Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Ощущение времени - Михаил Рафаилович Садовский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Не то подождите меня… — совсем другим тоном попросила она. — Сейчас Надька придёт, сменщица, а вечером у меня сегодня нет занятий.

— Ладно, согласился Додик, я на улице…

Они брели, и Додик опять удивлялся, почему именно по этим улицам? Ему было даже скучно, говорить не хотелось.

— Вам скучно со мной… — словно угадала девушка.

— Вы меня извините, я просто, наверное, устал или слишком углубился.

— Ну так давайте я вас провожу до дома… и всё… ко мне нельзя…

— Ко мне тоже! — рассмеялся Додик, — у меня соседка сразу в милицию побежит! Или настрочит «куда надо».

— Тогда… — девушка покрутилась на каблучке, — в кино!

— Верно! — согласился Додик.

Домой он возвращался «никакой».

С Милкой он всего два раза ходил в кино и даже за руку её не подержал… правда, она его учила целоваться… так, что до сих пор сладко… или он всё напридумывал. Напластовалось за двадцать лет. А может, и всё, что написал, напридумывал — не было такой Милки… была девчонка-соседка… проснулись у мальчишки гены… первыми те, что разделяют человечество на две части, а потом… потом фантазии рождали тоску, а тоска насылала фантазии — вот и накопилось за много лет… а он всё ждёт, что появится Милка и спросит: «Ты не женатый? Молодец, Додик! Завтра идём с тобой жениться! Видишь, я всегда выполняю свои обещания!» Почему-то на ум пришёл анекдот, о том, что говорят мужчины женщинам после первой ночи: немец — «Данке шён!», француз — «Созвонимся!», а русский — «Пошли в ЗАГС!»… русский… Я — русский… и девушки у меня все русские… вот и эта Мила… но какое это имеет значение, в конце концов… и какое отношение имеет к моей женитьбе телеграфистка… и почему мама именно сейчас ко мне приходила… она никогда просто так не появляется… может быть, Милка прислала письмо… он полетел к дому. В ящике валялся денежный перевод на три рубля пятьдесят две копейки из какой-то неведомой республиканской газеты.

Ночью его разбудил звонок. Незнакомый женский голос передал, что Леонид Дрейден в больнице и просит его прийти, как только сможет, а она санитарка, ничего не знает, и шёпотом торопливо досказала, что его избили хулиганы и «пробита голова», а потом опять громко, что ничего не знает, и говорить не велено… интонации были настолько похожими на те, с которыми он только недавно расстался, что Додик даже отвлёкся от своего волнения.

В тусклом приёмном покое ему выдали халат и сразу пропустили внутрь. Сердце колотилось — значит, очень серьёзно… но в коридоре перед палатой его остановили, и он увидел только, как Лёньку с забинтованной головой, закрытыми глазами и приделанной к каталке капельницей куда-то повезли два парня… на вопрос они только махнули рукой… женщина в белоснежном халате появилась неожиданно и тихо сказала, крепко взяв за руку выше локтя; «Идите за мной!». В кабинете она усадила Додика напротив себя за столом, закурила и, пристально вглядевшись в него, сказала:

— Это уже не первый случай… и почерк тот же… или хулиганы, или хуже. После ОВИРа уже не первый случай… надеюсь, что обойдётся без трепанации… но сотрясение мозга со всеми сопутствующими прелестями. Подробности в другой раз… вот вам ключи, он просил сразу же ехать к нему, потому что дочка одна и ничего не знает… сказать: «Папа уехал в командировку…» Вы адрес знаете? — поинтересовалась она. — Додик усмехнулся и ничего не ответил… — Я передам ему, чтобы не беспокоился, а вы позвоните завтра… вот на этот телефон… спишите на аппарате номер… я дежурный врач Эльвира Степановна Кружиянц.

Додик замешкался и потом впопыхах представился: «Додик!.. О, простите, Давид Самарский… товарищ… ну, друг этого… этого человека…»

На улице он долго голосовал, униженно уговаривал таксиста ехать на Тульскую, потом буквально рассвирепел и в следующую машину с зелёным огоньком плюхнулся безо всяких, а усевшись, провозгласил, что ехать им на Малую Тульскую. Таксист прокрутил счётчик и поинтересовался:

— Неприятности?

— Друг в больнице.

— Аппендицит?

— Хуже… хулиганы избили… проломили голову, а ребёнок один дома.

— Понял! — откликнулся водитель и прибавил газу… — А ты, если отказывается везти кто, ничего не говори и записывай номер… даже если нечем, делай вид, ну, что записываешь… сразу переменится… потому как премия накроется, если в парк сообщишь… всей колонне, понял?.. Не знал что ли?.. Точно… и никаких проблем. Своих больше, чем чужих, бояться надо! Так отделают!.. — Опять свои — чужие, машинально отметил Додик. — Обойдётся с другом… не дрейфь… ты извини, что говорю много… чтобы не заснуть, знаешь, по четырнадцать часов за баранкой… 12 — смена да домой, из дому… я без сменщика, машина старая… а им инвалидность не выдают — работай и всё, пока не встанет… только деньги тянет из заработка и всё… мастеру дай, слесарю дай… — он ещё говорил, говорил без остановки, и всё это вмещалось в бесконечный тревожный день, начавшийся там, далеко в детстве перед отъездом Милки, и теперь в преддверии отъезда его друга, опять наполненного болью и слезами… тем, чего в стране никогда не значилось в дефиците, а избыток не переполнял мир, и это изобилие всегда было свежим… высочайшего качества.

— Серый, — шипел Додик в трубку на кухне, чтобы не разбудить Лизку, — Серый, проснись, собака, слышишь?

— Да, — раздавался в трубке совершенно невменяемый голос, — слышу…

— Серый, ты что, пьяный?

— Нет. Совсем нет. Я слышу.

— Проснись, собака… Лёнька Дрейден в больнице…

— Лёнька? Где?

— Езжай туда к восьми, когда будет пересменок, поймай врача Эльвиру Степановну Кружиянц… запиши, пёс! И узнай всё… а то я не дозвонюсь — я с Лизкой…

— Понял! — голос в трубке стал чистым и напряжённым… — А что? Как?.. Ясно… ты ничего не знаешь… Суслик… Додик, где ты живёшь, а? Писатель хренов, инженер человеческих печёнок, всё, я всё понял… сколько это времени? О Боже! В эти часы даже ангелы отдыхают!..

До каких пор писатель имеет право распахивать душу?..

Додику удавалось писать урывками, и поэтому он был всё время в возбуждённом состоянии — не мог освободиться от необходимого материала и без конца повторял замечательные слова Светлова:

«Я могу прожить без необходимого, но без лишнего — не могу».

Как найти границу? Может быть, сформулированное перестаёт быть интересным читателю? А с другой стороны, если я суеверен — никогда не буду даже себе описывать и представлять событие… непременно сбудется — вернее, случится. Хорошее почти никогда, а чуть драматичнее — тут же… про несчастья и говорить нечего… Разве женская тайна не исчезала по мере укорачивания юбки? Разве коса — это только морока в жизни? А сигарета в её оскаленных зубах — образ современной жизни!? Причём тут женитьба? Я разве хоть раз обещал кому-нибудь жениться? Почему-то женщины всегда заводили со мной этот разговор. А я такой рохля, что ли? Или это обязательно? Может быть, коснись этого, и другие родители возникли бы на дороге моих претенденток… может, им тоже помешала бы национальность… а разве я не противоречу себе и не выдаю предчувствие за реальность… тссс… сбудется… не сбудется…

Старики говорят, что плохо одному в старости… а когда она наступает? По паспорту? По хромающему здоровью? Или по потере интереса к окружающему?

«Я не готов!»

Он исправно исполнял отцовские обязанности: кормил, встречал, провожал и даже проверял уроки. Иногда ловил себя, что говорит с маминой интонацией… «Руки? Руки уже чистые?.. Потом свои носки искать будешь — положи на место!»

Распорядок его жизни впервые стал похож на «нормальный»: он работал, когда Лизка уходила в школу, а потом посвящал ей всё время… учился многому, чего не знал — трудно вести дом. Вспоминал, о чём мечтал в двадцатилетнем далеко, о котором писал, — и всё слилось — его проза, заботы о Лизке и неизменно присутствующая во всём Милка, перекочевавшая со страниц — всё перепуталось… Он редко виделся с друзьями, и то напряжение, которое прежде ослабевало после встреч с ними, теперь накапливалось и невольно попадало на страницы.

Вере он не звонил. А она теперь не могла найти его… но он неожиданно обнаружил, что даже не огорчён этим… только ночами всё чаще она приходила к нему. Это был не сон, не мираж, не фантазии взрослеющего отрока… он ощущал физически её приход, её ласки, слышал её пронизывающий шёпот и гулкие удары пульса в горле… в эти моменты он готов был рвануть туда, где она, не рассуждая, не думая ни о том, что «после», ни о том, как это покажется ей самой и окружающим, — «это жизнь!» — произносил он потом, внутренне слыша интонацию, с которой произносила всегда с юмором в запутанных ситуациях другая его знакомая… эти ночные визиты изнуряли его и в то же время так сладко мучили, что он неуверенно внутренне протестовал… бессмысленно, робко и с надеждой, что эта игра не оборвётся.

Любовь, любовь держит человека на свете. Это слово столько раз употребляется людьми ежесекундно в силу своей всеохватности, что могло бы затаскаться и умереть, ан нет! Ему каждый новый влюблённый доверяет своё самое сокровенное и говорит: «Я люблю тебя!», вкладывая в это всё, что в нём в настоящий момент есть — всю жизнь, весь её смысл… любовь к делу выручает в те крутые моменты, когда кроме неё уже не за что ухватиться, чтобы не захлебнуться в накатившей волне трагических передряг… В страшных одиночках Лубянки поэты читали стихи и сочиняли стихи — это давало им возможность остаться людьми в дни и месяцы, когда их «выдерживали», не вызывая на допросы, лишая сна, изводя безмолвием и неизвестностью… музыканты тогда играли… и внутренняя моторика была настолько сильна, что не давала впасть в забвение и атрофироваться мышцам… беспомощные, поверженные осколками лётчики летали даже в беспамятстве и благодаря этому потом возвращались в строй! Люди не только не теряли Дело, но благодаря своей любви к нему, оставались живыми и людьми! Безнадежные не уходили со света, когда в критические минуты «быть или не быть» случалось их самым близким оказаться рядом и требовать, чтобы они не покидали их, буквально держать за руку и просить, и не давать забыться, и не отпускать от себя, не разорвать самые великие, невидимые и неразрывные узы… ЛЮБВИ!.. И вовсе не перечисление доказывает, что это именно так, а простое нетерпение ожидания этого слова, а лёгкость, с которой мы его произносим и врачуем этим и спасаем! Любое другое слово давно завяло бы и скукожилось от такого частого употребления, стёрлось бы, как золотая разменная монета, а оно лишь набирает силу, сохраняя в себе надежды и победы всех, кто уже коснулся его и доверился ему.

— Мне ваше лицо знакомо! — обратился Додик к парню, сидевшему за столиком в кафе в подвале клуба… — стук бильярдных шаров доносился, как звук сцепки вагонов на товарном дворе вокзала.

— А вы к нам на занятия приходили, — ответил сидевший и, видя, что спросивший не может вспомнить, добавил. — Вас Вера приводила.

— А! Как же, — перебил его Додик. — Вас зовут Миша… вы что, ещё и пишете?

— Упаси Бог.

— А… сюда, к писателям, случайно забрели! — догадался Додик.

— Нет… я тут живу недалеко… а здесь очень хороший кофе варят!

— О! Вы гурман!.. Как же вам удаётся прорваться сквозь церберов?! Без корочек — они строги!

— Это верно!.. Но я пользуюсь кредитом… это долгая история.

— Интересно…

— Меня тут как вундеркинда в своё время подавали, а внучка их шефа тоже со мной выступала… вот с тех пор… я подрос немножко… лет на десять, а всё остальное неизменно — все на местах… они, как положено в божьих апартаментах, вечны!

— Вы так салонно выражаетесь! — Додик смотрел на него пристально, и вдруг ядовитая игла кольнула его: может быть, она теперь с ним, вот с этим Мишей? Зачем ей неудачливый и старый… он не знал, как дальше унизить себя… ухажёр? Кавалер? вздыхатель? Не выстраивалось слово, которое бы вернее всего было — любовник!.. Вот они двое и по возрасту, и по интересам рядом… а он со своими нравственными проблемами и борьбой с ветром, как это бывает у всех, кто занимается литературой, он лишний… а эти мечтают о конкурсе и поедут, выиграют (точнее сказать наиграют себе) какое-то место, и сразу станут знаменитыми, и войдут в обойму. И привезут обратно шубу и магнитофон, и потом уже будут совместными усилиями держаться за ту… за ту жизнь, которая ему недоступна и непонятна… а им вдвоём сподручнее, и им она…

— Вера говорила, что вы очень здорово пишете, — по-детски наивно произнёс Миша.

— Да? — удивился Додик. — Делилась? — но оппонент не понял сарказма.

— Она сейчас в отличной форме! Израилич доволен — это редко бывает!

Додик не удержался от улыбки. Это «Израилич» звучало потрясающе!

— Не верите? Правда!

Додик смотрел на сидящего напротив и совершенно ясно представлял себе, что ничего у них нет общего с Верой кроме уроков в одном классе у одного педагога… что ни за что они вместе бороться не будут, а разовьётся у них, по его понятиям, не чувство стаи, а ревность Мидаса, и ему не пристало становиться Отелло… ох, по многим причинам… и весьма веским.

— Я вам подарю книжку, если издам… смогу издать… — поправился Додик.

— Очень трудно? — поинтересовался Миша.

— Я, знаете, вам завидую… вам ничего не надо кроме инструмента, чтобы выразить себя.

— О… — перебил его совсем другим тоном собеседник… глаза его сузились и губы стали жёсткими… — В таком случае и вам ничего не нужно, кроме бумаги и машинки… Но ваша рукопись сохранится и когда-нибудь прорежется, а то, что воспроизведу я, уйдёт в небо, в неизвестность, в небытие! Понимаете?

— Да… — неуверенно протянул Додик.

— Мне нужен зал! — уже возбуждённо говорил парень — Зал, студии, записи, трансляции… и именно в тот момент, когда я в пике, а поскольку не знаю, когда на меня свалится милость всевышнего, должен быть на вершине формы всегда! ВСЕГДА! Ежечасно, ежесекундно… я не могу выпить три чашечки кофе, чтобы не перенапрячь… чтобы пальцы… чтобы…

— У вас неприятности?

— Да. По-моему, — остывая погрустнел Миша… — мне, кажется, я… боюсь говорить…

— Не надо! Не надо! — вскрикнул Додик, — не говорите, прошу вас… знаешь, всё материализуется. Не говори. Особенно плохое… молчи… а руки… хочешь, дам тебе верный совет дилетанта?..

— Дилетанта?

— Да. Дилетанта!

— Если вы хорошо пишете, как говорила Вера, вы не можете быть в искусстве дилетантом… Вы же хотели дать мне совет из этой области?

Додик оторопел от этой мысли, которая никогда прежде не приходила ему в голову. Он молчал и соображал…

— Мне пора, — прервал его Миша.

— Погоди! Минуту! Один мой знакомый, лётчик, рассказывал мне, что когда лежал без движения после ранения, чтобы не потерять навык, летал в уме, так сказать… понимаешь? — Миша кивнул головой. — и когда он потом встал всё же… через… больше чем через полгода… его списали из авиации… война же шла… комиссовали… а он уговорил своего знакомого командира эскадрильи, друга своего, и тот разрешил ему подняться в воздух… на спарке, конечно, на учебном самолёте с двойным управлением… знаешь, никто на земле не поверил, что этот человек пилотировал… все думали, что инструктор… но инструктор побожился, что не притронулся к штурвалу, образно говоря… — Додик замолчал.

— И что? — наконец не выдержал Миша.

— Как что? Он воевал потом до конца. Выжил благодаря этому… выжил под пулями, в боях… наград нахватал… а так пропал бы… спился бы, или бы пулю себе в лоб пустил… он жизнь без самолёта не представлял и не хотел… как ты.

— Спасибо! — медленно выдавил Миша. — А теперь?

— Что теперь? А… — догадался Додик… — Теперь не летает… после войны год пролетал и всё… я тебя как-нибудь познакомлю… теперь он музыку пишет… хорошую… настоящую.

— Потрясающе! Я вам очень благодарен!

— Да брось ты!.. Я просто — Додик, понимаешь, и мне тоже нужен зал, полный народу… удачи тебе! Миша!

Чем ближе был день отъезда Милки, тем беспокойнее становилось Додику. Он переносился назад и снова, и снова проживал те дни и даже часы и минуты. Ему всё время казалось, что слова потрачены впустую, что он никак не может воссоздать не то чтобы то время, но сегодняшнее ощущение того времени. Милка диктовала своё, он часто не соглашался с ней, но всё это происходило с ними тогдашними, ещё детьми, сегодня. Он ничего не мог с ней поделать! Как только он пытался сказать что-либо от себя за неё — получалась фальшь. Он нервничал, рвал страницы, возвращался опять назад, прокручивал всё в возникающих непонятно каким образом картинках и прислушивался к тому, что там происходит. Записать за воображением не успевал, старался запомнить, но дальше третьей фразы оказывалась полная пустота — ощущение отвратительное… работа остановилась.

Но не только из-за этого нервничал Додик. Какая-то смутная мысль, трудно формулируемая, всё чаще толкала его просто физически под руку. Сбивала с ритма. Останавливала пальцы… пока однажды так просто ясно открылось, словно утренний свет из-за туч, отражённый первым ослепительным снегом после вчерашнего ненастья! Какое облегчение и необъятная радость!.. Удивительная радость, потому что открылось совсем простое и не радостное. Лёнька Дрейден, Вера, Миша… они стремились к тому же самому, что Милка двадцать лет назад!.. Почему?.. Он представил себя на месте этих людей… и он стремился вырваться из круга, в который его загнали! Ему было плохо — понятно, но он никогда не думал, что можно вообще избавиться от этой силы, гнетущей его, сгибающей, ломающей беспощадно… за что? Разве сильный тратит свои силы, чтобы подавить всех вокруг, перебить, перекалечить, чтобы все знали, что он сильный?! Чтобы боялись его?! Никогда! Отчего же всем достаётся от власти? Всем! И за что? За то, что она провозглашает сама! Свобода! За неё же боролась и борется власть и крушит тебя за то, что ты хочешь быть независимым и жить, как хочешь?! По крайней мере, говорить, что хочешь! Хоть думать! Нет… она боится дать людям свободу, потому что опять же боится, что эта свобода обернётся оружием против неё… следует своим же постулатам! Это же они агитировали народ, вооружённый для войны, повернуть винтовки против власти!

«Неужели я так глуп и малообразован, что должен был потратить столько лет, чтобы прийти к общеизвестному?!» Он был повержен. И неужели борьба бесполезна? Столько примеров приспособленчества и лизожопства! Этот «писатель», который ради бездарных детских повестушек отказался от национальности и так отвратительно потеет, боясь, что его разоблачат и кричит, что он русский… разве он один? За миску чечевицы!?.. Сильный не боится — напрягается и готов к защите. Слабый со страху кричит и крушит, чтобы все убедились в его могуществе!

Что ж это таким криком наполнена страна?! Сколько лет! Валили на Сталина. Восстановили ленинские нормы… какие нормы? Убивать попов? «Чем больше, тем лучше для дела пролетарской революции»! Судить поэтов за тунеядство? Генералов за правду о войне и мире? Кромсать евреев за сионизм и заговор!.. Душить за то, что родился в пятницу, а не во вторник?!

Подачками покупать лучших поэтов и писателей? Ой, лучших ли? Учить гениев, как писать музыку, травить медиков страхом, кормить липой обывателя и гонять за сосисками и маслом самолётами в Москву с Урала?!

Всё вдруг стало выстраиваться в одну линеечку, и только всё больше тяготило душу — даже не грандиозность открывшегося обвала… ему показалось, что он так бездарен и мелок в этом стонущем между жерновами мире, что вообще никому не нужен, что давно глух и слеп, или так и не прозрел с детства. «Тогда зачем я здесь и кому нужен? Лёнька мечтает вырваться на свободу и, если не обогатить мир, так открыть ему, что с помощью его АСУ действительно благополучное завтра значительно ближе… Вера мечтает рассказать людям, как огромен и прекрасен мир… даже страданий… Шопена, потому что там человек достигает таких высот духа, где страдание чище и благостнее радости. И она всем покажет, как прекрасен человек… тот парень, которого засудили в Питере, открыл бы своим соотечественникам ширь и глубь английских поэтов, а ему заткнули рот лопатой на семь лет. За что? И сможет ли он выбраться из ямы, в которую брошен и где нет света? А он со своей Милкой кому нужен? Новое „Детство“? Хватит Толстого — и одного и второго, и Михайловского, и Горького и Кассиля… и… а зачем они все пишут после Пушкина, Тютчева и Пастернака?.. Пишут в стол! „Жизнь и судьба“. Зачем же уж Борька Иванов, когда напьётся, клянёт власть, которая ему всё дала? И хочет дать ещё больше, а он не берёт! Не берёт и презирает её. Не берёт, потому что… почему?..»

Страх. Страх. Страх. Кто чего боится…

Ему привиделся лист. Большой, просвечивающийся каким-то бедным мерцанием позади его поверхности, лист со стержневыми изломанными жилами, утолщающимися чуть-чуть в местах, где от них ответвляются жилки. И те тоже прихотливо и густо тянулись, утолщаясь и давая ход ещё более мелким… они были бурые в тёмно-зелёном пласте и, казалось, пульсировали, питая этот пласт, и в каждом капиллярчике, до которого наконец утончалась стержневая жила, начинающаяся у черенка, пульсировал, повинуясь чьей-то воле, страх… непонятно было, к чему этот лист прикреплён, но он был необъятен, непробиваем, неколебим и неуязвим — ему не страшна никакая засуха, никакие ветра — этой питательной среды, страха, в мире столько, что он смело испаряет её и от этого только плотнеет и тучнеет. И свет всё труднее пробивается сквозь зелёную толщу. И всё незаметнее жилы. И всё могучей и бессмертней лист.

Додик чувствовал, что в воздухе стало меньше молекул. Он стал разреженным — воздух! Да. И не потому, что он взобрался высоко. Наоборот. Он засыпан. Придавлен. Беспомощен. И не знает, куда идти. Зачем вообще идти…

Он тащился по улице и бормотал:

С детьми играли мы в саду. Лепили мокрый снег. Вдруг у прохожих на виду Встал снежный человек. Он выше и плотней меня, Солидный и с брюшком. Но я не прожил бы и дня С таким замёрзшим ртом…

«— Нет, всё равно я выйду на улицу и посмотрю на тебя, Милка! Потому что, может, больше никогда не увижу! Ты же уезжаешь так далеко и навсегда!

— Додик почему, так выходит, что всегда всё получается по-твоему? — она смотрела на меня через плечо. Вот сейчас повернёт голову и отведёт взгляд — и всё.

— Знаешь, почему… — я задумался… но мне нельзя было молчать, чтобы она подольше не уходила.

— Я тебя учу, учу! А потом получается всё по-твоему.

— Потому что…

— Додик! — она не могла остановиться и не говорить… — Потому что я, когда боюсь, сразу начинаю реветь, а ноги совсем не слушаются, и я даже убежать не могу… Помнишь, когда мы ходили в Овражки? Если бы не ты, Додик… мне так страшно было, и я только подумала: какая я дура!

— Почему, Милка?

— Потому что знала, что там бандиты живут, а пошла… если бы они меня поймали… — она замолчала и стала жевать кончик воротничка… — И сейчас мне тоже очень страшно, Додик… — он долго молчал и потом выдавил, опустив глаза:

— И мне… мне тоже страшно, Милка».

Он уже три дня нигде не появлялся. Последняя точка была поставлена им не только в его повествовании, но в долгом отрезке его жизни… может быть, её половине… или даже большей части. Он лежал дома и думал. Пытался отвлечься: читать, искать сказку для нового спектакля, смотреть в окно — что, если так и писать — пишу, что вижу… оконная хроника… чем чеховская чернильница лучше — да там ещё и придумывать надо что-то, а здесь: может быть, в этом обыденном и привычном есть тоже глубина и подтекст… наверняка… как его прочитать, увидеть и проявить?..

Он лежал на диване, обросший рыжеватой щетиной… задрёмывал и, внезапно вздрогнув, открывал глаза. Мысль текла лениво и как-то отстранённо. Кажется, это кто-то думает, а он, непонятно почему, слышит, не слышит… просто понимает её, эту мысль… а может, она существует сама по себе… не обязательно же мысли находиться в чьём-то теле, в чьей-то голове… может, ей так удобнее… «Сегодня седые блёстки заметил на подбородке… может, и не полжизни, а чёрт его знает, сколько… может, вообще времени не осталось…»

В дверь постучали сильно и уверенно. Додик вздрогнул — треснул и разбился какой-то дорогой сосуд.

— Кто? — спросил он лениво. Дверь слегка приоткрылась и возникла голова Анны Ивановны. Она стояла наклонно, опираясь виском и плечом на косяк двери.

— Давыд, ты что заболел? Может, тебе в магазин сбегать, — дверь ещё приоткрылась, — либо в аптеку?

Додик совершенно ошарашенно смотрел на соседку. Она вторглась в его существование камнем, брошенным в стоячий пруд.

— Нннн… — он даже не понимал смысл этого простого и естественного вопроса. — А! Нет. Нет. Спасибо! — такого никогда прежде не случалось… — Спасибо! — Анна Ивановна уже стояла на пороге в открытой двери.

— Ты знаешь, Давыд, я тебе говорить не хотела… но ты такой расстроенный… — он пытался отрицательно мотнуть головой, но… — Я тебе говорить не хотела, а теперь думаю, надо сказать… не знаю, но чувствую, что надо. — Додик не предлагал ей войти. Он поднялся со своей лежанки и стоял с опущенными руками, ожидая конца визита. «Какого чёрта она притащилась!?»



Поделиться книгой:



Регистрация