Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Избранное - Акутагава Рюноскэ на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Правда, «коленкой под зад» вырвалось у меня как-то непроизвольно, и остальные гейши принялись дружно поддразнивать О-Току.

Но О-Току не признавала Счастливого дракона... Встретиться со Счастливым драконом, видимо, великое счастье. В комментарии к «Восьми псам»[36] есть такое место: «Счастливым драконом называют счастье, ниспосланное человеку свыше». Странно только, что в большинстве случаев Счастливый дракон не приходит к человеку без стараний с его стороны. Впрочем, об этом можно было и умолчать... Но то, что О-Току не признавала Счастливого дракона, было, в общем-то, вполне логично. «Если Симура-сан, как вы говорите, был безнадежно влюблен в меня, это вовсе не значило, что и я должна была безнадежно влюбиться в него».

И еще она говорила: «Случись это так, я сама чувствовала бы себя гораздо счастливее в те годы».

Это называют грустью безответной любви. Наверно, поэтому О-Току и захотелось рассказать, что с ней произошло. И она поведала мне историю своей странной любви. Ее я и хочу тебе рассказать. Хотя, как всякая любовная история, она не так уж интересна.

Удивительно, правда? Нет более скучного занятия, чем выслушивать пересказы снов или любовных похождений.

(Я ответил на это: «Просто потому, что такая история не может быть интересна никому, кроме тех, кто замешан в ней».— «Верно, даже в романе и то трудно рассказать о снах или любовных похождениях»,— «Скорее всего потому, что сон относится к области чувств. Среди снов, описанных в романах, нет ни одного, который был бы похож на настоящий».— «А любовных романов, которые можно было бы назвать выдающимися произведениями, сколько угодно, ты этого не можешь отрицать».—«Но среди них не менее легко вспомнить великое множество дурацких творений, которые не останутся в памяти людей».)

В общем, если ты представляешь себе, что за историю услышишь от меня, я могу спокойно продолжать. Из всех дурацких творений, какие только можно вообразить, она самое дурацкое. О-Току назвала бы ее «История моей безответной любви».

Слушая, что я рассказываю, имей это в виду.

Человек, в которого безнадежно влюбилась О-Току, был актером. О-Току пристрастилась к театру, еще когда жила с родителями на улице Таварамати, и все время бегала на представления в парк Асакуса, недалеко от дома. Ты, вероятно, думаешь, что это был какой-нибудь актеришка на выходных ролях в театре «Миятодза» или «Токивадза»[37]. Ничего подобного. Прежде всего ты ошибаешься, если полагаешь, что он японец. Представляешь, европеец. На амплуа комических злодеев.

К этому еще нужно добавить, что О-Току не знала ни имени его, ни адреса. Мало того, не знала даже, какой он национальности. И, уж конечно, не знала, холост он или женат. Странно все это, правда? Безответная любовь всегда абсурдна. Посещая театр Вакатакэ, мы могли не знать названия пьесы и имени актера, исполнявшего главную роль, но уж то, что он японец, что его сценическое имя Сёгику — это-то уж нам доподлинно было известно. Я насмешливо сказал об этом О-Току, но она ответила вполне серьезно: «Понимаете, я очень хотела узнать. Но не удалось, ничего не поделаешь. Я встречала его только на полотне».

На полотне — странно. Если бы она сказала на простыне, я бы еще понял. Я стал ее расспрашивать и так и сяк и наконец выяснил, что человек, в которого она влюблена, комик, снимающийся в западном кино. Тут уж я окончательно был сбит с толку. Действительно, на полотне.

Может быть, слова О-Току покажутся кому-нибудь плохим каламбуром. И кто-то, не исключено, даже скажет: «Да она просто насмешничает». Ведь из портового города, так что остра на язык. Но, по-моему, О-Току говорила чистую правду. Во всяком случае, глаза у нее были абсолютно правдивыми.

«Я готова была хоть каждый день бегать в кино, но на это не хватило бы никаких денег. Поэтому ходила всего раз в неделю». Но это ладно, самое потрясающее дальше. «Однажды я долго выпрашивала у мамы деньги, а когда наконец выпросила и прибежала в кино, там было уже полно народу и оставались только крайние места. Оттуда лицо его на экране казалось мне каким-то сплющенным. И так грустно мне стало, так грустно». Она говорила и плакала, прикрыв лицо фартуком. Ей было грустно оттого, что лицо любимого человека на экране было искажено. Я искренне ей посочувствовал.

«Я видела его раз двенадцать — тринадцать в разных ролях. Длинное худое лицо, усики. Обычно он носил строгий черный костюм, вот как у вас». На мне была визитка. «И он был похож на меня?» — спросил я. «Гораздо лучше,— с вызовом ответила она,— гораздо лучше». Не слишком ли это было жестоко? «Ты говоришь, что встречалась с ним только на полотне. Я мог бы тебя понять, если бы ты видела его во плоти и крови, если бы он мог с тобой разговаривать, взглядом выражать свои чувства — а тут просто изображение. Да еще на экране». Она была бессильна отдаться этому человеку, даже если бы и хотела. «Говорят: «желанный»... Но если нежеланный, ни за что не притворишься, что желанный. Возьмите хоть Симуру-сан — он часто угощал меня зеленым вином. Но я все равно не могла притворяться, будто он желанный. Судьба — от нее никуда не уйдешь». Она говорила вполне разумно. Ее слова поразили и в то же время тронули меня. «Потом, когда я стала гейшей, гости часто водили меня в кино, но не знаю почему,— этот человек совсем перестал появляться в фильмах. Сколько я ни ходила в кино, там показывали одну чепуху вроде «Вожделенных денег», «Зигомара»[38], даже смотреть не хотелось. В конце концов я совсем перестала ходить в кино — чего зря ходить. Понимаете...»

В этой компании О-Току не с кем было поговорить, и, понимая это, она буквально вцепилась в меня и говорила, говорила. Чуть не плача.

«Через много лет, уже после того, как я переехала сюда, я пошла однажды вечером в кино и вдруг снова увидала его на экране. В каком-то городе на Западе. Там была мощенная булыжником площадь, посреди площади какие-то деревья, похожие на китайские зонтики. А но обеим сторонам — гостиницы. Только, может быть, потому, что фильм был старый, все выглядело коричневато-тусклым, точно дело происходило под вечер, дома и деревья странно подрагивали,— грустная картина. И вдруг, представляете, с маленькой собачкой, дымя сигаретой, появляется он. В своем черном костюме, с тростью — ну нисколько не изменился с тех пор, как я видела его в детстве...»

Через десять лет она снова встретилась с любимым человеком. Тот не изменился, потому что это был старый фильм, а она, О-Току, поверила в Счастливого дракона. Мне было невыразимо жаль ее.

«Около деревьев он останавливается, поворачивается ко мне и, снимая шляпу, смеется. Скажите, разве нельзя было подумать, будто он здоровается со мной? Знай я его имя, обязательно окликнула бы...»

Попробовала бы окликнуть. Приняли бы за сумасшедшую. С тех пор как стоит город И. не было еще гейши, безнадежно влюбленной в кинофильмы. «Потом вдруг появляется маленькая женщина и набрасывается на него. Чтец-сопроводитель[39] пояснил, что это его любовница. Она уже немолодая, да еще на голове у нее огромная шляпа с перьями — до чего мерзко она выглядела».

О-Току ревновала. Опять-таки к изображению на экране.

(Поезд подошел к Синагава. Мне нужно было сходить на Симбаси. Мой товарищ знал это и, боясь, что ему не удастся закончить историю, торопливо продолжал, время от времени поглядывая в окно.)

В фильме происходило еще множество событий, и кончался он, кажется, тем, что мужчина попадает в полицию. О-Току подробно рассказала мне, за что его арестовали, но я, к сожалению, не помню.

«На него налетели, в момент скрутили. Нет, это было уже не на той улице. В каком-то баре. Там стояли в ряд бутылки вина, а в углу висела клетка с попугаем. Видимо, уже наступила ночь, все было в синей дымке. И в этой синеве, в этой синеве я увидела плачущее лицо того человека. Если бы вы увидели, вам тоже стало бы безумно жаль его. В глазах — слезы, рот приоткрыт...»

Потом раздался свисток — фильм окончился. Осталось только белое полотно. И тут О-Току произнесла замечательную фразу: «Все ушло. Ушло и превратилось в дым. И ничего не осталось».

В ее слезах не было притворства. Не исключено, что история ее безнадежной любви к изображению на экране — выдумка, а на самом деле она безответно любила кого-нибудь из нас.

(Наш поезд в это время, уже в сумерках, подошел к станции Симбаси.)

1917, октябрь

Одержимый творчеством[40]

1

тро одного из дней девятого месяца второго года Тэмпо[41]. В общественной бане «Мацуною» на улице Доботё в Канда[42] с самого утра, как всегда, многолюдно. «Общественная баня... Здесь все смешалось: песнопения в честь богов и молитвы буддам, любовь и непостоянство...» Эта картина, которую изобразил несколькими годами ранее Сикитэй Самба[43] в одном из своих юмористических произведений, и по сию пору ничуть не переменилась. Вот посетитель с модной прической «бабий пучок»[44], погрузившись в воду, распевает утадзаймон[45]. Другой, причесанный на манер «тёммагэ хонда»[46], уже вылез из воды и отжимает полотенце. Третий, с прической «ооитё»[47] и выбритым лбом, поливает горячей водой спину с татуировкой. Тот, что с прической «ёсибэй якко»[48], давно уже с завидным упорством трет лицо. Подле чана с холодной водой сидит бритоголовый монах и знай поливает себе голову. Мальчуган с прической, похожей не то на летящую пчелу, не то на стрекозу[49], сосредоточенно играет бамбуковой бадейкой и глиняной миской... Все эти столь не схожие между собой существа, поблескивая мокрыми, скользкими от воды телами, толпятся в тесной бане, обволакиваемые клубами густого пара и освещенные пробивающимися в окно лучами осеннего солнца.

Шум в бане совершенно особый. Прежде всего это — плеск воды и грохот переставляемых ушатов. Затем это — гомон переговаривающихся между собой или напевающих что-то людей. И, наконец, это — удары колотушки, время от времени доносящиеся с места, где находится сторож. Одним словом, по обе стороны перегородки, разделяющей баню на фуро[50] и площадку для мытья, стоит шум, точь-в-точь как на поле битвы. К тому же сюда нет-нет да и заходят торговцы. Или попрошайки. Ну, и, конечно же, без конца снуют посетители. И вот среди всей этой сутолоки...

Среди всей этой сутолоки, скромно примостившись в углу, мылся старик. Судя по всему, ему было далеко за шестьдесят. Седина на висках приобрела неприятный желтый оттенок, глаза стали подслеповатыми. Он был худ, но сложения крепкого, пожалуй, даже могучего, и в руках и ногах его с отвислой кожей все еще таилась сила, противящаяся старости. То же можно было сказать о лице: мощный подбородок и крупный рот словно бы излучали яростное сверкание силы дикого зверя, как это было и прежде, когда старик находился в расцвете лет.

Старик тщательно вымыл верхнюю половину тела и продолжал мыться, не ополаскиваясь, из маленького деревянного ушата. Он с усердием тер себя куском черной шелковой ткани, но с его сухой, морщинистой кожи не сходило ничего, что можно было бы назвать грязью. Это вдруг наполнило его ощущением осени и печали. Старик вымыл ногу, обтер ее влажным полотенцем, и тут рука его остановилась, как будто силы внезапно его покинули. В ушате с мыльной водой отражалось ослепительно яркое небо, а на его фоне алели плоды хурмы; возвышаясь над перевернутым углом черепичной крыши, кое-где они как бы скрепляли между собой тонкие ветви дерева.

И старику вдруг почудилось, будто на него пала тень Смерти. Эта Смерть не таила в себе ничего зловещего, ничего такого, что прежде ужасало его. То было сознание тихого, желанного, безмятежного небытия, подобного небу, отражающемуся в ушате. Как был бы он рад, если б смог отрешиться от заблуждений и страданий суетного бытия и забыться сном под сенью этой Смерти, тем самым сном без сновидений, который посещает лишь невинных детей. Он устал от жизни. Но еще больше устал он от мук творчества, неотступно преследовавших его уже много десятков лет...

Словно очнувшись, старик разочарованно поднял глаза от ушата. Вокруг по-прежнему раздавались оживленные, веселые голоса, в клубах пара с головокружительной быстротой сновали голые люди. К пению утадзаймон, доносящемуся из-за перегородки, присоединялись звуки модных песенок «мэриясу» и «ёсиконо»[51]. Во всем этом, разумеется, не было и намека на ту Вечность, которая только что осенила его душу.

— О, сэнсэй[52], вот уж никак не ожидал встретить вас здесь! Мне и во сне не могло привидеться, что Кёкутэй-сэнсэй с самого утра пожалует в баню.

Обернувшись, старик увидел среднего роста мужчину, румяного, с прической «хосоитё». Тот стоял перед ним с ушатом в руках и перекинутым через плечо полотенцем и весело улыбался. Похоже, он только что закончил купание и теперь собирался ополоснуться чистой водой.

— Рад, что вы, как обычно, в прекрасном расположении духа,— с едва заметной иронией произнес, улыбаясь, Бакин Сакити Такидзава[53].

2

— Ну что вы, право, стоит ли радоваться такой малости? Поистине отрадно то, что в свет выходят все новые главы «Восьми псов», что с каждым разом они все интереснее.— Собеседник Бакина бросил полотенце в ушат и еще громче затараторил: — Подумать только! Фунамуси выдает себя за слепую уличную певицу и замышляет убить Кобунго. Но в последний момент, когда его хватают и начинают пытать, на помощь ему приходит Соскэ. Здорово закручено! К тому же этот случай дает возможность Соскэ еще раз встретиться с Кобунго[54]. Я, Омия Хэйкити,— всего лишь простой торговец галантерейными товарами, но все же смею считать себя в известной мере знатоком и ценителем «ёмихон»[55]. Так вот, поверите ли, даже мне трудно придраться к чему-либо в ваших «Восьми псах»... О, простите великодушно, что беру на себя смелость судить о вещах, мне недоступных...

Бакин промолчал и принялся мыть вторую ногу. Что и говорить, он с давних пор благоволил к почитателям своего таланта. Однако это благоволение ни в коей мере не мешало ему судить о них здраво и беспристрастно. Для мудрого и проницательного Бакина это было более чем естественно. Но в то же время, как это ни парадоксально, способность трезво судить о людях, в свою очередь, тоже почти не влияла на его благорасположение к почитателям. Поэтому порой он испытывал к одному и тому же человеку и презрение, и дружелюбие одновременно. Омия Хэйкити относился к разряду именно таких людей.

— Во всяком случае, чтобы писать так, как вы, требуются немалые усилия. Что ни говорите, а вы — наш японский Ло Гуань-чжун[56]... Ой, простите, я, кажется, опять наболтал лишнего.— Хэйкити снова захохотал. Его громовой хохот привлек к себе внимание одного из мывшихся неподалеку — кривого на один глаз, плюгавого, смуглого человечка с прической «коитё». Обернувшись к Бакину и Хэйкити, он некоторое время переводил взгляд с одного на другого и затем со странным выражением лица сплюнул в сток.

— А вы по-прежнему увлекаетесь сочинением хокку? — поинтересовался Бакин, ловко переводя разговор на другую тему, хотя это вовсе не означало, что он заметил злобную гримасу кривого. К счастью, даже при желании он не смог бы ее разглядеть, настолько слабым было у него зрение.

— Мне весьма лестно ваше внимание, но должен прямо сказать: я всего-навсего любитель, который без зазрения совести берется за то, чего не умеет. То и дело бегаю в разные поэтические собрания, а стихи почему-то не получаются. Кстати, сэнсэй, вы, кажется, не питаете особого пристрастия к сложению танка и хокку[57]?

— Просто я не умею этого как следует делать. Хотя одно время и сочинял стихи.

— Вы, разумеется, шутите!

— Нет. Но, видно, занятие это не по мне. Слагая стихи, я до сих пор ощущаю себя слепцом, который тщится подглядеть в щель забора. — Бакин сделал ударение на словах «не по мне». Он отнюдь не считал себя неспособным сочинять танка и хокку, и если понимать его слова именно так, то в них не прозвучала неуверенность в собственных силах. Просто Бакин с давних пор испытывал своего рода презрение к подобному искусству. Почему? Да потому, что и танка и хокку были слишком малы, чтобы вместить в себя его, Бакина. Содержание любого трехстишия или пятистишия, лирического или пейзажного, сколь искусно ни было бы оно сложено, оказывалось соизмеримым лишь с несколькими строчками его прозаического сочинения, не более. Такое искусство он считал искусством второго сорта.

3

В том, что Бакин сделал ударение на словах «не по мне», как раз и выразилось его презрение. Увы! Омия Хэйкити, видно, не понял этого.

— Ах, вот в чем дело,— произнес он извиняющимся тоном, докрасна растирая тело отжатым полотенцем.— А я-то, признаться, думал, что столь выдающийся человек, как вы, может с легкостью сделать все, за что ни возьмется. Верно говорят, что Небо не наделяет человека сразу двумя сокровищами.

Самолюбивый Бакин почувствовал неудовольствие от того, что слова его были поняты буквально. Не поправился ему и извиняющийся тон Хэйкити. Он бросил полотенце и тряпку для мытья в сток, разогнулся наполовину и, досадливо поморщившись, с горячностью в голосе произнес:

— Впрочем, я полагаю, что могу сочинять стихи не хуже нынешних маститых поэтов.

Сказав это, он невольно устыдился собственного ребячества. Только что, когда Хэйкити в самых выспренних выражениях хвалил его книгу, он не испытывал особой радости. Теперь же недоволен тем, что его сочли неспособным слагать стихи. Здесь явное противоречие. Мгновенно проанализировав собственную реакцию, Бакин принялся суетливо поливать себя водой из ушата, пытаясь таким образом скрыть неловкость.

— Значит, вы все-таки пишете стихи. Так я и думал. Иначе вы вряд ли смогли бы создать шедевры, подобные «Восьми псам». Не сочтите это хвастовством, но я и впрямь проницательный человек!

Хэйкити снова захохотал. Но кривого поблизости уже не было, а его плевок унесла вода, которую выплеснул на себя Бакин. Слова Хэйкити повергли его в еще большее смущение.

— Однако же я слишком увлекся беседой с вами. Пожалуй, пойду окунусь в фуро.

Бакин явно досадовал на себя, испытывая неловкость перед этим добродушным человеком, его почитателем, и медленно поднялся, собираясь ретироваться. Что же до Хэйкити, то он, напротив, был чрезвычайно словоохотлив и ощущал себя вполне уверенно, как и подобает истинному почитателю талантов.

— Ну что же, сэнсэй, прошу вас в ближайшее время непременно сочинить какое-нибудь стихотворение. Договорились? Так не забудьте же! А теперь позвольте откланяться. Я знаю, вы ужасно заняты, но все же, если случится проходить мимо, прошу пожаловать к нам. С вашего позволения и я как-нибудь к вам наведаюсь,— кричал Хэйкити вдогонку Бакину. Он еще раз выполоскал полотенце и, провожая глазами Бакина, направлявшегося к перегородке, принялся размышлять, каким именно тоном он расскажет жене о встрече с Кёкутэй-сэнсэем.

4

По ту сторону перегородки царил полумрак, будто в сумерки. От воды поднимался пар, еще более густой, нежели туман. Подслеповатый Бакин неуверенно протискивался между купающимися. Кое-как добрался до фуро, пристроился в углу и погрузил в воду свое морщинистое тело.

На сей раз вода была горячее обычного. Бакина обдало жаром до самых кончиков пальцев ног. Он глубоко вздохнул и принялся медленно обводить глазами фуро. В полумраке едва приметно вырисовывались головы купающихся, их было семь, а может быть, и восемь. Они пели, разговаривали, а между ними мерно и плавно покачивалась поверхность воды, вобравшей в себя жир человеческих тел. В воде отражался мутный свет, просачивающийся из-за перегородки. В нос бил «тошнотворный запах общественной бани».

Бакин с давних пор любил предаваться романтическим мечтам. Вот и сейчас, разомлев в горячей воде, он невольно вызвал в памяти картину из своей будущей книги.

...Палуба с плотным навесом от солнца. На море опускаются сумерки. Начинается ветер. Глухой плеск волн о борт корабля напоминает звук сбиваемого масла, к их ропоту присоединяется шум колышущегося на ветру навеса, напоминающий шорох крыльев гигантской летучей мыши. Почуяв неладное, один из моряков смотрит с опаской за борт. В небе над окутанным туманом морем мрачно и одиноко алеет лунный серп. И вот...

Тут картина, представившаяся мысленному взору Бакина, внезапно исчезла. Он услышал, как совсем рядом кто-то ругает его произведения, причем многословно и нарочито громко, так, чтобы Бакин слышал. Бакин решил было выйти из фуро, но потом передумал и весь обратился в слух.

— Бакина нынче пышно величают «мастером Кёкутэем», «жрецом храма литературы», а ведь его книги — переделки чужих произведений — и только. «Восемь псов» — это не что иное, как на скорую руку перекроенные «Речные заводи»[58]. Если не принимать это в расчет, то в «Восьми псах», конечно, можно найти кое-что занятное. Но китайское произведение написано значительно раньше. Так что заслуга Бакина в том лишь и состоит, что он удосужился прочесть оригинал. Да и то как сказать, ведь его книга — еще и перепев Кёдэна[59]. Поневоле будешь возмущаться и негодовать!

Затуманенным взором Бакин взглянул в ту сторону, откуда доносилась хула. За густыми клубами пара трудно было рассмотреть говорящего, но скорее всего это был тот самый кривой с прической «коитё». Видно, он пришел в ярость, услышав, как Хэйкити только что превозносил «Восемь псов», и решил выместить злость на Бакине.

— Все, что пишет Бакин,— результат усердия, и только. У него ничего нет за душой, а если что и есть, то, пожалуй, только комментарии к Четверокнижию и Пятикнижию[60], которые куда более уместны в устах учителя приходской школы. Он ничего не смыслит в современной жизни — об этом свидетельствует хотя бы то, что он не написал ни одной книги, в которой бы речь не шла об отдаленных временах. Он не может написать просто и ясно: «Осомэ и Хисамацу», нет! — ему угодно писать так: «Семь осенних трав, или История любви Хисамацу и Осомэ»[61]. И подобных примеров, если выразиться в духе «великого» Бакина, можно «узреть» великое множество.

Сознание собственного превосходства явно мешало говорившему в полной мере обрушить на Бакина свою ненависть. Да и сам Бакин, при том, что слова хулителя больно ранили его, почему-то не почувствовал к нему ненависти. Ему только хотелось как-нибудь выразить обидчику свое презрение, но сделать это, вероятно, мешал возраст.

— Если на то пошло, то Икку[62] и Самба — вот истинные писатели. В их книгах мы видим живых, настоящих людей. Это вам не поделки, где требуется лишь ловкость рук да кое-какие знания. И этим они здорово отличаются от таких, как Сарюкэн Индзя[63].

По опыту Бакин знал, что хула в адрес его книг не только неприятна, но и в значительной мере опасна. И дело было даже не в том, что он боялся пасть духом, приняв эту хулу. Наоборот: он понимал, что активное ее неприятие может привести к тому, что отныне всем его творческим побуждениям станет сопутствовать некое противодействие. И он страшился, что результатом взаимодействия этих двух исключающих друг друга сил явится уродливое произведение. Любой полный творческих сил писатель, кроме тех, кто стремится лишь угодить вкусам времени, невольно рискует оказаться перед лицом подобной опасности. Вот почему до сих пор Бакин старался ни при каких обстоятельствах не читать критических отзывов на свои произведения, хотя порой ему бывало весьма соблазнительно познакомиться с ними. И то, что сейчас он все-таки решил остаться в фуро и выслушать поношения человека с прической «коитё», отчасти объяснялось именно тем, что он поддался этому давнему искушению.

Поняв это, Бакин сразу же упрекнул себя в глупости, из-за которой все еще медлит и не выходит из воды, и, не обращая внимания на злобные выкрики кривого, решительно направился в фуро. Здесь сквозь клубы пара виднелось голубое небо за окном, а на его фоне, в теплых лучах солнца, алели плоды хурмы. Бакин подошел к чану и не спеша ополоснулся водой.

— Как бы то ни было, Бакин — ловкий обманщик. Ведь ухитрился же прослыть японским Ло Гуань-чжуном! — продолжал свои яростные филиппики кривой, полагая, что Бакин все еще находится поблизости. Он и не заметил, как проклятый им Бакин удалился за перегородку.

5

Из бани Бакин вышел в подавленном настроении: брань кривого явно достигла цели. Идя по улицам Эдо, освещенным лучами осеннего солнца, Бакин пытался трезво и спокойно осмыслить все, что услышал в фуро. Он мог хоть сейчас доказать, что придирки кривого, с какой стороны ни взгляни,— нелепость, не заслуживающая ни малейшего внимания. И все же ему трудно было вернуть себе душевное спокойствие, столь внезапно нарушенное.

С мрачным видом рассматривал он дома горожан по обеим сторонам улицы. Живущим в них не было никакого дела до него, Бакина. Они были погружены в свои заботы. Оранжевая вывеска «Лучшие табаки всех провинций», желтая табличка в виде гребня с надписью «Настоящий самшит», фонарь с начертанными на нем знаками «Паланкины», флажок с гадательными палочками и надписью «Гадание» — все это, выстроившись в какой-то бессмысленный ряд, проносилось мимо его взора, не останавливая на себе внимания.

«Почему же эти поношения, которые я могу только презирать, не дают мне покоя? — спрашивал себя Бакин. — Ну, прежде всего мне неприятно уже то, что кривой питает ко мне злобу, какой бы ни была ее причина, и тут уж ничего не поделаешь...»

При этой мысли Бакин устыдился собственного малодушия. И правда, мало на свете людей, столь же высокомерных, сколь и легко ранимых, как он. Бакин давно заметил, что эти, казалось бы, исключающие друг друга крайности в его отношении к происходящему, эти диаметрально противоположные следствия на самом деле восходят к одной и той же причине, объясняются одной и той же работой нервов.

«Однако существует еще одно обстоятельство, которое меня тяготит,— продолжал размышлять Бакин.— Дело в том, что мне следовало дать надлежащий отпор кривому. А я этого не люблю. По той же причине я не люблю азартные игры».

Здесь, однако, в его рассуждениях произошел неожиданный поворот. Об этом можно было догадаться хотя бы по тому, как вдруг разомкнулись его плотно сведенные челюсти.

«И, наконец, вне всякого сомнения, меня огорчает то, что противником моим оказался именно этот кривой. Окажись им человек более достойный, я наверняка поборол бы в себе чувство обиды и охотно дал бы ему надлежащий отпор. Но с таким противником, как этот кривой, поневоле зайдешь в тупик».

Горько усмехнувшись, Бакин устремил взор в высокое небо. С неба вместе с солнечными лучами упал на землю, точно внезапный дождь, пронзительный крик коршуна. И старик почувствовал, что у него отлегло от сердца.

«Как бы ни хулил меня кривой,— думал Бакин,— самое большее, на что он способен,— это огорчить меня. Сколько бы ни кричал коршун, солнце не остановит свой бег. Я непременно завершу своих «Восемь псов». Тогда Япония получит роман, равного которому не было и не будет».

Оберегая вновь обретенную веру в себя, Бакин медленно зашагал к дому по извилистой тонкой тропе.

6


Поделиться книгой:



Регистрация