В дверь тихонько постучали. Кто-то свой — не то Юлия с очередным увещеванием поберечь себя и отдыхать побольше… Да, точно — Юлия.
Не до нее сейчас — стоит отложить письмо и больше никогда к нему не вернуться. Не хватит духу.
— После! После! — нервно крикнула она.
В дверь больше не стучали.
«Позвольте мне, Петр Ильич, в переписке с Вами откинуть такие формальности, как «милостивый государь» и т. п., — они мне, право, не по натуре, и позвольте просить Вас также в письмах ко мне обращаться без этих тонкостей».
Решимость иссякла. Пора было ставить точку.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ «РЕШЕНИЕ»
Весна 1877 года явила себя москвичам сразу, без заморозков. Вот и сегодня, в Светлый понедельник, не по-весеннему щедрое солнце радовалось начавшемуся накануне празднику вместе с городом и его жителями. Все вокруг дышало любовью к ближнему, дышало малость тяжело — очень уж, как водится, обильными были праздничные застолья, но любви от этого меньше не становилось. Даже свирепый городовой у церкви Введения Богоматери, что на Лубянке, не грозил, по всегдашнему обыкновению, кулаком зазевавшимся извозчикам, всерьез опасаясь потерять равновесие от столь энергичных действий.
Чайковский неспешно шел по улице и хмурился — ему все не давало покоя письмо, полученное недавно. Любовное письмо от восторженной незнакомки.
Год назад он прочел бы его, бросил в огонь камина и тут же забыл.
Год назад, но не сейчас, когда решение найти подходящую кандидатуру в супруги все крепло, а кандидаток все не было. И не предвиделось…
Он заставил себя ответить ей. По своему обыкновению — сразу, иначе невежливо. Поблагодарил за внимание — и только.
Надо признаться, что письмо было хорошо. Трогательное, искреннее и очень откровенное.
«Порой, встречая Вас, случайно или даже намеренно, бывает и так, я прохожу мимо Вас, дорогой мой Петр Ильич, и сердце мое трепещет от любви к Вам и страха быть разоблаченной. Вдали от Вас я обещаю себе, что в следующий раз непременно подойду к Вам и заговорю с Вами, но «следующий раз» настает, а решимость моя куда- то девается.
Вы можете подумать обо мне плохо, но уверяю Вас, Петр Ильич, чувство к Вам — это первое сильное, всепоглощающее, всеобъемлющее чувство, поселившееся в моей душе».
И так далее — безграничная любовь, невозможность дальнейшей жизни без него (чего только не навыдумывают эти девицы!), пространные уверения в том, что она порядочная девушка. И комплименты его музыке, разумеется.
Имя, впрочем, у нее было приятное, мелодичное — Антонина Ивановна. Фамилия ему нравилась меньше — Милюкова.
На следующий день ему подумалось, что ответил он зря. Не стоило обнадеживать простодушную.
К приходу второго письма от девицы Милюковой он совершенно позабыл о ней. Письмо было пространной копией предыдущего, насыщенным всей этой дребеденью — слезливыми мольбами, клятвенными уверениями, чрезмерными восторгами.
Глаза зацепились за фразу: «Мы с Вами, Петр Ильич, пока еще не знакомы, но мы не чужие друг другу — нас объединила музыка, которую по праву можно считать высшим из искусств! Признаюсь Вам, что я, как и Вы, не чужда музыке. Я училась в консерватории у господина Лангера, Эдуарда Леонтьевича».
При первом же удобном случае он навел о ней справки у Лангера (классы их находились почти рядом).
— Не припомните ли, Эдуард Леонтьевич, была у вас такая ученица — Антонина Ивановна Милюкова. Хотелось бы узнать Ваше мнение о ней. Для себя, приватно.
— Милюкова… Милюкова… — призадумался Лангер. — Антонина Ивановна, говорите?
— Да, Антонина Ивановна.
— Вспомнил! — обрадовался коллега. — Была такая девица в учениках — Милюкова. Вынужден Вас разочаровать, Петр Ильич — большей дуры свет не видывал, во всяком случае, стены моего класса — наверняка. Но, — Лангер поднял кверху указательный палец, — собой хороша. Определенно хороша. Личико смазливое, фигурка, знаете ли. Красавицей не назовешь, но весьма приятной на вид особой — смело.
Поднял палец еще выше, для чего пришлось почти полностью вытянуть руку, и добавил:
— Увы — только на вид! Инструмент мучила, меня мучила, сама мучалась.
— Спасибо вам, Эдуард Леонтьевич, — поблагодарил Чайковский. — Вы мне очень помогли.
Тактичный Лангер воздержался от вопросов и уточнений, хотя по глазам было видно, что его разбирает любопытство. Действительно — с чего бы это Петру Ильичу понадобилось наводить справки о столь неинтересной особе?
Перед тем как уснуть, он перечитал ее письмо. Лангер прав — и впрямь дура дурой, знаков препинания толком расставить не может. И порой… заносит ее. Определенно заносит.
«Я вижу, что пора уже мне начать себя переламывать, что Вы и сами упомянули мне в первом письме. Теперь, хоть я и не вижу Вас, но утешаю себя мыслью, что Вы в одном со мной городе. Но где бы я ни была, я не буду в состоянии ни забыть, ни разлюбить Вас. То, что мне понравилось в Вас, я более не найду ни в ком, да, одним словом, я не хочу смотреть ни на одного мужчину после Вас…»
Разве он хоть чем-то обнадежил ее? Жестом, словом, запиской? Всего лишь ответил на первое письмо. Нигде не переходя границы обычных светских приличий.
Взгляд его упал на фотографию баронессы фон Мекк, стоящую на рояле. Они уговорились обменяться фотографиями, баронесса прислала ему свою, на которой она была снята с самой младшей дочерью, пятилетним ребенком, получив от него кабинетную карточку.
У него не было фотографии Антонины Милюковой, но он и без того чувствовал, что две дамы, с которыми он волею судьбы начал переписку, разительно непохожи друг на друга.
Это чувствовалось по всему — стилю писем, их содержанию, тону, деликатности…
Помимо прочего — с баронессой они условились избегать личных встреч, общаясь только перепиской, пылкая же девица просто напрашивалась на свидание.
Однако ж девица имела одно неоспоримое преимущество перед Надеждой Филаретовной — с ней можно было сочетаться законным браком. Антонина Ивановна не имела одиннадцать детей, никогда не была замужем, не вдовела, не обладала огромным состоянием… То, что надо — брак с такой особой не вызовет никаких сплетен и пересудов, а наоборот — прекратит их навек.
Более всего он боялся взять в жены особу, уже побывавшую в браке. Одному богу известно, чего могут требовать от нового мужа женщины, уже получившие вкус к супружеской жизни. Нет — только девицы. Их пылкость еще можно направить в нужное русло. Русло духовности, взаимного уважения, общности интересов.
Петр Ильич убеждал себя, что ищет подходящий объект, но объект все не находился — настолько вялы и непоследовательны были его поиски. А тут — сама судьба послала ему шанс.
Но стоит только представить, что здесь, в его уютной квартире, может поселиться совершенно чужая женщина, женщина, с привычками и желаниями которой (в быту, естественно) ему придется считаться… Уже не проходишь весь воскресный день в халате, не сможешь, когда она спит, играть на рояле… Ей надо будет уделять должное внимание, выходить с ней в свет, устраивать приемы, ведь женщины без этого скучают…
Вернешься домой из консерватории, желая поскорее отдаться творчеству, и обнаружишь в гостиной толпу жеманных подруг жены, с которыми, приличия ради, непременно придется просидеть добрую половину вечера, дабы не показаться невежей.
А вдруг она решит завести кухарку и дома вечно будет пахнуть стряпней? К тому же эти кухарки такие… неприятные, не чета Алексею. Кроме того — она не сможет обходиться услугами одного лишь Алексея и непременно заведет горничную — дама все же.
За все надо платить — понадобятся средства, которых у него нет. Разве что… Впрочем, она писала, вернее, давала понять, что деньги у нее есть… Правда ли это?
Охватив руками готовую буквально расколоться от дум голову, Чайковский расхаживал взад-вперед. Несколько глотков коньяка помогли успокоиться, он постоял, дожидаясь, пока мысли упорядочатся, а потом, не присаживаясь, написал Антонине Ивановне совсем короткое письмо, сухое, холодное, почти официальное. Письмо, ставящее крест на дальнейшей переписке. Теперь можно и спать.
Решение принято, но почему на душе так неспокойно? Какая-то мысль мешает уснуть. Мысль, связанная с перепиской. Надежда Филаретовна? Нет, при чем здесь она?
Кто еще писал ему? О господи — не ему, конечно же, не ему писала Татьяна Ларина! Она написала Онегину! Такое письмо… Леля никогда не мог спокойно прочесть это место у Пушкина — начинал рыдать взахлеб. Место и впрямь проникновенное… Как там, дай бог памяти:
Как же это письмо непохоже на письма девицы Милюковой! Но, полно вспоминать о том, кто не заслуживает воспоминаний. Никакой Антонины Милюковой он не знает и знать не хочет! А письмо Татьяны определенно звучит, звучит!
Нет, это тема! Черт возьми — это именно то, что он искал так долго! Вот она — его будущая опера! Какое чудное сочетание откровенности и целомудрия! Недаром Лавровская давеча советовала ему обратить внимание на «Онегина». Он не придал значения ее словам, поскольку Евгений Онегин ему никогда не нравился, но к черту Онегина! Татьяна станет героиней его оперы! Нет, надо будет при случае поблагодарить Лизавету Андреевну за удачную подсказку…
Перед глазами возникла Татьяна Ларина, пишущая Онегину. Да, пожалуй, вот такую женщину он и желал найти. Сколько мудрости вложил поэт в слова юной девушки!
Недаром говорится: «Не было бы счастья, да несчастье помогло!». Назойливая корреспондентка, сама того не желая, подала ему превосходную мысль!
Громкий смех барина разбудил чутко спящего Алексея. Он вскочил, зажег свечу и, держа ее в левой руке, не одеваясь, в том, как был, поспешил к нему, шлепая по полу босыми ногами. Вбежал и увидел Петра Ильича, сотрясающегося от смеха лежа на диване. Услышав Алексея, он привстал и произнес:
— Что с вами? — ужаснулся Алексей. — Вам нездоровится?
— Мне не может нездоровиться, друг мой! — садясь, ответил Петр Ильич. — Зажги свечей побольше, принеси коньяку, чаю и ложись спать! Мечта моя близка к воплощению! Кстати, ты Пушкина любишь?
— Как же не любить, — отвечал Алексей. — Люблю. Пушкина все любят!
— Это вселяет надежду.
Алексей уже успел привыкнуть к тому, что Петр Ильич порой любил выражаться загадочно.
ГЛАВА ПЯТАЯ «УДАЧА»
«В презренном металле я действительно очень нуждаюсь. Долго было бы Вам рассказывать, как и почему человек, зарабатывающий средства, вполне достаточные для более чем безбедного существования, запутался в долгах до того, что они по временам совершенно отравляют его жизнь и парализуют рвение к работе. Именно теперь, когда нужно скоро уехать и перед отъездом обеспечить себе возможность возвращения, я попал в очень неприятное скопление денежных затруднений, из которого без посторонней помощи выйти не могу.
Эту помощь я теперь решился искать у Вас. Вы — единственный человек в мире, у которого мне не совестно просить денег. Во-первых, Вы очень добры и щедры; во-вторых, Вы богаты. Мне бы хотелось все мои долги соединить в руках одного великодушного кредитора и посредством его высвободиться из лап ростовщиков. Если бы Вы согласились дать мне заимообразно сумму, которая раз навсегда освободила бы меня от них, я бы был безгранично благодарен Вам за эту неоценимую услугу. Дело в том, что сумма моих долгов очень велика: она составляет что-то вроде трех тысяч рублей. Эту сумму я бы уплатил Вам тремя различными путями: 1) исполнением различного рода работ, как, например, аранжементов, подобных тем, которые я для Вас уже делал: 2) предоставлением Вам поспектакльной платы, которую я получаю с дирекции за мои оперы, и 3) ежемесячной присылкой части моего жалованья».
А теперь о приятном: «я, во-первых, поглощен симфонией, которую начал писать еще зимой и которую мне очень хочется посвятить Вам, так как, мне кажется, Вы найдете в ней отголоски Ваших сокровенных чувств и мыслей».
Кажется, неплохо получилось, но все же может быть воспринято как назойливость или, пуще того — как наглость.
Можно сказать, что для нее три тысячи сущий пустяк (так оно и есть), но для людей, сделавших состояние собственноручно, деньги пустяком быть не могут. Легкомысленное отношение к презренному металлу свойственно тем, у кого за душой — только одни лишь долги, ибо именно оно, легкомыслие, к долгам и приводит…
Хорошо бы обосновать свою просьбу, подкрепить ее веским доводом, чтобы, не дай бог, не утратить ее уважения. Как бы объяснить ей то, что все эти постоянные расчеты только мешают… Впрочем, так и надо написать, только сначала предупредить возможный упрек в отсутствии такта: «Мне бы очень было тяжело, если бы моя просьба показалась Вам неделикатною. Я решился на нее всего более оттого, что она раз навсегда исключила бы из наших сношений с Вами элемент денежный, весьма щекотливый, когда ему приходится всплывать так часто, как это до сих пор было. Мне кажется, что наши сношения с Вами сделаются теперь, во всяком случае, более искренними и простыми. Переписка, которая всякий раз влечет за собой, с одной стороны, уплату, а с другой — получение денег, не может быть безусловно искренна».
И напоследок. — «Я почему-то уверен, что, как бы Вы ни приняли это письмо, оно не может изменить Вашего мнения о моей честности. В случае, если б, паче чаяния, оно не понравилось Вам, прошу извинить меня. Я очень нервен и раздражен все эти дни, и весьма может статься, что завтра я буду раскаиваться в своем поступке».
Довольно, на этом пора заканчивать. Лишние слова только все испортят.
Утром он раздумал было отправлять письмо, но к вечеру все же решился. О колебаниях известил Надежду Филаретовну отдельно, в следующем письме, и…
Он получил все, чего желал. Даже с избытком.
«Благодарю Вас искренно, от всего сердца, многоуважаемый Петр Ильич, за то доверие и дружбу, которые Вы оказали мне Вашим обращением в настоящем случае, — писала Надежда Филаретовна. — В особенности я очень ценю то, что Вы сделали это прямо ко мне, непосредственно, и прошу Вас искренно всегда обращаться ко мне как к близкому Вам другу, который Вас любит искренно и глубоко. Что касается средств возвращения, то прошу Вас, Петр Ильич, не думать об этом и не заботиться, — я сама их найду.
Вы ничего не ответили мне на мою просьбу позволить мне писать Вам всегда, когда мне захочется получить от Вас письмо, т. е. вести с Вами переписку по внутреннему желанию, а не по делу только. Для набожных людей нужны апостолы, проповедники религии, большею частью искаженной. Для меня нужны Вы, чистый проповедник моего любимого, высокого искусства».
От радости проповедник высокого искусства даже прослезился. Она не отвергла его, она поняла его, она поможет ему! О, милая Надежда Филаретовна! О, ангел, ниспосланный ему свыше в награду за все перенесенные страдания!
«Что касается посвящения мне Вашей симфонии, то я могу сказать Вам, что Вы также единственный человек, от которого мне было бы это приятно и дорого».
Единственный! И она тоже единственная. Чуткая, все понимающая и преисполненная доброты. Она так непохожа на прочих женщин… Она — идеал!
Что ж — теперь можно вздохнуть посвободнее. Кредиторы перестанут докучать, жизнь станет приятной, какой она и должна быть. Можно спокойно ехать в деревню к Шиловскому, очень милому человеку, живущему со своей не менее милой супругой и семейством в своем имении Глебово близ Нового Иерусалима.
Константин Степанович Шиловский писал по его просьбе либретто для оперы «Евгений Онегин». Он настойчиво звал Чайковского погостить у них летом, обещая, как и всегда, представить в его распоряжение отдельный флигель и фортепиано. Чайковский любил гостить у Шиловских, ему там было хорошо…
Радость, переполнявшая Петра Ильича, требовала выхода. Вдруг захотелось сделать кому-нибудь нечто приятное. Просто так, беспричинно и безвозмездно. Почему-то тут же всплыла в памяти Милюкова, да не просто всплыла, а стала вдруг казаться похожей на Татьяну Ларину… Чайковский уже забыл, что не собирался продолжать знакомство с Антониной Ивановной, забыл, что совсем недавно видел Татьяну Ларину полной противоположностью Милюковой, и даже собирался оперой своей дать Антонине Ивановне нечто вроде урока, преподнести ей пример для подражания в образе Татьяны.
Он решил написать Милюковой и почувствовал, что исполнение этого решения приятно ему.
Он написал, что вспоминает о ней, будучи признателен судьбе, совершенно незаслуженно наградившей его столь искренними поклонниками его творчества.
Он написал, что на деле он далек от идеала, живущего в ее воображении. Что поделать — он стар, ему уже тридцать семь лет, у него несносный характер, живя один, он привык потакать своим капризам и не привык считаться с кем- либо. Если этого мало, то вот еще — он не вполне здоров (без утайки расписал ей все «прелести» своего катара), вследствие чего склонен к меланхолии и сварливости.
— Что ж, если это не отпугнет ее, то мне придется присмотреться к ней, — сказал он вслух. — Быть может, она не так глупа, как показалось Лангеру.
Увы, практичный, наблюдательный и трезвомыслящий Лангер никогда не ошибался в людях! Если бы только знать…
Вот и Глебово. Встречать Чайковского вышли все — хозяин, хозяйка и бывшие у них гости. Объятия, восторги, непременная, хорошо еще — краткая, лекция о древности рода Шиловских (Константин Степанович очень гордился тем, что его звали точно так же, как и основателя рода), долгие чаепития, приятные беседы и непередаваемая обстановка всеобщего радушия, искреннего и безграничного. Само созерцание счастливого семейства Шиловских говорило в пользу женитьбы. Между Константином Степановичем и его супругой, бывшей одиннадцатью годами старше мужа, царило взаимопонимание, уважение и снисхождение к слабостям друг друга. О, счастливец Шиловский!
Спустя несколько дней он вернулся домой, в Москву, в свою квартиру, где ждали его несколько писем от Антонины Ивановны.
Сразу читать не стал, поскольку порядком утомился в дороге. Отдохнул как следует (даже вздремнул немного) и лишь тогда вскрыл первое из писем.
«Неужели же Вы прекратите со мной переписку и не повидавшись ни разу? Нет, я уверена, что Вы не будете так жестоки. Бог знает, может быть, Вы считаете меня за ветреницу и легковерную девушку и потому не имеете веры в мои письма. Но чем же я могу доказать Вам правдивость моих слов, да и наконец, так и лгать нельзя. После последнего Вашего письма я еще вдвое полюбила Вас, и недостатки Ваши ровно ничего для меня не значат».
Ему понравился тон письма. Хотя чуть дальше она снова впадала в свой обычный грех: «Я умираю с тоски и горю желанием видеть Вас» или еще хуже: «Я готова буду броситься к Вам на шею, расцеловать Вас, но какое же я имею на то право? Ведь Вы можете принять это за нахальство с моей стороны». Нахальство и есть, лучше было бы вообще не упоминать об этом. И сколько можно твердить о своей порядочности?
Он к месту, или не совсем к месту, вспомнил слова Лели Апухтина: «Порядочность подобна сну — обладая ею, не замечаешь ее вовсе».
Ну, зачем же опять писать: «Могу Вас уверить в том, что я порядочная и честная девушка в полном смысле этого слова и не имею ничего, что бы я хотела от Вас скрыть. Первый поцелуй мой будет дан Вам и более никому в свете. Жить без Вас я не могу, а потому скоро, может быть, покончу с собой. Еще раз умоляю Вас, приходите ко мне».
Решительно, мужчинам не дано понимать женщин. Вот оно — самое тяжкое последствие первородного греха.
Все письма заканчивались одним и тем же: «Целую и обнимаю Вас крепко, крепко».
— Достаточно будет ограничиться разговором! — сказал он сам себе и… написал Антонине Ивановне не письмо, а скорее извещение, в котором сообщал, что нанесет* ей визит в пятницу вечером.
Запечатав письмо, долго раздумывал о правильности своего решения и в итоге почти убедил себя в том, как человек симпатизирующий ему и не отвергающий его недостатков, Антонина Ивановна может оказаться весьма подходящей женой. Она молода, но не юна, следовательно — уже успела освободиться от иллюзий, свойственных юному возрасту. Она никогда не была замужем и утверждает, что никого не любила… Кстати, вполне возможно, что именно этим объясняется ее чрезмерная пылкость. Эта мысль уже приходила ему в голову.
Очень удачно, что она разбирается в музыке. Такая жена сможет стать первой слушательницей и первым критиком его произведений, его преданной советчицей. Он непременно потребует от нее быть объективной и беспристрастной — это окажет ему неоценимую помощь.
Он постарается сделать все, чтобы она была счастлива в браке, а она. в свою очередь, сделает то же самое, и все устроится наилучшим образом.
Удивительно — но он ждал пятницы с нетерпением. Очень хотелось наконец-то увидеть Антонину Ивановну…
ГЛАВА ШЕСТАЯ «БЕЗУМИЕ»