Жан-Клод Карьер, Умберто Эко
Не надейтесь избавиться от книг!
Предисловие
«Вот это убьет то. Книга убьет здание». Гюго вкладывает свое знаменитое изречение в уста Клода Фролло, архидьякона собора Парижской Богоматери. Наверное, архитектура не умрет, но перестанет быть знаменем культуры, всегда находящейся в процессе изменения. «Когда сравниваешь архитектуру с мыслью, принимающей форму книги, — для чего достаточно иметь небольшое количество бумаги, чернила и перо, — то можно ли удивляться тому, что человеческий разум предпочел книгопечатание зодчеству?» Наши «каменные Библии» не исчезли, но совокупная продукция всех рукописных, а затем и печатных текстов, этот «муравейник умов», этот «улей, куда золотистые пчелы воображения приносят свой мед»[1], внезапно в конце Средневековья весьма понизил их в звании. Точно так же, если электронная книга в конце концов получит признание в ущерб печатной книге, вряд ли первой удастся изгнать вторую из наших домов и наших привычек. Так что e-book не убьет книгу. Как и Гутенберг с его гениальным изобретением не сразу отменили рукописные книги, а те, в свое время, торговлю папирусными свитками или volumina. Практика и привычки сосуществуют, и для нас нет ничего приятнее, чем расширять гамму возможностей. Разве кино убило живопись? Или телевидение — кино? Так что добро пожаловать, графические планшеты и периферийные устройства чтения, обеспечивающие нам доступ с одного экрана к теперь уже оцифрованной всемирной библиотеке.
Вопрос скорее в том, как чтение с экрана изменит то, к чему мы пришли, листая книжные страницы? Что мы выиграем от этих новых маленьких книжек, а главное, что потеряем? Возможно, отжившие привычки. Некую сакральность, окружавшую книгу в нашей цивилизации, положившей ее на алтарь. Особые интимные узы между автором и его читателем, которые неизбежно разрушит понятие гипертекстуальности. Идею «закрытости», которую символизировала книга, а значит, по всей видимости, и некоторые читательские привычки. «Разрывая старые связи между мыслью и ее материальным воплощением, — заявлял Роже Шартье[2] в своей вступительной лекции в Коллеж де Франс, — цифровая революция обязывает нас к радикальному пересмотру всех действий и представлений, которые мы ассоциируем с письменным словом». Вероятно, однажды это стало глубоким потрясением, но мы уже начали от него оправляться.
Цель обмена мнениями между Жаном Клодом Карьером и Умберто Эко состояла не в том, чтобы установить природу трансформаций и потрясений, которые сулит нам распространение в больших (или малых) масштабах электронных книг. Их опыт библиофилов, коллекционеров старинных и редких книг, исследователей и охотников за инкунабулами скорее подводит нас к мысли, что книга, как и колесо, является неким пределом совершенства в сфере воображаемого. Когда цивилизация изобретает колесо, она обречена воспроизводить его ad nauseam[3]. Независимо от того, что мы будем считать изобретением книги: появление первых кодексов (приблизительно II век до н. э.) или более древних папирусных свитков, — перед нами инструмент, который, несмотря на все пережитые им трансформации, оказался в высшей степени верен самому себе. Книга представляется нам как некое «колесо знания и воображения»: его не смогут остановить никакие грядущие технологические революции. Как только мы приходим к этому утешительному выводу, можно приступать к настоящему обсуждению.
Книга находится на пороге собственной технологической революции. Но что есть книга? Что представляют собой книги, стоящие на полках в наших домах и в библиотеках всего мира и заключающие в себе все знания и фантазии, которые человечество накапливает с тех пор, как научилось писать? Какое представление они дают нам об этой одиссее разума? Каким зеркалом они для нас являются? Если рассматривать лишь сливки этой продукции, шедевры, насчет которых установился культурный консенсус, то преданно ли мы выполняем нашу обязанность оберегать то, что постоянно находится под угрозой окончательного забвения? Или же нам придется согласиться с менее лестным образом самих себя — ввиду невероятной убогости, которая также характеризует это изобилие письменной продукции? Непременно ли книга является символом прогресса, призванным заставить нас забыть о тех дебрях невежества, которые, как нам кажется, мы навсегда оставили позади? О чем именно говорят нам книги?
К беспокойству по поводу природы свидетельств, которые хранятся в наших библиотеках и благодаря которым мы можем честнее познавать самих себя, добавляются вопросы о том, что же именно дошло до нас. Являются ли книги верным отражением того, что с той или иной степенью вдохновения было создано человеческим гением? Этот вопрос, едва возникнув, сразу же вносит смуту. Как тут не вспомнить о кострах, где по-прежнему сгорает столько книг? Как будто книги и свобода слова, символом которой они сразу же стали, породили такое же количество цензоров, взявших на себя контроль за их использованием и распространением, а иногда и конфискующих их навсегда. И даже если речь не идет об организованном уничтожении, огонь, просто из страсти все сжигать и превращать в пепел, обрекал на молчание целые библиотеки. И эти костры, словно подпитывая друг друга, наталкивают нас на мысль, что такое изобилие книг вполне оправдывало подобное регулирование. Поэтому история книжного производства неотделима от истории постоянно возобновляемого книжного холокоста. Таким образом, цензура, невежество, глупость, инквизиция, костры, небрежение, рассеянность, пожары стали подводными рифами, порой губительными, на пути книги. И никакие усилия по архивации и сохранению никогда не воспрепятствуют тому, чтобы какие-то «Божественные комедии» навсегда остались в безвестности.
Из этих мыслей о книге и о книгах, все же дошедших до нас, несмотря на все разрушительные процессы, вытекают две идеи, вокруг которых и вертелись беседы в доме Жан-Клода Карьера в Париже и в Монте-Чериньоне, в доме Умберто Эко. То, что мы называем культурой, на самом деле является длительным процессом отбора и отсева. Целые собрания книг, живописи, фильмов, комиксов, произведений искусства были задержаны рукою цензора, исчезли в огне или оказались утрачены вследствие простой небрежности. Была ли это лучшая часть огромного наследия прошлых веков? Или худшая? Что нам досталось в той или иной области творчества: семена или плевелы? Мы до сих пор читаем Еврипида, Софокла, Эсхила, полагая их тремя величайшими трагическими поэтами Древней Греции. Но когда Аристотель в своей «Поэтике», посвященной трагедии, называет самых прославленных ее представителей, он не упоминает ни одного из трех этих имен. Было ли то, что нами утрачено, лучшей, более представительной частью греческого театра, чем то, что сохранилось? Кто теперь сможет развеять наши сомнения?
Утешит ли нас мысль о том, что среди папирусов, сгоревших в пожаре Александрийской библиотеки и всех библиотек, обратившихся в дым, возможно, был откровенный хлам, шедевры дурновкусия и глупости? С точки зрения сокровищ бездарности, хранящихся в наших библиотеках, можем ли мы не придавать большого значения этим чудовищным потерям прошлого, этому вольному или невольному уничтожению нашей памяти и довольствоваться тем, что мы сохранили и что наше общество, вооруженное всеми технологиями на свете, еще пытается поместить в надежное, хотя и недолговечное место? Как бы упорно мы ни пытались заставить прошлое заговорить, в библиотеках, музеях и синематеках мы найдем только те произведения, которые не уничтожило или не смогло уничтожить время. Сегодня мы, как никогда, понимаем, что культура — это как раз то, что остается, когда все остальное забыто.
Но наиболее восхитительной из этих бесед, возможно, стала та, что воздала должное глупости, молчаливо наблюдающей за колоссальным гигантским и упорным трудом человечества и никогда не извиняющейся за свою категоричность. Именно здесь встреча семиолога и сценариста, двух собирателей и любителей книг, обрела высший смысл. Первый собрал коллекцию редчайших сочинений, посвященных человеческой лжи и заблуждениям, поскольку именно они, по его мнению, являются ключом к любым попыткам создать теорию истины. «Человек — существо исключительно необычное, — пишет Умберто Эко. — Он научился добывать огонь, построил города, написал великолепные стихи, дал миру различные толкования, создал мифологические образы и т. д. Но в то же время он непрерывно воевал с себе подобными, совершал ошибки, уничтожал природу и т. д. Похоже, баланс между духовной добродетелью и низменной глупостью остается нулевым. Так что, говоря о глупости, мы в некотором смысле отдаем должное этому полугению-полуидиоту». Если книги призваны быть точным отражением чаяний и склонностей человечества, ищущего, где ухватить получше да побольше, значит, они неизбежно передают и его непомерную гордыню, и его низость. Поэтому-то мы не стремимся избавиться ни от этих ложных, ошибочных сочинений, ни от наших непогрешимых нелепых взглядов. Они будут верной тенью следовать за нами до конца наших дней и будут честно говорить о том, кем мы были, и еще больше о том, кем мы являемся сейчас: страстными и упорными искателями, хоть и лишенными при этом всякой щепетильности. Человеку свойственно ошибаться лишь постольку, поскольку это свойство принадлежит единственно тем, кто ищет и ошибается. Сколько путей, ведущих в никуда, приходится на каждое решенное уравнение, на каждую подтвержденную гипотезу, на каждый проведенный эксперимент, на каждую точку зрения, разделенную другими людьми? Поэтому книги озаряют мечту человечества, избавившегося наконец от своей утомительной низости, и одновременно — марают эту мечту и очерняют.
Известный сценарист, драматург и эссеист Жан-Клод Карьер испытывает не меньшую симпатию к этому непризнанному и, по его мнению, малоизвестному монументу, каковым является глупость. Ей посвящен его многократно переизданный труд[4]. «Когда в 60-е годы мы с Ги Бештелем издали „Словарь глупости“, который потом выдержал множество переизданий, мы спросили себя: „Зачем привязываться только к истории разума, шедевров, великих памятников мысли?“ Глупость, столь дорогая сердцу Флобера, кажется нам не только гораздо более распространенным явлением — это само собой, — но и более плодовитым, более разоблачающим и, в известном смысле, более честным». И нужно сказать, что благодаря этому вниманию к глупости Карьеру было понятно желание Эко составить подборку из наиболее ярких свидетельств этой пылкой и слепой страсти к сбиванию нас с пути истинного. Наверное, между заблуждением и глупостью можно было бы выявить некую родственную связь и даже тайное соучастие, которое ничто, за многие века, кажется, не смогло разрушить. Но для нас более удивительно вот что: между вопросами, которые ставили перед собой автор «Словаря глупости» и автор «Борьбы за ложь»[5], существует чувственное и «избирательное сродство»[6], в полной мере раскрывшееся в этих беседах.
Веселые наблюдатели и хроникеры всех перипетий на этом пути, убежденные в том, что разобраться в этой человеческой авантюре мы можем не только благодаря блестящим победам, но и благодаря падениям, Жан Клод Карьер и Умберто Эко предаются искрометной импровизации на тему человеческой памяти. И начинают они с провалов, лакун, непоправимых утрат, забвения, являющихся такой же частью памяти человечества, как и признанные шедевры. Забавляясь, они показывают, как книга, несмотря на ущерб, причиненный ей жерновами времени, в конце концов прошла сквозь все расставленные сети — к лучшему или к худшему. Перед лицом вызова, брошенного повсеместной оцифровкой текстов и введением новых инструментов электронного чтения, это станет напоминанием о взлетах и падениях книги и позволит смягчить негативные последствия грядущих трансформаций. Подобно почтительной улыбке в сторону галактики Гутенберга, эти беседы очаруют всех — и особенно тех, кто влюблен в книгу. Не исключено, что они вызовут приступ ностальгии и у владельцев e-books.
Жан-Филипп де Тоннах
Увертюра
Книга не умрет
Итак, вопрос заключается в том, будет ли окончательное исчезновение книги — если таковое действительно произойдет — иметь для человечества такие же последствия, как, например, неизбежно возрастающий дефицит запасов воды или заоблачные цены на нефть.
На самом деле, мало что можно сказать по этому поводу. С Интернетом мы вновь вернулись в эпоху алфавита. Если раньше мы считали, что цивилизация вступила в эпоху образов, то компьютер вернул нас в галактику Гутенберга и теперь всем поголовно приходится читать. Для чтения необходим некий носитель информации. Этим носителем не может быть только компьютер. Попробуйте пару часов почитать роман с экрана компьютера, и у вас глаза станут как два теннисных мяча. У меня дома есть очки «Полароид», они позволяют мне не портить глаза, когда я читаю с экрана. Впрочем, компьютер зависит от электричества: с ним нельзя читать в ванной или лежа на боку в постели. Так что книга представляется более гибким инструментом.
Одно из двух: либо книга останется носителем информации, предназначенным для чтения, либо возникнет что-то другое, похожее на то, чем всегда была книга, даже до изобретения печатного станка. Всевозможные разновидности книги как объекта не изменили ни ее назначения, ни ее синтаксиса за более чем пять веков. Книга — как ложка, молоток, колесо или ножницы. После того, как они были изобретены, ничего лучшего уже не придумаешь. Вы не сделаете ложку лучше, чем она есть. Некоторые дизайнеры пытаются усовершенствовать, например, штопор, и с весьма переменным успехом — большинство из этих новшеств и вовсе не работают. Филипп Старк[7] попытался придумать новую соковыжималку для лимона, но его прибор (при несомненных эстетических достоинствах) пропускает зернышки. Книга уже зарекомендовала себя, и непонятно, что может быть лучше нее для выполнения тех же функций. Возможно, будут как-то развиваться ее составляющие: скажем, страницы будут делаться не из бумаги. Но книга останется книгой.
Нет ничего недолговечнее, чем долговременные носители информации
Одной из реальных проблем, с которыми нам пришлось столкнуться, была элементарная необходимость показывать студентам фильмы. Когда мы смотрим фильм с целью изучить его и проанализировать, нужно, чтобы имелась возможность прервать показ, вернуться назад, остановиться, иногда прокрутить кадр за кадром. С копией на пленке этого сделать нельзя. В те времена у нас были видеокассеты, но они очень быстро затирались. Через три-четыре года использования их можно было выбрасывать. И как раз в это время была создана Парижская видеотека[15], целью которой было сохранение всех фото- и кинодокументов о столице. Тогда для создания архивов изображений у нас был выбор между видеокассетой и компакт-диском, которые мы в те времена называли «долговременными носителями». Парижская видеотека сделала выбор в пользу видеокассет и вложила в это деньги. В других местах были эксперименты с гибкими дисками, о которых разработчики рассказывали чудеса. Через два-три года в Калифорнии появился CD-ROM (Compact Disc Read-Only Memory). Наконец-то мы нашли решение. Повсюду устраивались сногсшибательные показы. Я помню первый увиденный нами фильм на CD-ROM: он был о Египте. Мы были поражены, покорены. Все преклонялись перед этой инновацией, которая, казалось, разрешала все трудности, с коими мы, профессионалы в области изображений и хранения информации, сталкивались на протяжении стольких лет. Однако вот уже семь лет как американские заводы, производившие эти чудеса, закрылись.
Тем не менее возможности наших мобильных телефонов и других iPod-ов беспрестанно расширяются. Говорят, японцы уже пишут романы в телефонах и сразу отправляют в издательства. Интернет, став мобильным, преодолевает пространство. А еще нам сулят триумф технологии VOD[16] и гибких экранов, а также множество других чудес. Как знать.
Я как будто рассказываю вам о каком-то долгом-предолгом периоде, длившемся не один век. Но речь-то идет не более чем о двух десятилетиях. Как быстро все забывается. Может быть, все быстрее и быстрее. Все это, конечно, банальные рассуждения, однако банальность — необходимый багаж. Во всяком случае, в начале пути.
Впрочем, это одна из тенденций нашего времени: коллекционировать состарившуюся технику. Один мой друг, бельгийский кинематографист, держит у себя в подвале восемнадцать компьютеров, просто чтобы иметь возможность просматривать свои старые работы. Все это говорит о том, что нет ничего более эфемерного, чем долговременные носители информации. Эти банальные, набившие оскомину рассуждения о недолговечности современных носителей, вызывают у нас с вами, ценителей первопечатных книг, лишь легкую улыбку, не правда ли? Я принес вам из своей библиотеки вот эту книжицу, изданную на латыни в конце XV века в Париже. Взгляните. Если открыть ее на последней странице, мы увидим надпись, набранную по-французски: «Сей часослов, предназначенный для Римской церкви, закончен в день двадцать седьмого числа сентября в год тысяча четыреста девяносто восьмой для Жана Пуатевена, книготорговца, проживающего в Париже на улице Нёв-Нотр-Дам». Слова написаны в старой транскрипции, форма записи даты давно не используется, но мы все равно легко можем ее прочесть. То есть мы все еще можем прочитать текст, напечатанный пять веков назад. Однако мы не можем просмотреть видеокассету или CD-ROM, которому всего несколько лет. Если только мы не держим у себя в подвале старые компьютеры.
Тогда Александр отказался узнавать будущее. Почему? Потому что, как только вам выдвинули условие не думать о чем-либо, вы уже не думаете ни о чем другом. Нас вынуждает думать об этом сам запрет. Вы уже не можете не думать о левом глазе крокодила, этот глаз завладел вашей памятью, всем вашим сознанием.
Иногда, как в случае с Александром, память и невозможность забыть о чем-то становятся проблемой, даже целой драмой. Есть люди, наделенные способностью все запоминать благодаря простейшим мнемотехническим методам, такие люди называются мнемониками. Их изучал Александр Лурия[19], русский невролог. Питер Брук[20] был вдохновлен книгой Лурии, когда ставил спектакль «Я — феномен». Если рассказать что-либо мнемонику, он уже не сможет это забыть. Он как совершенная, но безумная машина — записывает все без разбора. В данном случае это скорее недостаток, чем достоинство.
Таким образом, искусство запоминания — это умение так соотнести пространственные представления с предметами или понятиями, чтобы они стали неотделимы друг от друга. Александр Македонский в вашем примере соотнес левый глаз крокодила с дымом, в который надо всматриваться, и именно поэтому утратил свободу действия. Техники запоминания встречаются еще в Средние века. Казалось бы, со времен изобретения печатного пресса эти мнемотехнические средства должны были давно уже выйти из обихода. Однако именно в нашу эпоху публикуются лучшие руководства по мнемотехнике!
Но причины, по которым книги горели, одновременно заставляли прятать их в более надежных местах — то есть, тем самым, собирать их. На этом основано монашество. Вероятно, многочисленные набеги варваров на Рим и их привычка сжигать город перед уходом заставила людей искать для хранения книг надежное место. А что может быть надежнее, чем монастырь? Таким образом, люди начали укрывать некоторые книги, спасая память от нависшей над ней угрозы. Но в то же время — и это вполне естественно — спасая одни книги и оставляя другие, они таким образом фильтровали их и отсеивали.
Поэма начинается так: «О, Боже, чей в ночи истошный слышен крик?» Что такое «истошный» крик в XVII веке, в Париже, среди ночи? Такой опыт погружения в прошлое с помощью звуков довольно увлекателен, хотя и труднодостижим. А как проверить?..
Во всяком случае, если вся визуальная и звуковая память о XX веке окажется стертой из-за тотального энергетического коллапса или еще из-за чего-нибудь, у нас по-прежнему и навсегда останутся книги. Мы всегда сможем научить ребенка читать. Эта идея о том, что культура может погибнуть, что память может быть стерта, — она, как мы знаем, совсем не нова. Возможно, ей столько же лет, сколько самой письменности. Приведу еще один пример, иллюстрирующий эту идею, пример из истории Ирана. Известно, что одним из очагов персидской культуры была территория современного Афганистана. Однако когда в XI–XII веках вырисовывается угроза монгольского нашествия, — а монголы уничтожали все на своем пути, — интеллектуалы и люди искусства, жившие, скажем, в Балхе, среди которых был и отец будущего поэта Руми[30], уходят, захватив с собой наиболее ценные рукописи. Они отправились на запад, в сторону Турции. Руми до самой своей смерти жил, как и многие иранские изгнанники, в Конье, в Анатолии. В одной легенде рассказывается, как один из этих беженцев, доведенный в дороге до крайней нужды, использовал взятые с собой драгоценные книги как подушку. Эти книги сегодня, наверное, стоят целое состояние. В Тегеране у одного любителя я видел коллекцию древних иллюстрированных манускриптов. Это просто чудо. Так что все великие цивилизации стоят перед одним и тем же вопросом: что делать с культурой, которой грозит опасность уничтожения? Как ее спасти? И что надо спасать?