Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Национал-большевизм - Николай Васильевич Устрялов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

…Я уже готов предчувствовать негодующий гомон: «Что это? Воспевание культурного варварства? Вандализм?»…

Пусть себе волнуются на здоровье. Никогда меня не трогали ни на волос все эти филистерские жупелы и убогие каноны в шоры облеченных интеллигентов, подобно «швабским поэтам», умеющих гордиться лишь своим «целомудрием»…[76]

И думается мне, что подобно тому, как современный француз на вопрос «чем велика Франция» вам непременно ответит «Декартом и Руссо, Вольтером и Гюго, Бодлером и Бергсоном, Людовиком XIV, Наполеоном — и великой революцией», — так и наши внуки на вопрос «чем велика Россия» с гордостью скажут: — «Пушкиным и Толстым, Достоевским и Гоголем, русской музыкой, русской религиозной мыслью, Петром Великим и великой русской революцией»!

2.

Какое глубочайшее недоразумение — считать русскую революцию не национальной! Это могут утверждать лишь те, кто закрывает глаза на всю русскую историю и, в частности, на историю нашей общественной и политической мысли.

Разве не началась она, революция наша, и не развивалась через типичнейший русский бунт, «бессмысленный и беспощадный» с первого взгляда, но всегда таящий в себе какие-то нравственные глубины, какую-то своеобразную «правду»? Затем, разве в ней нет причудливо преломленного и осложненного духа славянофильства? Разве в ней мало от Белинского? От чаадаевского пессимизма? От печеринской (чисто русской) «патриофобии»[77]? От герценовского революционного романтизма («мы опередили Европу, потому что отстали от нее»)? А писаревский утилитаризм? А Чернышевский? А якобизм ткачевского «Набата»[78] (апология «инициативного меньшинства»)? Наконец, разве на каждом шагу в ней не чувствуется Достоевский, достоевщина — от Петруши Верховенского до Алеши Карамазова? Или, быть может, оба они — не русские? А марксизм 90-х годов, руководимый теми, кого мы считаем теперь носителями подлинной русской идеи, — Булгаковым, Бердяевым, Струве? А Горький? А «соловьевцы» Андрей Белый и Александр Блок?..

Я мог бы органическую связь каждого из крупных русских интеллигентских течений прошлого и нынешнего века с духом великой русской революции подтвердить документально и надеюсь когда-нибудь это сделать. Факт этой связи не подлежит никакому сомнению, как бы его ни оценивать, как бы к нему не относиться.

Мы переживаем теперь какое-то магическое оживотворение всей истории русской политической жизни на фоне глубокой болезни нашего государственного организма. И пусть образы этой мысли в их нынешней лихорадочной интерпретации нередко похожи на бред, — все же это бред великого народа, в тысячу раз более содержательный и плодотворный, нежели здравое житие всякого рода дутых карликовых ничтожеств, высыпавших, подобно грибам, на нездоровом стволе современного человечества.

Нет, ни нам, ни «народу» невместно снимать с себя прямую ответственность за нынешний кризис — ни за темный, ни за светлый его лики. Он — наш, он — подлинно русский, он весь в нашей психологии, в нашем прошлом, — и ничего подобного не может быть и не будет на Западе, хотя бы и при «социальной революции», внешне с него скопированной…

И если даже окажется математически доказанным, как это ныне не совсем удачно доказывается подчас, что девяносто процентов русских революционеров — инородцы, главным образом евреи[79], то это отнюдь не опровергает чисто русского характера движения. Если к нему и прикладываются «чужие» руки, — душа у него, «нутро» его, худо ли, хорошо ли, все же истинно русское, — интеллигентское, преломленное сквозь психику народа.

Не инородцы революционеры правят русской революцией, а русская революция правит инородцами революционерами, внешне или внутренно приобщившимися «русскому духу» в его нынешнем состоянии. Это — свойство всякого подлинно великого национального движения. «Не люди двигают революцию — говорит знаменитый французский философ реакции Ж. де Мэстр, — революция пользуется людьми. Очень хорошо утверждают про нее, что она идет сама собой»…

И глубоко упадочные, декадентские разговоры о каком-то инородческом «засилии» (в смысле духовного пленения) над нынешней Россией являются, воистину, не только тягостнейшим, но и совсем незаслуженным оскорблением родины.

Логика национализма[80]

«Примиренческая» позиция по отношению к московскому правительству, усваиваемая, по-видимому, все более и более широкими кругами русских патриотов, мало-помалу перестает уже вызывать к себе в среде наших правых группировок ту зоологическую, слепую ненависть, какую она вызывала вначале.

Если еще не так давно в сторонниках этой позиции хотели видеть лишь беспринципных перебежчиков, заботящихся лишь о своем личном благополучии и стремящихся заискать у «новых хозяев», — то теперь на страницах правой прессы, взамен брани, клевет и инсинуаций (или наряду с ними) начинают все чаще и чаще появляться и добросовестные, членораздельные аргументы против новой тактики, воспринимаемой русскими националистами. С нею считаются и не могут уже не признать, что она не лишена известных объективных оснований.

При этом вопрос все чаще и чаще с плоскости чисто политической, особенно неблагодарной для защитников иностранной интервенции и продолжения гражданской войны, переносится ими в плоскость общекультурную, где они надеются взять реванш, могущий вполне восстановить и поколебленную ныне событиями, традиционную их точку зрения в сфере практической политики. В таких случаях их аргументация начинается условным предложением: — «пусть большевики даже и объединят Россию, но…» и т. д.

В Харбине прокламирование и защита «примиренчества» выпали преимущественно на долю пишущего эти строки, и потому я не считаю себя вправе уклониться от дальнейшего разъяснения этой позиции в связи с принципиальными возражениями, против нее выдвигающимися.

«Полемическая литература вопроса» настойчиво выдвигает два тезиса, заслуживающие специального внимания.

1.

Первое возражение. — Пусть большевики объединяют Россию, но разве похвально придавать столь существенное значение «топографическим очертаниям государственных границ»? Государство далеко не исчерпывается государственной территорией, родина есть не «географическое понятие», а живой организм. Потерянная территория может быть возвращена обратно, и не о ней нужно заботиться в первую голову. Иначе мы впадем в какой-то «топографический национализм» (газ. «Свет» 85, №№ 342, 391).

Не скрою, что мне самому это возражение неоднократно приходило в голову. Но оно отпадало всякий раз, когда я начинал вдумываться в природу государства и государственной культуры.

Дело в том, что глубоко ошибается тот, кто считает территорию «мертвым» элементом государства, индифферентным его душе. Я готов утверждать скорее обратное: — именно территория есть наиболее существенная и ценная часть государственной души, несмотря на свой кажущийся «грубо физический» характер. Помню, еще в 1916 году, отстаивая в московской прессе идеологию русского империализма от наплыва упадочных вильсоновских настроений, я старался доказать «мистическую» в корне, но в то же время вполне осязательную связь между государственной территорией, как главнейшим фактором внешней мощи государства, и государственной культурой, как его внутренней мощью[81]. Эту связь я еще отчетливее усматриваю и теперь.

Лишь «физически» мощное государство может обладать великой культурой. Души «малых держав» не лишены возможности быть изящными, благородными, даже «героичными» — но они органически неспособны быть «великими». Для этого нужен большой стиль, большой размах, большой масштаб мысли и действия, — «рисунок Микель-Анжело». Возможен германский, русский, английский «мессионизм». Но, скажем, мессионизм сербский, румынский или португальский — это уже режет ухо, как фальшиво взятая нота, это уже из той области, что французами зовется «le ridicule». Вы читаете Гегеля и Трейчке, наших славянофилов, англичанина Крэмба — и чувствуете «подлинность» их утверждений и всемирных — непременно всемирных! — притязаний, хотя нередко с ними не соглашаетесь. Но я вспоминаю, какой глубокой внутренней фальшью звучали речи польских министров в московском религиозно-философском обществе, когда они объявляли свой народ «избранным» и предназначенным к великим каким-то всемирно-историческим свершениям…

Но, быть может, вовсе не территориальный признак здесь наиболее существенен? Так какой же?

Школьное государственное право учит, как известно, что государство состоит из трех элементов — власти, населения и территории.

Так, может быть, все дело в первом элементе. Такой ответ был бы наиболее приятен нынешним ненавистникам Москвы.

Но, увы, он от этого не перестает быть менее несостоятельным. История являет нам бесконечные свидетельства того, что форма власти менее всего отражается на размахе и «стиле» государственной культуры, хотя подчас и отражается в известной степени на ее конкретном, временном содержании. Рим оставался Римом и под властью республики, и под верховенством императоров. В исторической перспективе нам не трудно установить, что так называемый «римский гений» («душа» государства) отнюдь не перестает быть самим собой от смены форм верховной власти. Он блекнет лишь тогда, когда наносятся несокрушимые удары территории государства. Равным образом, Франция столь же национальна и велика в Робеспьере и Наполеоне, сколь в Людовике XIV, и лишь поражение Наполеона, вернувшее стране «богоустановленную» монархию и твердокаменных эмигрантов, но отнявшее у нее территориальные приращения, лишила ее вместе с ними и части души.

Вы скажете: «да ведь это же — следствие революции!» — Так давайте же стараться уберечь нашу революцию от таких «следствий». Давайте, кто как может, защищать страну от услужливых иностранцев и твердокаменных эмигрантов. Признавая поучительность исторических примеров, не будем впадать в ересь исторического фатализма. Тем более, что ведь не всякая революция влечет за собой неизбежно обессиливающие результаты: — вспомните Англию и революционную диктатуру Кромвеля! Исторические пути многообразны и в значительной степени обусловлены свободной человеческой волей.

Итак, власть не может считаться определяющим элементом государственной культуры.

Население? Да, конечно, культура государства порождается людьми, его населяющими. Но ведь сказать это — значит ничего не сказать. Чтобы стать источником культуры действительной и органической, «население» должно превратиться в «нацию». А современная наука государствоведения неопровержимо доказала, что «нации суть не естественные, а историко-социальные образования» (Еллинек), причем опять-таки существеннейшим фактором их рождения являются условия «территориального» порядка, создающие непосредственно их физическое благополучие, экономическую мощь. Мы возвращаемся, следовательно, к исходному пункту. Для «мировых стремлений» (свойство великой культуры) нужна великая нация, а великая нация не может быть «малой народностью», хотя, с другой стороны, разумеется, не всякий большой народ уже тем самым является вечно великой нацией (ср. нынешний Китай).

Итак, всякий национализм, если он серьезен, должен быть прежде всего «топографическим». Для государственного деятеля, в отличие от военного стратега, «потеря территорий» есть всегда «потеря живой силы», отмирание «части души». И утешаться легкомысленным «не беда, вернем!», да еще при современном мировом положении, когда каждый потерянный клочок способен моментально завести себе новую «ориентацию» (Эстония и Финляндия на Германию и Швецию, Грузия на Англию, Польша на Францию, Украина на Австрию или Польшу и т. д.), можно лишь при наличии большой доли того бесшабашного «ура-национализма», который уже успел принести нам столь много тяжких разочарований и глубокого вреда.

И поэтому я считаю, что власть, ныне как будто завершающая объединение России в ее великодержавных пределах, какова бы она не была, заслуживает в этом своем деле решительной поддержки и сочувствия всех сознательных русских патриотов.

Когда два с половиной года тому назад на заседании брестской конференции германский министр Кюльман с тонкой усмешкой упоминал о «могущественной русской республике», — слышать это нам было больно и тяжко.

Когда же теперь в палате общин Ллойд-Джордж с растерянной миной говорит о «великой советской империи», право, слушаешь эти слова с чувством радостного душевного облегчения и даже не без ощущения национальной гордости…

2.

Но тут является второе возражение, развивающее и углубляющее первое. — Пусть большевики восстановят тело России, но они убивают ее душу. Отрицая самую идею национализма, они прививают стране пагубные учения интернационала, вульгарного материализма и т. п. Подрывая основы русской культуры, они уничтожают смысл существования страны: «мы ненавидим большевистскую власть потому, что она подменила Россию, денационализировала ее, гасит в ней последние искры национального гения» («Свет», 342).

Это возражение было бы основательным, если бы оно не исходило из предвзятого понятия о «национальном гении», как о чем-то уже раз навсегда определенном, установленном и завершенном — будто содержание национальной души есть какая-то «вещь», которую можно вымерить и вывесить.

Между тем на самом деле это совсем не так. Лишь у мертвых народов, уже осуществивших сполна свою земную миссию, вложенные в них «идеи» застыли в прозрачных, «кристальных» формах. Но душа живого народа — не свершившийся факт, а непрерывно и творчески осуществляемая возможность, ключом бьющий поток непрестанно обновляемого, диалектически развивающего себя духовного содержания[82].

А раз так, то никогда не следует объявлять «ненациональною» новую власть страны за то, что ее идеология круто расходится с привычной идеологией старой власти и нашей собственной идеологией. Новое время выдвигает новые стороны национального лика страны, и недаром историки потом обычно устанавливают, что, несмотря на кажущуюся для современников резкую новизну и «ненациональность» нового, оно корнями своими глубоко уходит в старое и тесно связано с ним. Это уже давно доказано по отношению к великой французской революции (ср. хотя бы книгу Сорэля). Это же блестяще доказал В.О. Ключевский относительно петровского переворота.

Я должен сам категорически признать, что считаю официальную «философию» большевизма глубоко ложной и, так сказать, «еретической». Экономический материализм, как и всякий другой, есть, по моему мнению, философия весьма невысокой марки, внутренно бедная и в сфере чистой мысли опровергающая сама себя. Равным образом, в конечном счете ложна и фальшива та религия человечества («гуманизм») и земного рая, которая питает собою символ веры политических руководителей нашей революции.

Но, во-первых, я знаю, что эти в целом своем ложные догмы своим конкретным воплощением нередко несут собою осуществление некоторых частичных истин, им не чуждых (по слову Вл. Соловьева, что всякое заблуждение всегда содержит в себе крупицу истины). Во-вторых, я не могу не видеть, что эти догмы представляют собой крайнее выявление одной из сильнейших струй русской культуры (Белинский и Писарев такие же русские, как и Достоевский, равно как «интернационал» есть, несомненно, искреннее отражение «всечеловечества»). И, наконец, в-третьих, я прекрасно вижу также, что процесс революции в его полноте значительно более широк и глубок, нежели его «канонизированная» идеология, и вмещает в себя многие другие струи русской культуры, вплоть до соловьевских.

Помимо того, исторический материализм почти столь же типичен для ортодоксального большевизма, сколь для многих его политических врагов. Чтобы не ходить далеко (напр., в Париж и Лондон), напомню, что даже здешний тишайший «Русский Голос» нередко печатает статейки, из которых, по чьему-то справедливому замечанию, «так и прет» эта наукообразная теория. А следовательно, и борьба против последней не может отождествляться с борьбой против русской революции.

Таким образом, если мы перенесем проблему из чисто политической плоскости в культурно-историческую, то неизбежно придем к заключению, что революция наша не «гасит» русского национального гения, а лишь с преувеличенной, болезненной яркостью, как всякая революция, выдвигает на первый план его отдельные черты, возводя их в «перл создания». Национальный гений от этого не только не гасится, но, напротив, оплодотворяется, приобретая новый духовный опыт на пути своего самосознания.

И если содержание ныне преобладающего мотива национальной культуры представляется нам далеко не лучшим произведением русского духа, то наша задача — не в безнадежном брюзжании о мнимой «ненациональности» звучащей струны, а в оживлении других струн русской лиры. Русская культура должна обновиться изнутри. Мне кажется, что революция более всего способствует этому перерождению, и я глубоко верю, что гениально оживив традиции Белинского, она заставит Россию с потрясающей силой пережить и правду Тютчева, Достоевского, Соловьева…

Но, ждя этого — и здесь мы снова возвращаемся к «политике» — Россия должна остаться великой державой, великим государством. Иначе и нынешний духовный ее кризис был бы ей непосилен.

И так как власть революции — и теперь только она одна — способна восстановить русское великодержавие, международный престиж России, — наш долг во имя русской культуры признать ее политический авторитет.

Врангель[83]

«Помните все, кто не может мириться с большевиками, что в Крыму есть Врангель, который вас ждет, у которого найдется вам место». — Так пишет в одном из своих приказов ген. Врангель.

Еще держится этот уголок, ныне единственный во всей России, где кучка «верных» продолжает с мужественным отчаянием гибнуть за то, что она считает национальным делом. Неудачи не смутили ее, она, как старая гвардия при Ватерлоо, умирает, но не сдается.

Если расценивать эту картину с точки зрения эстетической, нельзя ею не любоваться. Они воистину прекрасны, эти благородные патриоты, умеющие умирать.

Но для родины, которую они так беззаветно чтут, было бы лучше, если б они также умели жить. Они нужны ей ныне не для того, чтобы новыми каплями крови украсить ее терновый венец, — она требует от них жизни, хотя, может быть, и тяжелой, — а не смерти. Ведь она уже воскресает, а они все еще видят ее только идущей на Голгофу…

Есть нечто глубоко трагичное в своеобразной ослепленности этих людей, в односторонней направленности их чувств и их ума. Морально и политически осудив большевистскую власть, они уже раз навсегда решили, что она должна быть уничтожена мечом. И этот чисто конкретный вывод они превратили в своего рода кантовский «категорический императив», повелевающий безусловно и непререкаемо, долженствующий осуществляться независимо от чего бы то ни было, «хотя бы он и никогда не осуществился», — по «принципу ты можешь, ибо ты должен»..

Но великий грех — смешение категорий чистой этики с практическими правилами конкретной политической жизни, целиком обусловленной, относительной, текучей. В сфере путей политической практики никогда ни в чем нельзя «зарекаться», ибо в них нет ничего непререкаемого. Сегодняшний враг здесь может стать завтра другом, нынешний друг — врагом (ср., например, историю международных отношений, а в области внутренней политики — хотя бы историю «блокировок» политических партий). Сегодня следует пользоваться одним методом для сокрушения врага внешнего или внутреннего, завтра другим и т. д. Для патриота неподвижен лишь принцип служения родине, — все средства его воплощения целиком диктуются обстоятельствами. Говоря языком философским, в практической политике мы всегда имеем дело с «техническими правилами», а не «этическими нормами».

И если недопустимо придавать верховному этическому принципу условный, релятивный характер, то равным образом и подчиненные, технические предписания политики глубоко ошибочно и в моральном отношении предосудительно превращать в абсолютные, непререкаемые.

Романтизм в политике есть великое заблуждение, вредное для цели, которую она должна осуществлять, — вредное для блага родины. Романтизм для политики есть такая же ересь, как релятивизм для логики или этики. Политический романтизм, при всем его внешнем благообразии импонирующем малодушным и пленяющем легковерных, на практике превращается в дурную, безнравственную политику, упрямое доктринерство, напрасные жертвы… Он опровергает самого себя, подрывает собственную основу.

Нравственная политика есть реальная политика. Идеализм цели, реализм средств — вот высший догмат государственного искусства. И другой, подобный ему вытекающий из него: — единство конечной цели, многообразие конкретных средств.

Бороться. Бороться мечем, хотя бы картонным. Бороться во что бы то ни стало до последней капли крови. «Если бы я остался единственным, я и то не положил бы меча перед большевиками» — говорил мне недавно один офицер, проделавший всю гражданскую войну. «Лучше смерть, чем большевики». — Мне кажется, что именно таково же настроение врангелевцев, по крайней мере, лучших из них:

…Личины ж не надену Я в свой последний час…[84]

Тут только психология, и ни грана логики. Тут только индивидуально-этические переживания и ни грана политики. Можно, если хотите, любоваться цельностью психологического облика этих людей, но ужас охватывает при мысли об их судьбе. Когда же вспомнишь, что они стремятся стать все-таки жизненным фактором, что они не только соблазняют, но и насильственно увлекают малых сих, превращая их в орудие своих безнадежных мечтаний, что они ведут на бесполезную смерть не только себя, но и других, — хочется их остановить, убедить, образумить, доказать существенную безнравственность их пустоцветного морального подъема. Но… но «где говорит душа, там уж молчат доказательства». Они одержимы, эти русские интеллигенты, как в свое время были одержимы их родные братья, такие же «смертники», как ныне они, только «красные», а не «белые»: — воистину, «в этом безумии есть система»…

Революция подлинно революционизировала Россию. Теперь даже такие глубоко «эволюционистские» группы, как кадетская партия или осколки былого октябризма, словно не мыслят себе политики вне чисто революционных методов борьбы. Отброшены куда-то далеко старые схемы и концепции, и академичный кадет под ручку с чиновным октябристом послушно подпевают революционным руладам Бурцева, чувствующего себя в море этих батальных звуков, как старая рыба в воде…

А между тем кадетским идеологам не мешало бы все-таки вспомнить старые схемы и концепции. Право же, многие из них не так уж устарели. И особенно тот мудрый дух «государственной лояльности» и эволюционизма, который по справедливости был фундаментом этой партии, ныне крайне нуждался бы в некоторой реставрации…

Бойтесь, бойтесь романтизма в политике. Его блуждающие огни заводят лишь в болото…

Вряд ли не приходится признать, что в сфере своего конкретного воплощения эти романтические порывы являют у нас ныне зрелище, в высокой мере достойное сожаления.

В самом деле. Насколько можно судить отсюда, есть что-то внутренно порочное, что-то противоречивое в самом облике врангелевского движения, нечто такое, что с самого начала почти заставляет видеть в нем черты обреченности.

Оно выбрасывает знамя гражданской войны и одновременно лозунг «широкого демократизма». По рецептам благонамеренных эсеров оно хочет править четыреххвосткой, и монолитную фигуру Ленина сокрушить ветерком «четырех свобод». Увы, ведь у нас уже был на этот счет почтенный опыт самарского комуча[85] и уфимской директории.

Дело в том, что если демократизм крымского правительства серьезен и искренен, оно придет неизбежно к отказу от гражданской войны. Если же оно захочет упорствовать, ему придется либо капитулировать перед красной армией и собственной демократией, либо повторить 18 ноября и… пойти по пути Колчака и Деникина, только что осужденному историей.

«Не случайно, — довелось мне писать в прошлом году в одной из наиболее «одиозных» иркутских моих статей, — не случайно пришли мы в процессе гражданской борьбы к диктатуре. Не случайно осуществлена она и на юге, и на востоке России, причем на юге в форме более чистой, чем на востоке. Не случайно в центре России уже более двух лет держится власть, порвавшая со всеми притязаниями формального демократизма и представляющая собою любопытнейшее в истории явление законченной диктатуры единой партии».

Я вполне поддерживаю этот тезис и сейчас. Да, гражданская война есть мать диктатуры, и, признав одну, вы принуждаетесь принять другую. Четыреххвосткою не прогнать на внутренние фронты людей убивать своих соотечественников, как не создать и той исключительной волевой напряженности, которая необходима для власти гражданской войны.

И если ген. Врангель может еще щегольнуть своим демократизмом в Крыму, поскольку его «народ» состоит из кадров испытанных, заматерелых беженцев, то стоит ему только выйти из своей «конуры» на российские просторы, как демократическая мантия его государственности поблекнет, съежится и распадется в прах. Она, по-видимому, и так довольно эфемерна, эта мантия, и недаром в Париже уже появляются упрямые мальчики, утверждающие, что крымский король насчет демократизма гол…

Что же касается «демократической программы» («Учредит. Собрание», «наделение крестьян землей» и проч.), то ведь и адм. Колчак широко «развертывал» таковую. Добрых желаний в Омске и Екатеринодаре было, право же, не меньше, чем теперь в Севастополе. Дело не в программе власти, а в ее конкретной основе, «реальном базисе». А конкретная основа Врангеля мало чем отличается от деникинской и не может отличаться от нее, независимо от чьего бы то ни было желания — в силу объективного положения вещей. Те же привычки, те же люди.

Второй «козырь» крымского правительства, долженствующий выгодно отличить его от прошлогодней власти Деникина, это — необычайная терпимость его ко всем мелким народцам, которым оно, как Бог нашим прародителям, настойчиво рекомендует «плодиться и размножаться».

Но эта тактика, с одной стороны, лишает его симпатий многих русских националистов, не разделяющих «федералистских» точек зрения на будущее России и оптимизма касательно грядущего автоматического воссоединения с ней ее отпавших окраин. С другой стороны, она мало импонирует последним, политика которых предусмотрительно предпочитает ориентироваться не на крымскую конуру, а на европейские центры. А тот факт, что врангелевские декларации всевозможных «самоопределений» подписываются его министром иностранных дел Петром Бернгардовичем Струве, уже окончательно подрывает всякую авторитетность подобных документов. Столп идеологии русского великодержавия, верный рыцарь Великой России, «новый Катков», как его, бывало, с озлоблением звали самостийники всех сортов, — и вдруг этот ультра-вильсоновский благовест, рассылающий воздушные поцелуи каждому звену наброшенной на Россию живой цепи… Опасная игра, едва ли стоящая свеч. Белыми нитками шито лукавство, рискующее печальным финалом.

П.Б. Струве — в качестве покровителя «самоопределений», А.В. Кривошеин — в качестве «искреннего демократа». Блажен, чьи ясные взоры лоснятся умилением, лаская голубой туман крымских горизонтов…

Ген. Врангель отказался пожать протянутую руку Брусилова, хотя она была протянута во имя России. И не только отказался, но в ответ на призыв примирения согласно рекомендации французского генерального штаба двинул свои войска на помощь полякам, чем, по-видимому, не только пролил достаточно русской крови, но и спас Варшаву.

Врангель, как Брут, несомненно, честный человек. Но, по-видимому, он принадлежит к тем натурам, которые, поставив себе целью выкачать воду из ванны, готовы это сделать, хотя бы вместе с водой выплеснуть оттуда и ребенка. «Большевизм должен быть уничтожен мечем» — таков категорический императив. И если даже злодейка-жизнь в данный момент причудливо соединяет голову большевистской гидры с головою родины, меч мстителя будет рубить по-прежнему сплеча: — родина для этих увлеченных боем людей заслонена ненавистным большевизмом.

И они соединяются с врагами и завистниками России, творят волю наследников Биконсфильда, авгурски смеющихся над ними. Они, несомненные патриоты, превращаются в орудие союзных рук, сегодня поощряющих их порывы, а завтра предающих их, как Колчака. Странное дело — их гордость не мешает им скользить по скользким паркетам парижских министерств, несмотря на Одессу, несмотря на Иркутск…[86] Неужели же они ничего не забыли и ничему не научились?

Увы, их путь фатально бесславен, каковы бы ни были они сами. При настоящем положении вещей их доблесть столь же нужна стране, коль доблесть чужеземца. В конце концов их сходство с наполеоновской гвардией у Ватерлоо оказывается несколько «формальным»: — та до конца спасала Францию от иностранцев, а они до конца спасают иностранцев от «безумной» России, думая, что спасают Россию от безумия. Столь же формальным получается их сходство с Михайлой Репниным: — они отталкивают московские личины, но зато усиленно облекаются в заморские басурманские. Тут они скорее уж напоминают кн. Курбского…

Нет, нет, не они, националисты, творят нынешнее национальное дело, а полки центра под ненавистными красными знаменами. Ничего, — трехцветное знамя французской революции тоже ведь в свое время объявлялось исчадием ада, и это не помешало ему, однако, обойти потом всю Европу и покрыть родину славой, вполне искупившей позор бурбонских лилий, кончивших дни свои в грязи большой европейской дороги под колесами иностранных колесниц…

Так что же, — идти к Каноссу? — Опять старая тема.

О, конечно, много терний и на пути соглашения с большевиками, вернее, признания их. Не следует скрывать этого. Лишь люди, не испытавшие на себе практику зрелой коммунистической жизни, могут обольщаться ею. — Но ведь иного выхода сейчас нет. Гражданская война, как показал опыт, не только не губит эту ненавистную коммунистическую практику, но, напротив, питает ее собою, укрепляет худшие ее стороны и, безжалостно истощая страну, разжигает лишь злорадные взоры иностранцев.

Помню, когда сверхъестественно голодающая, терроризированная Пермь переживала мучительные дни неопределенности, когда сегодня приходили вести о продвижении белых на Пермь, а завтра о наступлении красных на Екатеринбург, когда каждый успех белых отражался усилением террора, новыми казнями, — измученное население, отчаиваясь в освобождении, охватывалось одним преобладающим чувством: «один бы конец — только бы ушел кошмар этой прифронтовой жизни, этой военной саранчи, этой убийственной атмосферы гражданской войны»…

Повторяю еще и еще раз, путь примиренчества — тоже трудный, жертвенный путь, не сулящий каких-либо немедленных чудес. Но он настойчиво требуется теперь интересами страны. Ликвидируя организованную контрреволюцию, он ликвидирует и революцию внутри государства, сведя ее к эволюции. Он один создаст условия, способствующие постепенному изживанию изъянов современного русского быта. Он один убережет страну от засилия иностранщины. Наконец, он неизбежно облагородит облик государственной и, главное, административной власти, столь нуждающейся в облагорожении. Пора расстаться с деморализующим революционным лозунгом «чем хуже, там лучше».



Поделиться книгой:



Регистрация