Мы погрузились в знакомую «дежурку». Баранов наставил водителя:
— С этими лейтенантами. В санаторий беременных. Сам спишь в машине. Со мной на связи. Лейтенанты, травите на совесть! Чтоб не с понтом под зонтом. А то на День милиции тварь в салат упала.
— Я с вами, — на переднее сиденье засунулся мэр. — Рули, Константин.
Константин порулил, не подозревая, какую радость обещают ему ближайшие дни.
Старый взорвался:
— Иван Трофимыч!
— Не спрашивай. Меня не посвящают: кто, что… Едят меня, я же не из демократов. Думал, до праздника дотяну, а теперь вижу: нету у них терпения. Им важно, кому встречать. Что мне с ними, драться? Пенсию я заслужил. Вы не серчайте на них, делайте свое, деньги получайте и уезжайте поскорей.
Меня придавила тьма, чуть размазанная фонарями. Старый ворчал, что он капитан запаса. Что когда прижимали пасюков к Олимпиаде, КГБ тоже не пустил в канализацию и трехэтажные подвалы дома генсека на Кутузовском — все труды — прахом.
— Вас доставить? — Водитель обернулся к мэру, достигнув санатория.
— Тут идти двести метров. Шагов двести сорок.
Он стоял у машины, сгорбясь, явно позабыв о нас.
Я предложил:
— Возьмите фонарь.
— Нет. Тогда точно увижу. Вон мой дом.
И быстро пошел, ровно по середине дороги, сильно размахивая руками. Он задирал колени высоко, словно под ногами хлюпала вода.
Константин подал Старому продолговатый кулек.
— Мужики подходили с мясокомбината. Сказали, передай потравщикам подарочный образец. Ветчина светлоярская. Я такой ни разу не ел.
— Ум-м… — Старый понюхал, зажмурился и немедля отправился к дежурной сестре за ножом, я же очутился в туалете. Крючок прибили, плотник — молодцом! Спустя минуту загадочный звук сбил меня со счета слоев ржавчины на бортиках ванны.
Я заглянул в палату. Старый замер меж кроватей, растопырив руки. Он глядел себе под ноги на мокрый пол.
— Что, обо мне нечаянно вспомнил?
Старый поднял смятое лицо, его снова вырвало. Он попятился еще от расползшейся лужи, и мне стал виден стол. На нем из надрезанного батона отличной ветчины черно торчали хвост и задние лапы обугленной крысы.
Воспоминания о голубом пасюке
В пять утра уже осенью хмарит, нету июньской легкости пустой, когда не ждешь событий, ничего — легкости хватает. Синева под заборами и по канавам, зевота — грузный мясо-комбинатовский вахтер в черной шинели зевал, утыкаясь в зеленые варежки. Сидит на ступеньках деревянной лестницы — приставил ее к бетонным плитам, сложенным у ворот, будто выкрасил и теперь сушит.
— Посигналь, посигналь этому, — теребил Старый Костика и под бессонное, злобное гудение тронул меня. — Ты не спи. — Закричал вахтеру: — Дед! Тут колбасный цех? Ты чего варежки насунул? Перстни золотые прячешь? Рот боишься открыть — весь в золоте?
Я глядел на лысого пухлощекого парня, найденного в машине на заднем сиденье. Мешает лечь.
— Меня зовут Виктор, помните? Вы в поезде уступили свою полку. Приехал домой, а в двери повестка. Сразу остригли. Сказали: на месяц, сборы по гражданской обороне. К вам порученцем, даже не знаю, что это. Как связной, наверное? Завтра форму получать. И вам дадут. Вы ведь лейтенанты? Вспомнили меня?
— На территорию не пу-щу, — задребезжал вахтер, нагнув к окошку седые усы.
— А кто тебя спрашивать будет! Пошли, Константин, посмотрим, откуда тебе колбасу принесли. — Старый нес сверток подальше от себя.
Дед безуспешно подергал рычаг сирены и зашарил в траве оброненный свисток. В машине тянуло спать, да Витя мешался.
— Так вы ученые? Каждый день так рано начинать? Может, вы позволите мне дома ночевать? Хоть бы через день. Понимаете, я тут жениться собрался.
Вышли. Красные цеха с непромытыми окнами. Под бетонным забором с колючей проволокой на штырях песчаный откос, трава, пыльные кусты, бумажки, столбы, а там уж низина — вода блестит, я повернул за бетонные плиты, здесь не так несло падалью, и опустился на черную шину, заполненную землей под цветы, — я сел на край и протянул ноги.
Парень и сюда приперся за мной.
— Вы за что-то сердитесь на меня? Что я в поезде ушел? Моя невеста ехала в другом вагоне. Я хочу, чтобы между нами сразу установилась ясность. Для меня это важно. Полковник Гонтарь сказал: будешь плохо служить — пошлю на Камчатку самолетам хвосты заносить. Вы прямо мне приказывайте, как правильно делать.
— Да просто скучно.
— Караул, тревога! — закричал наконец дед на проходной. — Прорыв на территорию. — И закашлял.
— Дед, иди — налью.
— У нас же нет с собой, — прошептал Витя. Придется ему дослуживать на Камчатке. Невеста перестанет отвечать после третьего письма. Надоумил — он полетел к машине.
Я кивнул деду, вмиг очутившемуся рядом:
— Чо разорался, как оленевод? Свистка так и нет?
Дед обиженно смолчал, но походный стаканчик принял. Я не пил. «На начало» пить грех, выпьем «в закрытие».
— Может, случайно попало в колбасу? — Витя затыкал пробкой сосуд.
Малый не представляет, как делают колбасу, сколько мясорубок и терок проходит мясо, как пленка облегает батон, какими голосами визжит машина утром, когда ее прогоняют на холостом ходу.
На обычном мясокомбинате на квадратный метр приходится четыре крысы. Тесно. Самцы ходят перекусанные. Живут в холодильниках, мороженых тушах, вьют гнезда из сухожилий. Нам достаются лишь крысиные объедки. Я год не ел мяса после двух недель работы на Волховском мясокомбинате. Крыса обязательно в колбасе. Но перемолотая: шерстинкой, когтем, костью, кожицей. Только не целиком. Разницы нет, она кажется. Тем и отличаюсь от пасюка — мне кажется. Чем отличается умирающий старик от умирающего молодого? Ему кажется, что он пожил.
Дед пропал. Лестница заскрипела — он лез на плиты. У Вити разъевшееся лицо. Бреется без царапин. Жених.
— Дед. Разве уже пора? Во сколько они выходят?
— Я их не засекаю. Должны сейчас. — И не выдержал. — Да полезайте скорей! Какого черта вы там высиживаете?!
Витя закусил губу и посмотрел на меня.
— Лезь. Вудет противно — отвернись.
— А вы?
— А мы тут. Они ходят по запаху, где протоптали. Где пыль на кустах. Я им не нужен. Они идут пить.
— И собака моя так думала, — сообщил сверху дед. — Ты на чем сидишь? На клумбе сбоку цветов? На могиле ты сидишь! Знаешь, как визжала? Я на плиту лег и голову под шинель. Директор приехал, а ворота некому открыть. До обеда лежал, до сих пор кашляю. Осталась пряжка от ошейника да костяк без задних лап. Задних лап вообще не нашел.
Лестница в три скрипа перебросила Витю наверх, он корил:
— Что у вас, ружья нет? И вы не слезли? Да палкой бы… Ногой топнуть — они разбегутся. И вы свою собаку…
— Дурак! Вижу, тебе по рубахе еще крыса не сигала. Крысу убить — жизни не будет. Голова городской Трофимыч крысенка приколол на кухне — лыжной палкой. Второй месяц ходит изумленный. Увидишь, рак его заест. А мужик! — никто в районе ни перепить не мог, ни в бане перепарить. У нас в конторе ни одной бабы не осталось, чтоб не щипнул.
Потом я слышал грызню Старого с Гришей из колбасного цеха — и они взлезли на плиты, пили там. Гриша многажды клялся сердцем матери: не знает вчерашних мужиков, день базарный, много ефремовских ездит. Поставили пузырь: закатай крысу в батон, теще гостинец. Старый шипел: за пузырь вы, должно быть, родную мать… Примолкли.
— Лестницу убираю, — еле просипел дед.
Небо просветлело, расправилось, я прикрыл глаза — пахнет падаль, доносит, давно не кемарил на улице, не простыть, заткнул уши: не хочу слышать свист, которым начнется все.
Позже я трогал траву. Вот какая трава? Шалфей какой-нибудь? Клевер? Может, дугласия зеленая? Навозник лохматый. Или негниючник.
Старый под облаками хмыкал:
— Поразительные цвета! Белых вижу. Желтые. Брюха, правда, не вижу. Красномордые точно есть. Вон! Видали, пара? Я голубого пасюка последний раз видел на киевской плодоовощной базе в семьдесят восьмом году — чуть с ума не сошли. Не могли определить: пасюк или черная крыса. Ухо меряем — достает до угла глаза. А по черепу вроде пасюк. Да, на этой помойке я при социализме докторскую бы собрал. Лезь посмотри!
— Пошел ты.
Уехать не могли еще час. Вахтер с носатым, как грач, Гришей дожимали нашу бутылку. Старый заглядывал за плиты: там рвало ставших друг против друга на четвереньки Витю и водителя.
— Не принимайте так близко, товарищи. Просто: серое одеяло. — Косился на меня. — Ты-то что хмурый?
А я хотел жрать. Гриша сносился за колбасой. Автобусы подвезли первую смену — вахтер выцыганил хлеба. Из-за плит выступил Виктор, как в задницу раненная рысь, смаргивал, словно ему брызгали в лицо. Гриша наставил в меня носяру:
— А человека могут слупить?
— Редкость. Если не считать младенцев и раненых, наука знает только один случай: в Шотландии загрызли пьяного в шахте.
— Как же наш в Шотландию попал?
— Не наш. Местный, шотландец. Еще в Москве после войны дворника загрызли, но не все в это верят. Вот отгрызть могут что-нибудь запросто. Мягкие части: щеки, нос. Уши. Еще что-нибудь.
Вахтер с Гришей дружно грохнули, Витя отошел и сунул голову в кусты. Здесь и заночуем.
Завтрак сложился из капустно-морковного салата с кисловатыми стружками яблок, теплой горы гнутых рожков, облепленных хлопьями перекрученного мяса, миски солений.
откуда моя лапа подцепляла, чередуя, то огурец, то уже лопнувшую помидорку, и глиняного жбанчика остуженного в холодильнике компота. Я выдул его и спросил, где же сухофрукты на дне? Охнули, принесли. Старый четверть часа ждал, пока я выплевывал косточки чернослива и затыкал груши в рот, оставив черенок меж пальцев, икал и вздыхал — завтракали в санатории на балконе. Кормили санитарки с фиолетовыми разводами на отекших ногах.
— Виктор, пожалуйста, доложите про гостинец мясокомбината в милицию. Или вашему полковнику. Короче, тому, кто вас приставил, — попросил Старый.
— Старый неточно выразился. — Я поднялся со стула. — Доложи тому, кто не посылал нам запеченную крысу. Кому хочешь доложи. Но еще тому, кто не посылал. А мы из тебя вырастим дератизатора. Отличника здравоохранения. — Я задрал правую бровь и, разлепив губы, потряс головой, целясь в беременную с белокурым хвостиком, гревшую пузо на лавке под елкой, она засмеялась так, что из подъезда вышла санитарка и увела ее в тень.
Витя набычился и ушел собирать в сумку фонари и «тормозок», а мы спустились с холма, прошли дорожкой меж лиственниц к воротам санатория.
— Хорошо все, Старый. — Я погладил пучащийся живот. — Но женского общества мне не хватает.
Женское общество появилось тотчас. За квасной бочкой тряхнулся белый подол, мелькнул в очереди, ветром его вынесло на площадь и потянуло к нам — белый, тайный, страшно короткий, но для таких ног соблюдавший сволочную меру — качающийся, пышный из-за каких-то бантиков, полосочек, лоскутков, пушистого тряпья и наверняка мощной плоти; выбрасывающий ноги как два розовых пламени дышащей огнем ракеты, не взлетавшей, не избавившейся от жара своего. Не выгоревшие на югах в цвет полированной деревяшки, не чахоточные, бледно-поганочные с растрепанным рыжим пушком и синими ветвистыми венами, цвета голого зада в хирургическом освещении — а розовые, кровные, яблочно плотные, помнящие еще в высоких икрах детскую худощавость, но она терялась в коленях, закручиваясь и набухая в плоть, и дальше уже хлестало через пробоину, лилось и намекало на сиреневые глубины сухое, теплое, голое тело — не про всякие ноги скажешь: голые. Не про всякие.
Выше уже подпрыгивал, пружинил, качался этот призрачный подол — я не отрывался от него, считая, что смотрю на ноги. Прямо к нам. С легким вопросом взрослым голосом:
— Простите, вы что-то ищете? Я не могу вам чем-нибудь помочь?
Я поднимал взгляд: талия в наперсток, голые плечи, а грудь при таком основании уже ничего не значит, темные, крупные губы с неровными краями; волосы цвета мокрого песка до середины шеи, уложены ветром; глаза, которые хочется закрыть ртом, и, конечно — ясное дело — кажется выше, чем мы; я снова сорвался в подол.
— Ласточка, мне уже не помогут такие девушки.
С топотом и звяканьем (пусть попробует, тварь, расколотить фонари) догнал Витя, с ходу крича:
— Вот мои командиры. Дератизаторы из Москвы. Вот моя невеста.
— А у меня намерения серьезные. Я жениться и не предлагаю. — Брови ее, густые у переносицы, едва различимы к вискам, не улыбалась, серьезна, отчего губы выступали еще, у меня живот заболел. — Ясно. У меня сразу мелькнуло: жених есть, а влюбится в меня.
— Девушка даже не подозревает, какая смертельная угроза нависла над ней, — сочувственно подтвердил Старый.
Засмеялся один Витя. Она даже не моргнула. В руке она держала кувшин с квасом, протянула его жениху. Он сунулся в кувшин, как сосунок, я выбросил вперед руку и тронул ладонью ее нос — она все равно не вскрикнула, только отступила, всплеснув запоздало руками.
— Для страховки. Невозможно влюбиться в девушку, если при знакомстве схватил ее за нос. Никаких уже первых прикосновений. Надежней еще по заду…
— А ну! — Напившийся парень едва не сунул мне в рыло кулаком. — Ты! Ты что про меня думаешь?! Если б не военкомат, понял?! В своей Москве ведите, как хотите. А здесь, если ты протянешь свои… — Опять сжались его кулаки. — Даже словом, одним словом. Я тогда… Ты не уедешь отсюда!
— Извините, Виктор, — встрепенулся Старый. — Мой товарищ поврежденный человек и не избежал мрачности. Не так давно он похоронил жену. — Старый пресекал назревающие обстоятельства слезными сочинениями. — Если ваши… родственники не станут посещать нас в служебное время, то и он не впадет в… И вы не пойдете на каторгу за убийство кандидатов наук, биологических. А сейчас он охотно извинится.
— Да. Прошу простить. Тем более это спасет только меня. Она не спасется.
Влюбленные убежали вперед — кувшин качался меж ними. Клячи потащились следом. Одна кляча воспитывала, а вторая кивала, не выпуская из поля зрения играющий подол — а вдруг задерет ветер? Черта с два. Конечно.
Площадь лежала квадратом — мы тащились поперек нее. Гостиница торчала напротив санатория, отделенная с тылу бульваром от южной, крысиной, стороны. Такая узорчатая башня, похожая на обком партии в азиатской республике в прежние времена, чуть оживленная арками и колоннами, держащими козырек над подъездом зала заседаний, — наша цель.
По окрестным домам висели люльки, и строительные бабы шлепали штукатурку на стенные оспины, на крыше ворочали железо и кричали мужики. С трех «ЗИЛов» осторожно, по рукам, снимали хороший облицовочный кирпич. Пара каменщиков обкладывала побитую ракушку остановки. Женщины в халатах опять возились в клумбах, им сигналил водовоз — мое сердце застукало, ежели разинуть рот, то слыхать сиплое тиканье.
— Закрой рот. Смотрят же. — Старый встал, и я.
У гостиницы скучились милицейские «УАЗы», на лавках сидели солдаты, им закричал офицер, и они поднимались, оправляя ремни и бросая курить.
Из подъезда выскочили белые халаты, указывая на нас: они? Заходили штатские, вот жених да невеста уже здесь и также обернулись к нам.
Я поверх голов уставился в дальнюю витрину — и оттуда смотрели, а впереди всех величественная дама в белых кудрях, смачно накрашенный рот, основательная, как бутыль. Я улыбался и помахивал ей, обнимал себя руками, дескать, вон как люблю. Там шевелились, говорили беловолосой статуе на ухо. Она даже не перекатила тяжесть своих телес с ноги на ногу.
Одна желто-синяя машина тронулась, и вторая, вяло мигая, и, обогнув нас, причалили к угловому магазину, там обнаружилось скопление платков, сумок, платьев, сморщенных лиц, так много, что на деревьях сидели — в упор все в нас. Сердце мое постукивало шибче, шиб-че.
Пяток милиционеров гребли перед народом руками, будто загоняя гусей. Не видать: уступала толпа? Нет? Но точно, взирала на обе небритые морды — Старого из-за бороды, из-за лени у меня. На костюм Старого школьной расцветки — железные пуговицы, блестящие коленки, нависшие над резиновыми сапогами, Старый работал в сапогах. На его рубашку, один ворот на улицу, другой под пиджак. На кавказский нос, обложенный морщинами, и седеющую наружность. На мой дырявый свитер (колючая проволока на ограде птицефермы в Люблино), вонючие шоферские штанищи с карманами там и сям и пляжные тапки на грубых носках. Лето кончается на этом, мы остановились, мы начинаем.