Дончак князя Арцакова тем временем достиг охранной цепи мятежников, и та… расступилась! Полководец выхватил и вскинул шпагу. Он ещё никогда не бросал своих солдат, он не мог оставить их и сейчас, пусть и увлечённых смутьянами.
Холодный ветер, пролетевший над площадью, донёс до Николы Тауберта слова, заставившие горло болезненно сжаться:
— Гвардейцы! Солдаты русские!.. Братцы мои, что же это вы творите?!
Каре что-то ответило, нестройно и недружно. Тауберт видел, как словно бы из ниоткуда возникли и замельтешили какие-то фигуры, и в армейских шинелях, и в партикулярном платье, побежали к генерал-фельдмаршалу, размахивая руками.
Ох, что же
Всё, всё пошло из рук вон плохо, едва василевс — тот, настоящий, — не вышел к утреннему разводу и сперва по дворцу, а потом по столице поползли слухи: железный Кронид при смерти. Нужно было решаться, а решившись — действовать. И не когда-нибудь, не будущим летом, а сейчас и самим. Определённый в диктаторы усмиритель Капказа на Капказе и пребывал, князь Орлов — в лешском Червенце, а полковник Торнов — на юге; Лабе и тот отъехал в дальнее имение. В Анассеополе словно нарочно не оказалось никого, кто командовал хотя бы бригадой. Избранный за неимением других диктатором Древецкой сперва согласился, а через два часа прислал письмо, в котором снимал с себя полномочия и советовал — советовал! — отказаться от восстания. Сейчас князь с княгиней, надо думать, подъезжают к Млавенбургу, и чёрт с ними! Хуже другое: оставшиеся, хоть и не забыли долг свой перед Отечеством, хоть и явились в урочный час на площадь, до сих пор не решились сделать второй шаг, а драгоценное время безвозвратно уходило.
Нужно было незамедлительно что-то предпринимать: атаковать, как требовали одни, настаивать на переговорах, как предлагали другие, благо сыновья Кронида тоже были растеряны, а великий князь Георгий к тому же не чурался вольнодумства, но восставшие стояли столбом, с каждой минутой теряя надежды на успех.
Ненависть к деспотам обернулась иной стороной. Никого, облечённого властью приказывать, никого, говорящего от имени всех. «Смерть тирании», — писали они в тайных прожектах, наихудшим тираном представал Буонапарте, присвоивший себе право говорить от имени восставшей свободной Франции, — и потому здесь, среди равных, не находилось никого, кто зычно рявкнул бы сейчас: «Слушайте все!..»
Солдаты пока выполняли команды. Кто-то — потому, что не мыслил неповиновения офицерам, кто-то верил, что покойный государь оставил завещание, где обещал народу вольность с леготой, но дети сию драгоценную бумагу спрятали. Штабс-капитан Аничков лжи не одобрял. То, что все они сейчас делали, было
Штабс-капитан глубоко вздохнул и задержал дыхание, заставляя себя отринуть все мысли, кроме одной. Сегодня нужно победить, иначе те, кого они привели к Бережному дворцу, вместо свободы получат шпицрутены, а то и Сибирь.
— Аничков!
Штабс-капитан обернулся. К нему спешил майор Мандерштерн, увлёкший за собой полк лейб-гвардии гренадер.
— Никита Петрович! Подошли конные егеря. Гарнизон присягает… Нужно на что-то решаться, и прямо сейчас, пока тиран ещё нас страшится.
— Согласен, — с облегчением выдохнул Аничков. — Предлагаю…
Раздался резкий перестук копыт по гладким гранитным плитам.
— Опоздали мы предлагать, — с горечью бросил Мандерштерн. — Видите? Это вам не Севастиан!
Стрелки охранной цепи неуверенно расступились перед сверкающим орденами всадником. Тот, не поведя и бровью, пустил коня дальше, прямо на штыки ближайшего каре; рука со шпагой взмыла, словно призывая к атаке:
— Гвардейцы! Солдаты русские!.. Братцы мои, что же это вы творите?!
У Аничкова потемнело в глазах. Князь Арцаков! Пётр Иванович. Больше, чем просто правая рука князя Александра свет-Васильевича, отца всех наших побед; его, князя Петра Ивановича, стойкостью да верным расчётом решилась Калужинская битва. Тот, кто довёл русскую армию до Парижа, кто переломил Зульбургское дело, где Никита Аничков заработал рану в грудь и Ростислава с мечами, но разве это было главным?
— Молчите, князь! — выкрикнул литератор Платон Кнуров, кинувшись к полководцу. — Молчите и уезжайте! Уважая седины ваши…
— Я в пятидесяти сражениях побывал, сынок, — усмехнулся генерал-фельдмаршал, опуская шпагу. — И ни в одном от неприятеля не бегал, хотя позначительнее тебя вороги попадались. Буонапарте тот же… — Пётр Иванович вновь возвысил голос, окидывая взглядом ряды серых шинелей и не удостаивая поэта вниманием: — Братцы! Не слушайте вы смутьянов. Зачем против государя штыки поворачиваете?! Не вы ли Россию и Кронида Антоновича покойного оборонили?! Не вы ли Двунадесять языков под Калужином били? Не вы ли им спину на Берёзовой доламывали? Не с вами ль я, славные мои лейб-гвардейцы, в Париж входил?!
Солдаты завздыхали, отворачиваясь и не глядя друг на друга. Аничков едва не принялся вслед за нижними чинами разглядывать собственные сапоги, но всё ж удержался. Ну почему, почему именно Арцаков?! Неужто в отъезде князь не мог оказаться, как оказались военный министр или Лабе? Уговорит ведь солдат, не кривя душой, уговорит, а после василевс опомнится и начнёт мстить. За пережитый страх всегда мстят, и никакой Арцаков не защитит, как не защитил взбунтовавшихся однажды ладожан, хоть и пытался. Аничков знал про то от князя Орлова, примкнувшего к Обществу именно после расправы. Штабс-капитан украдкой огляделся, поймав отчаянный взгляд Мандерштерна и полный бессильной ненависти — Кнурова, а Пётр Иванович продолжал говорить:
— Коль жалобы есть, коль командиры дурные, приварок воруют, муштрой изводят, работами непосильными не для блага общего, а лишь для своего — скажите мне вот прямо сейчас…
— Уезжайте, князь! — сорвался на визг Кнуров, размахивая дуэльным пистолетом. — Немедля! Или…
— Или что? Убьёшь? Слышите, братцы? Эх, молода, во Саксони не была… Что ж, давай. Пули османские да французские, персиянские и лешские меня не добили, мне ли русских бояться?
— Прочь!
Подскочивший поручик выхватил ружьё у растерявшегося рядового, замахнулся штыком. Арцаков даже не повернул головы. Серый дончак сам принял вправо, вынося всадника из-под удара, но такового не последовало. Не нюхавший пороху мальчишка отбросил ружьё и закрыл лицо руками. Медлить было нельзя, тем более нельзя, что самому Аничкову все сильней хотелось, чтоб ничего этого не случилось. Князь Пётр внезапно обернулся.
— Иди домой, — тихо и устало велел он поручику, — ты в отпуску. Понял? Глупость свою в бою искупишь. Аничков? Ты?! Помню тебя по Зульбургу… Про рекрутчину и двадцать пять лет вы верно пишете. Сам с этим к государю пойду, а теперь расходитесь. О солдатах подумайте, господа офицеры!
«Я смогу, — обречённо подумал Аничков. — Кроме меня, некому, значит, я смогу!»
Пистолет взлетел, указательный палец нажал на спуск.
Вроде б негромкий выстрел раздался над огромной площадью, а вздрогнули все без исключения: свои и чужие, восставшие и вышедшие против них, солдаты и офицеры, свита василевса и простой люд.
Шпага выскользнула из раскрывшейся ладони князя Петра, остриё клинка клюнуло ладожский гранит, высекло одинокую, тут же погасшую искру. Серый конь сам рванулся назад, пока всадник заваливался ему на шею.
— Никита Петрович?! — Мандерштерн словно не верил глазам, сам Аничков своим тоже не верил.
— Браво! — с горячечным восторгом воскликнул Кнуров. — Браво тебе, Брут российский! Нет больше сатрапа! Нет…
— Замолчите! — прикрикнул, не узнавая собственного голоса, Аничков, а поручик внезапно громко всхлипнул. — Мандерштерн, вы свидетель. Общество Благоденствия приговорило бросить жребий, кому стрелять в тирана, и полагать сие дуэлью. Это тоже дуэль… И у неё может быть лишь один исход. Да здравствует вольное Отечество!
Они не успели ничего понять, а если успели, то ничего не предприняли. Конь с неподвижным всадником на шее ещё скакал, когда раздался новый выстрел. Последнее, что увидел на внезапно оглохшей площади Никита Аничков, — это серого дончака, что, невозможно плавно и медленно взмахивая гривой, уходил сперва по красноватым гранитным плитам, потом по лёгким сверкающим облакам.
— Зря. — Мандерштерн наклонился и закрыл штабс-капитану глаза. — Всё, господа, назад нам теперь дороги нет… Первый батальон! Готовьсь! Второй батальон! Левое плечо вперёд!..
Привычка повиноваться офицеру своё дело делала, гвардейцы чётко исполняли привычные команды. Щетина штыков поднялась: шеренги изготавливались к огневому бою.
Этого не могло быть.
Выстрелили. Они выстрелили. В князя Петра Ивановича. В князя Петра, рядом с кем Никола Тауберт, печатая шаг, шёл в безумную атаку под Зульбургом и за кого десять раз умер бы любой русский солдат, —
Нелюди.
Холодная ярость разливалась по жилам, хвалёная тевтонская выдержка и дисциплина таяли, словно лёд в походном солдатском котле. Прямо перед китежградскими егерями маялась конная батарея, жерла четырёх пушек смотрели вроде как на мятежные каре, но ни офицеры, ни тем более солдаты не пребывали в готовности. Иные и вовсе выразительно косились на чернеющую толпу — хорошо ещё градоначальнику хватило ума вызвать казаков, сдерживать люд.
Шпоры врезались в бока коня, Николай Тауберт погнал жеребца прямо на растерянную батарею. У смутьянов с выстрелом в князя Петра, похоже, сомнения тоже кончились, их шеренги зашевелились, разворачиваясь. Ружья поднимались, и это значило одно — вожаки, кто бы они ни были, решились.
— Командир?! Где командир?! — Подполковник осадил коня прямо возле орудий.
— Нет его… Болен, — промямлил одинокий поручик.
— Как отвечаете старшему по званию?! Открыть огонь! Немедля! — Тауберт, выходя из себя, кричать всё равно не умел. Ледяная, поистине тевтонская холодность. Однако офицерик, ошарашенный всем происходящим и внезапно настигшей командира «болестью», не пошевелился.
— К орудиям!
Поручик раскачивался на каблуках, словно в трансе.
— Э-эх!
Обученный гнедой повернулся, будто на шарнирах, поручика сбило конской грудью, отбросив на зарядные ящики. Тауберт оказался среди артиллеристов, поднял руку и теперь уже гаркнул как следует:
— Огонь!
Солдаты растерянно смотрели на мятежные шеренги; гвардия двинулась, вскинув ружья. Как же тут стрелять? Свои ж ведь!
Но прапорщиков и пару фейерверкеров холодная ярость Тауберта всё же привела в чувство. Наверное, поняли, что подполковник в мундире конных егерей сейчас сам бросится к пушкам, и тогда хоть руби его саблями, хоть коли штыками. А может, и не поняли, может, тоже видели, как выронил шпагу седой человек в орденах —
Заряженные картечью пушки выстрелили. Недружно и вразнобой, но промазать по плотному каре с такого расстояния было невозможно.
Тауберт не закрывал глаз. Грохот и пороховой дым, а прямо перед подполковником — кровавое месиво, изрубленные картечными пулями тела в русских шинелях, под русскими знамёнами, и он сам — бьющий по ним почти в упор.
— Заряжай!
Гвардия, даже впавшая в смуту, остаётся гвардией. Грянул ответный залп, поневоле куда слабее, чем мог быть, упал кто-то из артиллеристов, но тут ударили две другие пушки, и строй мятежников сломался. Кто-то из них ринулся прямо на батарею, держа штыки наперевес; кто-то, напротив, устремился к Бережному дворцу. Тауберт, понимая, что всё погибло, что погиб он сам, Никола Тауберт, махнул своим конно-егерям.
Лейб-гвардия всё же дала ещё один залп, ему ответили китежградцы, нарастало «ура!» фузилёров, а сам Никола смотрел, как падают, немного не добежав до его орудий, гвардейцы-гренадёры. Смотрел, заледенев и онемев; не он, кто-то в его теле холодным и злым голосом скомандовал полку общую атаку; волна конно-егерей подхватила Тауберта, увлекая за собой.
И снова сентябрь. Но уже совсем иной, южный, знойный, полный ароматов. Полгоризонта закрыли Капказские горы, и кажется — нет никакого Анассеополя, его гранитов и бескрайней Ладоги, а есть только эти горы да узкие тропы в них, коими пробираются воины «святого имама Газия».
Много месяцев пробираются теми же дорогами и китежградские конно-егеря. Князь Шигорин от греха подальше предпочёл после мятежа срочно подать в отставку и отбыл в дальнее володимерское имение. Самого Тауберта в звании повысили, удовлетворив его же просьбу отправить на Капказ. Здесь, в знаменитом Капказском Отдельном корпусе, дышалось куда легче, чем на анассеопольских першпективах, где выкорчёвывали сейчас приснопамятную крамолу.
Нет, уж лучше здесь. Со своим — теперь уже целиком и полностью! — Китежградским конно-егерским полком.
…Приближался вечер, а впереди уже горели огни бивуака. Володимерский полк.
— Здорово, братцы!
— Здравия желаем, ваше высокоблагородие!..
Знакомо, привычно, и у походного костра среди серых шинелей чувствуешь себя как дома, даже лучше, чем дома. Потому что тут всё ясно и просто, есть враг и есть друг.
И можно хоть на время забыть жуткий залп картечью в упор по гвардейскому каре…
Среди володимерцев нашлись знакомцы, Тауберта позвали к огню.
Здесь говорили о вещах важных и привычных. Об очередном набеге «непримиримых», отражённом казачьей стражей, однако с потерями; о провиантских обозах, непонятным образом оказавшихся в руках сторонников Газия; о поисковых партиях в горах; о «договорных» аулах, сплошь и рядом изменяющих слову; об английских эмиссарах и злокозненном ауле Даргэ, который никак не удавалось взять.
— Полковник Тауберт! Какая встреча!
Командир китежградцев обернулся. Его окликнули голосом ясным, чётким, с неповторимым столичным выговором, обнаруживающим потомственного анассеопольца.
Высокий жилистый солдат-володимерец, нет, унтер. Смотрит дерзко, в упор, даже и не думая становиться во фрунт. Пляшущее пламя оставляет глубокие тени в резких чертах лица, в глубоких морщинах, и Тауберт узнаёт не сразу.
— Мандерштерн! — вырвалось у Николая Леопольдовича.
Майор Мандерштерн. Бывший майор, разжалованный и сосланный на Капказ. Отделавшийся удивительно легко — злые языки утверждали, что по заступничеству старого фон Натшкопфа.
— Мечтал спросить у тебя, Тауберт. — Мандерштерну, похоже, было совершенно наплевать на все и всяческие последствия. Только теперь Тауберт понял, что его собеседник — в последнем градусе бешенства. Холодного, лютого, истинно немецкого. — Давно хотел спросить. Как тебе, понравилось по своим картечью бить? По своим, по русским?
…Да, он давно ждал этой встречи. Прожил её в собственном воображении десятки, может, даже сотни раз. Что он, помилованный мятежник, скажет тому, кто — по общему мнению всего Анассеополя — стал главной причиной поражения смутьянов?
Вокруг Тауберта и Мандерштерна словно пала ледяная завеса. Замерли рядовые-володимерцы, замерли офицеры-китежградцы. Все видели — разжалованного майора уже не остановить. Его можно пристрелить, можно оглушить, но заставить замолчать по доброй воле уже не получится.
— Так что же, Тауберт? Ответишь? Или за чины спрячешься, за эполеты? Может, жандармов кликнешь? Болталась тут где-то их команда. А, Тауберт? Или за пистолет схватишься? Дуэлировать станешь? Так я ныне не противник. Лишён чинов, звания и состояния, разжалован в рядовые. Благородному победителю — или палачу? — с таким, как я, дуэлировать несподручно.
Тауберт слушал Мандерштерна молча, не шевелясь и не отводя холодного взгляда. С ним нельзя спорить, нельзя возражать — только этого тот и ждёт, отчаявшийся и уже на всё готовый.
— Ма-а-алчать! — опомнился наконец кто-то из володимерских офицеров. — Шпицрутенов захотел?!
Мандерштерн метнул на вскинувшегося поручика короткий взгляд — и тот немедля осёкся.
— Мне с рядовым, у кого рассудок помутился, говорить не о чем. — Тауберт отвернулся, поднося к губам кружку с чаем.
У Мандерштерна дёрнулся сжатый кулак, однако на нём тотчас повисли трое товарищей-володимерцев, таких же рядовых. И Тауберт краем уха услыхал, как кто-то из них, уводя разжалованного майора, шёпотом выговаривал ему:
— Ты, ваше благородие, норов-то укороти. Батальону ты, ваше благородие, здеся нужон, а не в каторжных работах…
Примчался запыхавшийся командир володимерцев, начал было извиняться, грозя «сгноить мерзавца в арестантской роте», однако Тауберт лишь махнул рукой:
— Не стоит, полковник. Пусть говорит. Как я долг свой перед Отечеством исполняю — я отчёт лишь Господу да государю давать стану. А Мандерштерн… Солдат он исправный?
— Мало что не лучший. — Командир володимерцев казался донельзя раздосадованным. — Уже унтера получил. Храбр, расчётлив, больше, считай, почти всех офицеров понимает. Я уж молчу, Николай Леопольдович, но его смелостью да разумением не одна жизнь сохранена…
— Ну так пусть и дальше сохраняет. — Тауберт поднялся. — Спасибо за чай, володимерцы. Рапорта я писать не стану, полковник.
…Хватит с меня русской крови, думал Николай Леопольдович, возвращаясь к своим. И без того вовек не отмыться.
Может, тогда это и родилось — что нет хуже свары, чем между своими? Нет войны кошмарнее и ужаснее, чем война гражданская?
…Сентябрь в Анассеополе мягок и тих. Полковник Тауберт, Николай Леопольдович, загорелый под капказским солнцем, навытяжку стоял перед василевсом. Новым василевсом, Арсением Кронидовичем. Старший брат его, Севастиан, три года отмаявшись на престоле, сломил наконец волю среднего брата и отрёкся в его пользу.
— …Его Василеосского Величества Собственную Канцелярию, вкупе с корпусом Жандармской стражи, — дочитал василевс уже знакомый Тауберту указ. — Знаю, Николай Леопольдович, что возражать станешь. Понимаю, кому ж охота с конногвардейцами прощаться, да только…
Николай Леопольдович не знал, почему выбор пал именно на него.
— Дело это такое, что человека из-под палки не заставишь волю василевса исполнять, — с заминкой произнёс Арсений Кронидович. — А потому…
«Как тебе, Тауберт, понравилось по своим картечью бить?» — неслышимо для василевса спросил вдруг появившийся за его плечом Мандерштерн.
Тауберт не отвернулся.
— Не пощажу живота своего, — вслух сказал полковник, и Арсений Кронидович резко, отрывисто кивнул, как показалось полковнику — с явным облегчением.