— Позови его ко мне…
Вошёл Лакоста и с подобострастною улыбкою отвесил поклоны её величеству и княгине.
— Лакоста! Какой же ты дурной человек, что променял меня, твою государыню, от которой зависит даже твоя жизнь, на каких-то пакостников. Знай, они защитить тебя от моего гнева не смогут, а возбудить против тебя гнев могут и должны, заставляя тебя им пересказывать всё то, что здесь у меня делается! Я знаю теперь, что Ушаков тебе ничего не сделал, но зато я прикажу тебя сильнее наказать и… прикажу, если ты мне теперь же чистосердечно не повторишь всё, что ты там на меня лгал, отрезать сейчас же мерзкий твой язык! Не думай же, что кто-нибудь вырвет тебя из рук моих!.. Одно только спасёт тебя — искреннее признание…
Голос её величества, обыкновенно мягкий и ровный, постепенно возвышался, а в последних словах загремел, так перепугав шута, как он никогда ещё не трусил. Он повалился как сноп на пол и, весь трясясь, пытался припасть к стопам её величества, лишившись языка.
Гнев Екатерины I был, впрочем, только вспышкою, скоро утихшею; но и придя в себя, и успокаиваясь императрица продолжала громко приказывать Лакосте признаваться. Тот медленно освобождался от своего непритворного ужаса и стал наконец отвечать односложными звуками, при каждом почти останавливаясь.
Конечно, нужно было много терпения, чтобы выслушать Лакосту и вывести прямое заключение из его слов. Княгиня Аграфена Петровна, несколько минут внимательно вслушиваясь в его процеживание ломаных звуков поодиночке, с последовательными остановками, мигом сообразила, на что бил признававшийся, и обратилась к государыне с предложением:
— Ваше величество, позвольте мне Лакосту допрашивать и записывать всё, что он скажет? А то ваше величество изволите сильно утомляться… Я же, смею уверить… ничего не пропущу и…
— Очень обяжешь, княгиня. Слушай же, Лакоста, не думай, что княгиню тебе удастся провести… и говори как мне… всё ей… я тоже слушаю и буду, при случае, давать вопросы.
Шут наклонил голову, изобразив в фигуре своей воплощённую покорность жребию.
Государыня указала княгине пересесть подле себя с правой руки, к столу, а Аграфена Петровна, сев сюда, на ухо что-то шепнула её величеству. Знаком головы было получено разрешение, и княгиня начала допрос шута, взяв перо и записывая каждый даваемый вопрос по-немецки, вместе с ответом.
Она совершенно основательно решила, что Ушаков будет стараться, конечно, добыть для прочтения допрос шута. И найдутся усердные люди, чтобы показать ему не вынося отсюда; а немецкое письмо и получа Андрей Иванович не прочтёт всё-таки. К тому же, задавая вопросы по-немецки, княгиня могла по-немецки и получать ответы Лакосты, и ему труднее было в этих ответах увёртываться. Тогда как по-русски, в случае надобности, он умел представиться не могшим совсем подобрать слова для ответа. Немецкую речь не могли понять и женщины из низшей прислуги, если бы хотели шпионить. Хитрец Лакоста понял с первого же вопроса невыгоду для себя системы новой допросчицы, и это сознание, произведя в нём робость, заставило предать себя и свои признания воле Божьей. Он уже не пытался — как сперва было он думал — придумывать кое-что другое, скрывая существенное.
Вопрос княгини: «Давно ли ты пустился шпионить?» — уже поставил Лакосту чуть не в тупик. При повторении же этого вопроса государыней он очень тихо только сказал:
— Три года!..
Спрос: «Кому первому начал ты передавать?» — ещё более смутил хитреца. Но ответ: «Ивану Антоновичу» — заставил переглянуться Екатерину I и княгиню.
— Ему зачем? — по-немецки задала вопрос сама государыня.
— Не знаю, — вздумал было ответить, упираясь, шут; но гневный взгляд монархини, указавший на лежавшие на столе большие ножницы, привёл в трепет старого хитреца, вообразившего, что угроза отрезать язык теперь же готова и исполнится.
— Знаю, знаю! — запищал как-то комично Лакоста и прибавил: — Павел Иванович ему поручил.
— А он зачем? — спросила было княгиня, но государыня сама стала шёпотом объяснять ей, что Ягужинский с Авдотьей Ивановной Чернышёвой наблюдали за действиями Монса. — И для того служил он, — указала Екатерина на шута. — А что Черкасов у них был также орудием, я до сегодня не знала, — внушительно, на ухо прибавила Екатерина I княгине.
Много и других неожиданных новостей узнала Екатерина Алексеевна при допросе Лакосты, и княгиня записала всё очень бойким немецким почерком, нисколько не напоминавшим руку дамы не только из русских, но и из образованных немок. Княгиня Аграфена Петровна составляла потому настолько редкое, если не единственное исключение, что с детства в родительском доме навострилась переписывать дипломатические бумаги в бытность отца под рукою у Гаврилы Ивановича Головкина. Теперь эта старинная канцелярская опытность неожиданно пригодилась, и с большою выгодою для дела, приведя в удивление императрицу. В глазах её величества княгиня бесконечно выросла, и Екатерина уже теперь рассчитывала заменить этою умною, преданною особою всех наиболее к ней приближённых, не выключая и Макарова. Он с кончины государя чересчур уже предавался приятной уверенности, что его как бы некем заменить, а потому он может себе позволять чуть ли не всё, что взбредёт в голову. Хитрость этого человека, дававшая ему возможность угождать и взыскательному Петру, с кончины его как бы парализовалась ленью.
Со своей стороны Аграфена Петровна, как дальновидная советница, после признания Лакосты — когда выслали его из комнаты её величества, но оставили ночевать в приёмной, настрого запретив отлучаться, — дала мысль: призвать для личных объяснений всех тех, кто поручал шуту справки и наблюдения.
Государыня согласилась на это, но с одним условием: что её величество сядет у самой завесы алькова в опочивальне, а княгиня поместится за занавесью, сзади кресел государыни, и при необходимости проявит гнев для острастки виноватого; Аграфена Петровна потянет книзу складки платья монархини, а для удержания вспышки — вверх. Решение принято, и (кроме Ягужинского и Чернышёвых) приказания посланы.
Среди бесед и уговоров наступила глубокая полночь, и комнатные женщины, накрывшие давно ужин, не видя выхода её величества, придумали перенести стол со всем приготовленным прямо в опочивальню. Тихо распахнулись обе половинки двери, и быстро подкатился на колёсах стол с кушаньями и напитками, не потревожив ни её величество, ни советницу и не перервав нити разговора. Затем женщины удалились, а Ильинична сочла нужным обратить августейшее внимание на необходимость подкрепить силы перед сном.
— Вашему величеству теперь больше, чем в другое время, нужен отдых, чтобы приготовиться к тяжёлому приёму людей, с которыми придётся вам крепиться, выслушивая их увёртки и новые плутни…
— Твоя правда, Ильинична… подкрепимся. Но если бы вы знали обе, как сделалось больно моему сердцу при напоминании, что я со всеми должна играть комедию… и…
Её величество не договорила, но взгляд, полный горечи и отвращения, досказал смысл фразы. Предаваясь мрачной думе, Екатерина I машинально налила какого-то вина в стоявший перед нею кубок и залпом выпила его, думая, как бы залить жгучую боль от поднявшейся желчи. Минутное облегчение не ослабило утомления, усиленного неприятными открытиями, и к концу ужина сон склонил на пуховик отяжелевшую голову кроткой монархини.
Ильинична и княгиня, наоборот, бодрствовали; обе советницы не заметили в интересном разговоре, шёпотом, наступления дня. Речи свои они не перервали и тогда, как вокруг них уже началась обычная дневная суета. Уж в приёмной её величества Иван Балакирев вежливо начал отказывать назойливым посетителям, прося прийти в другое время, потому что её величество после болезненного припадка только что заснула. Этот же ответ получили от Балакирева даже Андрей Иванович Ушаков и Макаров. Оба господина явились во Дворец вместе, с раннего визита и совещания у светлейшего князя, ещё не отучившегося от петровского порядка вставать чуть не с петухами. Так как Ушаков считал, что в первую очередь надо решить все его предложения, то светлейший князь и поручил Макарову с них именно начать свой доклад по кабинету её императорского величества.
Если бы необычный сон её величества не представлял непредвидимой задержки, то Андрей Иванович рассчитывал всё заполучить ещё утром, вместе с распоряжениями о новых лицах и отношениях к ним государыни, по его представлению. В числе этих новых лиц и предположений было предложение немедленно удалить Ильиничну: она видела, как Ушаков подъехал к дому Толстого, по возвращении с обеда светлейшего, и у Андрея Ивановича сложилось тотчас соображение удалить её скорее, чтобы не предала. А что она, баба хитрая, поняла многое при встрече и намотала себе на ус — в этом Ушаков не сомневался. Знал Андрей Иванович и то, что за человек княгиня Аграфена Петровна, ехавшая с Ильиничной в одних санях. И её тоже думал попридержать усердный разыскиватель, а затем хотел предложить — приличия будто бы ради — возвести в церемониймейстеры шута Лакосту, с поручением ему докладывать о приходе разных лиц в приёмную её величества, вместо Балакирева. Того же он предполагал назначить комиссаром работ, с рангом выше гвардейского прапорщика, но с удалением совсем от очей государыни. И сам светлейший будто высказал, что неприлично входить такому молодому человеку в опочивальню её величества или в уборную, где монархиня бывает в неглиже. Макаров даже предлагал, с назначением Балакирева в интенданты, прямо услать его теперь в губернии: ревизовать запасы и переурочивать повинности по дворцовым волостям, которые, за недосугом, лет двадцать не были смотрены никем из верных людей.
— Женим Ваньку на Дуньке Ильиничниной, и пусть он себе зашибает что придётся, а нам поперёк дороги не торчит, — решил великодушно Алексей Васильевич.
— Вот так молодец, Алёша! — похвалил Андрей. — А то этот верхогляд норовит всё выше лететь и от нас рыло воротит, стервец, как я уже заметил. И штука, я вам скажу, ваша светлость! Не смотрите, что исподтишка подходит да чуфисы бьёт [57]…
— И того нет! — отозвался светлейший, начиная ходить по кабинету, как бывало у него перед вспышкой гнева.
Оба советника по этому признаку раздражения, переглянувшись, заключили, что пора им закрыть совет.
— Одначе мне, ваша светлость, кажись, пора за дела приниматься, — выговорил робко Ушаков да тут же и вставил. — Довольно будет на первый раз. И то заранее трудно сказать, удастся ли?
Макаров также не совсем одобрительно качнул головою.
— Ну, хоть и так покуда… — решил, начиная ещё что-то припоминать, светлейший. — Помните, я буду часов около двух. После обеда сосну чуточку и тогда уже опять буду молодцом.
Произнося последние слова, Александр Данилович приосанился и взглянул в зеркало, проходя мимо него, — ненароком, должно полагать.
Фортуну, однако ж, древние справедливо представляли женщиной молодою и капризною, любившею ежемгновенно изменять положение с поворотом колеса. Лучшие намерения и прекрасно соображённый план советников оказались мгновенно разрушенными от самого прозаического повода — её величество была разбужена раньше, чем должно. А сделала это Ильинична по усиленному о том домогательству Алексея Васильевича Макарова. В сущности, бабе самой хотелось скорее начать заученную роль гофмейстерины, и она рада была, что имеет повод сослаться на другого, если императрица изъявит неудовольствие. Войдя же в опочивальню и став у изголовья государыни, начинавшей уже просыпаться, она громко сказала:
— Неравно головка разболеться может… Вам бы, ваше величество, мало-маля да открыть оченьки? Право, так… Да и Алексей Васильич здесь… Покою не даёт который уж раз: «Надо, — говорит, — всенепременно доложить».
— А-а! Что-о?! — зевнув, переспросила государыня, делая недовольную мину человека, отрываемого от очаровательных грёз к гадкой прозе. — Провал бы взял тебя, Ильинична, и с Алексеем Васильичем. Только успеешь забыться, как ты, негодница, и начинаешь меня мучить…
— Да я, государыня, ни при чём тут, сами рассудите. Приказ вы же отдавали: будить непременно, если будет настаивать. Почему я знаю, что вам неугодно его принять? Вижу, вздрагиваете таково неладно что-то, вот я, по рабскому моему усердию, и заговорила неравно — думаю — головка бы не разболелась, коли переспите.
А у государыни действительно началась головная боль.
— Так и впрямь, думаешь ты, лучше будет ещё не засыпать… а разгуляться? Спасибо, коли так, за остережение, а голова подлинно болит…
— Так, ваше величество, лёжа его выслушаете? Он говорить или читать будет, вы услышите… мало-помалу и очунетеся…
— Пожалуй, введи… Только я не встану ещё…
Княгиня стала за занавес, её задёрнула Ильинична и ввела Макарова.
— Ну, что у вас там нужное такое? — сердито позёвывая, задала вопрос кабинет-секретарю государыня.
— Да несколько представлений светлейшего, не терпящих отлагательства…
— Каких таких?! Посмотрим! Читай!
Макаров прямо и зачитал о даче дворов: пятидесяти — княжне Марье Федоровне Вяземской, у которой будто бы деревенька родительская сгорела, да за усердие сто дворов — генералу Ушакову.
— А есть свободные дворы-то?
— Как же, ваше величество… и гаки есть в Лифляндах, и дачи…
— Отдать же княжне, бедняжке, все полтораста дворов. Я ею довольна была всегда. А на пожарное дело нужно пособить. А Ушаков… переждать может. Он нам всё только обещает приложить усердие. Просил позволения забрать кого нужно — позволила я, а он же пришёл да говорит сам: «Всё пустяки… незачем брать в допрос». Пустой, значит, человек! Хотелось ему у нас доклад получить да чин генерал-адъютанта?! Посмотрим ещё… да коли ещё что соврёт, так и снимем этот чин. Не стоит… Сплетник и каверзник он. Не больше того!
А Ушаков тут уже был и при произнесении своей фамилии наставил ухо, стоя в отворённых дверях передней. Его как громом поразила высочайшая резолюция, а неожиданный отказ привёл даже в бешенство, которое готово было разразиться над первым встречным, кто бы пришёлся по силам. Но глаза Андрея Ивановича напрасно искали здесь предмета, на котором бы можно было сорвать свой гнев.
Балакирев стоял у окна на Неву и смотрел в него, стоя спиною к генералу. Андрею Ивановичу страх захотелось привести к порядку субалтерного офицера, но боязнь, как это ещё примется теперь, не усилит ли, чего доброго, ещё пуще августейшего неодобрения его действий — остановила даже и этот порыв. Мелькнул сквозь отворённую дверь в коридор у цесаревен Лакоста, но, завидя генерала, сам поспешил ловко скрыться, так что Андрей Иванович не заприметил даже — куда? Словом, образовалось вдруг и неожиданно самое скверное положение, и это после того, как он полагал, что всё пойдёт как по маслу!
Макаров попробовал было сколько-нибудь ослабить невыгодное мнение императрицы об Ушакове и заговорил о наговорах, которые могут иногда несправедливо обнести честного человека.
— Как тебе не стыдно, Алексей Васильич, — с гневом прервала Макарова государыня, — и называть-то честным человеком того, кто сам мне говорил, что Лакосту сделал шпионом для себя! Эта ли заслуга его, которую светлейший находит достойною награды?
Макаров прикусил язык и поперхнулся, а Ушаков, услышавший ещё и это, готов был сквозь землю провалиться. Он судорожно как-то замотал головою и, махнув рукою, с ощущением, что всё погибло, ушёл не оглядываясь из приёмной. А недавно ещё он входил туда с такими радужными мечтами… В воротах с Большой улицы на дворцовый двор с растерявшимся Ушаковым столкнулся сияющий надеждою восстановить своё прежнее положение генерал-адъютант Дивиер.
Он был в полной форме и в правой руке держал свёрнутый в трубочку рапорт о благосостоянии столицы. На крепости куранты начали играть полдень.
Явление генерал-полицеймейстера в приёмной её величества изменило несколько положение лиц, прямо заинтересованных в деле. Балакирев, раскланявшись с Антоном Эммануиловичем по всем правилам придворного этикета, поспешил сообщить о нём Ильиничне, стоявшей в коридорчике перед опочивальней в ожидании Дивиера, о приёме которого ночью рассуждали. Ильинична из гардеробной прошла неприметно за занавес к кровати и шепнула государыне. Екатерина в это время задавала своему кабинет-секретарю разные вопросы, на которые приходилось ему давать медленные и только односложные ответы, очевидно немало затруднявшие не приготовленного к ним дельца.
Так что слова «Ну… я должна встать теперь, покуда прощай, Алексей Васильич!» — очень обрадовали недовольного Макарова, и он быстро удалился.
Макаров встретил в приёмной Дивиера, он на поклон его только ответил:
— Знаю, что поспешили!
Дивиеру, однако, ещё пришлось подождать больше четверти часа, пока он был допущен на аудиенцию. Государыня, уже одетая, с признаком почти сглаженного недовольства на приветливом лице, сидела в креслах своих, вдвинутых в альков настолько, что спинка их, казалось, вдавливала тяжёлую бархатную занавесь, образуя над головой её величества складку, вроде балдахина.
Справа, между креслом и стенкою к коридору, стояла, тоже одетая по форме, в фижмах и с фонтанжем [58] на голове, Авдотья Ильинична, новая баронесса Клементьева, сановитостью поступи и осанки ничем не проявлявшая непривычки к данной ей роли придворной дамы. Дивиер, войдя, склонился перед государынею и, поцеловав руку, выпрямился, подал рапорт, произнеся обычную фразу:
— Имею честь представить вашему величеству рапорт о благосостоянии вверенной мне столицы.
— А что же ты не прибавляешь, Антон Мануилович, по примеру товарищей, что всё у вас обстоит благополучно? — сказала ему приветливо государыня.
Бесстрастное лицо Дивиера подёрнула чуть заметная улыбка, и он поспешил ответить:
— Боюсь сказать неправду вашему величеству, сознавая хорошо, что вы, государыня, лучше меня знаете, что не может обстоять всё благополучно у нескольких хозяев, отдающих каждый от себя приказания. Выполняя одно, устраиваешь невыгодный разлад с другим. Ну… и выходит кутерьма, при которой трудно поручиться, что всё будет благополучно.
— Я спрашиваю не о будущем, а о теперешнем, — прямо поставила вопрос государыня.
— И о теперешнем не смею того же сказать, когда знаю, что мимо меня оцепляет Ушаков дома и входит в стачки с теми, кого берётся арестовать.
— Ты прав, Антон Мануилыч. Я виновата, что ему поверила, а теперь понимаю, что ему-то и не следовало поручать ничего. Делай ты всё, что делал при покойном государе, но ты поручись уж мне, что подыскиванья одних на других больше не будет.
— Не могу, ваше величество, потому что вижу и знаю, что под меня самого больше всех подыскиваются и готовы бы меня в ложке утопить… ещё называясь родными…
— По крайней мере… против родни-то своей поручись мне, что ты готов идти, служа мне верою и правдою!
— Готов, ваше величество! У меня нет ни друзей, ни родных там, где требует долг и моя обязанность. Велите взять — возьму кого угодно… и на уговор не пойду. В этом могу поклясться честью, которой у больших людей, говорят, будто не хватает.
— Зачем клясться! Я и так верю, если говоришь искренно. Вчера я слышала сама, как на тебя напали безвинно. Я тебе помощница и поддержка: не бойся никого, и, кто бы тебе ни сообщил мою волю, — прежде чем выполнить, переспроси у меня.
— Слушаю, ваше величество!
— А что ты знаешь о подмётных письмах?
— То же, что и все, ваше величество.
— А что все знают про них?
— Что это манёвр врагов светлейшего князя — возбуждением ропота в народе поторопить устранение его от дел…
— Для чего же это?
— Чтобы остановить захваты, поборы, бесчинства и притеснения всякого рода всем, делаемые князем и его любимцами, которым он даёт всегда полную свободу наживаться…
— Как же остановить это?
— Арестом князя и устранением его от дел.
— Но ты знаешь, что я ему слишком обязана, чтобы показать себя настолько строгою даже ввиду явных моих на него неудовольствий. Он вправе тогда будет считать меня не ценящею его заслуг и… неблагодарною…
— Ваше величество можете отнять от него только заведование большими суммами и непосредственное распоряжение чем бы то ни было, пожаловав новое назначение — ревизора действий других… Или изволите дать его светлости поручение что-либо осмотреть; или выполнить какое-либо дипломатическое важное поручение, требующее удаления из столицы. Для управления делами здесь потребуется, за его отсутствием, другое лицо… и не одно даже… а в их руках и останется заведование. А там, по возвращении, дать изволите и другое поручение для отъезда…
Екатерине никогда ещё с этой стороны не представлялся вопрос о возможности ослабить значение силы князя Меньшикова. Новость предложения поразила государыню неожиданностью, но природный ум тут же подсказал, что в этом проекте много практической пользы и немало в нём пунктов, где личному честолюбию князя открывается новый путь, суливший усиление его власти, которой всегда и всюду неразборчиво добивался министр из пирожников.
— Хорошо! Я подумаю об этом… Спасибо! Твой совет дельный и… дальновидный! — произнесла государыня с расстановкою, погружаясь в думу.
Дивиер хотел уйти.
— Останься, Антон Мануилович! Я хотела что-то ещё теперь же приказать тебе… Да! Скажи, пожалуйста, что мне делать с Лакостой! Ушаков…
— Приголубил его для своих выгод… Знаю, государыня… Я давно уже учредил надзор за тем и другим… не прикажете ли также накрыть мне их, как Ушаков у Толстого — Лакосту? Только я посылать вашего шута не буду, как Андрей, а накрою тогда, когда ни тот, ни другой и чуять не будут, что их слушают и видят.
— Нет! Этого покуда не нужно. Старик во всём признался… Я передам тебе его допрос, нарочно писанный по-немецки. Ты сообрази, что нам делать. Где же допрос, Ильинична?
Та — к столу в предопочивальне. Искала, искала, — нет. Пропала бумага.
— Ведь нет допроса! — не без ужаса ответила гофмейстерица.
— Это Макаров стибрил! — шепнула государыне из-за занавески княгиня Аграфена Петровна.
— Как это гадко! — не скрывая неудовольствия и беспокойства, сказала государыня. — Иван! Воротите Макарова ко мне, где бы его ни встретили. Летите… Если уехал — возьмите лошадей вдогонку! Чтобы был сию минуту… никуда не уклоняясь и не свёртывая!
Балакирев полетел. На счастье, вбежав в конторку, он встретил выходившего надевать шубу свою Алексея Васильевича.
— Сию минуту к государыне! — крикнул Балакирев и, приставив к его уху рот свой, шепнул кабинет-секретарю: — Да с тою бумагою, немецкой, которую вы невзначай захватили на столе, в комнате перед опочивальнею.
— С какой бумагой? — вздумал хитрить Макаров.
— Чего тут спрашивать? — ответил обыкновенным голосом раздосадованный посланный царицы. — Увёртка ни к чему другому не поведёт, как, может, только к отдаче под арест Дивиеру. Сильно сердятся…
Макаров, не отвечая, воротился к своей конторке, отворил её… порылся… и, что-то запихнув в боковой карман, вновь запер и последовал за Балакиревым, храня молчание. Одни только наморщенные брови и лихорадочно бегавшие глаза показывали сильное волнение и неприятные чувства дельца.