Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Отечественная война и русское общество, 1812-1912. Том II - Сергей Петрович Мельгунов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На бивуаке (Музей 1812 г.)

После венского мира и Россия и Франция начали готовиться к решительной борьбе. В этот подготовительный период восточный вопрос потерял самостоятельное значение в политике России. Вплоть до двенадцатого года делались попытки перейти в энергичное наступление, только бы поскорее закончить войну выгодным миром. От восточных затруднений старались скорее отделаться. Серьезное политическое значение восточного вопроса выражалось косвенно: как одного из факторов дипломатической борьбы России с Францией из-за позиции, которую займет Австрия при их столкновении. Не на театре военных действий, не в Петербурге и не в Париже, а в Вене вскрывалось в подлинных размерах влияние восточных дел на европейскую политику в этот период.

По венскому миру восстановились официальные дипломатические отношения России с Австрией. В Петербург был назначен гр. Сен-Жюльен, в Вену — гр. Шувалов. Относительно турецких дел Шувалову было предписано заявить в Вене, что Россия ничего не хочет от Оттоманской империи, кроме уже завоеванных ею Бессарабии и княжеств; границей России должен был быть левый берег Дуная. Одновременно шла речь о точном исполнении условий венского договора относительно Галиции[43]. Мы не будем здесь касаться польского вопроса, история которого за это время очерчена в другой статье, но укажем лишь, что ход касавшихся его событий и переговоров определил другой, главенствующий вопрос: о столкновении между Россией и Францией. Поэтому те же факты в значительнейшей степени влияли на отношения России к Австрии, следовательно, и на нашу восточную политику. Пока существовала еще надежда уладить польский вопрос между Россией и Францией, т. е. устранить, может быть, и самое столкновение, существовала еще и решимость довершить начатое на Востоке дело в прежней его схеме, т. е. удержать княжества. Когда же Александр остановился в противовес наполеоновскому проекту на плане восстановить Польшу под русским скипетром, он готов был пожертвовать, если окажется нужным, и княжествами.


Ф. Ф. Ушаков

В начале 1810 года Шувалов доносил из Вены, что, выслушав первое его сообщение о желании России присоединить княжества и обеспечить права сербского народа, Меттерних ответил, что советовал сербам примириться с турками, а теперь прямо сказал: «В таком случае нам придется сражаться». Впрочем, предложил посредничество Австрии для заключения мира между Россией и Турцией, но, разумеется, не на таких условиях.

Для Меттерниха турецкий вопрос был, прежде всего, вопросом австрийским. В противоположность дипломатам старой, тугутовской, как ее называет историк Австрии Шпрингер, школы, Меттерних придавал восточному вопросу первостепенную, решающую важность. Расширение России в сторону Польши и Балкан грозило, по его мнению, существованию Габсбургской монархии, которая была бы, в этом случае, охвачена славянской империей с востока и с юга и, при преобладании в ее составе славянских же элементов, не могла бы найти опоры внутри себя. Меттерних чуял наступление нового века, века пробуждения народностей. Первый из австрийских государственных людей он заметил этот новый фактор внутренней слабости Австрии и повел ее политику так, как этого требовало чувство самосохранения: оборонительная против славянства, эта политика неизбежно сводилась к новому обоснованию старого принципа охраны существования и целости Турции.

«Если император Наполеон согласен с видами императора Александра насчет Турции, то Австрия, напротив, явно нам противодействует. Россия имеет гораздо больше оснований быть недовольной поведением Австрии, чем она нашей политикой», писал Румянцев Шувалову. Но тут же предписывал скрывать недоверие России к Австрии и заявить, что Александр готов начать переговоры о предоставлении австрийским подданным особых прав и преимуществ в княжествах после их присоединения[44]. Шувалов отвечал, что на этой почве нельзя ничего добиться от Австрии. И он был, конечно, прав. Австрии мало было «прав и преимуществ», ей нужен был отказ России от княжеств.

Скоро Шувалов покинул Вену. Дальнейшие переговоры вел гр. Штакельберг. Он был так же, как и Шувалов, убежден, что до решения турецкого вопроса в желательном для Австрии направлении, нечего и думать о соглашении с венским двором. Между тем государственный канцлер далеко не склонен был удовлетворить желания венского двора; он и не доверял ему и не хотел до такой степени подчинить его влиянию исход мирных переговоров с Турцией. Его инструкции нашему венскому послу глухо говорят о турецких делах. Император Александр держался уже в это время других взглядов. 8 февраля 1811 г. он лично писал австрийскому императору, указывая на неизбежность разрыва между Россией и Францией, он не просил о союзе, но выражал желание узнать, какую позицию займет в этом случае Австрия. Наполеон желает восстановления Польши, и Австрии придется отказаться от Галиции — пишет он. Вот чего она должна ждать от французского императора; в предупреждение этого лучше, чтобы занял Польшу войсками он, Александр, а в доказательство полной лояльности по отношению к Австрии он предлагает ей территориальное увеличение за счет Турции; он готов предоставить Австрии Молдавию и Валахию по реку Серетъ и даже Сербию. Повторяя приемы личной политики Людовика XV, он тайно от гр. Румянцева послал инструкции Штакельбергу, предписывая развить эти предложения. Австрийский двор продолжал свою уклончивую политику, боясь Франции и не доверяя России. Наконец, когда разрыв между Александром и Наполеоном уже вполне определился и надо было выбирать, Австрия, стремясь занять, по возможности, безопасную и нейтральную позицию, предложила одновременно посредничество свое между Россией и Францией, и Россией и Турцией. В посредничестве в русско-турецком споре для венской дипломатии было много заманчивого; можно было рассчитывать повернуть дело к выгоде Австрии, как дунайской державы. Если в Вене не верили обещаниям Александра, то были убеждены в возможности достигнуть своих целей на Востоке, посредничая одновременно между Россией и Францией. Этот ловкий маневр, однако, не встретил сочувствия в Петербурге. Александр не верил в успех посредничества Австрии в Париже и, оправдывая ее недоверие, не хотел допустить ее прямого вмешательства в восточный вопрос. Выясняющие это депеши Румянцева показывают, что так было поступлено в значительной степени под его влиянием. Посредничество было отвергнуто, но мысль о союзе или соглашении с Австрией не была покинута. Штакельберг в последний раз указал, что нельзя на это рассчитывать, пока не заключен с Турцией мир и пока ей не возвращены княжества. Позже Штакельберг уверял, что восточная политика России, по меньшей мере, ускорила, если в значительной степени не вызвала заключение союза Австрии с Наполеоном. Того же мнения держался и гр. Нессельроде, с 1812 года статс-секретарь Александра. В своем знаменитом докладе, поданном им императору в марте, он ясно указывает, что считает политику Румянцева в 1811 году ошибочной; между прочим, он приводит и такое соображение: «когда предложение Австрии о посредничестве между Россией и Портой было отвергнуто, русское правительство потеряло возможность компрометировать Австрию перед Наполеоном, который не желал заключения мира между Россией и Турцией».


Голенищев-Кутузов (грав. Кардели)

У австрийских политиков был наготове план кн. Шварценберга, лелеявшийся со времени переговоров о женитьбе Наполеона на эрцгерцогине Марии-Луизе. Кн. Шварценберг и гр. Меттерних, правильно оценивая положение, считали весьма непрочным соглашение России с Францией; предвидя возвращение Наполеона к его польским планам, они вперед учитывали момент, когда между Россией и Францией возникнет соревнование в приобретении дружбы Австрии и ее союзной поддержки. И, заранее останавливая выбор на Наполеоне, как на сильнейшем из противников и наиболее вероятном победителе, кн. Шварценберг предполагал обусловить союз крупным вознаграждением: возвращением Австрии потерянных ею провинций (Иллирии, Далмации, Тироля, Венеции и Макшуи). Его мечты доходили даже до возвращения Силезии, «так как и Силезия древнее достояние Австрии». Зная, что в планы Наполеона входит восстановление Польши, как аванпоста против России, и учитывая возможность уступки Галиции, Шварценберг полагал, что и в этом случае не следует колебаться, а идти навстречу видам французской политики за приличное вознаграждение, которое он определял так: дунайские княжества, Бессарабия, Босния, Сербия и Болгария.

Наполеон прекрасно понимал все выгоды своего положения третьей стороны в восточном вопросе. Чернышеву он говорил: что в желании России приобрести что-либо на правом берегу он склонен был бы видеть даже casus belli, а с Веной держался на иной позиции. «Чтоб Молдавия и Валахия не доставались России, для меня это дело второстепенное, а для вас главное, — велел он сказать там; — так надо знать, решитесь ли вы воевать с Россией». Это уже очень далеко от планов кн. Шварценберга. Вознаграждением за наступательный союз являлись уже не территориальные приобретения, а недопущение России на Дунай. В союзном договоре 2 марта 1812 г. очень определенно отразилась политика Меттерниха. Шестой параграф договора объявлял владения Турции неприкосновенными; тайной статьей Австрии условно гарантировалось обладание Галицией с тем, что если часть Галиции войдет в состав восстановленной Польши, то Австрия будет вознаграждена возвращением иллирийских провинций. Другой секретной статьей Наполеон обещал императору Францу «предоставить ему территориальное приращение, которое не только возместило бы жертвы и расходы союзной помощи, но должно было бы явиться памятником глубокой и прочной дружбы, существующей между обоими монархами». Неопределенность этих обещаний, по сравнению с определенностью шестой статьи договора, ясно говорит, что главной компенсацией Австрии была гарантия против укрепления России на Дунае и вообще на Балканах. Сопоставление же всех этих статей указывает на то, что Австрия готова была мириться с восстановлением Польши, с тем, что она войдет в создаваемый против России заслон. Действительно, Австрия способствовала всем, что от нее зависело, осуществлению плана Наполеона воссоздать против России французскую восточную систему. Таким образом, одним из главных определяющих факторов австрийской политики была неприязнь к России, боязнь расширения ее на Запад и на Балканы; вера в непобедимость Наполеона делала этот фактор решающим. И письмо императора Александра I от 8 февраля 1811 г. ничего не могло тут изменить, если бы даже Румянцев действовал в том же направлении.

Необходимость возможно скорее покончить с турецкой войной становилась все более ясной для Александра. «Постоянные сношения, которые мы имеем здесь с Константинополем, все более укрепляют меня в моем прежнем убеждении, что турки никогда не согласятся заключить мир на требуемых нами условиях», писал ему в 1811 г. Ришелье из Одессы, советуя заключить мир, пожертвовав Валахией до Серета; война в придунайских провинциях отвлекает шесть дивизий, а между тем надо готовиться к нападению со стороны Вислы. Мир с Турцией будет прочен. Наполеон разрушил доверие, которое питали к нему в Константинополе; там прекрасно осведомлены об его планах относительно Мореи и Албании. Если мир будет заключен на мало-мальски приемлемых для Турции условиях, ее не придется бояться во время столкновения с Наполеоном. Герцог настоятельно указывает Александру и на другую выгоду, которой можно достигнуть ценой пожертвования Валахии: «вернуть доверие Австрии». Замечательное письмо это оканчивается горячим призывом, который должен был при обрисовавшемся тогда ходе переговоров в Париже и в Вене сильно подействовать на Александра. «Сохранив Молдавию и крепости, ваше величество спасете честь своего оружия, приобретете прекрасную провинцию, исполняя план Екатерины II, — план, от которого она отказалась в несомненно менее серьезных обстоятельствах, чем текущие. Во имя Бога, государь, послушайтесь совета верного, глубоко вам преданного слуги; скоро, может быть, будет уже поздно. Теперь вы можете приобрести Серет. Кто знает, будете ли вы через два года в состоянии защищать Днестр? Вам слишком необходимы будут все ваши силы, чтобы справиться с грозящей вам бурей, соберите их, государь, чтобы ваши фланги были свободны, когда придется бороться на фронте».


Али-паша (Дюпре)

Этот совет слишком совпадал с донесением Чернышева из Парижа (от 9 апреля) об его странном разговоре с Талейраном, который, по словам русского агента, «говорил вообще, как истинный друг России» и, между прочим, советовал заключить мир с турками; донося об этой беседе, Чернышев предлагал вниманию императора и свой собственный вывод из всего узнанного и слышанного в Париже: необходимо, «во что бы то ни стало», отделаться от этой «неудачной войны», чтобы можно было «нанести самый гибельный удар интересам Наполеона». Чернышев советовал заключить мир с турками и, обеспечив себя от диверсий с этой стороны, «неожиданно вступить в Варшавское герцогство, провозгласить себя польским королем и обратить против самого же императора Наполеона все средства, приготовленные им в этой стране для войны против нас».

Тем временем командовавший дунайской армией Кутузов одержал ряд побед над турками. Турецкий лагерь в Слабодзие на правом берегу Дуная был взят, великий визирь стоял с армией на левом. Александр решил использовать благоприятный момент и приказал Кутузову заключит мир. Условия были уже более, чем умеренны: государь допускал уступки в Азии и определение европейской границы не по Дунай, а по Прут, но разрешил идти на такие уступки лишь в случае, если турки согласятся заключить мир с Россией. Переговоры, начатые Кутузовым, как только явилась возможность, велись в Журжеве; предварительные статьи, принятые уже обеими сторонами, гласили, что границей будет река Серет; в Сербии восстановлялась власть Турции. Ждали подписания мира. Но с обеих сторон возникли препятствия. Турецкий уполномоченный Галиб-Эффенди получил повеление султана добиться тайно от великого визиря возвращения Измаила и Килии, чтобы у России не было на левом берегу опорного пункта для завладения одним из четырех устьев Дуная. Это требование могло объясняться интригами французов, которые со своей стороны усердно, но безуспешно хлопотали о заключении союза с Турцией. Но и Александр не соглашался на такие уступки и требовал, кроме того, чтобы армия великого визиря оставалась военнопленной на левом берегу. Этот шаг объяснялся, конечно, желанием произвести давление на Порту, показать, что Россия не так уже бесповоротно решила заключить мир, как толковали в Константинополе и французы, и англичане, и австрийцы. Однако турки выказали неожиданную твердость. Перенесенные к этому времени в Бухарест официальные переговоры были прерваны, турецкие уполномоченные, однако, остались там, и обсуждение условий мира продолжалось, хотя медленно и мало успешно. Александр был крайне недоволен и винил во всем Кутузова.


Граф Иоанн Каподистрия

В этот момент в наших восточных делах появилось новое действующее лицо, и с ним обширные планы, своим размахом напоминавшие до известной степени проекты Наполеона в 1806 г. — это был адмирал Чичагов. 17 апреля он явился к государю и представил план диверсии из Валахии на Далмацию и Иллирию, при чем к дунайской армии предполагалось придать ополчения молдаван, черногорцев и сербов. Александр стал жаловаться ему на Кутузова; он затягивает переговоры, мало энергичен, допускает мародерство и т. п. Чичагов посоветовал послать доверенное лицо узнать действительное положение дел. Эта миссия была тут же предложена ему. После некоторых колебаний Чичагов согласился и был назначен главнокомандующим дунайской армией и Черноморским флотом и генерал-губернатором Валахии и Молдавии. В собственноручной инструкции Александр изложил ему свой новый восточный проект. «Два совершенно неотложных дела должны составить предмет ваших забот, — писал государь; — первое — заключить мир с турками, столь важный при текущих политических обстоятельствах, второе — поднять все местные народности, чтобы создать поддержку нашим военным операциям». Чичагову предлагалось заключить с Турцией наступательный и оборонительный союз и убедить ее не препятствовать сербам и другим христианским подданным султана действовать против общего врага; поднять затем Сербию, Боснию, Далмацию, Черногорию, Кроацию, Иллирию. Их ополчения составят вместе с дунайской армией серьезную силу, которая будет грозить нападением со стороны Ниша и Софии, что заставит Австрию и Францию отвлечь значительную часть своих войск с главного театра войны. Целью диверсии должно быть занятие Боснии, Далмации и Кроации, где также следует создать ополчение и направить его на Фиуме, Периест Каттаро и другие пункты Адриатического побережья. С Англией следует заключить соглашение о совместном с нашими сухопутными силами действии ее флота против этих пунктов. Английские суда, рассчитывал государь, доставят и военные припасы и деньги для славянского ополчения. Для воодушевления славян предполагалось употребить все средства: обещать независимость, создание славянских государств, деньги влиятельным людям, ордена и титулы вождям. Согласие Турции на совместное действие с славянами купить обещанием вернуть ей Рагус и Ионические острова. Если же Турция не согласится на союз, — поднять восстание среди славянской райи, возмутить греков; вступить в переговоры с Али-пашой, обещать ему независимость, признание за ним титула короля Эпирского; распространять прокламации среди албанцев, раздавать им деньги, чтобы образовать милицию из этих горцев, если же Али не согласится, свергнуть его и устроить в Эпире благоприятное для России правление. Эта инструкция была подписана 19 апреля. 2 мая Чичагов выехал, причем цель его путешествия, равно и самое назначение скрывались. 11-го он прибыл в Лесы и, оказалось, опоздал. Кутузов поспешил заключить мир и подписал прелиминарии, которые и послал уже государю. В них не было речи о союзе; Сербия предавалась туркам. Александр был крайне недоволен и писал в этом смысле Чичагову из Вильны. Условия, сообщенные ему Кутузовым, совершенно не отвечали его планам относительно диверсии. У него как раз в это время явился лишний шанс для проведения его планов. Бернадот обещал ему устроить мир с Турцией. Он послал одного из своих адъютантов генерала бар. де-Таваст[45], чтобы переговорить с Александром в Вильне и оттуда ехать в Бухарест и в Константинополь. Вероятно, император его и подразумевал в письме Чичагову под «агентом шведского наследного принца г. Ф.», который посетил его в Вильне по пути в Константинополь и сообщил свою инструкцию; ему было поручено сообщить Порте, что Бернадот узнал от близких Наполеону людей об его намерении нанести России скорый удар, затем заключить с нею союз и со стотысячным русским вспомогательным войском броситься на Турцию, взять Константинополь, основать там восточную империю, завоевать Египет и, наконец, предпринять поход на Индию. «Поручение г. Ф. не бесполезно для нас», писал Александр и приказывал использовать этот случай, чтобы убедить Порту заключить союз. В этом же письме план диверсии развивался еще шире: предполагалось движение на Буковину, оттуда во флот австрийской армии; если же удалось бы обеспечить содействие турок, то идти даже в Трансильванию и в Бакет, причем можно рассчитывать на недовольство в Венгрии. Как известно, этим планам не суждено было осуществиться.

Дипломатическим путем было установлено, что «Австрия не вполне враг и с ней лучше действовать осторожно», как выразился Александр в письме к Чичагову 7 июня. И диверсия на Трансильванию и далее отменялась, как затруднительная, так как, по полученным императором сведениям, «венгерцы будут защищаться». Но Австрию все же можно ослабить с этой стороны: «по апостолической конституции, — писал государь, — венгры обязаны браться за оружие лишь для оборонительной войны»; может быть, найдется способ склонить их заключить с нами договор о нейтралитете? — и Чичагову поручено было узнать это с помощью Каподистрии. Указывая, что в Вене перепугались, когда во время прошлой войны паша Боснии стянул по желанию Наполеона свои войска, Александр проектировал новый план диверсии через Боснию и французскую Далмацию с целью испугать Австрию, но избежать прямого столкновения с ней. Между тем мир еще не был ратифицирован, и переговоры Чичагова с турецкими уполномоченными не приводили ни к чему. Великий визирь вообще не хотел мира; он полагал, что, в виду затруднений России, именно теперь настал благоприятный момент для войны. В этом убеждении его поддерживали французский и австрийский консулы. Галиб и другие уполномоченные отказывались обсуждать вопрос о союзе до ратификации. Известия от адмирала Грейга, посланного Чичаговым в Константинополь для переговоров с посланниками Сицилии и Англии о диверсии, были неутешительны. Султан был очень недоволен отказом вернуть войска, взятые в Слободзии, и, по-видимому, колебался, ратифицировать ли вообще мир или возобновить войну, как настаивала враждебная России партия, австрийские и французские агенты, и как советовал великий визирь.

Чичагов, узнав это, советовал Александру вернуть туркам пушки и знамена и признать армию визиря свободной. Но государь не соглашался и ставил непременным условием ратификацию и заключение союза. 13 июня, извещая Чичагова о разрыве с Францией, Александр писал, однако, уже не о союзе, а только о ратификации; по-видимому, и он начинал опасаться, что турки возобновят войну. Выяснялось, что в завязавшейся борьбе нужны будут все силы: диверсия ограничивается Далмацией, и войска, выставленные против Буковины, т. е. для движения в сторону Австрии, государь предлагает Чичагову направить к Могилеву, чтобы поддержать левый фланг ген. Тормасова.


Сцена из военной жизни (Музей 1812 г.)

В это время Чичагов получил из Константинополя очень странное и сильно встревожившее его известие: султан, оказалось, начал возражать против пунктов договора, касавшихся азиатской границы, и происходило это, к удивлению Чичагова, под влиянием английского представителя. «Он забывал общую опасность и помышлял лишь о том, какой вред может быть для английской Индии, если Россия утвердится за Кавказом». Наконец, после долгих хлопот и проволочек, султан ратифицировал мирный договор. Порта сделала выбор между миром и новой войной. Наполеон так же, как и Россия, предлагал ей союз и не только гарантировал ее владения, но обещал вернуть все, потерянное в войнах с Россией. Но турецкие войска были почти уничтожены, казна была истощена, всюду в империи были беспорядки.

Наконец Англия грозила нападением с моря на Константинополь, если Турция заключит союз с Наполеоном. При голосовании вопроса о мире в чрезвычайном совете было подано только четыре голоса против мира. В Константинополь был снова назначен Италинский; ему было поручено заключить союз; но это не удалось; если турки не решились снова согласиться с Наполеоном, то у них не было достаточного доверия к России, чтобы желать союза с ней. Бухарестский мир отодвинул границу России от Днестра к Пруту; княжества вернулись под власть Турции. Так закончилась эта долгая и тягостная борьба, с начала до конца подчинившаяся всем колебаниям, всем фактам отношений между Россией и Францией.


Георг Каннинг (Рис. Фридриц)

Последним отзвуком «восточных» планов эпохи было предложение, сделанное Чичаговым Александру в письме, в котором он извещал его о ратификации договора султаном. Он советовал не ратифицировать мирного трактата, прервать переговоры и послать его с 40 тысячами на Константинополь. В России узнают об этом только, когда он уже пройдет половину пути. Великий визирь в Бухаресте не поймет цель его движения, когда он уже будет перед Балканами, в Вене же и в главной квартире Наполеона узнают, что происходит только, когда он уже будет у стен Константинополя. Это будет громовой удар, который, вероятно, заставит врага остановиться и вступить в переговоры. Но «восточный» период в политике Александра завершился. Он отвечал решительным отказом. «Все мысли должны быть устремлены на то, чтобы сосредоточить наши средства против главного врага, с которым мы боремся», писал он. И вскоре Чичагову было приказано идти на Днестр и оттуда к Дубно для соединения с Тормасовым и Ришелье. Все силы стягивались для великой борьбы.

Л. И. Гальберштадт

Россия перед 1812 г.


I. Император Александр I

С. П. Мельгунова

аполеон и Александр! Сопоставление этих двух личностей невольно напрашивается, когда мысль переносится к эпохе Отечественной войны. Им обоим суждено было сделаться центральными фигурами в исторической борьбе, наполнявшей собой страницы летописи первой четверти прошлого столетия. Судьба сделала их соперниками в первенстве на ту мировую роль, которую каждому из них хотелось играть в Европе. Правда, военный гений Наполеона мог как бы бросать вызов судьбе; Александру предстояло идти лишь по нити событий, с неизбежной последовательностью развивавшихся одно из другого. Но, конечно, и на эту цепь событий накладывали свой отпечаток индивидуальность Александра, его мечты и надежды, взлелеянные им в тайниках души.


Александр I в 10 лет (Скородумов)

История давно уже сделала из императора Александра I своего рода историческую загадку: «Сфинкс, не разгаданный до гроба, о нем и ныне спорят вновь», сказал еще кн. П. А. Вяземский об Александре. И в самом деле, как объяснить «противоречия», которыми так богата вся деятельность Александра? Как объяснить удивительное совмещение «благородных» принципов ранних лет с позднейшей жестокой аракчеевской практикой? Дано не мало уже объяснений этой непонятной и сложной психики соперника Наполеона, вызывавшего самые противоречивые характеристики со стороны современников. Прежняя историография как бы реабилитировала перед потомством личность Александра. «Мы примиряемся с его личностью потому, — писал Пыпин в своих очерках „Общественное движение“, — что в источнике его недостатков находим не дурные наклонности, а недостаток воспитания воли и недостаток понимания отношений, что в глубине побуждений его лежали часто наилучшие стремления, которым недоставало только школы и благоприятных условий». Александр был «одним из наиболее характеристических представителей» своего времени: «он сам лично делил различные настроения этого времени, и то брожение общественных идей, которое начинало тогда проникать в русскую жизнь, как-будто отражалось в нем самом таким же нерешительным брожением. Так, сперва он мечтал о самых широких преобразованиях, о каких только думали самые смелые умы тогдашнего русского общества: он был либералом, приверженцем конституционных учреждений… в другое время, смущаясь перед действительными трудностями и воображаемыми опасностями, он становился консерватором, реакционером, пиэтистом». Теми «трудными положениями», которые ставила Александру сама жизнь, Пыпин в значительной степени готов был объяснять двойственность и неуверенность в характере Александра. Он был всегда искренен, когда в одно и то же время колебался между двумя совершенно различными настроениями. Та «периодичность воззрений», которую отмечает Меттерних, не являлась выражением какого-то сознательного лицемерия. Его внутренние тревоги даже в период реакционной политики показывают в нем не бессердечного лицемера или тирана, каким его нередко изображали, а человека заблуждавшегося, но способного вызвать к себе сочувствие, потому что во всяком случае это был человек с нравственными идеалами. Еще более теплую характеристику Александра дал Ключевский в своем знаменитом литографированном курсе: «Александр был прекрасный цветок, но тепличный, не успевший акклиматизироваться на русской почве: он рос и цвел роскошно, пока стояла хорошая погода, наполняя окружающую среду благоуханием, а как подула северная буря, как настало наше русское осеннее ненастье, этот цветок завял и опустился». Александр был воспитан в политических идиллиях, у него не было необходимого «чутья действительности», и те «слишком широкие мечты», с которыми он вступил в правительственную деятельность, разбились о встреченные препятствия, о незнание практической жизни. Неудачи вызывали утомление и раздражение.

Таков был «коронованный Гамлет», как назвал Александра Герцен. В духе этой прежней историографии характеризует Александра и автор новейшей его биографии проф. Фирсов. Александра нельзя изображать, как «двуличного деятеля, как хладнокровного хитреца». Это была сложная, хрупкая психическая организация. Александр явился «моральной жертвой русской истории XVIII века, точнее — истории русского престола». Это — жертва среды; это — монарх, «морально не вынесший самодержавной власти, унаследованной им при помощи дворцовой революции со смертельным исходом для царствующего государя». Физическая гибель Павла повлекла за собой моральную гибель Александра. «Вечное терзание совести» надломило хрупкую психическую организацию. Поэтому судьба Александра полна самого «трогательного драматизма». «Я должен страдать, ибо ничто не в силах уврачевать мои душевные муки», говорил Александр Чарторийскому. И Александр страдал, но изверившись, все-таки не перестал видеть в «благородных принципах» идейную красоту, и они продолжали сохранять в его глазах известное эстетическое значение. Он «сохранил их в глубине своей души, лелея и оберегая от постороннего влияния, как тайную страсть, которую он не решался раскрыть перед обществом, не способным понимать его»….

Однако как проникнуть взором историка в то, что оберегается, как тайная страсть, в сферу «мистических созерцаний и покаянных молитв»? Слишком уж субъективен будет при таких условиях психологический анализ исторических деятелей. Быть может, современная скептическая историография в своем «иконоборстве», как выразился кн. Вяземский, понижает «величавость истории и стирает с нее блеск поэтической действительности», но зато она оперирует только над реальными фактами. И число таких фактов, входящих в оборот исторических изысканий, с каждым годом увеличивается. Когда Пыпин писал свой очерк, он должен был сделать оговорку, что «подробности истории Александра еще слишком мало известны» для того, чтобы определенно объяснить резкие «противоречия», с которыми мы постоянно встречаемся и в характере Александра, и в его деятельности, и в отзывах о нем современников. История Александра еще далека, конечно, и теперь от полноты. Но многое из того, что прежде было неясным, достаточно вырисовывается уже на фоне новых изысканий. И, быть может, прежде всего та искренность Александра, в которую веровала прежняя историография, значительно потускнела под скальпелем современного исторического анализа; и все рельефнее под одним выступает та оборотная сторона медали, которая омрачала на первых же порах «дней александровых прекрасное начало». Многие из отрицательных черт Александра, отмеченные современниками, найдут себе конкретное подтверждение в действительности, очень далекой от осуществления «благородных принципов» и идеальных мечтаний в юной молодости.


Вел. кн. Константин (Скородумов)

Мы не будем останавливаться на подробностях воспитания Александра, в достаточной степени выясненного в литературе. Это «заботливое» воспитание согласно всем правилам тогдашней философской педагогии действительно чрезвычайно мало содействовало выработке сознательного и вдумчивого отношения к гражданским обязанностям правителя: Александра, по меткому выражению Ключевского, как «сухую губку, пропитывало дистиллированной и общечеловеческой моралью», т. е. ходячими принципами, не имеющими решительно никакого отношения к реальным потребностям жизни. В лице своей бабки он видел, как модные либеральные идеи прекрасно уживаются с реакционной практикой, как, не отставая от века, можно твердо держаться за старые традиции. От своего воспитателя, республиканца Лагарпа он в сущности воспринимал то же уменье сочетать несовместимое — либерализм со старым общественным укладом. Лагарпа по справедливости можно назвать «ходячей и очень говорливой французской книжкой», проповедывавшей отвлеченные принципы и в то же время старательно избегавшей касаться реальных язв, разъедавших государственный и общественный организм России. Республиканский наставник в практических вопросах был в сущности консерватором, отговаривавшим позже Александра от коренных реформаторских поползновений. Его идеалом было «разумное самодержавие». Как республиканство Лагарпа уживалось и мирилось с деспотическим правлением, так и теоретическое вольнодумство Александра, вынесенное из юных лет, было очень далеко от искреннего либерализма. В этом отношении Александр был типичным сыном своего века, когда отвлеченное вольтерьянство самым причудливым образом соединялось с ухищренными крепостническими тенденциями. Это характерная черта эпохи. В «Азбуке изречений», составленной Екатериной, Александр вычитывал прописную мораль: «по рождению все люди равны»; в ходячих сентенциях Лагарпа ему открывались и другие непререкаемые догматы французских просветителей, и никто не проявлял в задушевных разговорах такой «ненависти» к деспотизму и «любовь» к свободе, как Александр в юношеские годы. Он давал клятвенное обещание «утвердить благо России на основании непоколебимых законов», вывести несчастное отечество со стези страданий путем установления «свободной конституции». Он считает «наследственную монархию установлением несправедливым и нелепым, ибо неограниченная власть все творит шиворот-навыворот». «Я никогда не привыкну царствовать деспотом». Единственное «мое желание, — говорит он Лагарпу в 1797 г., — предохранить Россию от поползновения деспотизма и тирании». Лагарп «в течение целого года» не слышал от Александра слов «подданные и царство», он говорит о русских, называя их «соотечественники» или «сограждане» и т. д. Таков Александр юноша в своих интимных беседах и мечтах… Но не забудем, что в это время ничто не могло снискать Александру большой популярности, как подобные признания…

Если через Лагарпа Александр приобщался к «лакомствам европейской мысли», то через другого его воспитателя М. Н. Муравьева в него усиленно внедрялось сентиментально-романтическое чувство, столь же характерное для эпохи. Напрасно в этом сентиментализме искать искренних эмоций. Их не могло быть, так как характерная черта сентиментализма именно «беспредметная чувствительность». Самые ничтожные причины вызывают аффект, завершающийся слезоизливанием. Люди способны сидеть часами в глубокой меланхолической задумчивости, плакать, как Карамзин, когда сердцу «очень весело». Иногда совершенно непонятно, откуда только у современников могла являться эта слезоточивость. Происходит шумный праздник в Смольном институте. Гремит музыка, кругом иллюминация, на сцене веселый балет — и все плачут, как сообщает Карамзин своему другу Дмитриеву. Этот ухищренный сентиментализм, в свою очередь, прекрасно уживался с барственным укладом жизни. Любопытно, что сентименталисты были по преимуществу и крепостниками. И даже Аракчеев, отличавшийся редкой жестокостью, истязавший своих крестьян, собственноручно вырывавший усы у солдат во время смотра, весьма склонен был к сентиментальной чувствительности: он мог прослезиться при чувствительном рассказе и любил на ряду с самой изысканной порнографией почитать книжку «О пользе слез» и т. д.


Вел. кн. Александр Павлович (П. Борель)

Детство приучило и Александра к этой чувствительности. Муравьев развивал перед ним свои сентиментально-дидактические идиллии о любви к человечеству. И Александр любил, как рассказывает Чарторийский, в духе модного сентиментализма мечтать о сельском уединении, восторгаться полевым цветком, бытом поселян[46]. Сельский пейзаж легко вызывал в нем разговоры о бренности и суетности жизни, и он выражал охоту даже уступить «свое звание за ферму». Я «жажду лишь мира и спокойствия», писал он Лагарпу в 1796 г. Можно было бы подумать, что инертность натуры заставляет мечтать о «ленивых досугах спокойной жизни». Этой инертности отнюдь не было у Александра, как мы отчетливо увидим дальше. Не было и той «особенной глубины», которую видела Екатерина в природе своего внука. Его чувствительность была скорее наносного характера, как вся позднейшая мистика. Он сохранял чувствительность до конца жизни, и в нем она уживалась так же, как и у других, с проявлением большой подчас жестокости. Александр — «сама добродетель», говорит о нем Екатерина. Однако эти обычные суждения о личной мягкости Александра в значительной степени опровергаются его поступками. Он горько плачет, когда И. И. Дмитриев докладывает ему о жестоком обращении помещицы с дворовой девкой: «Боже мой! Можем ли мы знать все, что у нас делается», с горечью воскликнет он. Но затем Александр узнает, что ген. Тормасов келейно наказал розгами дворового Кириллова, который позволил себе на Тверском бульваре в Москве произнести «неприличные слова» насчет помещиков. «Неприличные слова» заключались в разговоре о вольности и независимости крепостных людей. Александр вознегодует на слабость Тормасова: за «столь буйственный и дерзновенный поступок следовало наказать наистрожайшим образом и публично». Александр будет рыдать в объятиях Магницкого, когда тот будет докладывать о состоянии, в котором пребывает Казанский университет; он будет проливать «обильные слезы» в назидательной беседе с европейской пифией бар. Крюденер; его лицо оросится слезами в беседе с прибывшими в Петербург квакерами; он будет плакать, слушая, как Шишков читает свои глубокомысленные выкладки, почерпнутые из священного писания для объяснения современных событий и т. д. Он будет беседовать с квакерами о спасении души и веротерпимости, говорить в официальных указах, что человеческие заблуждения нельзя исправить насилием, а лишь просвещением и кротостью. Будет выслушивать проповеди «искупителя» — скопца Кондратия Селиванова, и тут же, вопреки решению военного суда, прикажет наказать солдат скопцов батогами. Когда до Александра дойдет известие об усмирении Аракчеевым в 1819 г. бунта в чугуевских военных поселениях, — усмирения, во время которого многие умерли под шпицрутенами, Александр в ответном письме всецело одобрит своего друга и выскажет лишь сожаление о тех волнениях, которые должна была претерпеть «чувствительная душа» Аракчеева. Когда ему будут говорить о вреде военных поселений, он скажет свою знаменитую фразу: «они будут во что бы тони стало, хотя бы пришлось уложить трупами дорогу от Петербурга до Чудова».

Как, однако, характерны эти мелкие штрихи для обрисовки светлого идеализма Александра. Приходится поверить ген. С. А. Тучкову, отмечавшему прирожденную жестокость Александра. Но Александр умел скрывать свои наклонности. Если «прекрасная Като», как называл Екатерину Вольтер, обладала редким даром обольщения людей, то, быть может, ее внук обладал им еще в большей степени. Уже в детстве Александр необыкновенно «обходителен». Это — «редкий экземпляр красоты, доброты и смышлености», писала о нем Гримму Екатерина. «О! Он будет любезен, я в этом не обманусь» — эти слова относились к трехлетнему Александру. И действительно, Александр умел подходить к людям, умел им внушить по первому впечатлению симпатии и даже восторг. «Это сущий прельститель», сказал о нем Сперанский. Это «привлекательная особа, очаровывающая тех, кто соприкасается с ним», повторил то же Наполеон Меттерниху. Привлекательная наружность Александра[47] сама по себе уже вызывала такое обольщение и особенно среди женщин. «Грациозная любезность» Александра, его «умелая почтительность», «величественный вид», «бесчисленное множество оттенков» в голосе и манеры, отмечаемые графиней Шуазель, чудные, красивые «позы античных статуй», «глаза безоблачного неба», — все это придавало внешнее обаяние его фигуре. Система воспитания и условия, при которых протекали юные годы, лишь изощрили эти природные черты. Он поражал своей «обходительностью» в три года, когда воспитание и среда не могли еще оказать влияния.

Затем ему пришлось пройти хорошую школу угождения властолюбивой бабке и подозрительному отцу. И тут помог воспитатель, опытный царедворец Н. И. Салтыков. Александр прекрасно умел лавировать между салоном Екатерины и гатчинской казармой Павла. Ему приходилось жить «на два ума, — говорит Ключевский, — держать две парадные физиономии». Это, правда, была хорошая школа скрытности и неискренности, но школа, которую легко было пройти Александру: и в салоне и в казарме он чувствовал себя как дома, От перемены он отнюдь не попадал в «страдательное положение», и тяжелая «служба» при Павле не могла надломить его «восторженной и благородной натуры». Как ни странно, но восторженный поклонник просветительной философии был страстный любитель всякого рода фронтовых обязанностей. Очевидно, это была врожденная, наследственная черта, — черта, отличавшая деда и дошедшая до нелепых пределов при отце. Эту любовь к «милитаризму» в юные годы отмечает нам и воспитатель Александра Протасов в 1793 г. Александр жалуется Лагарпу, что при Павле «капрал» предпочитается человеку образованному и полезному, но и сам предпочитает Аракчеева любому из своих друзей.


Александр I (Бозио)

Любовь к военным экзерцициям Александр сохранил на всю свою жизнь, уделяя им наибольшее время, и она, в конце концов, обращается действительно в «парадоманию», как назвал эту склонность Александра Чарторийский. Молодой царь в период мечтаний о реформе одинаково занят и своими фронтовыми занятиями. Так, в 1803 г. он дает свое знаменитое предписание: при маршировке делать шаг в один аршин и таким шагом по 75 шагов в минуту, а скорым по 120 «и отнюдь от этой меры и каденсу ни в коем случае не отступать». Ген. С. А. Тучков в своих записках дает очень яркую картину казарменных наклонностей Александра, когда в 1805 г. автор записок попал в Петербург. Его двор, рассказывает Тучков, «сделался почти совсем похож на солдатскую казарму. Ординарцы, посыльные, ефрейторы, одетые для образца разных войск солдаты, с которыми он проводил по нескольку часов, делая заметки мелом рукою на мундирах и исподних платьях, наполняли его кабинет вместе с образцовыми щетками для усов и сапог, дощечками для чищения пуговиц и других подобных мелочей». Беседует Александр с Тучковым на тему, что ружье изобретено не для того, чтобы «им только делать на караул», и вдруг разговор сразу прерывается, так как Александр увидел, что гвардия при маршировке «недовольно опускает вниз носки сапог». «Носки вниз!» закричал Александр и бросился к флангу. Александр целыми часами в это время мог проводить в манеже, наблюдая за маршировкой: «он качался беспрестанно с ноги на ногу, как маятник у часов, и повторял беспрестанно слова: „раз-раз“ — во все время, как солдаты маршировали». В то же время Александр тщательно смотрел, чтобы на мундире было положенное число пуговиц, зубчатые вырезки клапанца заменяет прямыми и т. д. Помимо Тучкова мы имеем немало и других аналогичных свидетельств. Александр — в этом отношении совершеннейший отец. Он всегда готов заниматься смотрами: даже в Вильне в июне 1812 г. разводы занимают первое место. На смотрах Александр видит только наружность: стойку, вытянутый носок, неподвижность плеч, параллелизм шеренг, как сообщает позднее — в 1820 г. — ген. Сабанеев, сам большой фронтовик. В. И. Бакунина рассказывает, в своих воспоминаниях, как 13 января 1812 г. арестовываются все офицеры третьего батальона пешего полка гвардии за «плохую маршировку». Был сильный мороз, и офицеры озябли… Какая же разница между Павлом и Александром? Хорошо известен случай, столь сильное впечатление произведший на И. Д. Якушкина, в 1814 г., когда Александр бросился с обнаженной шпагой на мужика, пробежавшего через улицу перед лошадью императора, готовившегося отдать честь императрице. Блестящий маневр по всем правилам искусства не удался, и это взорвало всегда столь сдержанного Александра. Чем дальше, тем больше. И в конце концов «разводы, парады и военные смотры были почти его единственные занятия» (Якушкин). Они настолько поглощали его, что в 1824 г., узнав о смерти дочери своей Софьи Нарышкиной, он заливается слезами, но, тем не менее, отправляется на учение и, только окончив его, едет поклониться праху умершей… Вероятно, и военные поселения, достигшие под аракчеевской палкой изумительных совершенств в делах военных экзерциций, Александр любил преимущественно за эту сторону, которая так радовала его душу. Константин Павлович большой любитель «гатчинской муштры» и аракчеевской шагистики, искренно восторгавшийся теми «штуками», которые на смотрах проделывала французская армия, и тот ужасался теми крайностями, к которым приводило увлечение Александра фронтом. В 1817 г. он выразил даже уверенность, что гвардия, поставленная на руки ногами вверх, а головой вниз, все-таки промарширует — так она вышколена и приучена танцевальной науке.


М. Н. Муравьев (Монье)

Быть может, любовь к фронту у Александра объясняется свойственным ему формализмом. Ген. Ермолов говорил, что любовь к «симметрии» у Александра являлась наследственной хронической болезнью. Сенатор Фишер рассказывает, что Александр сердился, если лист бумаги, на котором ему представлялся доклад, был 1/8 дюйма больше или меньше обыкновенного. Если первый взмах пера не выделывал во всей точности начало буквы А, император не подписывал указа… Вряд ли все эти черты пришли Александру из Гатчины. Казарменный режим царствования Павла лишь усилил природные склонности Александра, которые не могло смягчить полученное им образование. Оно было в действительности слишком поверхностно, слишком рано кончилось, не дав ему ни реальных знаний, ни дисциплины ума, ни самой элементарной привычки к умственной работе. При той праздности и лености, которую отметил в своем дневнике Протасов еще в 1792 г., не могло быть и речи о глубоком образовании, какое было, легко выветривалось на вахт-парадах. Мы можем лишь пожалеть, что живой и проницательный ум и возвышенные нравственные качества, которые отмечают воспитатели Александра, не получили развития и совершенно стушевались перед отрицательными чертами его характера. Эти отрицательные черты отметили те же воспитатели: «лишнее самолюбие», «упорство во мнениях, т. е. упрямство», «некоторую хитрость» и желание «быть всегда правым». Александра можно было бы упрекнуть в «притворстве», пишет один из этих ранних наблюдателей характера великого князя, если бы его осторожность «не следовало приписать скорее тому натянутому положению, в каком он находился между отцом и своей бабушкой, чем его сердцу, от природы искреннему и открытому». Юность всегда скрадывает недостатки, она всегда до некоторой степени искренна. Но затем недостатки вырисовываются уже более рельефно. Однако и в юности неискренность Александра может удивить. Он пишет письмо Екатерине, в котором соглашается на устранение Павла от престола, а накануне в письме к Аракчееву называет отца «Его Императорское Величество». В 1799 г. Аракчеев получает отставку. Александр, узнав, что на место его назначен Амбразанцев, выражает большую радость в присутствии людей, ненавидевших павловскую креатуру. «Ну, слава Богу… Могли попасть опять на такого мерзавца, как Аракчеев». А между тем незадолго до такого отзыва Александр изливается в дружбе и любви к этому «мерзавцу» и через две недели вновь пишет к своему «другу». С некоторой наивностью Мария Федоровна в 1807 г. дает мудрый совет своему сыну: «Вы должны смотреть на себя, как на актера, который появляется на сцене». Но Александр и так уж был хорошим актером. Проявляя самую нежную внимательность и почтительность к матери, он в то же время подвергает перлюстрации письма вдовствующей императрицы, следит за ее отношениями к принцу Евгению Вюртембергскому, опасаясь материнского властолюбия.


Александр I (типа Кюгельхен — Тардье)

В жизни Александр всегда, как на сцене. Он постоянно принимает ту или иную позу. Но быть в жизни актером слишком трудно. При всей сдержанности природные наклонности должны были проявляться. Не этим ли следует объяснять отчасти и противоречия у Александра?[48] Понятно, что при таких условиях Александр производил самое различное впечатление на современников. Их отзывы до нельзя противоречивы. Правда, показания современников очень субъективны, далеко не всегда им можно безусловно доверять. Малую ценность для историка имеет официальное виршество Державина, его поэтическое предвидение высоких дарований нового императора: восторженно приветствуя одой восшествие на престол Александра, екатерининский гений с такой же восторженностью перед тем приветствовал и Павла. Мы не придадим ценности масонским приветственным песням: «он — блага подданных рачитель, он — царь и вместе человек». Ведь это тоже полуофициальное виршество. Но когда люди различных лагерей сходятся в определении черт характера, когда панегиристы отмечают отрицательные его стороны, когда эти отзывы совпадают с фактами, которые мы знаем, тогда мы имеем полное право доверяться таким показаниям современников. И факты лишь объясняют то, что современникам казалось непонятным в загадочной личности императора Александра.

Среди голосов современников наибольшую, конечно, ценность имеют те, которые изображают нам непосредственные впечатления. Впрочем, кратковременное знакомство неизбежно приводило весьма часто к обманчивому впечатлению. Так было с г-жей Сталь. Она была в восторге от Александра, увидев в нем «человека замечательного ума и сведений». «Государь, ваш характер есть уже конституция для вашей империи, и ваша совесть есть ее гарантия», сказала известная своей наблюдательностью французская писательница. Она очень плохо поняла императора, и ее слова в 1812 г. после ссылки невинного Сперанского могли скорее звучать иронией. Александр скромно отвечал г-же Сталь: «Если бы это было и так, я все-таки был бы только счастливою случайностью». Но Александр в этом отношении далеко не был «счастливой случайностью». Также обольщен был и знаменитый Штейн. «Александр только и думает о счастье подданных и, окруженный несочувствующими людьми, не имея достаточной силы воли, принужден обращаться к оружию лукавства и хитрости для осуществления своих целей». Но сам император «постоянно действует блестящим и прекрасным образом: нельзя достаточно изумляться тому, до какой степени этот государь способен к преданности делу, к самопожертвованию, к одушевлению за все великое и благородное».


Вел. кн. Александр Павлович (Ламни)

Но несколько уже другой тон звучит в 1823 г., в отзыве французского посла графа Лафероне: «Я всякий день более и более затрудняюсь понять и узнать характер императора Александра. Едва ли кто может говорить с большим, чем он, тоном искренности и правдивости… Между тем частые опыты, история его жизни, все то, чему я ежедневный свидетель, не позволяют ничему этому вполне доверяться… Самые существенные свойства его — тщеславие и хитрость или притворство; если бы надеть на него женское платье, он мог бы представить тонкую женщину». Этот отзыв об Александре передает в своих записках Фарнгаген. Отсутствие правдивости и прямодушия отметит нам и панегирист Александра — Алисон. Притворство, по словам Михайловского-Данилевского, человека близко сталкивавшегося с Александром, составляет «одну из главных черт характера» императора. «Я сохраню навсегда истинное уважение к великим его дарованиям, но не испытываю одинаковых чувств к личным его свойствам». Непостоянство Александра прекрасно видели его друзья: «поверь мне, — говорил кн. П. М. Волконский Данилевскому, — что через неделю после моей смерти обо мне забудут». Полагаться на благосклонность Александра нельзя — это общий голос всех его друзей. Александр всегда говорил, что он не переменчив. И быть может, только по отношению к Аракчееву это было до некоторой степени так. То непостоянство, которое мы видим в отношениях Александра к женщинам, всецело распространилось и на его друзей. Иначе и не могло быть при том болезненном самолюбии, которое отличало Александра, — отличало, как мы видим, еще в детские годы. Он был самолюбив до крайности и вместе с тем злопамятен. «Государь так памятен, — говорил Трощинский — что ежели о ком раз один услышит худое, то уже никогда не забудет».

Александр всегда жаловался, что у него нет людей, что он окружен бездарностями, глупцами и мерзавцами. И, однако, как метко заметил Кочубей Сперанскому: «иные заключают, что государь именно не хочет иметь людей с дарованиями!» Способности подчиненных как будто даже ему неприятны: «тут есть что-то непостижимое и чего истолковать не можно», добавлял Кочубей. Но в действительности у человека болезненно самолюбивого, стремящегося играть во всем первенствующую роль, черта эта совершенно естественна и понятна. Александр не переносил, когда обнаруживалась какая-нибудь его слабость, даже не слабость, а намеки на то, что он поступил под чьим-либо влиянием. Шишков из авторского самолюбия неосмотрительно сообщил великой княгине Екатерине Павловне, что он автор записки, побудившей Александра в 1812 г. оставить армию. Когда это обнаружилось, Шишков принужден был оставить должность государственного секретаря.

Сперанский на себе более, чем кто-либо, испытал непостоянство Александра. Александр, конечно, не верил в его измену. По словам Лористона «главная вина Сперанского состояла в нескромных отзывах об императоре». Поддаваясь в данном случае требованиям реакционных кругов, Александр отнюдь не хотел признаться в этой слабости и с гневом рассказывал проф. Парроту об измене Сперанского. Перед Сперанским он был другим: «на моих щеках были его слезы», рассказывал Сперанский. А потом тщетно Сперанский старается оправдаться перед Александром: письма его систематически остаются без ответа. Очевидно, Греч в значительной степени был прав, сказав про злопамятность Александра: он никогда прямо не казнил людей, а «преследовал их медленно со всеми наружными знаками благоволения и милости: о нем говорили, что он употребляет кнут на вате». Александр неоднократно говорил, что он любит правду, любит ее сам говорить, любить ее и слушать. «Вы знаете, — писал он Екатерине Павловне, — что я не люблю создавать себе иллюзии, я люблю видеть все так, как оно есть на самом деле». «Я слишком правдив, — писал он Ростопчину по известному делу Верещагина, — чтобы говорить с вами иначе, как с полной откровенностью. Его казнь была не нужна, в особенности ее отнюдь не следовало производить подобным образом. Повесить или расстрелять было бы лучше». Это писал Александр 6 ноября 1812 г., когда невинность Верещагина была ясно доказана, когда против Ростопчина говорило все общественное мнение, возмущенное жестокой расправой. Александр мог в 1801 г. сказать Ламбу, возражавшему против какого-то распоряжения по военной части: «Ах, мой друг, пожалуй, говори мне чаще: не так. А то ведь нас балуют». Ответ этот привел в восторг И. М. Муравьева-Апостола, сообщавшего в письме к С. Р. Воронцову «все подобного рода анекдоты нынешнего восхитительного царствования». Но в действительности Александр не терпел, чтобы ему говорили правду. Он никогда не мог простить Карамзину резкость тона в его записке, порицавшей начинания первых лет царствования, показывавшей ошибки Александра, с чем, под влиянием событий, Александр чувствовал себя вынужденным согласиться. Он не мог переварить малейшей откровенности, малейшей критики и порицания своих действий. Весьма не понравились Александру возражения старика И. В. Лопухина против милиции в 1806 г. Лопухин высказывался против побуждения со стороны правительства к денежным пожертвованиям и упоминал лишь о том, что он видел «от того ропот даже не между бедным купечеством». Болезненное самолюбие проявлялось даже в таких мелочах. Сам если не масон, то якобы сочувствующий масонству, Александр посещает ложи «Трех добродетелей». А. Н. Муравьев, согласно масонскому обычаю, давая объяснения императору, обращается к нему на «ты», как к брату. Александр был сильно шокирован подобным обращением и впоследствии не забыл этой карбонарской выходки будущего декабриста.

Крайним самолюбием и в то же время жаждой популярности можно объяснить много загадочных противоречий в деятельности Александра. Искание популярности, желание играть мировую роль, пожалуй, и были главными стимулами, направляющими деятельность Александра. Как человек без определенного миросозерцания, без определенных руководящих идей, он неизбежно должен был бросаться из стороны в сторону, улавливать настроения, взвешивать силу их в тот или иной момент и, конечно, в конце концов, подлаживаться под них. Отсюда неизбежные уколы самолюбия, раздражение, сознание утрачиваемой популярности. Быть может, такова неизбежная судьба всякого игрока — и особенно в области политики. Доведенная даже до артистического совершенства, подобная игра должна была привести к отрицательным результатам. Таков и был конец царствования Александра I, когда в сущности недовольство охватывало и реакционные и либеральные круги русского общества. Реформаторские порывы, парализованные своей половинчатостью, не удовлетворяли и тех, на кого мог опереться Александр и у кого он снискал популярность на первых порах, не удовлетворили они и тех, кто свято блюл заветы старины. Глубоко ошиблась Екатерина в своем предвидении: «Я оставлю России дар бесценный — Россия будет счастлива под Александром».


Александр I (Виже-Лебрен)

А между тем мы знаем, что Александр начал царствовать при самых благоприятных ауспициях. Его воцарение было встречено дворянством с восторгом. «После бури, бури преужасной, днесь настал нам день прекрасный», распевала гвардия. «Наш ангел», писал о нем упомянутый Муравьев-Апостол. Невозможно, конечно, сказать, каковы были задушевные мысли самого Александра. Вряд ли, однако, Александр был так наивен, чтобы думать, что «достаточно пожелать добра, чтобы осчастливить людей», и что благоденствие само водворится без всяких усилий с его стороны. Быть может, в его голове и роились грандиозные планы реформы «безобразного здания империи», убаюкивающие его самолюбие. Его туманные мечтания давали повод говорить о его величии, о молодом монархе, который горит желанием «улучшить положение человечества»; предрекает, что Александр вскоре получит в Европе преобладающее влияние; намекать на то, что это крайне нежелательно «для некоторых равных Александру по могуществу, но бесконечно ниже его стоящих по мудрости и доброте», т. е. намекать, что Александр может явиться достойным соперником великого Наполеона, как это делал Стон в письме к Пристлею. Наполеон нес с собой деспотизм. «Ныне это — знаменитейший из тиранов, каких мы находим в истории, — писал Александр в 1802 г. по поводу объявления Наполеона пожизненным консулом. — Завеса упала; он сам лишил себя лучшей славы, какой может достигнуть смертный… доказать, что он без всяких личных видов работал единственно для блага и славы своего отечества». Именно таким бескорыстным деятелем должен был стать сам Александр, с тяжелым сердцем отказавшийся от добровольного изгнания, от своих мечтаний блаженствовать в сельском уединении, променявший скромную ферму на порфирную корону только для того, чтобы посвятить себя «задаче даровать стране свободу».

Нельзя забывать и того, что этот либерализм диктовался условиями времени. Русское дворянство, отнюдь не склонное к мечтательным идиллиям о человеческом благе, еще менее чувствовало симпатии после кошмарного царствования Павла к проявлению самодержавного деспотизма; в нем достаточно сильны были олигархические тенденции. Обещание царствовать по законам Екатерины означало водружение старого знамени — дворянской монархии. И первые либеральные меры Александра с восторгом встречались безотносительно к их либерализму — это была оппозиция прошедшему «царствованию ужаса».


Гусар начала XIX века (Музей 1812 г.)

Если событие 11 марта 1801 г. «подобно коршуну терзало его (Александра) чувствительное сердце», если «наподобие гетевскому Фаусту» ничто не могло «заглушить в нем немолчного голоса совести», то в равной мере на него действовало и впечатление страха. Не даром Завалишин отмечает в своих записках, что, по мнению некоторых, начальные действия Александра «легко объясняются необходимостью скрывать истинное свое мнение и расположение, как вследствие обстоятельств, сопровождавших вступление его на престол, так и страхом, который наводили Наполеон и Франция, — страхом, заставлявшим и всех государей искать опоры и противодействия в привязанности народа — и возвышении их духа». Плохо разбирался в условиях русской жизни Стон, писавший Пристлею об Александре: «Этот молодой человек почти с таким же макиавеллизмом выкрадывает деспотизм у своих подданных, с каким другие государи „выкрадывают“ свободу у своих сограждан». Хорошо знавший Александра Чарторийский дал совсем другой отзыв, более близкий к реальной действительности: «Император любил внешние формы свободы, как можно любить представление. Он любовался собой при внешнем виде либерального правления, потому что это льстило его тщеславно; но кроме форм к внешности, он ничего не хотел и ничуть не был расположен терпеть, чтобы они обратились в действительность, — одним словом, он охотно согласился бы, чтобы каждый был свободен, лишь бы все добровольно исполняли одну только его волю». Аналогичные свидетельства мы имеем и у других современников. Этой чертой и следует объяснять «странное смешение философических поверий XVIII в. с принципами прирожденного самовластия», которое отличало Александра и, по мнению Корфа, являлось результатом воспитания «ни вполне царского, ни вполне философического». При самом вступлении на престол Александра «из некоторых его поступков, — записывает ген. Тучков, — виден был дух неограниченного самовластия, мщения, злопамятности, недоверчивости, непостоянства в обещаниях и обманов». Этот дух действительно был заметен, что и дало повод А. И. Тургеневу говорить, что лучше деспотизм Павла, чем «деспотизм скрытый и переменчивый», какой был у императора Александра.


И. М. Муравьев-Апостол (Монье)

Республиканец на словах, Александр в то же время имел твердое представление о власти самодержавной, как об установлении божественном. Понятно, что при таком воззрении в его либеральных мероприятиях не было «энтузиазма», как отмечает современник. Правда, отсутствие этого энтузиазма современник объясняет тем, что либеральные мысли Александра не были связаны с «диким или чудаческим представлением о свободе». Но естественнее предположить другое.

Вспомним, что на практике либерализм Александра не выдержал самого элементарного экзамена на первых же порах. Сенату, как известно, в 1802 г. было дано право делать представления государю по поводу указов, несогласных с прочими узаконениями. Это право современники готовы были уже рассматривать, «как ограничение самодержавной воли монарха». Но император в действительности на первых же порах «обнаружил полную нетерпимость к самому законному и умеренному проявлению самостоятельных взглядов» сенаторов. И когда сенат однажды воспользовался своим правом, он вызвал глубокий гнев Александра: «Я им дам себя знать». И было растолковано, что сенат в праве обсуждать лишь законы, изданные в предшествующие царствования, делать представления по поводу их отмены, но не должен касаться законоположений, изданных царствующим государем. А между тем только за год перед тем Александр говорил, что он не признает «на земле справедливой власть, которая бы не от закона истекала»; когда ему подносили для подписи «Указ нашему сенату», он восклицал: «Как нашему Сенату! Сенат есть священное хранилище законов: он учрежден, чтобы нас просвещать», и своим восклицанием приводил в умиление корреспондента гр. Воронцова. Таков был Александр, когда эпитет «ангел во плоти» был у всех на устах. Но, играя в либерализм, Александр не сумел уловить тон господствующих настроений в дворянской среде. Естественно, что и политические консерваторы, и политические англоманы — олигархи одинаково оказывались в числе неудовлетворенных и недовольных!.. Это недовольство очень скоро стало проявляться в общественных кругах. О петербургских «coteries» сообщается уже в 1803 г., они усиливались с каждым годом, по мере того, как внешняя политика Александра терпела крушение. И в сущности в 1805 г. Александр уже восстановил Тайную экспедицию для наблюдения за вольномыслием, запрещенными сходбищами, вредными сочинениями и т. д. Глубоко прав был Д. Н. Свербеев, заметивший, что Александр, «вопреки всем прекрасным качествам сердца, не оставлял без преследования ни одной грубой выходки крайнего либерализма и имел обыкновение отрезвлять иногда очень долгим заточением или ссылкой тех, которые считались противниками его верховной власти». Припомним хотя бы позднейшую печальную судьбу лифляндского дворянина Бока[49], заключенного за свою конституционную записку в 1818 г., направленную при письме Александру, в Шлиссельбургскую крепость и пробывшего там до конца дней Александра…

Александр был «слишком философ», как выразился Жозеф де-Местр, чтобы заниматься черновой домашней работой, которая не сулила сделать его великим человеком. Александр мечтал о более широком поприще славы; в нем явно сказывалось, по словам Фонвизина, «притязание играть первенствующую роль в политической системе Европы, оспаривать первенство у Франции, возвеличенной счастливыми революционными войнами». В излишней самоуверенности Александр слишком торопился «играть роль в Европе». Он воображал себя великим полководцем. Но мог ли им быть тот, кто все воинское искусство видел в парадах, кто из всей военной тактики Наполеона заимствовал лишь эполеты тамбур-мажоров? Говорят, что Александр проявлял личную храбрость. Так, по крайней мере, свидетельствует Жозеф де-Местр, и позднее Шишков. Но соперничество с Наполеоном на поприще брани привело лишь к поражению Александра. Его боевая слава померкла, не успев расцвесть, на полях Ауетерлица, что весьма чувствительно отзывалось на самолюбии Александра.

В то же время Александр знал о тех оппозиционных настроениях, о тех мнениях, которые вращались в обществе и о которых ему, между прочим, сообщала вдовствующая императрица в письме от 18 апреля 1806 г. Она констатирует, что недовольство существует и в столицах и в провинции. Публика, «не видя государя в ореоле славы, критикует вольно». Еще одно проигранное сражение, и империя окажется в опасности. Россия утратила свое былое влияние в международной политике. «Кто знает, что в это время делается в Петербурге!» сказал, по словам де-Местра, кто-то из придворных после Аустерлица, и это достаточно, чтобы Александр скакал в Петербург. А здесь, как сообщает Стединг, 28 сентября 1807 г. говорят даже о заговоре, о возведении на престол Екатерины Павловны. Конечно, все это были вздорные слухи, показывающие, однако, некоторый поворот в обществе по отношению к Александру. И недаром появление Аракчеева де-Местр объясняет внутренним брожением: Александр захотел «поставить с собой рядом пугало пострашней»…


Вел. кн. Елизавета Алексеевна (портр. наход. в Бадене)

Французский историк Вандаль так охарактеризовал значение Тильзита: это «искренняя попытка к кратковременному союзу на почве взаимного обольщения». Трудно, конечно, сказать, насколько искренен был Александр в своем обольщении Наполеоном; насколько искренен был он, когда говорил Савари: «Ни к кому я не чувствовал такого предубеждения, как к нему (т. е. Наполеону), но после беседы… оно рассеялось, как сон». Может быть, здесь сказывалось то «в высшей степени рассчитанное притворство», о котором упоминает Коленкур и которое в области дипломатии у Александра доходило до виртуозности. В этом, по-видимому, солидарны все современники. «Александр умен, приятен, образован, но ему нельзя доверять; он неискренен: это — истинный византиец… тонкий, притворный, хитрый», сказал Наполеон уже на о. св. Елены. «В политике, — писал шведский посол в Париже Лагербиелне, — Александр тонок, как кончик булавки, остер, как бритва, и фальшив, как пена морская». «Искренний, как человек, Александр был изворотлив, как грек, в области политики» — таков отзыв Шатобриана. И, действительно, к международной дипломатии, где искренность всегда затушевана политическим расчетом, характер Александра I чрезвычайно подходил. И, быть может, он очень тонко вел свою линию от Тильзита до двенадцатого года.

Это была выжидательная неопределенность: «изменятся обстоятельства, можно изменить и политику». Пока же союз с Наполеоном был неизбежен; по крайней мере, для авторитетного положения Александра в европейских делах. Этим только и следует объяснять новую французскую политику Александра, а вместе с тем и либеральные начинания эпохи Сперанского. Конечно, Александр никогда серьезно не думал осуществлять широкие замыслы Сперанского, весьма скептически относившегося к конституционным мечтаниям «на словах». Хотя Сперанский и говорит о своем проекте 1809 г., что он был «принят как руководящее начало действия и как неизменная норма всех предстоящих и желательных преобразований», однако, в действительности Александр отнюдь не был склонен поступаться прерогативами монарха. Он жаловался впоследствии де-Санглену: «Сперанский вовлек меня в глупость». Ему нужны были лишь практические меры Сперанского, так сказать, минимальная реформа, которая придала бы некоторую хотя бы стройность «безобразному зданию империи». В этих реформах была слишком осязательная потребность в виду предвидения неизбежного столкновения России с Францией.

Не все обладали в достаточной степени этой политической прозорливостью, не все понимали и политику Александра, которая в своих конкретных проявлениях в связи с континентальной системой затрагивала материальные интересы господствующего класса. Первоначально имя Наполеона не вызывало в России «ненависти»; многие из политических консерваторов, как Карамзин, скорее готовы были его приветствовать за то, что он «умертвил чудовище революции». Но затем Наполеон сам делается «исчадием» революции, носителем революционных принципов. Для правящего дворянства все либеральные реформы являются также порождением революционного духа. Вот почему и Сперанский в консервативных кругах вызывал такое негодование. «Не знаю, — говорит Вигель, — разве только смерть лютого тирана могла бы произвести такую всеобщую радость», как падение Сперанского. Александр недостаточно учитывал первоначально оппозиционное дворянское настроение: он думал весельем в столицах парализовать «уныние», о котором говорили противники Наполеона. Александр боялся дворянства, так как ему неоднократно напоминали о дворцовых событиях 1801 г. «Ужасные события вашего воцарения поколебали трон», говорила, например, Мария Федоровна в цитированном выше письме. Александр относился подозрительно даже к патриотическому движению в дворянстве, что особенно ярко проявилось в период отечественной войны. Несмотря на эти опасения, Александр должен был последовать советам, которые давал ему Ростопчин еще в 1806 г.: возжечь в дворянстве «паки в сердцах любовь, совсем почти погасшую в несчастных происшествиях». Либерализму была дана окончательная отставка.

Правда, в дипломатии либерализм как-будто бы еще царит. Призывая Штейна в Россию в начале 1812 г., Александр пишет:

«Решительные обстоятельства должны соединить… всех друзей человечества и либеральных идей… Дело идет… спасти их от варварства и рабства». Но ведь все это было лишь внешней прикрасой, как и все аналогичные заявления европейских правительств, говоривших о возвращении свободы, обещавшей конституции «сообразно с желанием» народа. Это было одно из знамен для борьбы с Наполеоном, которым при известных случаях пользовался Александр. Совершенно так же самые заядлые крепостники, вроде гр. Ростопчина, в обращении к народным массам говорили о крестьянской свободе. В сущности говоря, и правительственные манифесты обещали эту свободу. Как иначе было бороться против наполеоновских прокламаций! Во всяком случае в эту пору «решительный язык власти и барства более не годился и был опасен», как метко заметил ростовский городской голова Маракуев.


Елизавета Алексеевна (Виже-Лебрен)

Роли Александра I в период отечественной войны посвящается особая статья. В эту тяжелую для России годину Александр проявил большую твердость, удивившую отчасти и современников и историков. Это была эпоха «наибольшего развития его нравственной силы, — говорит Пыпин. — Обыкновенно нерешительный и переменчивый, не находивший в себе силы одолевать препятствия», Александр в это время «удивил своим твердым стремлением к раз положенной цели». Эта твердость дает повод одному из историков отечественной войны (К. А. Военскому) даже говорить, что «с мягкостью обращенья император Александр соединил удивительную настойчивость и железную силу воли. В семейном кругу его называли кротким упрямцем — le doux entete». Но упрямство и сила воли далеко не синонимы. Первая черта скорее признак слабохарактерности. Но обычное суждение о нерешительности Александра, о его уступчивости, как мы уже старались показать, действительно, может быть оспариваемо! В Александре была большая доля упрямства[50], желания во что бы то ни стало настоять на своем. Это отметили еще воспитатели его ранней юности, а позднее шведский посланник Стединг: «Если его трудно было в чем-нибудь убедить, то еще труднее заставить отказаться от мысли, которая однажды в нем превозобладала!» И когда дело затрагивало его самолюбие, он был удивительно настойчив. История с военными поселениями может служить наилучшим показателем. Если Александр бросался из стороны в сторону, то это не потому, что он искренно верил последовательно то в прогресс, то в реакцию. Как у тонкого политика, у него все было построено на расчете, хотя, быть может, часто этот расчет и был ошибочен: жизнь народа, жизнь общества не укладывается в математические рамки. Жизнь подчас путает все расчеты. Да и можно ли учесть переменчивые общественные настроения, их силу или бессилие? Здесь ошибки неизбежны, сильный человек их сознает. Александр под влиянием обстоятельств менялся, но ошибок своих никогда не сознавал.

В отечественную войну Александр проявил большую настойчивость вопреки ожиданию многих из современников. Как рассказывает Сегюр в своих воспоминаниях, после взятия Москвы «Наполеон надеялся на податливость своего противника, и сами русские боялись того». Этой твердости также удивляется и Греч. Ведь за окончание войны возвысились весьма авторитетные голоса: Мария Федоровна, великий князь Константин, Аракчеев, Румянцев. И только Елизавета Алексеевна и Екатерина Павловна были решительными противницами мира. «Полубогиня тверская», как именовал Карамзин Екатерину Павловну, действительно, по-видимому, отличалась большой и неутомимой энергией; к тому же это была женщина, искренно ненавидевшая все то, что отзывалось революцией. Елизавета Алексеевна — «лучезарный ангел», по характеристике того же Карамзина, в свою очередь, проявила энергию в ночь с 13–14 марта 1801 года. По родственным связям она должна была ненавидеть Наполеона. Что же, Александр поддался влиянию женщин? О нет! Для него борьба с Наполеоном была делом личного самолюбия, в жертву которого он готов был принести многое. Соперничество с Наполеоном заставило Александра быть столь же твердым в решении продолжить борьбу за границей и, воспользовавшись благоприятным моментом, сломить могущество Наполеона.


Импер. Елизавета в Ораниенбауме (лит. Мартынова)

Александр охотно отзывался на призывы Штейна быть освободителем Европы. Прусский патриот, как мы уже знаем, верил в искренность либерализма Александра. «Пусть не удастся низости и пошлости, — писал он в начале 1814 г., — задержать его полет и помешать Европе воспользоваться во всем объеме тем счастьем, какое предлагает ей Провидение». И как бы следуя Штейну, Пыпин доказывал, что энергию Александра данного времени нельзя объяснить тем, что «борьба с Наполеоном, решение судьбы Европы представляли деятельность, завлекавшую его тщеславие и честолюбие»; энергия Александра была возбуждена тем, что «на этот раз он был вполне убежден в своем предприятии, в его необходимости и благотворности для человечества, а также тем, что на этот раз его деятельность находила полную, безусловную опору в голосе нации… К этому присоединился еще новый возбуждающий элемент, не действовавший прежде — элемент религиозный». Конечно, в период отечественной войны Александр находил «безусловную опору в голосе нации». Но заграничные походы были популярны только в некоторых либеральных кругах. В придворной среде они вызывали не меньшее возражение, чем нежелание Александра заключить мир после занятия Москвы Наполеоном. Прежде всего «война 1812 г. принесла России более бесславия, нежели славы», как записал Погодин в своем дневнике в 1820 г. «Поход 1812 г., — писал Ростопчин Александру 24 сентября 1813 г., — охладил воинственный пыл генералов, офицеров и солдат». Старец Шишков очень боялся, что в более благоприятных условиях вновь разовьется военный гений Наполеона и Россия потерпит поражение. Фанатик реакции, Ростопчин, пессимистически смотревший на будущее («трудно ныне царствовать: народ узнал силу и употребляет во зло вольность», писал он Брокеру в 1817 г.), только и думавший о борьбе с так называемым внутренним врагом, считал, что Наполеон уже «ускользнул» и что следует «подумать о мерах борьбы внутри государства с врагами вашими и отечества», как писал он Александру 14 декабря 1812 г. Не хотел этой новой борьбы и Кутузов, видевший в Наполеоне, как бы противовес против Австрии и Пруссии. Но для Александра заграничные походы открывали широкую арену для деятельности, для популярности, для влияния на Европу, чего он так давно добивался. И одна невольно вырвавшаяся у него фраза как нельзя отчетливее передает чувства Александра, когда он сделался победителем и в то же время освободителем Европы. Когда А. П. Ермолов поздравил Александра с победой под Фершампегуазом, император ответил торжественным тоном: «От всей души принимаю ваше поздравление, двенадцатьлет я слыл в Европе посредственным человеком; посмотрим, что она заговорит теперь». Свободолюбивый Александр страдал оттого, что его могли считать посредственным человеком, а низвергнутого им соперника — гением. Что Александра многие считали таковым, показывает отзыв Наполеона, писавшего после Тильзита Жозефине: Александр «гораздо умнее, чем думают»…

Какую же сыграл роль другой привходящий элемент, религиозный в деятельности Александра? В юности у Александра была одна только религия — религия «естественного разума». После отечественной войны он явно делается пиэтистом и мистиком. Так на него повлиял вихрь пережитых событий; в 1814 г. из-за границы он «привез домой седые волосы». «Пожар Москвы, — говорил Александр в беседе с немецким пастором Эйлертом 20 сентября 1818 г., — просветил мою душу, а суд Господен на снеговых полях наполнил мое сердце такой жаркой верой, какой я до сих пор никогда не испытывал… Теперь я познал Бога… Я понял и понимаю Его волю и Его законы. Во мне созрело и окрепло решение посвятить себя и свое царствование прославлению Его. С тех пор я стал другим человеком». Мистическому настроению легко увлечь в свои недра. Мистики разного типа заполоняют внимание Александра. В их туманных, а подчас бредовых идеях черпается вся мудрость жизни. Александр в Карлсруэ при посещении баденского герцога поучается у самого Штиллинга — этого оракула западно-европейского мистицизма и такого же непреложного авторитета русских мистиков[51].


Императрица Елизавета Алексеевна (Боровиковского)

Перед баронессой Крюденер, Александр является в виде кающегося грешника, сокрушающегося о прошлой жизни и прошлых заблуждениях. «Крюденер, — говорит Александр, — подняла предо мною завесу прошедшего и представила жизнь мою со всеми заблуждениями тщеславия и суетной гордости». Он часами беседует с квакерами-филантропами Алленом и Грелье, прочувственно плачет, когда ему говорят об ответственности, лежащей на нем, на коленях целует руки вдохновенным проповедникам и в глубоком, торжественном молчании, длящемся несколько минут, ожидает «божественного осенения»: это молчание, вспоминал потом Аллен, «было точно восседание на небеси во Иисусе Христе». Точно так же Александр покровительствует и татариновским радениям: его сердце «пламенеет любовью к Спасителю», когда он читает письма Р. А. Кошелева по поводу кружка Татариновой. Он обращается ко всякого рода пророкам и пророчицам, чтобы узнать намерения Провидения: юродивый музыкант Никитушка Федоров, вызванный к Александру как пророк, награждается даже чином XIV класса и т. д. Из подобных бесед, из библейских выписок, сделанных Шишковым в Германии применительно к современным политическим событиям, Александр черпает идеи Священного союза и убеждается, что он, избранное орудие Божества. Как Наполеон послужил бичом Божиим для выполнения великого дела Провидения, так и Александру предназначена великая миссия освобождения Европы от влияния «грязной и проклятой» Франции (Михайловский-Данилевский). Можно ли здесь заподозрить какую-либо неискренность? Тенёта мистицизма и ханжества очень цепки, но нельзя забывать и того, что новая идеология, обосновывающая европейскую политику Александра, чрезвычайно гармонировала с его старыми мечтами. Серьезно ли было влияние Крюденер на Александра? Быть может, глубоко прав был один из первых биографов г-жи Крюденер, сказавший: «Очень вероятно, что Александр делал вид, что принимает поучения г-жи Крюденер, для того, чтобы думали, что он предан мечтаниям, которые стоят квадратуры круга и философского камня, и из-за них не видели его честолюбия и глубокого макиавеллизма». Александр любил выслушивать пророчества и тонкую лесть Крюденер и ей подобных оракулов, но очень не любил, когда они реально вмешивались в область дипломатии. И когда Крюденер, окруженная славой, явилась в петербургские салоны и попробовала вмешаться в неподлежащую ей сферу, она моментально была выслана из Петербурга.


М. А. Нарышкина (Стройли)

Не надо забывать и того, что новые идеи дали новое освещение и отечественной войне. Наполеона победила природа. Войдя в Россию, предсказывал Шишков, Наполеон «затворился во гробе, из которого не выйдет жив». Это слишком простое объяснение потрясающим событиям, только что пережитым, казалось уже неудовлетворительным для современников. Надо было найти более глубокий смысл. Если прежде отечественная война выставлялась, как борьба за свободу, то ее теперь готовы рассматривать в соответствии с новыми мистическими настроениями, как тяжелое испытание, ниспосланное судьбой за грехи. Суд Божий произошел на снеговых полях… Совершенное дело выше сил человеческих. Здесь явлен «Промысел Божий». Новое объяснение упрощенно разрешало целый ряд сложных обязательств, ложившихся на правительство. Истинным героем народной войны был русский крестьянин, беззаветно любящий родину и боровшийся за нее. Его надо было вознаградить. Только одну награду ждали — освобождения от рабских цепей. Но если отечественная война наслана была Провидением, кто из смертных может воздать должное народу, который сам Бог избрал орудием мщения! Русский народ совершил великую мессианскую задачу. Он должен гордиться тем, что Бог избрал его «совершить великое дело», и, не предаваясь гордости, смиренно благодарить «Того, Кто излиял на нас толикие щедроты». «Кто, кроме Бога, кто из владык земных и что может ему воздать? Награда ему дела его, которым свидетели небо и земля», гласил манифест 1 января 1816 года. «Не нам, не нам, Господи, а имени Твоему» — вот эпилог войны. И в виде утешения в горестях народу дана была Библия.

Обоснование международной и внутренней политики на христианских началах, вступление России на «новый политический путь — апокалипсический», как метко выразился Шильдер, влекло за собой реакцию во всех сферах общественного и государственного уклада. Мрачная реакция, реакция без поворотов, без отступлений, без колебаний и характеризует вторую половину царствования императора Александра. Скоро мистицизм был, в свою очередь, заподозрен в революционизме. Мистицизм сменила реакция ортодоксальная, и просветов, которые отмечали «дней александровых прекрасное начало», уже не повторялось.



Поделиться книгой:



Регистрация