кто отличался не слишком благим нравом и не страдал от излишнего благочестия. Майнц же, начав активную деятельность по оправданию неповинных и покаранию виновных, разъезжал по всей Германии, общаясь с монахами, мирянами, священством и светскими службами, состоял в переписке с такими же недовольными, знал многих, а главное — тех, чьи устремления не противоречили задуманному плану. За время своих многочисленных путешествий и обширной переписки Майнц приобрел, кроме подорванного сердца, еще и глубокую депрессию, все отчетливее осознавая, что его силы не беспредельны, жизнь конечна, а влияние ничтожно, и посему предложение Сфорцы принял немедленно и с готовностью. Таким образом, спустя год после своего появления в Германии, кондотьер Гвидо Сфорца в возрасте тридцати четырех лет стал идеологом германской тайной духовной революции.
Первым, кого порекомендовал к сотрудничеству Майнц, был его единомышленник, доминиканец отец Альберт. Как и самого Майнца, его в некотором роде тоже можно было поименовать титулом «ученый муж», однако, в отличие от скромного профессора литературы, его изыскания лежали в иной области, не вполне посюсторонней. Отец Альберт, подкованный в демонологии, стал, строго говоря, первым в истории экспертом Конгрегации, а имеющиеся в его распоряжении труды — первым вкладом в будущую немалую библиотеку оной. Последним, привлеченным к делу, был еще один представитель доминиканского ордена, молодой и деятельный отец Бенедикт, в те годы подвизающийся на священническом поприще в одном из приходов в предместье Праги и состоящий с Майнцем в длительной, весьма любопытной, а оттого тайной переписке. В том году по стечению многоразличных обстоятельств он получил новое назначение в Германии, и состоявшееся вскоре эпохальное заседание заговорщиков проходило уже в составе четверки, в будущем обретшей наименование Совета Конгрегации.
В тайное тайных прочие участники завязавшегося действа не посвящались, в идущих внутри Совета дискуссиях и обсуждениях участия не принимали; все, что им было ведомо — Император удручен нынешним состоянием дел и всецело поддерживает их начинания. Упомянутые участники относились к различным сословиям, объединенные лишь одним — тщательно проверенным лично членами четверки
Идея создания нарочитой академии для воспитания будущих служителей новой Конгрегации не родилась внезапно в один какой-то день — это подразумевалось изначально. От Императора, как и прежде, требовалось по-прежнему всего лишь не совать носа и поспособствовать в случае нужды улаживанию юридических вопросов, связанных с землей, недвижимостью и налоговыми послаблениями. Денег напрямую Сфорца благоразумно не просил, и вся эта немалая работа производилась исключительно на добытые им средства.
Еще во времена своей буйной юности он проявил дальновидность, обыкновенно не свойственную людям его возраста и рода занятий. Допустив как вероятность, что однажды может остаться без руки или ноги, или просто без сил, когда в связи с немалыми летами не сможет соперничать с более молодыми и энергичными конкурентами, что его профессия может, в конце концов, приесться ему, Сфорца озаботился обеспечением своего будущего, причем вовсе не банальным закапыванием сундука с сокровищами на далеком острове. Банковское дело, еще так слабо развитое в Германии, но набирающее обороты в Италии, требовало, кроме здравого смысла и изворотливости, еще и подобных Сфорце людей, которые могут взять на себя решение проблем с излишне упертыми партнерами или недругами. В отличие от своих собратьев по профессии, юный кондотьер порою предпочитал немедленной уплате наличностью долю в зарождающемся предприятии; не слишком крупную, дабы не возбудить недовольства, без особенной власти оказывать влияние на что бы то ни было, но достаточно существенную, чтобы иметь постоянный и вполне пристойный доход. С клиентами он изначально предпочитал строить отношения дружелюбные, недовольных им до того самого последнего дела не было, нажитые умения из памяти не стерлись, и когда Сфорца вновь связался с некоторыми из прежних знакомых, потребных им услуг оказалась масса — от посредничества в контрабанде до примитивной просьбы «замолвить словечко». Из банков и торговых домов, участие в жизни которых он принимал во дни юности и уже будучи в духовном сане, разорились единицы — прочие поднялись, окрепли, порою благодаря его же помощи в виде правильных знакомств, и потому прибыль приносили пусть не баснословную, но довольно ощутимую. Германия, после опустошающей чумы переживающая один кризис за другим, с трудом, медленно и неохотно, но все же отходила от теперь практически невозможных земельно-натуральных понятий и взаиморасчетов, гильдии росли и объединялись в торговые союзы, и в отдельных городах уже вполне можно было озаботиться вложением средств, не боясь прогореть, а даже и рассчитывая на прибыль. Впоследствии, как Курту уже было известно достоверно, подобной деятельностью занялся не один только неугомонный итальянец, и количество не совсем юридически оправданных доходов Конгрегации составляло теперь основную часть ее бюджета.
Создание академии святого Макария пришлось на первые месяцы правления императорского наследника, грянувшее в 1378 году ante Christum. Император Рудольф II воссел на престол, получив от отца строжайшее указание беречь зарождающуюся Конгрегацию, как зеницу ока. За время толком и не начавшейся еще работы удалось, однако, наглядно показать Карлу все плюсы новой структуры, от подлинных малефиков, изловленных и продемонстрированных довольно скептически настроенному правителю, до простого факта: не горящее повсеместно население медленно, но вполне уверенно вытягивало страну из финансовой ямы, благословляя своего владыку на каждом углу и косо поглядывая на курфюрстов и князь-епископов. Крестьянские и ремесленные бунты, разумеется, случались, но, как говорилось в старых сказках, это была уже совсем другая история… По совету Сфорцы прекративший прямые и нарочные пререкания с папским престолом, Карл сумел добиться того, что Германия словно бы исчезла из поля зрения понтификов, в своих спорах и без того о ней подзабывших. По наущению все того же Сфорцы молодой Император не стал вмешиваться и в возникшее внезапно раздвоение Пап, не поддержав силой ни авиньонского, ни ватиканского, предоставив сие сомнительное удовольствие французской и итальянской знати и духовенству. Изменения в церковно-инквизиторской среде в дальнейшем шли исподволь и втихомолку, в обществе и политике — еще более ненавязчиво, отчеты об установлении добропорядочности на вверенной ему территории нунций составлял скучные и редкие, благодаря чему во всех сферах оставалась необходимая свобода действий. Оба Императора, и почивший, и ныне живущий, явно полагали Конгрегацию своей ручной Церковью; никто их в этом не разубеждал — выгоды были взаимными, и мутить воду понапрасну было ни к чему.
В создание академии было вгрохано невероятное количество живых денег, невзирая на то, что многие ее зачинатели занимались этой нелегкой работой исключительно за идею. Мысль о том, что воспитанниками станут мальчишки не старше двенадцати, лучше всего сироты, выловленные на улицах или взятые из тюрем, порою, как и сам Курт, едва ли не из-под петли, была в некотором смысле новаторской, спорной и обсуждалась долго.
Причин к зарождению подобной идеи было несколько, и в первую очередь — отсутствие связи подобных воспитанников с внешним миром в виде родичей и покровителей. Несколько не сподобившихся осиротеть малолетних правонарушителей все же были взяты на перевоспитание, но эта практика вскоре сама себя изжила. Одинокие, никому не нужные мальчишки не имели семьи, дома и вообще личной жизни, что сводило к минимуму возможность коррупции в будущем. Преступное бытие же изначально подготовило душу будущих воспитанников к предстоящим в их жизни трудностям и опасностям; а кроме того, в случае каких-либо неприятностей на службе вроде гибели новоиспеченного инквизитора при исполнении своего долга, взбешенные родичи и рыдающие матери не станут осаждать стены академии.
Совещание на сию тему шло долго и жарко, однако, в конце концов, идея была принята к действию. Человеколюбие и сострадание тут отступали на дальний план; основными требованиями к будущим курсантам были потенциальные умственные возможности, пустая в мировоззренческом смысле душа с зачатками возможного корректирования и воспитуемость, не переходящая во внушаемость. Отбором занимались отец Бенедикт и Сфорца лично, а также четверо тщательно проверенных ими инквизиторов новой волны, в чьих способностях распознавания человечьей сути существовала хоть какая-то уверенность. Майнц, к тому времени почивший, стал первой значимой фигурой новой Инквизиции, первой легендой, сознательно выпущенной «в народ» ради сотворения и укрепления надлежащей репутации.
Святой Макарий как покровитель академии был предпочтен, в общем, наобум. Критериев при избрании было два. Первое качество, которому должен был отвечать требуемый святой, это его малоизвестность, дабы не привлечь к себе излишнего внимания ни Папы, ни не проникшихся еще переменами светских властей, ни священства. Сообщество, опекаемое Девой Марией, Иисусом лично либо святыми Петром-Павлом-Иоанном, вызвало бы немедленную заинтересованность. Второе свойство, коим должен был обладать избранник Совета — это нужная биография, которая хоть мало-мальски была бы связана с целями и общими положениями новой организации. Святой Макарий, архиепископ Иерусалимский, кое-кому из мирян даже и не ведомый, был широко известен в узких кругах тем фактом, что, занимаясь поисками утерянного Креста Господня, имел видение, в коем ему было сообщено местонахождение оного. Для посторонних биография святого была связана с Конгрегацией образом явным — поиск Креста был отражением поиска Истины, Веры и спасения, что является, строго говоря, смыслом жизни любого верующего. Для самих членов Конгрегации, осознающих, что за события завязались вокруг, образ был несколько иным. Утраченный Крест символизировал собою потерянную связь существующей ныне инквизиции — с Церковью, а Церкви — с Богом. Обретение вышеперечисленного, соответственно, ложилось на плечи будущей Конгрегации, чему и должны были обучаться курсанты академии.
Бюрократические дебри разрастались, отслеживались и упорядочивались. Возникло отделение, курирующее деятельность самих инквизиторов, возникли курьерская служба и архив с армией переписчиков, привлечены были талантливые эскулапы и бойцы, ученые и эксперты во всевозможных областях, от шифровальной науки до античной литературы. Некоторым из упомянутых экспертов еще несколько лет назад предстояло бы гореть заживо, однако девизом суда Конгрегации стало «по делам их», и теперь знахарь, излечивший головную боль движением рук, не бросался в костер тотчас же наравне с душегубом и злодеем. Правда, и не гулял в полном смысле свободно; однако, справедливости ради надо заметить, что мало кто особенно упирался, получив приглашение на службу. Пергаментные лицензии, выдаваемые служителям, сменили Знаки — медальоны, носимые на шее, помеченные личным порядковым номером и украшенные эмблемой академии, за руководством которой само собою закрепилось главенство в новой Конгрегации. Копия одной из сторон стальной бляхи выжигалась на плече, исключая проблемы, связанные с утерей или кражей Signum’а. Знаки за номерами со второго по пятый имели Сфорца, отец Бенедикт, Майнц и отец Альберт, Сигнума же «номер один» не существовало в природе — неким незримым и непостижимым образом номер первый был предоставлен Высшему Руководству. Остроты курсантов на тему того, как выглядит Иисус со Знаком поверх хитона, пресекались, но оставались неизменно живучими.
Для отслеживания финансовых перераспределений мало уже было усилий одного человека, посему к этому делу привлекли францисканцев, тут же обретших неблаговидное прозвище «церковных крыс» по причине данного ими обета бедности. Академия пережила уже шесть выпусков, пусть и не слишком многочисленных, и продолжала исправно действовать по сей день.
Большую часть этой громады по-прежнему удерживал на плечах Его Высокопреосвященство Гвидо Сфорца. Однако академия была целиком на попечительстве отца Бенедикта — он был главным ректором, вникающим во все вопросы, он был духовником курсантов, как нынешних, так и покинувших уже ее стены; отец Бенедикт был душой академии и не только. Отец Альберт, порекомендованный некогда Майнцем эксперт, занимался неведомо чем и где; о нем ничего не было известно даже Курту, который к своему первому рангу обладал еще и припиской по поводу «особых полномочий» и имел доступ к тайнам, о самом наличии которых большинство служителей даже не подозревали. В случае трений со светскими или церковными властями, в случае любых сложностей вмешивался все тот же отец Бенедикт, обросший связями, добрыми знакомствами и влиянием, и первый вопрос, занимающий умы, был о том, кто и как сумеет заменить его. Наверняка Совет позаботился об этом, но нарушение устоявшихся взаимоотношений всегда чревато проблемами; неизвестно, какие именно — но они будут. А второе, о чем невольно думалось в связи с не первым уже тяжелым недугом отца Бенедикта, это здравие синьора кардинала, утрата которого вообще может поставить всю жизнь Конгрегации с ног на голову. Сфорца, ровесник отца Бенедикта, отличался при том здоровьем более крепким, быть может, переданным ему по наследству, а возможно — попросту по причине более свободного отношения к жизни и неприятностям; беспринципные сукины дети, как частенько говаривал сам же он, живут долго и счастливо. Но одна из особых операций по задержанию опасного и сильного в своем деле чародея оставила Сфорцу с парализованной рукой, надсадила сердце, едва не отправив в тот же день на тот свет, и, в конце концов, годы все же брали свое, и до следующего, семьдесят шестого, лета он вполне мог не дожить. Об этом не говорили вслух, но не думать — не могли.