Г-н де Брео не отвечал и слегка покраснел. Он спрашивал себя, случайно ли попали слова г-на Эрбу в цель, или тот намекает на нимфу источников, которая в дни Вердюрона предстала ему столь прекрасной под чертами г-жи де Блион. Положим, г-н де Брео никому не поверял своего чувства, но он не мог удержаться и расспрашивал одних и других насчет г-жи де Блион; исподволь он собрал сведения о ее характере и привычках. Может быть, он недостаточно скрыл восхищение, которое испытывал при виде такой прелести и красоты? Но г-н Эрбу, не обращая внимания на то, что г-н де Брео покраснел и впал в задумчивость, обратился теперь к г-же де Преньелэ:
— Что касается до меня, сударыня, вы должны серьезно отказаться от мысли считать меня в числе нечестивцев, потому что я лично с закрытыми глазами принимаю все учение нашей религии. Положим, я не считаю этого за особенную заслугу. Я слишком определенно и совершенно особенным образом заинтересован в том, чтобы веровать. Хотел бы я знать, как так нет будущей жизни, и я показал бы тому, кто попытался бы доказать мне противное!
И г-н Эрбу сделал угрожающий жест воображаемому смельчаку рукой.
— Да, сударыня, — продолжал он уверенно, поглядывая блестящими и насмешливыми глазами на г-на де Брео, — да, сударыня, это так, и сознайтесь, я был бы дураком, если бы захотел, чтобы было иначе.
Г-н Эрбу помолчал и снова начал с убежденным видом:
— Вы легко поймете ход моих мыслей, если соблаговолите проследить его. От рождения, сударыня, я не был снабжен пышным гардеробом, в каком вы меня сейчас видите, и возможностью играть какую-нибудь роль. Настоящего своего положения я добился исключительно постоянным усилием и упорными стараниями. Но я не думаю на этом остановиться. Разве это все — быть богатым, хотя многие ограничиваются именно этим, что мне представляется наименьшим из того, на что рассчитывать имеет право такой человек, как я? Нет, нет! У меня есть некоторые тщеславные замыслы, осуществление которых я принимаю близко к сердцу; но, как бы искусно я за них ни брался, как бы ни старался — за успех ручаться не могу. В то же время, неудача была бы мне непереносима, потому на случай я и принял свои меры. Я пробил себе дорогу, маркиза, и был бы в отчаянии, если бы в конце этого прекрасного пути оказалась только черная дыра, где я протянулся бы недвижно и бескровно на веки вечные. Нет, черта с два! Так не должно быть. И мне, более чем кому бы то ни было, нужна другая жизнь, раз она поможет мне добиться в ней того, чего я не успею достигнуть в этой жизни.
И г-н Эрбу принял серьезный и скромный вид.
— Разумеется, сударыня, я далеко не жалуюсь на место, которое занимаю в этом свете. Оно бы вполне удовлетворило человека, ищущего только денег. Мое место доставило мне весь почет, который оно могло дать, но, тем не менее, в своем происхождении я чувствую недостаток, последствия которого ощутительны. Хотя светские люди, желающие почтить меня своим благоволением, высказывают по отношению ко мне всяческую благосклонность, им затруднительно считать меня за одного из своих. Хотя бы я прожил еще сто лет, мне бы не удалось уничтожить в их представлении эту разницу, которая им кажется значительной, насколько мне — ничтожной. В этом-то именно отношении, маркиза, Господь Бог и устраивает мои дела, и с моей стороны было бы глупо не веровать в него. Какое место более приспособлено для прекращения всех этих неравенств, о которых я вам говорил, чем его рай? Неужели вы думаете, что среди его избранников имеет какое-либо значение земное наше происхождение? Меж ними может царить лишь какое-то братское отношение, как между детьми одного общего отца. Так что в другой мир я переношу свиданье с теми, кто на этом свете жалел для меня поклона или отдавал мне его с таким видом, словно думал: «Ах, вот и почтеннейший господин Эрбу, партизан!». Пусть они торопятся здесь на земле использовать все, что им полагается. Я их жду там, в небе! Это ожидание должно в ваших глазах заверить полнейшее мое повиновение заповедям религии, религии, прибавлю я, маркиза, тем более достойной удивления, что на наше вечное блаженство и будущую жизнь она смотрит не как на личную возможность и преимущество отдельных людей, но как на достоверное достижение, которое может получить всякий, исполняющий известные обязанности, предлагаемые нам церковью, обеспечивающей нам наверняка необходимые последствия, к которым я привержен всею силою моей заинтересованности, маркиза, и упованием на осуществление заветнейшей моей мечты.
Г-н де Брео не без удивления прислушивался к словам г-на Эрбу, не уверенный, шутит ли тот, или говорит серьезно. Было довольно трудно прочесть что-нибудь на лице г-на Эрбу. Лицо у г-на Эрбу было широкое, крепко выделанное, здоровое, с правильно расположенными чертами, все части тела были также соответственных пропорций. Хотя г-ну Эрбу было под пятьдесят, он был осанист и представителен. Все в нем казалось необыкновенно уместным и ничто не останавливало на себе внимания; то же, что можно было заметить, доставляло спокойное удовлетворение зрению, не привлекая его особенным образом. Одет он был как раз соответственно своей внешности. Г-н Эрбу был богат, но не старался, чтобы это было заметно до его платью или по чему другому. Он не тщеславился своими деньгами, но извлекал из них всевозможные удобства и приятности по части обстановки, стола и женщин. Он отлично умел пользоваться всем этим, зная по опыту, как недостаток в этих вещах может быть горек и тягостен; потому что он принимал все меры, чтобы быть всегда обеспеченным в этом отношении. Потихоньку говорили даже, что ему бы это не так удавалось, если бы он двадцать раз не подвергался риску быть повешенным. Избавлялся он так ловко и удачно, что от виселицы не оставалось других следов кроме веревки, которая, как известно, приносит счастье. Так что г-н Эрбу досыта издевался над маршалом де Серпьером и над его подводами с добычей, которую тот привозил из своих кампаний. Он говаривал, что из-за каких-то ста тысяч экю не стоило откровенно выставлять себя грабителем и мошенником. И с презреньем добавлял, что, если бы он захотел воровать так неосторожно и грубо, он был бы богаче короля.
Пока г-н де Брео рассматривал г-на Эрбу, тот принялся смеяться, видя раздраженное выражение лица у г-жи де Преньелэ.
— Господин де Брео, если вы любите читать мысли по наружности, посмотрите лучше на маркизу, и вы увидите, что она считает меня неблагоразумным и заносчивым. Мое упование на Бога кажется ей подозрительным, и она считает, что я дальше нахожусь от царства небесного, чем этот г-н Ле Варлон де Вериньи, раскаяние которого так умиляет ее, и несомненно она думает, что я должен был бы последовать его примеру, так как она предполагает, что мне найдется, в чем каяться побольше, чем этому распутнику! Конечно, что касается женщин, чтобы не отклоняться от вопроса, на моей душе есть кой-какие проделки, которыми гордиться не приходится, но их нельзя смешивать с поведением почтенного г-на Ле Варлона де Вериньи, заведшим его туда, где мне, может быть, было бы не место.
Выражение лица г-жи де Преньелэ давало понять, что она не расположена слушать продолжения.
— Господин Ле Варлон де Вериньи, — спокойно продолжал г-н Эрбу, — напрасно удовлетворил при помощи этой малютки довольно вульгарное и грубое желание, проистекающее исключительно от известного жара в теле, которому подвержены все люди. Хотя чувствуешь и в себе подобные позывы, тем не менее, когда на других видишь неприкрытыми и резкими их последствия, они внушают отвращение. Но предположим, что вместо этого цинического увлечения господин Ле Варлон де Вериньи почувствовал к данной Аннете Курбуан то, что мы называем любовью. В таком случае нам показалось бы вполне естественным, что он силой или хитростью хотел достигнуть своей цели, потому что любовь имеет свои привилегии и оправдывает средства в силу своей отличительной способности делать обязательно необходимым для нас лицо, на которое она направлена. Она создает странные потребности. Но кому придет в голову оскорбляться ее опасной требовательностью? Так что, как я уже сказал, не только хитрость и насилие, но даже самое дерзкое похищение и утонченнейший обман внезапно для всех делаются почти допустимыми, раз они служат любви. Все согласны на этот счет, так как всякий знает, к каким крайностям отчаяния и скорби приводит лишение любимого предмета. Так что, если бы кто мне сказал, что он обуреваем одним из этих неизлечимых чувств, я посоветовал бы ему, скорее, не отступать ни перед каким злодеянием, чем рисковать сохранить в душе сожаления, что ты не поцеловал губ, не коснулся уголка тела, который отравляет нашу жизнь и мутит самый источник нашего счастья.
Г-н де Брео, заслушавшись г-на Эрбу, покраснел еще раз, думая о г-же де Блион, и в задумчивости своей, может быть, не заметил бы, что г-н Эрбу уже прощается с г-жой де Преньелэ, если бы тот не обратился к нему со словами:
— Приходите завтра ко мне, сударь. Я вам расскажу историю, доказывающую правду моих слов, поистине золотых, как я могу сказать лучше, чем кто бы то ни было.
После чего г-н Эрбу удалился, оставив г-на де Брео наедине с г-жой де Преньелэ.
— Ах, сударь, — сказала она после минутного молчания г-ну де Брео, который тоже собирался уходить, не столько боясь надокучить, сколько из желания предоставить свободу обычному течению своих мыслей, для чего пригоднее одиночество, нежели общество. — Ах, сударь, если бы вы были не тем, что вы на самом деле, а тем, чем вы должны были бы быть, я бы вам от души не посоветовала водить компанию с господином Эрбу! Но вы заняли особое положение, так что нужно добиться, чтобы он простил вам всякую манеру играть на лютне. Если бы вы не были безбожником, вам бы следовало за три версты обегать этого господина! Есть верующие, вера которых имеет такие обоснования и носит такой характер, что оскорбляет и приводит в отчаяние всякого, кто исповедует ту же религию. И господин Эрбу принадлежит к подобным ужасным людям, которые способны отвратить от религии, до того несносно быть их единоверцем!
И г-жа де Преньелэ подняла глаза к небу с выражением отчаяния. Потом продолжала:
— Да, сударь, этот господин Эрбу прямо ужасный человек! Вы слышали, что он только что говорил? Как вам нравится это бесстыдство и упрямое желание выдвинуться, так что неба он ищет, как такого места, где ему удобнее еще продолжать осуществление своих видов и планов и где он может получить еще излишек, которого не мог добиться на земле? Ведь это же значит злоупотреблять обещанием Господа Бога и недостойным образом превратно толковать божественные намерения! Хуже всего, что вот такой господин Эрбу может оправдать свои слова и достигнуть царства небесного, как и всякий другой, даже лучше многих. Ведь, что ни говорите, этот господин Эрбу вполне христианин. Он точно исполняет предписания нашей религии. Он ходит к обедне в свой приход, часто причащается. Он в меру подает милостыню. Он все делает, чтобы обеспечить себе спасение души, и достаточно богат, чтобы заставлять других за себя делать то, где не обязательно ваше непосредственное участие. Ах, сударь, скольких людей он может привлечь к этому делу! У него ни в чем нет недостатка. И помощь, получаемая от таинств, и убеждения духовенства, и молитвы братств. И это такой человек, что достигнет того, чего другие достигнут с большим трудом, а мы никогда не достигнем — я без помощи милосердия Божия, вы же без особой его милости, которая по отношению к вам, сударь, далеко не обеспечена. Тогда как вот такой господин Эрбу так хорошо примет свои меры, что все обойдется самым приятным и им предусмотренным манером.
И г-жа де Преньелэ, раздраженная не на шутку, отпустила г-на де Брео, твердо решившегося не пренебрегать приглашением на завтра, сделанным ему г-ном Эрбу, партизаном.
ГЛАВА ПЯТАЯ
ПОВЕСТЬ О ЛЮБВИ, СМЕРТИ И СТРАННОМ ПОГРЕБЕНИИ ГЕРЦОГИНИ ДЕ ГРИНЬИ
— Я не всегда жил в хорошем обществе, сударь, — начал г-н Эрбу, — и познакомился с ним уже тогда, когда от первоначального моего положения у меня осталось лишь воспоминание; часто помнил я об этом хуже, чем окружающие меня люди. Но я не хочу рассказывать вам, какими средствами я пользовался, чтобы выйти из мрака неизвестности, хотя это и могло бы быть небесполезным для молодого человека, только что вступившего на жизненное поприще. Ничего я не буду говорить и о ступенях, что привели меня из ничтожества, в котором я родился, до положения, в котором вы меня находите в настоящее время. Не собираюсь я перечислять вам и благоприобретенное мною состояние, ни объяснять вам обстоятельства, при которых оно было составлено. Подобное хвастовство было бы признаком плоского ума, которому доставляет довольно низкое удовольствие тщеславно выставлять напоказ богатства, перечень которых гораздо меньше имеет значения, нежели употребление, которое из них делают.
Надеюсь, если вы не закрывали глаз на то, что вас здесь окружает, вы не сочтете, что я без толку тратил свои деньги. Дом этот не слишком безобразен на вид, и думается, что порядок, заведенный в нем, и недурно приготовленные блюда, что нам подавали в столовой, не заслуживают упреков; теперь я мог бы провести вас в кабинет, там есть хорошие картины; но достаточно этого вида из окна на сад. Боскеты только что покрылись зеленью, и фонтаны блестят при луне, безупречно круглой и серебряной.
Г-н Эрбу сделал небольшую паузу и удобнее расположился в своем кресле.
— Я хочу рассказать вам, сударь, о давно прошедших уже временах. Но мне бы не хотелось, чтобы вы подумали, что я буду стараться удивить вас контрастами или достигнуть романических эффектов. Я не гонюсь также за тем, чтобы настоящее мое богатство повысить в цене моею прежнею нищетою или представить вам все убожество былых дней для оттенения раззолоченности теперешних; но для того, чтобы лучше понять предстоящую повесть, соблаговолите мысленно перенестись из этих мест в места, где я родился.
Относительно своего рождения упомяну только о том, что по торопливости, доказывавшей уже тогда мою удивительную уверенность в судьбе, я появился на свет раньше определенного срока. Были до такой степени неподготовлены к моему несвоевременному появлению, что даже не запаслись пеленками, в которые обычно пеленают новорожденных. Меня завернули в кусок старого полотна, а так как дело происходило зимою и было холодно, то прикрыли меня еще отрезком попавшегося под руку генуэзского бархата чудного алого цвета, затканного сплошь золотом. Увы, сударь! В этом можно видеть не столько предзнаменование и залог будущей моей судьбы, сколько свидетельство о ремесле моего отца, так как добрый человек был не более как бедный обойщик. Он часто на дому заканчивал заказы, исполняемые им довольно искусно, так что в нашей лачуге иногда валялись куски драгоценнейших материй, вроде той, которая согревала мои маленькие закоченевшие члены.
Я не буду злоупотреблять вашей любезностью и вашим вниманием, не буду приводить никаких черт из моего детства. Одной вышеприведенной достаточно, чтобы показать, как бедно и скромно оно было. Пропущу я и то, что я был очень милым ребенком. Это способствовало тому, что родители мои без неудовольствия делили со мною хлеб, заработанный в поте лица. Как бы там ни было, пища, которую они мне предлагали, шла мне впрок, и я сделался полным и крепким, каким оставался в продолжение всей моей жизни. Первые шаги ничем особенным не отличались. В ряду мелких событий я подрос, и мне надели уже штанишки. Научился я, как и все, пользоваться своими руками, ногами, глазами. Наконец, я был в состоянии выражать свои мысли. Они были наивны и просты, вполне соответствуя моему возрасту. Так же естественно обратился я в шалуна, которому грозила опасность сделаться скороспелым бездельником.
Другими словами, мне было лет семь-восемь, как раз то время, когда начинает образовываться характер. Я был отличным представителем своего возраста. Вам случалось, наверно, не раз встречать на улице мальчишек, очень похожих на меня. Они отлично себя чувствуют в своих драных штанах и заплатанном белье. То в одиночку, то ватагой, они валандаются в канавах, бросают камнями в собак, бегают за экипажами, пристают к прохожим и разбегаются, только если на них замахнуться палкой и кулаком. Они — поистине городской бич; улицы загораживают своей возней, ругаются, дерутся. Таким-то вы и меня можете легко себе представить. Все, что по правилам полагается в таком возрасте, я исполнял неукоснительно и отличался от своих товарищей только тем, что слегка начинал задумываться о том, что в будущем меня ожидает. Должен признаться, что делал я это не исключительно по своему почину, но разговоры моих родителей относительно моей будущности зародили в моей голове мысли, которые там укрепились.
Действительно, они, мало стесняясь, говорили при мне о своих делах и еще меньше — о том, что имело касательство до моей маленькой особы. Таким образом я узнал, что настоящее мое состояние, которое было мне очень по душе, весьма непрочно. Я считал в порядке вещей, возвращаясь после шатанья, находить ломоть свежего хлеба и миску разогретого супа; поэтому я был очень обескуражен, когда услышал, что когда-нибудь придется это питание снискивать не кривляньем и повесничаньем, а чем-то другим. Мысль о какой бы то ни было работе сразу показалась мне невыносимой.
Отцовская профессия и скромный заработок, который она давала, нисколько меня не привлекали. Разумеется, материал мне нравился. Я любил куски материи, которые давали отцу для обработки. Я восхищался плотным и изящным тканьем, арабесками, цветами, красками и оттенками. Я восхищался шнурами, сплетенными искусно из одинакового или разноцветного шелка, аграмантом, бахромой. Отец мой пользовался ими с большой ловкостью. Особенно славился он уменьем располагать и комбинировать их так, чтобы они производили наибольшее впечатление. Он занимался драпировкой и обивкой мебели; но я испытывал досаду, видя, как он работает, сидя на скверной деревянной табуретке, своими уставшими и загрубелыми руками над прекрасной мебелью, и мне казалось более естественным хорошенько развалиться на ней, чтобы оценить вполне ее мягкость и эластичность.
Скоро я заметил, что большинство ремесл, которыми занимались наши соседи, приносили им не больше выгоды, чем отцовское, и что, кроме того, есть чрезвычайно тягостные и опасные профессии. Во время своих шатаний по улицам я имел случаи наблюдать их. Мне известны различные работы, над которыми трудится и старается мелкий люд. Видывал я труд кровельщиков и каменщиков, как они карабкаются на крыши домов, кроя их черепицей или железом, как, забравшись на лестницы, кладут кирпичи и замазывают их цементом. Я зажимал уши от топора плотников, пилы каменотесов, молотка кузнецов, бьющих по наковальне, и скрипел зубами, когда слышал визг рубанка. Я убедился, что для всех подобных работ нужны крепкие руки да спина, и не имел никакого желания заняться какою-либо из них. Через слуховое окно, случалось, видел я, как пекарь потеет у своей квашни и булочник у печи. Как у праздношатающегося, времени у меня было много, и я хорошо узнал, как кузнец, подняв лошади ногу, подпаливает копыто. У водоноса коромысло с ведрами оттягивает плечи; у возчика глотка надрывается кричать и руки сведет щелкать бичом. Думалось мне, однако, что существуют же положения, при которых вы можете расхаживать, задрав нос, в хорошем платье, с праздным и равнодушным видом, и которые не требуют такой затраты сил. Но насчет этого я имел виды самые неопределенные; я понимал отлично, что скоро пора будет перестать бегать по улицам, а придется засесть в мастерскую, лавку или ларек.
По слабости характера и непостижимой доброте своей, родители меня не торопили. Я подрастал; но всякий раз, как заходила речь о прекращении моего бездельничанья, я принимался плакать и жаловаться; это на них действовало, и я продолжал жить по-прежнему, с тою только разницей, что лохмотья, на которые я раньше не обращал внимания, стали мне казаться меня недостойными. Хотя я платья не берег, я постоянно требовал лучшего. Матушка из сил выбивалась, чтобы меня удовлетворить в этом отношении и водить меня чистенько. Искусная швея, она добивалась того, что одет я был пристойно. Я был очень горд своей амуницией, и нужно было видеть, как я посматривал на нищую рвань, что толпилась на приходской паперти. Однако у них было преимущество, что они могли сами себя кормить, прося милостыню, что в сущности такой же промысел, как и всякое другое ремесло. Поверите ли, сударь, я стал суетным, и смотреть на простонародье мне было противно. Господа и дамы больше пленяли мое зрение, а оно у меня было острое, и от него не ускользали никакие мелочи их костюма или наружности.
В это же время я начал замечать красоту женщин. Меня уже очаровывали цвет их лица, свежесть кожи, общая грациозность. При встрече с ними что-то неизъяснимое по мне разливалось. Мне было тринадцать лет, и, конечно, лучше было бы бросить лень и шатанье, когда матушка трудилась по дому, а отец без устали работал. Но, признаться, эта мысль почти не приходила мне в голову, а если и приходила, то ненадолго. По правде сказать, я как можно реже бывал дома и предпочитал бегать по улицам и развлекаться по-своему.
Неподалеку от места, где мы жили, находился довольно большой загороженный пустырь. Посреди дикой травы стояло там несколько старых деревьев, когда-то служивших тенистым приютом в саду. Находились там остатки развалившегося фонтана, из которого вода вытекала как попало. Я часто убегал в это пустынное место. В стене были отверстия, которыми я ловко пользовался. Я с удовольствием проскальзывал в это убежище, уверенный, что найду тут уединение и прохладу. Я ложился на траву и иногда спал там. Никому в голову не приходило меня тревожить. Я смотрел на это место как на свою собственность, и оно казалось мне таким подходящим к тому, что я там делал, что не представлялось возможным другое ему применение. Я был бы искренне возмущен, если бы кто пришел туда мешать мне.
И вот однажды летом, пробродив, по обыкновению, полдня и проглазев на проезжающие кареты, я направился к любимому месту.
Красивые лошади, изысканные туалеты, разнообразная пестрота толпы, собравшейся, чтобы себя показать, всячески стараясь выставить себя как можно лучше, так на меня подействовали, что я совсем позабыл про ломоть хлеба, что я спрятал в карман, чтобы закусить. Дойдя до пустыря, я вытащил свою горбушку и с аппетитом принялся ее есть, запивая водою из фонтана. Я так насытился, что, видя вечер близким, решил не возвращаться домой. Все виденное мною за день погружало меня в приятнейшую мечтательность, так что я лег на спину, чтобы лучше наслаждаться тем, что воображение приведет мне на ум. Воздух был тепел и сладостен; через ветки, колеблемые легким ветром, было видно, все в звездах, небо. Я прислушивался к шелесту листьев, как вдруг заметил, что к нему примешиваются звуки музыки. Мало-помалу они выделились из общего шороха и одни завладели моим вниманием. Поверите ли, сударь, я слушал и чувствовал слезы на глазах. Они подступали все сильнее и сладостнее, и я не старался их сдерживать.
Я бы провел так всю ночь, если бы внезапный звук шагов не заставил меня вздрогнуть; кто-то кроме меня проник в пустырь. Я очень испугался и вскочил на ноги как раз вовремя, а то на мое распростертое тело наткнулся бы посетитель, лицом к лицу с которым я очутился. Его заставило отступить мое неожиданное присутствие, которое его, по-видимому, смутило так же, как я удивился его появлению. Названный гость был невысоким господином, полненьким, одет он был в черное и в руке держал флейту. Мой рост его, очевидно, успокоил, и он очень вежливо осведомился, что я делаю в такой поздний час в этом заброшенном месте. Что касается до него, так он часто сюда приходит играть на флейте при луне и в молчании ночи размышлять о своем искусстве… В подобной обстановке он лучше всего может судить о правильности своего дыхания… Сказав так, он без стеснения уселся на траву и запел на своем инструменте. Вблизи музыка его была еще прекраснее. Я снова почувствовал, что глаза мои наполняются слезами. Он заметил мои вздохи и, прервав игру, спросил меня о причине. Я ответил, что звуки флейты — единственная причина. Казалось, он был очень доволен моим ответом и задал мне несколько вопросов, после чего он пожелал узнать, как я зовусь, сколько мне лет, кто мои родители и не приятно ли было бы мне научиться, подобно ему, исполнять разные арии. Он прибавил, что как раз ему нужен ученик, что он принадлежит к труппе музыкантов, которые по приглашению дают концерты, что, в случае у меня обнаружатся какие-нибудь способности, он постарается найти им применение, так что я скоро буду в состоянии оказывать ему помощь. Закончил он свою речь сообщением, что зовется он Жан Пюселар и живет у Трех Ступеней. Так что в конце концов из этого пустыря я вышел, сударь, вместе с мастером Пюселаром, который поручил мне нести его флейту. Нес я ее, как сами можете полагать, будто она была из чистого золота.
Пюселар этот был превосходным человечком. Беря флейту в руки, он становился серьезным, как никто, и играл, опустив глаза с большой важностью; но, как только инструмент был спрятан в футляр, он делался веселеньким и шутливым и легко приходил в радостное настроение. Я каждое утро ходил к нему на уроки с большим жаром. С первых же уроков он соблаговолил высказать мне, что мною доволен. Он обещал мне, что если я буду продолжать с таким же усердием, то могу не то что сравняться с ним, но не слишком пристыдить такого учителя, как он. И на самом деле я сделал такие быстрые успехи, что в довольно короткое время научился не только разбирать ключи и ноты, но был в состоянии прилично исполнять свою партию в небольшой труппе музыкантов, которых мэтр Пюселар водил с собою по домам, чтобы оживлять ариями с вариациями трапезы или играть для танцев тем, кто любит это развлечение.
Этих занятий было недостаточно для моих стараний. Я беспрестанно стремился усовершенствоваться в своем ремесле. Эти старания возбуждали восхищение отца моего и матери. Они не уставали меня слушать. Матушка, скрестив руки, благодарила небо, даровавшее ей такого сына, а отец кивал головой от удовольствия, на минуту переставая натягивать материю и набивать галуны. Еще лучшее впечатление произвело, когда я стал приносить кой-какие деньги домой. Мэтр Пюселар давал мне их, когда бывал мною доволен, что случалось довольно часто. Мои родители начали не на шутку находить превосходным, что не принуждали меня ни к одному из занятий, к которым я выказывал такое отвращение, раз я сам выбрал себе почетное и прибыльное ремесло. В околотке на меня перестали указывать пальцами как на лентяя и бездельника; наоборот, я сделался каким-то чудом в глазах соседей. Я был горд новым своим положением и корчил из себя уже человека со значением, так что, проходя с флейтой под мышкой мимо нашей приходской церкви, я каждый раз бросал несколько копеек в деревянные чашки нищих на паперти. Я их знал всех по имени, и они издали приветствовали меня тоже по имени, чтобы выманить милостыню. Этот народ знает, как приятно быть выделенным из общей массы и что имя, которое мы носим, кажется нам значительнее, будучи произнесено другими и передаваемо из уст в уста, хотя бы то были изголодавшиеся пасти вместо звонкой глотки Известности.
Тем временем мэтр Пюселар, мой учитель, продолжал давать мне уроки. Один за другим он передавал мне секреты своего искусства. Однажды вечером мы решили пойти упражняться на пустырь, о котором я упоминал. Мы предвкушали удовольствие, как при луне будем перекликаться один с другим; но, когда мы пришли на намеченное место, к нашему удивлению, оно оказалось все перевороченным. Большинство деревьев было срублено. Часть почвы перекопана рвами. Место нашего уединения было испорчено и уничтожено, так что мы ни с чем должны были вернуться обратно.
На следующий день первым делом я постарался узнать о причине таких перемен. На мои расспросы смеялись и удивлялись, как я не знаю, что герцог де Гриньи, которому это место принадлежало, решил его застроить. Работы не только начались, но герцог даже отдал приказание вести их с возможной быстротой. Эта неосведомленность лучше всяких слов может вам служить доказательством, насколько мои музыкальные занятия держали меня вдали от всего и насколько внимательнее я прислушивался к звукам флейты, чем к уличным слухам.
Вам может показаться, сударь, что известие об этой постройке должно было бы быть для меня безразлично и что в нем не было ничего такого, что могло бы меня заинтересовать дольше, чем на минуту. Однако это оказалось не так. Я часто об этом думал, и не протекало дня, чтобы я не посещал этого места. То оно приходилось по дороге, то я делал крюк из любопытства, объяснений которому я не искал, и подолгу простаивал, наблюдая, как работают. Спешность работ была достойна удивления. Очевидно, герцога де Гриньи очень слушались, и лучше было исполнять его волю, так как плотники и каменщики не жалели труда. Так что постройка подвигалась на глазах.
Особняк герцога де Гриньи обещал сделаться прекрасным зданием, вполне достойным такого важного лица. Герцог де Гриньи иногда сам захаживал удостовериться, точно ли сообразуются с его намерениями. Однажды я увидал, как он выходил из кареты. Это был человек средних лет, полнокровный и крепкий. Он без страха перелезал через балки и бревна, чтобы во всем дать себе отчет. Я слушал, как вдали раздавался его голос, и пошел домой только после того, как он обратно сел в карету.
Я продолжал оставаться довольным своей участью и сопровождать моего учителя, мэтра Пюселара, повсюду, куда ему было угодно водить меня. Наша маленькая труппа очень хорошо исполняла арии, которые выбирал с тонким вкусом мэтр Пюселар или сам сочинял удивительно талантливо. Он умел придавать им соответствие с блюдами, которые подавали на стол. Были арии для супов, для второго, для жаркого, для сладкого, и все они отлично подходили. Последние особенно бывали удачны, и, должно быть, было истинным наслаждением откусывать тающее печенье или брать в рот душистый торт в такт с нашей музыкой. Я исполнял свою партию с большим прилежанием, не отвлекаясь ни смехом гостей, ни стуком посуды и рюмок. Иногда, впрочем, на минуту я приходил в волнение и дыхание мое становилось менее правильным, когда ко мне оборачивалось какое-нибудь женское лицо или соседи начинали шептаться, глядя на меня. За обедами часто встречались красивые лица, которым вино придавало смелости. Они рассматривали меня благосклонно, так как в пятнадцать лет наружность у меня была свеженькой, но строгий взгляд мэтра Пюселара возвращал меня к моим трелям и репризам.
Но во всякое другое время, кроме концертов, у мэтра Пюселара характер был уживчивый, и, как я уже упоминал, он не прочь был повеселиться. Часто он предлагал мне пойти развлечься и, считая, что музыка располагает к сладострастию, удивлялся моей скромности. Эта моя сдержанность внушила ему даже менее лестное обо мне мнение, чем это было с самого начала. Он предполагал во мне больше пылкости. Так что, по его словам, я хорошо делаю, что ограничиваюсь своим положением исполнителя и не пытаюсь сочинять. Для последнего необходима пламенность ума и искра изобретательности, которыми, по его мнению, я не обладал.
Возвращаясь домой однажды вечером, я задумался над его словами. Я любил бродить так по молчаливым, темным и пустым улицам, и редко случалось, чтобы я прямо дошел домой, не заходя к особняку герцога де Гриньи. Несколько недель уж как он был кончен, но еще никто в нем не жил. Высокий черный фасад его приводил меня в восхищение. Накануне еще я долго стоял, рассматривая колонны портала; они выходили на квадратную площадь, так что можно было отступить, чтобы лучше иметь общее впечатление, — и я был восхищен прекрасными тенями, рисовавшимися на мостовой от света полумесяца, выглядывавшего из-за крыши. Но в тот вечер, о котором я вам рассказываю, небо было облачным и ночная тень так глубока, что я с сожалением вспомнил о вчерашнем. Так я шел, опустив голову, как вдруг на углу переулка неожиданное зрелище заставило меня поднять глаза.
Окна в особняке де Гриньи все были освещены, а на площади ливрейные лакеи держали зажженные факелы. Они сопровождали раззолоченную карету и уже почти въехали в ворота, как вдруг, чего-то испугавшись, быстро попятились. Сильные животные чуть не встали на дыбы от страха. Двигаться вперед они не хотели. Лакеи с факелами суетились, что еще усиливало беспокойство лошадей, так что в конце концов дверца открылась, и я увидел, что на землю соскочил господин, в котором я тотчас признал герцога де Гриньи, и, обернувшись, протянул руку даме, чтобы помочь ей покинуть карету в опасности. На ней был длинный плащ и бархатная маска, которую она сняла с лица, как только почувствовала под своими высокими каблуками твердую почву, что сделано было ею весьма легко и свободно. После чего она огляделась вокруг.
Ах, сударь, вообразите себе свежее, почти детское лицо, прелестный овал, очаровательный рот, превосходный цвет кожи и тончайшие пышные золотистые волосы! На ней было платье из серебристого шелка, затканное цветами и ветками, а в руках она держала большую алую розу, которая при свете факелов, казалось, сочилась кровью. Между тем герцог де Гриньи опять предложил свою руку герцогнне, и, оставив карету с бешено бьющимися лошадьми, они направились, ко входу; при этом герцог поднял руку, словно делал пояснения свое& супруге, и они исчезли из моих глаз.
Я оставался на месте, ошалелый, ошеломленный. Когда я притер в себя, площадь была пуста. Кареты не было. Только два факела догорали в железных кольцах, куда их всунули по обе стороны закрытых дверей. У розы, которую держала герцогиня, осыпалось несколько красных лепестков, казавшихся каплями алой крови на голой и молчаливой мостовой.
Г-н Эрбу на минуту остановился. Его широкое лицо горело, словно от отблеска тех, когда-то горевших факелов, все освещенное старинными воспоминаниями. Он глубоко вздохнул, словно человек, запыхавшийся от бега — далекого и без передышки — в глубь прошлого, и продолжал следующим образом:
— Свадьба герцога де Гриньи с барышней де Барандэн была странной историей. Она была очень молоденькой, когда на нее обратил внимание герцог и влюбился безумно с первого взгляда. Он сам был не стар, не безобразен и очень богат, так что, когда он открыв родителям барышни де Барандэн свое намерение жениться на их дочери, они были ослеплены такой несоразмерно блестящей перспективой. Каково же было их удивление, когда при сообщении ей об этом она вместо того, чтобы захлопать в ладоши, побледнела и лишилась чувств. Сначала они подумали, что этот обморок можно объяснить неожиданной радостью, но вскоре принуждены были отказаться от такой мысли, когда дочь им призналась, что втайне любит знакомого молодого дворянина, по фамилии де Серак, и что они уже поклялись друг другу в верности. Этот господин де Серак был соседом, по имению с госпожою де Барандэн, причем у обоих поместья были небольшие. У господина де Барандэна был ветхий замок вблизи такого же, не лучше, где жило семейство де Серак. Господин де Барандэн вот уже несколько времени как покинул это местопребывание, пригодное только для того, чтобы заживо похоронить себя во всеобщем забвении, и поехал выдвинуться при дворе. Там-то барышня де Барандэн снова встретилась с молодым де Сераком, с которым она в детстве играла и который тоже искал счастья в Париже. Фортуны, капризной богини случая, он там не встретил, но другая богиня предстала пред ним в лице барышни де Барандэн.
Барышня де Барандэн не решилась открыться в своей любви, так как господин де Серак был беден. Они поджидали для этого какого-нибудь счастливого случая. Предложение герцога не дало возможности им дольше ждать.
Мало было надежды, что родители барышни де Барандэн пожертвуют господином де Гриньи в пользу господина де Серака. Но слезами и мольбами она достигла того, что герцога де Гриньи предупредили о состоянии ее сердца, на что господин и госпожа де Барандэн согласились очень неохотно, но барышня де Барандэн очень рассчитывала, что это сообщение охладит пыл господина де Гриньи, что он сообразит, что любовь его не может быть разделена особой, так откровенно во всеуслышание объявляющей, что она любит другого. Господин де Гриньи принял все это без волнения и просил передать барышне де Барандэн, что он ни в коем случае от нее не отказывается и сделает все возможное, чтобы доказать это. Он действительно это и сделал по-своему. Через некоторое время он подошел во время игры в мяч к господину де Сераку, затеял с ним ссору и вызвал на дуэль. Местом поединка был выбран как раз пустырь, принадлежавший герцогу де Гриньи. Борьба была упорной с обеих сторон, противники выказали храбрость и пыл недюжинный. Господин де Гриньи был тяжело ранен, а господин де Серак убит.
Поведение барышни де Барандэн при данных обстоятельствах было более чем странным. Она выслушала без всяких признаков волнения, кроме страшной бледности, известие о смерти господина де Серака и спросила только, по правилам ли происходила дуэль. Ее удостоверили, что все произошло со строжайшим соблюдением обычаев. После этого она долго молчала, наконец с величайшим спокойствием объявила, что, так как воля Божия проявилась на господине де Сераке, то она, барышня де Барандэн, не может противиться тому, чтобы та же воля осуществилась и по отношению к герцогу де Гриньи, и выйдет за него замуж, раз этого от нее желают.
Это решение немало удивило людей, знавших положение дела. Много толковали относительно причуд женского сердца. Более рассудительные полагали, что если кончина господина де Серака произвела впечатление на барышню де Барандэн, то она не осталась равнодушной и к тому, что господин де Гриньи рисковал при этом своею жизнью. Таким образом она как бы доказывала, что любовь она ценит выше, чем любовников, и что ей дороже возможность быть любимой, чем судьба того, кого она любила. Находились и такие, которые уверяли, что барышня де Барандэн была попросту особа расчетливая и открыто делала то, что другие для приличия скрывали. Подобную откровенность скорее одобряли и считали, что, в конце концов, свою нежность по отношению к господину де Сераку она достаточно доказала, предпочитая его, бедняка, господину де Гриньи, и что, наконец, при жизни он имел столь прекрасные знаки любви, что после смерти ему не в чем ее упрекать.
Господин де Гриньи был очень рад узнать о таковом расположении по отношению к нему барышни де Барандэн. Он проклинал рану, мешавшую ему лететь к ногам его красавицы. Он ни минуты не думал, что в глубине души у нее может быть неприязненное к нему чувство за смерть господина де Серака. Разве он не был готов заменить для нее покойного? К тому же господин де Гриньи был так уверен в своих достоинствах и в преимуществах своего происхождения, что не сомневался в том, что честь быть его избранницей заставит барышню де Барандэн позабыть о небольшой неприятности, которую он ей причинил. Счастье быть герцогиней де Гриньи стоит того, чтобы отказаться даже против воли от скромной участи быть женою мелкого дворянина. Таким образом, пред алтарем барышня де Барандэн получила обручальное кольцо из тех же рук, которые так ловко отправили на тот свет молодого господина де Серака.
Хотя этому браку предшествовали только что рассказанные мною события, так что он мог казаться довольно странным, господину де Гриньи, по-видимому, не приходилось раскаиваться. К тому же он по многим причинам мог быть доволен: прежде всего потому, что жена его была красавицей, затем потому, что она оказалась превосходной супругой.
Так и следовало быть, потому что герцог де Гриньи, который до сей поры, несмотря на свое богатство, не считался щедрым, быстро распростился с обычной своей скаредностью. Не только он ни в чем ей не отказывал в смысле платьев и украшений, но он первый ее уговаривал не скрывать, чего бы она могла пожелать, чтобы быть прелестнее и изысканнее всех на свете. Он одобрял все издержки, которые ей приходили в голову, и осыпал ее самыми дорогими подарками. Ничего не было для нее слишком дорогого — ни пышнейшие платья, ни самые сверкающие драгоценности. Правда, она еще более увеличивала их цену прелестью своего лица и всей фигуры. Изысканности эти придавали ей большую красоту, а она обладала способностью, ей одной свойственной, что все, что было на ней надето и принадлежало ей одной, казалось еще прекраснее. Покойный господин де Серак не узнал бы в этой светской даме, пышно разодетой, скромной барышни, руку которой он оспаривал у герцога де Гриньи.
По желанию ли жены, или из любезности, но господин де Гриньи вскоре объявил, что находит особняк, где они жили близ Арсенала, слишком тесным, и высказал намерение построить другой, приятнее и удобнее. Через короткое время стало известно, что он решил соорудить нечто достойное блистательной особы, внесшей в его дом столько блеска и счастья. Место для нового жилища скоро было выбрано. Герцогу де Гриньи как раз принадлежал обширный и весьма пригодный для его цели кусок земли — тот самый, на котором был убит бедный господин де Серак. План господина де Гриньи осуществлен был быстро. И когда, как я вам уже сказывал, я увидел однажды вечером, как он с герцогиней выходил из кареты при свете факелов, они в первый раз вступали во вновь построенный дом.
Г-н де Брео начал живо интересоваться рассказом г-на Эрбу.
— С этого вечера, сударь, вся моя жизнь, все мои мысли сосредоточились около этого особняка де Гриньи. По каким бы улицам я ни шел, они незаметно приводили меня к тому же месту. Едва я взглядывал на его портал, сердце мое начинало биться. Не проходило дня, чтобы я не приходил смотреть на него. И влекло меня — не как прежде — не смутное любопытство, но непреодолимая сила. Иногда во время музыкальных упражнений, сидя в своей лачуге, я вдруг чувствовал, что дыхания у меня вдруг не хватает и одеревеневшие пальцы тяжелеют на флейте. В эти минуты некий демон овладевал мною. Я на середине бросал каденцию и бежал стремглав к особняку де Гриньи. Случалось, подобное же безумие охватывало меня в то время, как я вторил мэтру Пюселару, и только уважение к нему удерживало меня, чтобы не бросить его и не помчаться к роковому месту. Ум мой болезненно был этим занят, и успехи в искусстве моем приостановились. Господин Пюселар жалел о моей рассеянности, но не угадывал ее причины. Часто он с горечью говаривал о кажущихся способностях, которые открываются у молодых людей, но на деле оказываются лишь пустыми надеждами, опровергаемыми слишком скоро. Но, будучи человеком вежливым, он выражался обиняками, смысл которых я отлично понимал и на которые у меня не находилось ответа.
Достаточно было мне увидеть особняк де Гриньи, как исчезал весь стыд и упреки совести. Он представлялся мне местом необычайным. Я испытывал зависть к людям, туда входившим и выходившим оттуда. Они казались мне отмеченными чем-то, что отличало их от остальных смертных. Количество этих избранников было значительно, так как у герцога и герцогини де Гриньи была многочисленная челядь и бывало порядочно посетителей. Выходили из экипажей роскошно одетые господа и дамы, но не занятность этого зрелища заставляла меня простаивать у ворот особняка де Гриньи, а надежда на какое-то другое событие, одна мысль о котором приводила меня в крайнее волнение.
Герцогиня де Гриньи выезжала иногда из дому отдать визиты, то одна, то в сопровождении мужа. Она всю карету озаряла светом и блеском своей красоты. Ах, сударь, это прямо чудо, что меня двадцать раз не переехала ее карета… Увернуться в сторону я бы никак не мог, в таком восхищенном столбняке я находился. Я стоял неподвижно, уставившись на это чудесное лицо, и долгое время спустя, когда оно уже исчезло, я оставался вне себя, ничего не видя. Таким образом я изучил его во всех подробностях. Я знал точный цвет рта, строение кожи, и с каждым разом это прелестное зрелище восхищало меня все более и более.
Так что жизнь я вел одновременно полную волнений и крайне однообразную. Один день отличался от другого лишь тем, видел ли я герцогиню де Гриньи, или был лишен этого счастья. Все остальное представляло смутную неопределенность, где я действовал, не отдавая себе отчета в своих поступках. Подобное состояние могло бы долго продолжаться. Всю зиму я так дежурил, и ничто меня не могло удержать от этого странного безумия — ни грязь, ни лед, ни снег. Нужно было иметь такое крепкое здоровье, как у меня, чтобы не слечь от этих ожиданий, во время которых ничто не в состоянии было меня отвлечь.
Я стал замечать, что вот уже несколько недель, как герцогиня выезжает по большей части одна. Красота ее осталась прежней, но выражение как-то изменилось. У нее был уже не тот застенчивый и скромный вид, придававший ей столько очарования. Теперь она бросала вокруг взгляды довольно высокомерные и смелые. Я не старался объяснить себе этой перемены, я только восхищался новой прелестью, как вдруг случайно мне сделалась известной причина этого изменения, и об этом стоит рассказать.
В один прекрасный день господин Пюселар, мой учитель, был приглашен к господину де Бертоньеру, позвавшему к себе гостей и пожелавшему повеселить их во время трапезы музыкой. Мэтр Пюселар предупредил меня, что я понадоблюсь, и увещевал меня не поддавться рассеянности, о которой он очень скорбел. Я обещал ему быть внимательным и исполнять свою партию более уверенно, чем обычно. Все шло превосходно, и мы так старались, что, по-видимому, нами остались очень довольны. Во время минутного отдыха, чтобы не впасть в мечтательность, я стал прислушиваться к разговорам вокруг. Кто-то из гостей упомянул про герцогиню де Гриньи — и она стала предметом общей беседы. Я весь обратился в слух и не проронил ни слова, тем более чтр господа эти говорили во весь голос. Давно прошло то время, когда герцогиня де Гриньи могла считаться примерной супругой… Это заявление было встречено смехом, доказывавшим если не справедливость его, то по меньшей мере — что оно никого не удивило настолько, чтобы его стали опровергать. Слухи эти были, очевидно, достаточно распространены, раз их можно было так открыто повторять.
Значит, грешки герцогини были так общеизвестны, что могли служить предметом застольной болтовни. Герцог де Гриньи ничего об них не знал и не выказывал никаких признаков ревности по отношению к своей жене. Наоборот, еще на днях он принял при дворе новую должность, которая часто будет держать его вдали от супруги. Доверчивость де Гриньи усиливала веселость гостей.
Да, вот что, сударь, я неожиданно услышал: госпожа де Гриньи заводила романы с кем угодно… Я задыхался; в лицо мне бросилась краска гнева и негодования, потому что все слышанное мною казалось мне клеветою, чудовищным оскорблением, за которое хотелось сейчас же наказать. Я готов был броситься и задушить этих гостей. Вот была бы картина, сударь: музыкантишка вроде меня вдруг налетает с кулаками на почтенных людей! Было бы забавное зрелище — подобный защитник репутаций и новоявленный герой! Ничего подобного не произошло, сударь. Как справедливо, что очень скоро в этом мире приучаемся мы не быть тем, чем хотели бы! Вместо того чтобы выступить в качестве мстителя за добродетель, что бурлило внутри меня, я всем показал себя лишь послушным помощником господина Пюселара; по первому знаку своего учителя я снова принялся извлекать из флейты чистые звуки, хотя дыхание мое еще прерывалось от волнения, от которого сердце мое так сильно билось, что я слышал даже сквозь одежду его стуки.
Этот вечер оставил во мне после себя странное чувство. Я вынес из него отвращение к человеческой злобе, и те, которые так оскорбляли особу, казавшуюся мне чем-то вроде божества, казались мне худшими людьми, каких только можно себе представить. Конечно, пустые их речи не были в состоянии поколебать моего представления о герцогине де Гриньи. Разве недостаточно было видеть ее проезжающей в карете, чтобы убедиться в ее добродетели? Даже сама смелость, замечаемая в ее лице, не была ли доказательством высокомерного пренебрежения к обвинениям, вся низость которых была ей, конечно, известна? Итак, все способствовало укреплению во мне почтительного восхищения по отношению к этой даме, которым я был преисполнен, и тем не менее, поверите ли, сударь, кое-что в моих мыслях подверглось изменению.
В мои думы о госпоже де Гриньи, которым я охотно предавался и которые имели характер почтительного восхищения, начали закрадываться и другие помыслы, для меня самого не совсем ясные, но беспокоившие меня. Они приходили внезапно, помимо воли, и я не мог ни предотвратить их, ни избавиться от них, тем более что облекались они в живые и соблазнительные формы. Я часто наблюдал за лицом и туалетом герцогини, зрелище это ласкало мои глаза, но я не воображал себе ничего больше того, что видел. Дело пошло совсем по-другому после наглых слов, которые при мне были произнесены. Они подействовали на мой ум помимо моей воли. Я начал понемногу, незаметно для себя приходить к заключению, что пышное убранство герцогини скрывает такое же тело, как у всех женщин. Сначала эта мысль появилась бегло и неопределенно, на один миг, и задержался я на ней ровно настолько, чтобы поспеть отогнать ее, но возвращалась она так часто, что скоро я свыкся с тем, что было в ней дерзкого и смелого. Я не избегал ее, как следовало бы. Напротив, я вызывал ее в себе, так что в конце концов малейшие подробности ее стали мне привычны. Дойдя до этой точки, я пошел и дальше. Да… у этой прекрасной дамы есть тело, как у всякой другой, и это тело служит не только для того, чтобы носить на себе материи. Оно имеет еще иные применения, о которых я знал только понаслышке, не соображая точно, в чем они состоят; тем не менее я был уверен, что герцогиня позволяет другим вольности, малейшая из которых показалась бы мне чудесной. Свои губы она предоставляла поцелуям. Поцелуями покрывались ее руки и плечи. Она не только допускала это, она сама отвечала на поцелуи. Это, по крайней мере, было мне известно. К этому приходят с женщинами, и от одной подобной мысли я был вне себя. Легко можете себе представить, что такие размышления, благодаря моей молодости, в одно и то же время и возбуждали и смущали меня, так что я то предавался им с восхищением, то с ужасом отгонял их от себя. Я ненавидел самого себя за то, что на минуту поддался клеветническим наветам. Разве все россказни о герцогине не были ложью и выдумкой? И внезапно та, которую я только что воображал себе с невероятной фамильярностью, снова отдалялась и делалась тем, чем и не должна была бы никогда переставать быть для меня, — самой добродетельной дамой в королевстве.
Тем не менее, несмотря на доводы рассудка, волнения мои не уменьшались. Я плохо спал и потерял аппетит. Все время, что мог я урвать от работы, бродил я около особняка де Гриньи. Дня мне не хватало на это похвальное занятие, и я посвящал ему часть ночи. Я следил, освещены ли окна или свет потушен, я караулил, когда она выезжает и возвращается обратно. Должен признаться, что я не заметил ничего особенного, что подтверждало бы то, что открыто повторялось уже в народе, а именно, что герцогиня пускает к себе в дом любовников, что их много и они часто меняются. Эти слухи меня мучили. Я бы хотел собственными глазами проникнуть через толстые стены особняка. Я мечтал под каким-нибудь предлогом пробраться туда. План этот был одним из излюбленных моих мечтаний. Я придумывал тысячу махинаций — все неисполнимые. Я жил все время в лихорадочном состоянии, рассеянный ко всему окружающему.
Как ни был я слеп, с течением времени пришлось мне заметить, что странное мое поведение заставило господина Пюселара изменить свое отношение ко мне, что отозвалось и на его обращении. С того вечера как мы с ним встретились при луне на пустыре, где теперь возвышается особняк де Гриньи, он выказывал ко мне живейший, неослабевавший интерес, и я многим был ему обязан. Он дал мне флейту в руки и научил ею пользоваться. Как только я был в состоянии прилично применять свои способности, он принял меня в свою труппу и дал таким образом средство к существованию. Но теперь он гораздо реже прибегал к моей помощи. Вполне естественно, что терпение его истощилось, так как постоянная моя рассеянность мешала мне выказывать и то малое искусство, что я приобрел; конечно, он не хотел рисковать и боялся, что я буду причиной нестройности в его оркестре. Действительно, слишком часто я или вступал не вовремя, или фальшивил, что самым неприятным образом нарушало унисон. Так что не раз, прощаясь со мной после концерта, он не приглашал меня участвовать в ближайшем. Наоборот, он старался тайком от меня назначать остальным музыкантам место следующей встречи. Они сговаривались потихоньку и держались от меня в стороне.
Это секретничанье меня не особенно огорчало: занятый всецело тем, о чем уже говорил вам, я не тяготился свободным временем. Я пользовался им для того, чтобы бродить около особняка де Гриньи. Лицезрение герцогини волновало меня все более и более. При виде ее кареты у меня дрожали поджилки и выступала испарина. Часто я принужден был идти домой и ложиться на свой матрац.
Однажды я так валялся, предаваясь своим думам, как вдруг в мою дверь тихонько постучали. Вошел мэтр Пюселар. Я целую неделю его не видел. Он сел со смущенным видом и сказал, что действительно все это время во мне не нуждался, но что, если я хочу, сегодня вечером я могу пойти с ним и Жаком Сегэном давать концерт в дом, куда он ходил уже несколько раз с Сегэном и Ван-Кульпом. Сегэн и Ван-Кульп были обычные сотоварищи мэтра Пюселара. Сегэн играл на скрипке, а Ван-Кульп — на лютне. Последний, будучи нездоров, не выходил несколько дней из дому. Тогда мэтр Пюселар вспомнил обо мне.
Когда я согласился на предложение, мэтр Пюселар понизил голос. Он признался, что сначала у него были колебания насчет меня; я ему казался слишком молод, но в конце концов в пятнадцать лет можно уже не разбалтывать секретов. Он взял с меня клятву не говорить, куда мы пойдем, прибавив, что в наших общих интересах будет помалкивать. Я обещал, что не буду нарушать молчания. Он сказал, что в конце концов мне хорошо заплатят, и ушел, прося не опоздать к месту встречи и одеться чистенько.
Я явился в условленный час на место, указанное мне мэтром Пюселаром, который вскоре пришел с Сегэном. Их таинственность возбудила мое любопытство. Они дали мне знак следовать за ними. Ночь уже окончательно наступила. Преданный обычным своим мечтаниям, я не обращал внимания, по какой дороге мы идем, как вдруг, после многочисленных поворотов, мэтр Пюселар остановился перед потайной калиткой, проделанной в высокой стене, за которой можно было различить деревья сада, тотчас же признанного мною за сад при особняке де Гриньи. Я сразу начал дрожать всем телом, покуда мэтр Пюселар тихонько вставлял ключ в замочную скважину и убеждал нас не шуметь и ступать осторожнее.
Мы прошли мимо нескольких групп деревьев по простой аллее между загородей из кустарников. В конце аллеи на круглой площадке журчал фонтан. Вода стекала в бассейн. Вдали дом де Гриньи представлялся темной и спящей громадой. Мы подошли к нему. Мэтр Пюселар постучался в маленькую дверцу, она открылась, и мы очутились в темном коридоре. Мы спустились вниз на несколько ступеней. Мэтр Пюселар подталкивал меня в спину.
Мы вошли в блестяще освещенный зал, где был накрыт стол. На нем находились блюда и вина, а сбоку — рядышком два стула. Мэтр Пюселар расставил нас в ряд, а сам поместился у стола. Мы ждали. Сердце мое билось. Ах, сударь, оно забилось еще сильнее, и я думал, что оно совсем разобьется, когда я увидел, что в залу вошла сама герцогиня де Гриньи в изящнейшем наряде; золотистые волосы ее были чудесно причесаны, грудь открыта. За нею шел граф де Бертоньер. Что делал он в такой поздний час у графини? Что делали мы сами? Что означал этот тайный ужин? Тем временем они сели за стол. Сегэн настраивал скрипку. Мэтр Пюселар и я попробовали свои флейты. Я думал, что не найду дыханья для звуков. Но удивлению моему тут еще не настал конец.
Вообразите себе мое состояние и положение, в котором я находился. Герцогиня, как только села за ужин, принялась громко смеяться. Она часто подносила ко рту свой бокал и сама наливала графу де Бертоньеру. Тот был молод и красив, но я не мог прийти в себя от его манер и разговора. В ответ на его двусмысленности и даже сальности герцогиня откидывалась на спинку стула с разгоревшимся от вина лицом, и, вместо того чтобы сердиться на некоторые жесты и вольности, она только пуще хохотала. Оба, по-видимому, забыли о нашем присутствии. Мэтр Пюселар как ни в чем не бывало продолжал играть на флейте, я следовал его примеру, сам не знаю как, не спуская глаз с представлявшегося моим взорам зрелища.
Господин де Бертоньер скоро окончательно напился. Он принялся буянить, бить посуду, кричал и пел во все горло. Иногда этот сумасшедший шум прорезывал хохот герцогини. Полуобнаженная, распустив волосы, она побуждала к буйству. Лицо ее, раскрасневшееся не от стыда, а от сладострастия, казалось лицом вакханки. Щеки горели, как во время оргий. Ах, сударь, как она была прекрасна в этом грубом бесстыдстве, вся пылающая развратом!
Мэтр Пюселар перестал играть. Было слышно, как вино выливается из бутылочного горлышка. У меня зуб на зуб не попадал. Я прислонился к стене, чтобы не упасть.
Мне казалось, что потолок на меня обрушится, в голове и ушах страшно шумело. Я смотрел на герцогиню; мало-помалу глаза ее расширились и приняли выражение ненависти, мести и дикой радости. Меня пронзил этот взгляд, мимо меня направленный на кого-то, чье появление, обнаруженное мною, когда я внезапно повернул голову, заставило меня отскочить в угол комнаты, в то время как господин де Бертоньер, сразу отрезвев, выпрыгнул через окно в сад.
На пороге взломанных дверей стоял герцог де Гриньи. Свет падал прямо ему в лицо. Я узнал его скорее по черному парику, голубой ленте и темному платью, чем по чертам, которые необыкновенная бледность превратила в восковую маску. В высоких сапогах со шпорами, в руке он сжимал рукоять охотничьего хлыста. Кто мог ему донести? Впоследствии я вспомнил про нездоровье Ван-Кульпа, но в данную минуту я был в полном недоумении от происходящего и в ужасе от того, что будет.
Герцог сделал шаг вперед. Жена его сделала то же самое. Она больше не смеялась. Она поправляла спустившийся чулок. Обнаженная белая грудь ее выпадала из расстегнутого корсажа. Герцог и она смотрели друг на друга. Вдруг она еще ниже наклонилась, смочила пальцы в луже вина, что краснела на полу, и брызнула в лицо мужу; тот вытер капли отворотом рукава. И я услышал, как герцогиня произнесла слова, смысл которых я понял только позднее: «Ты отомщен, Серак!»
Свист бича прервал ее. Плетеный ремень полоснул белые плечи, оставив на них красную полосу. Хлыст свистнул второй раз. Герцогиня не двигалась, будто обратилась в статую. Удары посыпались без промаха. Герцог де Гриньи наносил их изо всей силы. Плетка рвала материю и бичевала тело. Герцог ступил назад и обеими руками сжал рукоятку. У герцогини на этот раз вырвался ужасный крик, и она упала ничком.
Теперь она на полу без памяти выла от боли. Господин де Гриньи оканчивал свое ужасное занятие. Он сорвал оставшиеся лоскутки платья и наступил сапогом на истерзанное тело. Он не переставал бить… Длинный парик подскакивал за спиною. Герцогиня больше не кричала. Герцог грубо, ногой перевернул это окровавленное, недвижное и голое тело, потом нагнулся, закрутил вокруг руки золотистые кудри, и я видел, как он поволок за собою окрашенную пурпуром добычу и исчез за потайной дверью, через которую и вошел.
Я наблюдал за этой сценой, онемев от страха и ужаса, из своего угла. Ветерок, проникший в открытое окно, оживил меня и высушил пот на лбу. Мэтра Пюселара уже не было. Я был один. Прислушался — все тихо. В коридоре темно. Я взял один из горевших еще факелов и нашел дорогу, по которой мы пришли сюда. На дворе была темная ночь. Большие черные облака кучились в небе. Я снова прошел аллею из кустарников и добрался до фонтана. Он по-прежнему струил воду в бассейн. Я сел на камень и заплакал. Потом вышел из сада и вернулся домой. Я заболел горячкой. Когда я поправился, я узнал, что мэтр Пюселар покинул город, Сэгэн тоже, равно как и Ван-Кульп. Флейта сделалась мне ненавистной; я снова, как прежде, принялся бродить по городу и бездельничать. Родители приписали это болезни и думали, что у меня голова не совсем в порядке. Я стал очень молчалив и ни с кем не разговаривал.
Г-н Эрбу умолк на довольно продолжительное время. Г-н де Брео из уважения не нарушал молчания и ждал, когда г-н Эрбу найдет возможность продолжать свой рассказ.
— Герцог де Гриньи, — снова начал г-н Эрбу, — казалось, был искренне опечален смертью своей жены, последовавшей около четырех месяцев после описанных мною событий.
С того времени господин де Гриньи не перестал выезжать из дому и возвращаться, как обычно, у всех на глазах, но герцогиня не сопровождала герцога, что, впрочем, и прежде случалось, а оставалась у себя взаперти. Когда у него спрашивали, почему ее больше не видно вместе с ним, он отвечал очень просто, что доктора предписали ей не выходить по причине холодов, что от простуды у нее пропал голос, так что не слышно, что она говорит.
Родителей герцогини, поехавших ее навестить, не приняли, но на следующий день они получили от нее письмо, где она подтверждала известие о своей болезни, прибавляя, что она воспользуется этим временным уединением, чтобы подумать немного о спасении души. Добрые люди успокоились и не обратили достаточного внимания на почерк, которым было написано письмо и который мог бы им показаться не совсем похожим на почерк герцогини де Гриньи, порадовались, что дочь их имеет такие мысли, так как до них тоже дошли слухи насчет ее поведения, и, не придавая им слишком большой веры, они все-таки подумали, что недурно было бы, если бы благочестивое настроение госпожи де Гриньи положило конец этим сплетням. Господин де Гриньи с видом откровенности и добродушия рассказывал о том, что совершенно неожиданно жена его пристрастилась к домоседству. При случае он даже подшучивал над этим, но с оттенком некоторого почтения по отношению к особе, так хорошо использовавшей телесные немощи для духовного усовершенствования.
На самом деле герцогиня не только скрывалась от посторонних взглядов, но дома даже слуги ее не видали. В ее комнату был вхож только господин де Гриньи, уносивший ключ от дверей в кармане. Герцогиня не прибегала к помощи служанок во время одевания и, говорят, сама делала постель в виде эпитимии. Господину де Гриньи, по-видимому, новый образ жизни герцогини казался вполне приемлемым; можно даже было заметить некоторое влияние на него самого, так как прежде он позволял себе время от времени быть грубым и предаваться гневу, теперь же сделался самым кротким и терпеливым в мире человеком. Эту перемену заметили и люди, терпевшие раньше от его вспышек. Теперь были довольны, что от них избавились, и, подозревая, что до некоторой степени они были обязаны этим его жене, были ей за это благодарны. Так что пришли к убеждению, что слишком скоро поверили сплетням, распускаемым злыми языками про госпожу де Гриньи, и что нужно это загладить. Нет ничего непостояннее, как общественное мнение, в смысле репутации, и госпожа де Гриньи, только что всеми осуждаемая, вдруг сделалась безупречной женщиной; как раз в разгаре общего расположения внезапно распространилась новость, что герцогиню нашли в кровати мертвой и наскоро созванные врачи могли только констатировать смерть, не зная, чему приписать столь непредвиденное и горестное событие. Скорбь об этой смерти была всеобщей, и никто не сомневался, что герцог де Гриньи был неутешен.
Набальзамированное тело герцогини было в полной сохранности. Единственную странность представляло несколько не совсем заживших рубцов. Герцог, проливая слезы, объяснял, что это следы бичеваний, которым в порыве покаяния предавалась госпожа де Гриньи. Люди, которым эта подробность сделалась известной, увидели в пламенном желании герцогини карать самое себя доказательство того, что она получила, наверное, какое-нибудь предзнаменование близкой кончины, потому так неожиданно и бесповоротно удалилась от общества. Герцог разделял это мнение. Со своей стороны он добавлял, что часто уговаривал жену умерить свое суровое рвение, но она и слушать ничего не хотела, в таком религиозном порыве находилась; как пример, он приводил странное завещание, найденное после нее в бумагах. Она выражала волю, чтобы тело ее отвезли в имение родителей, где она родилась, добавляла, чтобы перевозили его без всякой торжественности и чтобы никакой процессии не было кроме семи нищих из ее прихода, в засвидетельствование того, что хоронят останки не мирской светской дамы, а смиренной грешницы перед Господом Богом.
Г-н Эрбу вздохнул.
— Всего ужаснее в этой смерти герцогини де Гриньи не то, что я вам уже сообщил, а то, что хочу еще рассказать, а именно, с какой дьявольской изобретательностью герцог де Гриньи задумал выполнить последнюю волю своей жены и обратить духовный порыв в чудовищную комедию. Ненависть должна была бы прекращаться со смертью того, кто нам ненавистен, но герцог де Гриньи и за гробом преследовал ту, которой он не прощал желания по-своему отомстить за убийство обожаемого возлюбленного. Он должен был удовлетворить свою обиду, как насытил свой гнев и ярость. К ударам хлыста, которыми он терзал тело виновной, к яду, с помощью которого он завершил тайком свое дело, он прибавил нечто, о чем мне следует рассказать вам, сударь, хотя едва ли мне удастся передать весь нелепый и издевательский ужас всего этого.