Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Учитель цинизма - Владимир Алексеевич Губайловский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Надо же, какой ты у нас образованный! Откуда у тебя «Котлован»?

— Ксеру Славка принес. «Ардис», с предисловием Бродского, между прочим.

— Ну, тада, блин, ваще.

— А ты что, жалеешь, что не воевал?

— Да как сказать. Иногда кажется — жалею. Мужчина все-таки. А это самое мужское дело. «Есть что-то дамское в пацифистах». Это ведь правда.

— Так на войне людей надо убивать.

— Они тебя тоже убить могут. Это не убийство, а бой. Другое совсем дело. Зато адреналина, наверное, немеряно.

— Что ж ты тут делаешь тогда? Заявление на стол, декана — на хер, комсомолию — туда же, а сам — в Афганистан. Там как раз таких дебилов очень не хватает.

— А я, может, так и сделаю. Погляжу на ваши рожи, багровые от интеллектуального напряжения, и свалю на южные границы, как Лев Толстой. Повоевал, между прочим, и убивать тоже небось приходилось.

— Голод вы обсудили. Войну тоже. Теперь я попрошу внимания.

— За телепатию желаешь? Что же с тобой делать… Давай за телепатию, пока все не поуснули. Только ты не возбуждайся, я с тобой спорить не собираюсь. Телепатия есть? Конечно есть. Мы, истинные марксисты-ленинцы, в этом ни секунды не сомневаемся. Ведь что такое мысль?

— Неужели знаешь? Скажи, прямо дух захватывает.

— Конечно знаю. Мысль есть протяжный скрип, издаваемый мозгами в процессе думания.

— Да, ты крут. Это ты, наверное, на собственном опыте выяснил. Ну и как, сильно скрипят? Спать не мешают?

— Надеюсь, никто не будет возражать, что человек думает головой?

— Безусловно. Кроме тех, кто думает задницей.

— Значит, мышление есть некоторый физиологический процесс, вроде пищеварения, только более тонкий и происходящий не в кишках, а в нейронной сети головного мозга.

— Теперь я знаю: когда у тебя революция в желудке — это, оказывается, ты желудком мыслишь.

— Я пока говорю, буду игнорировать ваши шуточки, а потом встану и молча дам кому-то в морду. Если мышление — физиологический процесс, что, безусловно, так и есть, то этот процесс должен сопровождаться некоторыми сигналами.

— Например, негромким попердыванием.

— И эти сигналы в принципе можно зарегистрировать достаточно чувствительным прибором. Это и есть телепатия — регистрация электромагнитных следов процесса мышления. Мы уже умеем считывать ритмы мозга, осталось только понять, что они значат.

— Сущая фигня. Начать и кончить.

— Все это очень похоже на правду. Может, ты объяснишь заодно, есть ли телепортация?

— Ну тут-то все совсем элементарно. Конечно есть. Если совсем грубо говорить — это передача состояния между двумя зацепленными частицами или зацепленными системами. Про это очень любит Шура рассказать, когда на минуточку на Машу пялиться перестает.

— А что такое зацепленные частицы?

— А тебе, между прочим, это популярно объяснял профессор Гольцов. И тебе это сдавать. Или ты опять в «Тайване» квантовой механикой занимался?

— Да как сказать…

— А Гольцов не просто так физик-теоретик, он еще и пианист классный. Профи. Его даже на конкурс Чайковского допустили. Он, правда, заменжевался че-то и участвовать не стал.

— Надо же, скромный какой, а так вроде и не скажешь.

— Вы слушать будете, блин? Не знаете ведь ни хера, хоть послушали бы умного человека.

— Ладно, давай, умный человек, не кипешись.

— Эйнштейн предложил мысленный эксперимент, который, как он считал, опровергает квантовую механику или, точнее, показывает ее неполноту. Представьте, что частица распадается на две…

— Знаешь, что Дэвид Бом говорил: воображаемый эксперимент в квантовой механике не имеет никакого смысла, даже воображаемого.

— Но ведь это же знаменитый пример Эйнштейна — Подольского — Розена!

— Да пошли они лесом…

— Может, и телекинез есть?

— А вот никакого телекинеза нет. Не может электромагнитная волна сдвинуть с места не только стакан, даже пушинку. Сжечь может, а с места не сдвинет. Силенок не хватит.

— Так, может быть, есть какое-то другое поле, которое может?

— Это уже произвольное фантазирование, и я в такие игры играть отказываюсь.

— Нет уж, фиг тебе. В мозгу происходят электрические процессы, и вообще в теле человека есть слабые токи, возбуждение проходит по нейронам, как электрический сигнал. Почему мы не можем предположить, что эти слабые токи способны воздействовать на заряженные частицы? Даже и предполагать нечего — они, безусловно, воздействуют. А в металлах воздействие внешнего электромагнитного поля способно породить электрический ток: электрончики побежали — вот тебе и телекинез. Нужно эти внутренние токи уметь усиливать мыслью, и тогда ложку можно согнуть и балкон уронить. Просто воздействие в среднем крайне слабое, но это же не повод его вообще отрицать, ты же сам говорил, что мозги скрипят, когда думают. Может, они еще и светятся.

— Нет, это полная фигня. И все твои телепаты долбаные — голимые шулеры.

— Ты догматик.

— Вас послушать, так получается, что мышление — это чистая физиология, а мозг — всего лишь биологический компьютер, который работает как тупая нейронная сеть.

— Да ведь так и есть! Даже не сомневайся.

— Потому что тогда нет ничего невозможного в создании нечеловеческого интеллекта и сознания. Причем вычислительная мощность этого сознания может неограниченно возрастать, если у него не будет всех этих человеческих проблем типа голода, любви и войны. Не кажется ли вам, что это доказательство бытия Бога? Он и есть такое внешнее сознание, и человек действительно создан по образу и подобию, у него такой же тип мышления, только слабенький.

— За Бога ты не бойся. Любое конечное приращение конечной интеллектуальной мощности не может привести к бесконечным возможностям, а Бог в любой интерпретации обладает именно бесконечной мощностью.

— И правильно. У него просто было бесконечное время для обучения и развития нейронной сети. А бесконечного времени как раз хватит для бесконечного развития. И тогда вполне можно представить внешнее человеку сознание, которое человек неумело и бестолково копирует.

— Все, ребята, труба. «Было бесконечное время»! Ты сам-то чувствуешь всю глупость этого высказывания? Я как интуиционист затыкаю уши и отказываюсь слушать вашу некорректную пургу.

— Здесь может быть другая проблема. Ты легко так говоришь, что интеллектуальная мощность может неограниченно нарастать. А как быть с ограничением на предельность скорости света? Информацию-то передавать надо, а она передается с конечной скоростью — вот тебе первое ограничение. А потом, у сложных систем всегда куча проблем по сравнению с простыми, хоть они вроде бы и делают то же самое. Программу, которая два умножит на два, написать легко, а вот если надо два возвести в тысячную степень? Это придется попотеть, поскольку компьютер не умеет такие длинные целые числа хранить. Значит, надо работать с цепочкой символов. Это же принципиально другая сложность. А если степень еще увеличить, то придется менять машину, поскольку у нашей убогой «пидипишки» и внешней памяти не хватит, чтобы такую цепочку записать, и вычислительной мощности, чтобы посчитать.

— Эх вы, я вам про Бога, а вы мне про «пидипишку» впариваете. Не все такие убогие, как мы, есть и БЭСМы.

— И охота вам говорить о такой ерунде…

— А что не ерунда?

— Не знаю, но есть. Есть…

— Теорема чистого существования. Не-конст-рук-тив-но-о-о-о!

— Сказала коза человеческим голосом.

— Не пора ли забыться сном? А, марксисты-ленинцы? У нас-то нет бесконечного времени на сон. Мы не боги.

— Вот и нечем хвастаться.

48

Из общаги Аркадия и Володю Глебова — совсем уж безвинно пострадавшего — выселили после одной истории, о которой я мимоходом обмолвился, но потом отвлекся. А виновником был как раз я. Увы мне. Все началось скромно, тихо и взвешенно, но развивалось по нарастающей. Сначала мы с Аркашей и Ромой отправились в «Тайвань». Это благословенное место я поминал многократно, пора бы о нем рассказать поподробнее. Свое название пивная получила на совершенно законных основаниях, поскольку располагалась на улице Дружбы рядом с китайским посольством. Посольство огорожено высокой кирпичной стеной (у фасада переходящей в кованую решетку), а «Тайвань», как ему и положено, стоял отдельно и независимо. По своей незамысловатой архитектуре это была банальная стекляшка. Но в солнечные сентябрьские дни лучи пронизывали стеклянные стены, и наступал праздник света. Пиво в «Тайване» было довольно дорогое, но эта пивная считалась придворной университетской, поскольку располагалась ближе всех прочих мест культурного отдыха и к ГЗ и к ФДС. Здесь хорошо было потягивать пиво, беседовать о разных насущных проблемах, закусывать традиционной яичницей и наслаждаться жизнью. К тому же днем в «Тайване» было просторно и всегда имелись свободные столики. А после аперитива, если позволяло время — а оно почти всегда позволяло, — можно было отправиться в ближайший винный за портвейном. Дабы усугубить и не расплескать полноту бытия.

Вообще-то китайское посольство едва ли не самое большое в Москве из всех иностранных диппредставительств. Это — целый городок. В конце 70-х в нем, кажется, почти не было обитателей — окна горели редко, машины из ворот выезжали еще реже. Тишина. Но какая-то настороженная. Отношения между СССР и Китаем были напряженные.

Однажды ограниченный контингент студентов университета штурмовал китайское посольство. Был холодный февраль. В телевизионке в субботу вечером, как всегда, происходили танцы. Аркадий что-то такое изображал под забойный ритм взревывающего магнитофона. В своих тяжеленных ботинках мой друг напоминал гарцующего бегемота. Но старался очень. А вот Шура танцевал классно. У него была настоящая пластика. Я тоже пытался как-то дергаться, но предпочитал медленные танцы. Как называл их Григорий Просидинг — публичное хождение в обнимку. Но я появлялся на танцах довольно редко, вполне осознавая всю полноту собственной бездарности как по части пластических упражнений, так и по части музыкального восприятия. Ну нету у меня ни чувства ритма, ни музыкального слуха. Нету. И ничего, ничего с этим поделать нельзя. Видимо, это генетически. Я всегда музыку за слова любил, а если слов нет, на что мне этот хорошо темперированный шум? А на людей, с восторгом говоривших о Шопене или Рахманинове, я смотрел с подозрением. Не могут же они, в самом деле, испытывать какое-то удовольствие от этого. Ясно, не могут. Значит, выпендриваются. Классика — престижно и солидно. Однажды мой музыкально образованный товарищ повел меня в Зал Чайковского. Он долго выбирал, что бы такое мне послушать для первого раза, — почти как я сам когда-то выбирал для Аркаши, с чего бы ему начать знакомство с поэзией, — и не придумал ничего лучше Чайковского. Давали Первый концерт, а потом Восьмую симфонию. Концерт хоть громкий. Па-ба-ба-бам! Плюх! А когда началась бесконечная симфония, я вдруг вспомнил, что лучше всего слушать музыку, закрыв глаза. Глаза я закрыл и тут же заснул. После этого случая, даже если меня приглашали, я вежливо ссылался на прямо-таки нечеловеческую занятость и отказывался. Правда, в телевизионке на танцах звучал не Чайковский, но мне было как-то не легче.

Вдруг в самый разгар веселья двери в полутемную нашу плясальню распахнулись, и юноша в растянутой майке прямо с порога заорал: «Война!» Все внутри оборвалось. И никто не усомнился, никто не подумал, что такое сообщение может быть лихой пургой. Мы все где-то подспудно были готовы к тому, что война с Китаем все-таки начнется. Была такая популярная песня: «Листья желтые над городом кружатся». Ее перепели, несколько видоизменив: «Лица желтые над городом кружатся». Китайский десант. Ха-ха-ха. Но выходило как-то несмешно.

«Китай напал на Вьетнам!» То, что не на Советский Союз, а всего лишь «на братский Вьетнам», — принципиально дела не меняло. Значит, завтра мы объявим войну Китаю, поскольку у нас с Вьетнамом договор о взаимопомощи. Магнитофон выключили. Танцы свернули. Заявление наших драгоценных руководителей по ящику послушали. И тут началось. «А чёй-то желтомордые все могут себе позволять! Сейчас мы им покажем!» Быстро растущая крайне возбужденная толпа высыпала на улицу. И из нашей Шестерки, и из других корпусов. «К посольству! Мы им покажем, как маленьких друзей обижать!» Несколько сот человек, подогретых отчасти портвешком, отчасти праведным негодованием, двинулось прямо к посольству — до него от ФДС минут пять быстрым шагом. Когда толпа агрессивно настроенных студентов вышла на улицу Дружбы, было, наверное, часов двенадцать. Как обычно, у ворот посольства топтались два мента. Они мгновенно оценили обстановку и как зайцы рванули куда подальше. Борцы за правду подошли прямо к кованым воротам и начали скандировать: «День! Ночь! День! Ночь! Мир говорит упрямо! Руки прочь! Руки прочь! Руки прочь от Вьетнама!», а также другие идеологически выдержанные речевки, благо лозунгов таких за время войны Вьетнама с Америкой в головах застряло изрядное количество. Но было в этом горячечном порыве что-то искреннее. Какая-то и вправду братская солидарность. Да и в самом деле, вьетнамцы для нас были не абстрактные жители далекой страны, а наши же одногруппники и однокурсники. На мехмате их было много, и учились они почти всегда очень хорошо. А на нашем факультете это непросто — одной задницей не возьмешь, нужны и кое-какие способности. В стены и окна посольства полетели снежки. Единственное горевшее окно погасло. «А, суки, затаились!» Долго орать — занятие утомительное. И самые горячие головы уже начали призывать от предупредительных мер переходить к решительному штурму. Что из этого получится? Никто и не думал. Кто-то уже повис на железной решетке, прикрывавшей фасад посольства, когда появился первый автобус с ментами. Все уже изрядно замерзли — стало быть, прошло никак не меньше часа. Менты двинулись на толпу.

Власти попали в довольно-таки нелепое положение. С одной стороны, мы вроде бы действовали правильно: осуждали китайскую агрессию, а с другой — кто нам позволил такую самодеятельность? Все должно быть организованно: «Партия сказала: „Надо!“ Комсомол ответил: „Есть!“» А если партия не говорила «надо!», то комсомол должен сопеть в две дырки и ждать, пока скажет.

Менты заняли тротуар на стороне китайского посольства. Метание прекратилось. Но никого не повязали. Никому даже замечания не сделали. Самые упертые орали часов до двух. Потом и они угомонились. И отправились домой. Портвейн допивать. Благо назавтра было воскресенье.

Это топтание около посольства продолжалось еще несколько дней. Но все уже было строго организовано. Приезжали стройные колонны возмущенных студентов из московских институтов. Впереди шли вьетнамцы (они не только на мехмате учились, в каждом вузе были свои нгуены), за ними несли правильные лозунги, осуждающие китайскую агрессию. Колонна демонстрировала свое единение с братским вьетнамским народом и благополучно отправлялась обратно. Никакого энтузиазма масс больше замечено не было.

Беда пришла, откуда не ждали. В награду за наш спонтанный порыв «Тайвань», находившийся в двух шагах от этих народных гуляний, закрыли, и все долгие дни, пока шла организованная демонстрация единства советского и вьетнамского народов, пивная не работала. Это был удар ниже пояса. Никакой войны между СССР и КНР, впрочем, не случилось. Китай что-то такое свое продемонстрировал и угомонился. Заваруха продлилась от силы месяц. Советский Союз ограничился осуждением.

Мы стояли в придворной пивной с Аркашей и Ромой и решали основную проблему философии — где взять денег на портвейн. Портвейн был многолик, необыкновенно вкусен и питателен во всех своих бесчисленных ипостасях: «Кавказ», «Агдам», «777» («Три семерки»), «Иверия», «Чашма», «Молдавский», «Акстафа», ну и, конечно, в дополнение к этому изысканному букету — «Вермут розовый крепкий» в бомбах по ноль восемь — куда же без него. Впрочем, его брали только в самые трудные времена, все-таки даже на наш невзыскательный вкус это была редкостная дрянь. Навеки памятные строки братьев Просидингов: «Купить портвейн „Алабашлы“ в спецуху ближнюю пошли» («спецуха» — это специализированный винный магазин, если кто вдруг забыл).

Впрочем, поскольку ближайшим к ФДС магазином был «Балатон» — с этаким венгерским акцентом, то в нем брали большие бомбы вермута «Гельвеция», но его ведь много не выпьешь. Приходишь в общагу, все ходят красные и трезвые — значит, в «Балатон» «Гельвецию» завезли. Водка была не то что дороговата, но при ее употреблении беседа почему-то быстро расстраивалась и круг общения стремительно сужался. А хотелось, чтобы праздник был долгим. И по возможности без эксцессов. Получалось не всегда.

С основным вопросом философии у меня вышло большое расстройство. Семинары по историческому материализму у нас вел симпатичный молодой преподаватель — Леша Барабашев. Он кончил мехмат, кафедру логики, а потом защитился на философском факультете. Такие перескоки с факультета на факультет случались, хотя и не часто. Занятия его были замечательны тем, что он ничего не преподавал. Ну то есть совсем ничего. На его семинарах говорили в основном студенты. А он только иногда вставлял свои пять копеек. И слушал нас. Главное открытие, которое я сделал безо всякой вроде бы подсказки со стороны Леши (так мы его звали между собой, а к нему обращались как положено, по имени и отчеству — Алексей Георгиевич), что в философии далеко не все еще решено и вообще возможно ли что-то решить окончательно — тоже непонятно. Как же так? Разве основоположники еще не вытоптали всю поляну? Выходило, что вроде бы нет. Это было откровение.

Я сделал на семинаре доклад о русской поэзии начала XX века. Я сам предложил тему, и Леша ее с энтузиазмом поддержал. Говорил я что-то не слишком внятное, но старался очень. Вот были декаденты — они неправильные, потому что впали в декадентство, а это непрогрессивно. А были символисты (тут прямо дыхание перехватывает от нечеловеческой смелости докладчика, поскольку символистов власти не особо жаловали), они не декаденты, а совсем наоборот. Они говорили о вечном, любили Владимира Соловьева и Прекрасную Даму. Одновременно. Всей толпой. Поэтому они — прогрессивные. А потом были еще акмеисты, они тоже хорошие, но времени о них поговорить уже не хватило. После этого моего выдающегося выступления скептический Шура сказал: «Ты столько классных книжек притащил! Почитал бы просто стихи». Книжки я и правда принес редкие: синего Мандельштама с предисловьем Дымшица, «агатовую» Ахматову (почему «агатовую» — точно знал Андрей Вознесенский, в моем распоряжении был черный том), Цветаеву из малой серии «Библиотеки поэта» и, конечно, любимого Блока. О нем-то я в основном и говорил. Хотя самое большое впечатление на собравшихся произвело стихотворение Зинаиды Гиппиус «Все кругом». «Страшное, грубое, липкое, грязное, жестко тупое, всегда безобразное, медленно рвущее, мелко-нечестное, скользкое, стыдное, низкое, тесное…» и так далее почти до самого конца стихотворения. Заканчивался этот не самый духоподъемный текст неожиданно оптимистически: «Но жалоб не надо; что радости в плаче? Мы знаем, мы знаем: все будет иначе». Радости в плаче действительно немного, но с чего вдруг с этим прилагательным месивом «все будет иначе», не вполне понятно.

Найти Гиппиус было непросто. Реакционерка — одно слово! Я прочитал стихотворение и заметил: «В последних двух строчках выражается надежда на поворот к лучшему, но поэту, кажется, не удалось переломить созданную в стихотворении инерцию». Как же я был горд, что читал во вполне официальной обстановке полузапрещенные стихи!

Леша меня одобрил и предложил сдать экзамен досрочно. Это означало «отлично» почти автоматом. В том-то и дело, что «почти».

Для того чтобы сдавать досрочно, нужно было еще сделать конспект любого философского сочинения из предложенного Лешей списка. Он сказал: «Если вы внимательно прочтете хотя бы одну философскую работу, с вами это знание останется на всю жизнь». Я выбрал Декартово «Рассуждение о методе» и старательно его законспектировал. Понял я немного, но проникся. Бацилла философствования попала в благотворный питательный бульон и начала размножаться.

Но на экзамене вышел полный облом. Декарта я еще пересказал. А потом Леша с труднопредставимым коварством задал дополнительный вопрос: «Как соотносятся бытие и сознание?» Я автоматически ответил: «Бытие определяет сознание». — «А как оно его определяет?» Это были просто двенадцать ножей в спину революции. Почем я знаю? Мы же весь семестр лясы точили, Декарта читали и Соловьева, я же в учебник ни разу не заглянул. Леша объяснил: «Развитие производительных сил — базиса — определяет развитие других видов человеческой деятельности — надстройки». Взял зачетку и написал «хорошо». Я был раздавлен.

Вот так всегда будет. Увлекут, закружат, соблазнят, а потом мордой об стену со всего размаху. Но насчет бытия и сознания я Леше не поверил. Потом я прочел не одно и не два философских сочинения. Теперь-то я знаю, что на вопрос, заданный мне на этом экзамене, строго говоря, ответа не существует, потому что конструктивно определить, что есть бытие и что есть сознание, вряд ли возможно. Да и вряд ли нужно. А уж спрашивать, кто кого (или что кого, или кого что, или что что) определяет, — и вовсе бессмысленно.

49

А вот Аркаша получил у Барабашева «отлично» автоматом. Леша организовал у нас на курсе философский кружок. На нем делались настоящие серьезные доклады. Например, Шура рассказывал о размерности пространства. И весьма толково рассказывал. Но Шура-то готовился к докладу месяца четыре, не меньше, а самое первое заседание кружка состоялось буквально через неделю после начала семестра. Тема: «Красота математики». И Аркаша взялся эту тему осветить.

Заседание кружка происходило в обычной семинарской аудитории, но народу набилось больше, чем в лекционную 14–08. Храбрый Аркадий начал говорить, но ему не дали. Буквально через пять минут на докладчика обрушился такой шквал вопросов, язвительных замечаний, требований уточнить терминологию и проч. и проч., что тут и более опытный и подготовленный лектор не справился бы. Аркадия просто смели. На заседании присутствовала молодая особа, которую Леша представил собравшимся как философа, пишущего диссертацию как раз о красоте математики. Она попыталась говорить, но ее заткнули еще быстрее, поскольку у каждого присутствующего был свой единственно правильный взгляд на эту самую «красоту». Один за другим нездешние знатоки математической эстетики вырывались к доске, что-то такое пытались втолковать остальным и садились на место под свист и улюлюканье. Редкие попытки вернуть обсуждению хотя бы малую толику конструктивности тонули в белом шуме. Леша завершил заседание вовремя. Еще немного — и в ход пошли бы силовые аргументы.

Почему мы все так возбудились? Может быть, потому, что каждый на своем опыте эту красоту как-то переживал, каждый точно знал, что эта красота есть, но сформулировать отчетливо никто ничего не мог из-за полного отсутствия философской эрудиции и неумения вести правильный спор.

Аркадий, вынырнув из бурного и агрессивного потока, в который его окунули друзья-студенты на заседании кружка, был совершенно растерян. Каково же было его удивление, когда через некоторое время Леша, встретив его на факультете, сказал: «Помните девушку, которая пишет диссертацию о красоте математики? Она была на заседании кружка. Она передает вам привет и благодарность. После случившегося обсуждения она полностью изменила концепцию своей работы». Аркадию было впору возгордиться, а он только охнул. В конце семестра Барабашев поставил ему «отлично» автоматом — без сдачи экзамена.

Основной вопрос философии, очень занимавший нашу компанию в «Тайване», был не проще того, на который я не смог ответить на экзамене. Но здесь обсуждение было не только заинтересованным, но и конструктивным. Где взять денег на продолжение банкета? Последовал интенсивный мозговой штурм, и были намечены потенциальные кредиторы. И наша уже изрядно нагрузившаяся пивом компания направилась в ФДС-6.

Как заметила однажды Наталья Касперская (ныне один из крупнейших акционеров компании с ежегодным доходом полмиллиарда долларов, а в те времена, когда мы познакомились, студентка МИЭМа Наташа Штуцер), деньги нужно привлекать, когда они не очень нужны. Но мы-то с Аркадием это еще когда точно знали! В полном соответствии с этим принципом все вышло как нельзя лучше. Мы привлекли необходимые инвестиции и отправились в магазин за портяшкой.

50

Бледный апрельский вечер. Народ возвращается с работы. Очередь — человек пятьдесят. Обстановка — сумрачная. Все время кто-то пытается пролезть внаглую. Люди несколько возбуждены. У многих серьезный недобор. Чем ближе прилавок, тем труднее. Люди стоят плечом к плечу, чтобы не протиснулся посторонний. С одной стороны — победа близка. С другой — ну сколько же можно. С третьей стороны, к тебе все время подходят мутные личности и просят взять бутылку. И необходимо справиться с внутренней дрожью и нетерпением и отбиться от наседающих проныр. А то и встать грудью, когда морда кирпичом лезет по головам.

Ну это я погорячился. А грудь-то не жалко? А то ведь и по чайнику можно схлопотать, если этакий шкаф обратит на тебя свое заинтересованное внимание, подойдет и скажет: «Это кто тут самый недовольный? Ты, что ли?» И чугунным кулаком по кумполу. Трепанация черепа обеспечена. Если она еще понадобится. И как-то сразу прозрение наступает: «Действительно, что это я? Все нормально вообще-то. Пусть берет. Хорошему человеку не жалко».

Нам легче — нас трое, и можно по очереди (опять «очереди», чтоб их!) выйти покурить. Отстояв положенный час, а то и больше, напряженно ожидая радостного вопля: «„Кавказ“ закончился, осталась одна „Чашма“. Водки последний ящик — скажите, чтобы не занимали», невозможно взять всего одну бутылку. Брать нужно на все деньги, какие есть. Ну оставить самую малость на символическую закуску. Свершилось. «Чего надо?» И тут я делаю роковую ошибку: «Три „Столичной“ и „Кавказ“», — на четвертую бутылку водки денег просто не хватает, а то ведь взял бы. Рома радостными воплями приветствует мое смелое решение. Аркадий трудно молчит. Наконец произносит: «Это полный абзац». — «Ну можно ведь все не допивать», — пытаюсь я оправдать свой поступок. Ответом мне служит Аркашин горький смешок. Мы с Ромой смотрим на него осуждающе и отправляемся в гастроном за буханкой черного, колбасой, кильками в томате и «Астрой».

Мы возвращаемся в общагу, запираем дверь. Аркашины соседи в отъезде. Открываем кильки. Нарезаем колбаску. Разливаем по первой. Произносим вполне формальный тост: «Будем!» Движением, не лишенным известного изящества, я опрокидываю свою соточку и занюхиваю рукавом. Закусывать после первой — не принято. Что ж мы сюда жрать, что ли, пришли? Водка обжигает горло. Тепло разливается по телу. Жизнь светлеет. Между первой и второй комар не должен пролететь. «Вздрогнули!» Опрокидываем по второй. Теперь можно взять кусочек черного и положить на него кружочек колбаски. Неторопливо пожевать. Закурить сигаретку. Жизнь налаживается.

Начинается разговор. Самый увлекательный из всех возможных — разговор ни о чем…

Ночь. Пространство внезапно проясняется. Как будто зрение наводят на резкость. Сознание необыкновенно отчетливо. Существование полно смысла. Это — хрустальная трезвость. Она наступает граммов после 400, если поверх пива и почти без закуски. Дальше нужно встать, откланяться, поблагодарить за приятную компанию и удалиться спокойным твердым шагом. Потому что если добавить даже чуть-чуть, хрусталь лопнет, пространство расколется и фрагменты бытия осыплют меркнущий мозг. Но разве можно вот так остановиться, если еще и портвейн не открыли, и водка на столе?

Мне вообще-то водку пить нельзя. Я в какой-то момент теряю сознание. Но еще хуже другое: сознание-то я теряю, а вот мое бытие продолжает функционировать в автономном режиме. Что я могу наделать в состоянии отключенного сознания с собой и окружающими? Был такой случай. Мы крепко выпили. Не хватило. И я отправился занимать деньги к Сереже Кашину. Сережа — Божий человек — всегда давал в долг, а кроме того, еще и сигареты с собой носил, хотя и не курил, — для друзей, если они вдруг спросят. Сережа ссудил меня пятеркой, и тут пришел Шура. И нагло так заявил: «Да ты же и так еле стоишь, зачем тебе еще пятерка?» — «Я трезвый», — хмуро и очень сосредоточенно ответил я. «Мой отец — врач, — продолжал рассудительный Шура. — Вот как он определяет, пьяный человек или нет: сможешь десять раз присесть, тогда ты еще ничего». Я присел десять раз, взял со стола нож и молча пошел на Шуру. Он сначала вроде засмеялся, но потом серьезность моих намерений стала очевидна и Шуре и Сереже. Хоть присесть десять раз я и смог, с координацией дело обстояло не лучшим образом, и Шуре удалось увернуться от ножа. Но дальше игра в корриду ему как-то разонравилась. И хорошо, что он был юноша спортивный и бегал быстро, а то и не знаю, что могло случиться. Бегать за ним мне, вероятно, показалось утомительным, и я отправился к товарищам, которые меня уже заждались.

Ничего этого я не помню. Эпизод начисто стерся из памяти. Занавес опускается в тот момент, когда я опрокидываю очередную рюмку. Следующий кадр — утреннее пробуждение. Всю историю мне рассказали Шура и Сережа уже наутро. Это значит, я ходил по общаге, занимал деньги, приседал, собирался Шуру зарезать — в абсолютно бессознательном состоянии. Когда я это понял, мне стало как-то не по себе. Выводы я сделал самые радикальные: то есть абсолютно никаких.

Наши посиделки с Аркашей и Ромой тоже закончились сценой, которую я помню фрагментарно. Я поднялся и, вместо того чтобы отправиться в сортир, подошел к окну, распахнул его настежь, залез на подоконник, и, громогласно матеря весь белый свет, расчехлил свой причиндал, и принялся орошать окрестности с четвертого этажа. При этом меня еще и мотало так, что было непонятно, как это мне удается не сверзнуться вниз. Долохов нервно курит в сторонке. Мои товарищи не сразу среагировали. Видимо, выпитое вызвало некоторое торможение. Пока они стаскивали меня с окошка, внизу некстати проходило некое чмо, которое оказалось каким-то депутатом какого-то райсовета. Это чмо (убежден, что я до него не достал горячей струей, изливавшейся из глубин моего молодого организма, и нечего базлать) что-то такое начало орать. Ну я ему ответил по всей строгости текущего момента — обложил по законам добра и красоты. Чмо обиделось. Ну депутат же, блин, не хер собачий. И пошло оно в общагу, и вот ведь внимательное какое — вычислило комнату по окну. Ну а потом целая гоп-компания во главе с комендантом общаги принялась штурмовать нашу тихую обитель. Дверь была заперта. Мы сделали вид, что нас не существует в природе, — меня утолкали куда-то чуть ли не под кровать. Народ потоптался перед дверью, погрозил всеми небесными карами и разошелся. Дверь ломать не стали — самим же потом чинить. Но даром это событие не прошло.

Аркашу и Володю Глебова — которого вообще не было в комнате: домой он поехал, к маме, — выселили из общаги на четыре месяца. Это было малое наказание. Видимо, наше общажное начальство все-таки не было до конца уверено, что депутато так точно вычислило, из какой именно комнаты его пытались обоссать.

Но Аркаша остался без жилья, и я подумал, что он, пока эти четыре месяца изгнания не закончились, вполне мог бы пожить у Аполоныча. Мы взяли две бутылки настоящего «Крымского» портвейна и отправились в гости к моему сумасшедшему другу.



Поделиться книгой:



Регистрация