Он учащенно дышал и сразу лег на бревно.
— Выдохся? — спросил Ленька.
— Не. — А лицо у Гаврика было бледное-бледное, с синеватым оттенком.
Мальчишка в штопаных трусах подсел ко мне, коснулся плеча своим горячим плечом — видно, издали плыл — и сказал:
— Не пускайте его с собой. Сюда «освод» не заглядывает.
Мальчишка имел в виду спасательные лодки, дежурившие у пляжа.
— Верно, — сказал я. — А ты откуда плывешь?
— Оттуда… — Мальчишка махнул вверх по течению. — Я с улицы Челюскинцев. А ты?
— Я с Советской. Четвертый коммунальный. Знаешь?
— Это большущий такой, в виде буквы «пэ»?
— Вот-вот. — Я назвал квартиру.
— А я в доме семнадцать, квартира шесть.
— Понятно. Тебя как звать-то?
— Федькой… А тебя?
Я сказал.
— Гляди, гляди, куда они гребут! — вдруг закричал Федька, вскакивая, и его лицо, курносое, пестрое от веснушек, побледнело. — Разобьемся!
Пока мы разговаривали, плот подплывал к мосту; непрочно связанный, он изогнулся и летел прямо на бык.
Ребята как лягушки попрыгали в воду. Даже Гаврик, не успевший отдышаться, как мешок с картошкой свалился в воду, подняв столб брызг.
И я хотел кинуться, но, увидев, что Федька бежит к переднему плотовщику и вопит: «Левей держи, левей!» — не прыгнул. Я присел, изготовившись, на крайнем бревне.
Мост стремительно надвигался. Я уже видел швы меж камнями грозных быков.
Федька добежал до плотовщика. Он что-то кричал, размахивал руками. Потом схватился за рулевую тесину и стал вместе с мужчиной грести. Спина его мучительно изогнулась, позвонки вспухли, ноги уперлись в бревна, волосы растрепало ветром.
Надо броситься к нему. Помочь. Надо! Что-то огромное и дикое надвигалось на нас, что-то темное и страшное стискивало живот и сердце. И я не мог стронуться с места.
В двух метрах от быка пронесся плот, и сразу стало тем но, вверху что-то грохотало, гудело, и тут же нас снова окатило слепящее солнце — мы вылетели из-под моста и понеслись дальше.
Федька отпустил рулевую тесину и подбежал ко мне. Он улыбался и похлопывал себя по животу и, не сказав ни слова, с разгону бросился в воду, врезался головой и саженками поплыл к берегу.
Я кинулся следом.
…С полчаса шли мы по берегу, туда, где лежала моя одежда. Мне было неловко. Я видел худые Федькины лопатки, узкие плечи, линию позвоночника — хоть все позвонки пересчитывай — и молчал. А потом спросил, чтоб не молчать:
— Ты в каком классе учишься?
— В шестой перешел. А что? — И потом неожиданно сказал: — А у меня Степан, старший брат, пограничник. На Амуре. А этого толстого на плоты не пускайте…
— Точно, — согласился я.
Ни о чем больше не поговорили мы с ним, потому что дошли до наших ребят и Федька, слабо кивнув мне, зашагал дальше в своих штопаных, успевших высохнуть трусах: он с приятелями раздевался выше.
С полчаса обсуждали мы этот случай, возились в песке, загорали, галдели, снова бросались к плотам. Потом, проголодавшись и оглохнув от собственного крика, пошли домой.
Весь вечер думал я о Федьке. Даже во сне приснился мне плот: идет на таран моста и мост обрушивается. Утром я побежал искать Федьку. С добрый час носился я по улице Челюскинцев, но отыскать не мог: в доме номер четырнадцать была шестая квартира, но в ней жила злая, кривоносая, как клест, старуха; обругав, она выгнала меня. Видно, я забыл номер дома. В доме номер пятнадцать, куда я постучался наугад, тоже не жил Федька.
Я посидел на ступеньках хлебного магазина: авось встретится, пройдет мимо.
Не встретился, не прошел.
Как же не запомнил я его адрес! Ведь он сказал мне его. Впрочем… Впрочем, он сказал мне его до того, как плот понесло на мост, и я не обратил на адрес особого внимания…
Я встал со ступенек, отряхнул сзади штаны и пошел домой. Я шел и думал, что, может, он был бы моим лучшим другом, он, мальчишка, с которым я случайно познакомился на этом шатком плоту.
Была еще слабая надежда, что он зайдет ко мне: я ведь тоже назвал ему свой адрес. Но Федька не пришел. Да и с чего ему было приходить ко мне?..
Полководцы медных гильз
Недавно я спросил у мальчика из интеллигентной семьи, кем он хочет быть.
Умно подвигав бровками, мальчик подумал, прикинул что-то и сказал:
— Работником торга.
Ответ меня удивил.
— Почему? — спросил я. — Разве это очень интересно?
— Не знаю, — сказал мальчик, — может, и не очень, зато там мне будет хорошо.
Он был подтянут и деловит, в серой кепочке букле, в заботливо отглаженном костюмчике со складками на брючках. Я смотрел на него и думал: до чего ж мы в этом возрасте не были похожи на него!
Добрая половина ребят нашего дома мечтала стать военными. Играем, бывало, во дворе в ножички или в городки, и вдруг ветер донесет издали военную музыку. Легкий порыв срывает нас с места, и мы, босоногие, загорелые, в латаных трусах и майках, худущие и крикливые, мчимся вперегонки на улицу.
По улице идет войсковая часть — красноармейцы с серыми скатками через плечо, с винтовками и противогазами, а впереди военный оркестр. Поют толстые трубы, удавами опоясывающие музыкантов, стучат барабаны, бацают друг о друга сверкающие на солнце медные тарелки. И ноги красноармейцев в грубых ботинках и зеленых обмотках — тогда пехотинцы Красной Армии ходили так — шагают в такт музыке по пыльным булыжникам. По лицам течет пот, скатанные шинели давят на плечо, винтовки и противогазы тянут вниз, а они бодро шагают под музыку, и, кажется, тяжесть им не в тяжесть.
А перед воинской частью, не предусмотренная никаким уставом, как испытанный авангард, марширует голоногая ребятня. Мы присоединяемся к ним и, совсем как красноармейцы, руками и ногами ловим железный ритм музыки, включаемся в него, и та могучая сила, ведущая колонну бойцов, организует и нас, приобщая к чему-то большому, строгому, отважному, и наши босые пятки и сандалии согласованно и твердо бьют в камни, а наши руки взлетают так же, как у красноармейцев; и мы идем с ними долго-долго, и люди с тротуаров глядят на главную колонну бойцов и на нас, будущих бойцов.
И лишь где-нибудь в трех километрах от дома кто-нибудь из ребят крикнет сквозь грохот музыки:
— Назад?
И один за другим мы отваливаемся. Но шеренги мальчишек не уменьшаются, они обрастают все новыми и новыми…
Музыка уходит вдаль. Ноги и руки неохотно расстаются с ее властным ритмом, и мы, жалко путая ноги и шагая врозь, неорганизованной ватагой плетемся назад. Но восторг строя, порыв высокой и непреложной общности человеческих душ и сердец еще живы внутри, и мы возвращаемся взволнованные и притихшие…
Как же можно не мечтать в детстве стать военным! Как это можно не хотеть с клинком в руке мчаться за Чапаем в черной бурке на скакуне, не строчить из пулемета с летящей тачанки, не уходить на подводной лодке с сигарами торпед в океан…
Мы вырезали из досок ружья и револьверы, шашки и мечи, играли в «красных» и «белых», бросались в атаки, побеждали и гибли за справедливость. Летом и зимой обрывистые склоны Двины оглашались воинственными криками; трещали пулеметы, хлопали залпы, грохотали взрывы ручных гранат…
Осенью и весной было хуже.
В дожди и грязь я переносил все баталии домой. На полу и на столе развертывались такие сражения, которых, наверное, не знала вся история войн.
Полки́ и дивизии гильз от малокалиберной винтовки наступали друг на друга. Неся урон от шквального артиллерийского огня, они наступали, рассредоточивались и собирались в ударный кулак.
Снарядами были обыкновенные спички, орудиями — деревянные черные трубки (нитки на них мотались, что ли?) с ткацкой фабрики. Я вкладывал в трубку спичку, прицеливался и дул. Спичка вылетала, проносилась мимо или сваливала гильзы. Если гильза падала головой назад — убита, если вперед — контужена, в бок — ранена…
Контуженные и раненые возвращались в строй, убитые оставались на поле боя.
Я вел армию на армию, был командиром и артиллеристом, мои голосовые связки издавали оружейный грохот и пулеметную трескотню, крики «вперед», «ура», стоны раненых и умирающих.
Я ползал животом по полу, забирался под кровать, вопил во всю глотку, отдавал приказы о наступлении, издавал панические визги удиравших беляков. В азарте непрерывных войн я забывал о еде и, что еще хуже, об уроках. Я забывал бегать в магазин за хлебом или за керосином, я считал необязательным носить для кошкиного ящика песок и даже выходить в другую комнату к папиным или маминым гостям.
Как-то раз я, истекая кровью, мужественно отражал сотую атаку «деникинцев», как вдруг услышал над собой голос:
— Ого, смотрите, что здесь творится!
Я поднял голову и увидел перед собой начищенные сапоги.
Дядя Саша, отцов брат, военный летчик, стоял надо мной, распростертым на полу, и очень серьезно глядел на кровопролитную битву.
— Ну, кто кого? — спросил он.
— Наши… Но мы несем большие потери.
Дядя Саша присел на корточки, оглядел боевые порядки тех и других войск, наморщил лоб и сказал:
— Без потерь, брат, на войне не обойтись, но ты плохо воюешь… Открыл левый фланг, поставил под огонь…
Под ураганным огнем противника я стал поспешно прикрывать левый фланг своих войск.
— Вот так, — сказал дядя, — вот так. Хотя ты пока что только полководец медных гильз, это может пригодиться…
— Саша! — крикнула мама из другой комнаты. — Чай остынет! И племянника тащи…
Дядя Саша легко выпрямился, и я в который раз залюбовался его ростом, гимнастеркой в портупее и красными металлическими кубиками в уголках петлиц.
— Есть пить чай! — сказал он и кивнул мне: — Айда.
Я вскочил, отряхнул с живота пыль, вытер нос и с артиллерийским орудием в руке пошел за ним.
Мне было приятно, что он не высмеял моего увлечения, и даже «полководец медных гильз» звучало совсем не обидно. Отец и мама смотрели на мои битвы с улыбкой, а военный человек, можно сказать, поощрил.
Игра с гильзами затянулась лет до двенадцати. Я читал «Дон-Кихота» и «Овода», книгу о Микеланджело и Пушкина, а потом вдруг хватал орудие, вкладывал спичку и…
И начинались бои…
Настоящая война оказалась тяжелой и беспощадной. Из пушек вылетали не спички, на землю падали не медные гильзы. Горели города, легла под гусеницы танков рожь, погибло очень много людей.
Но отцы и братья тех мальчишек, да и сами мальчишки, игравшие когда-то в военные игры, победили врага.
Когда-нибудь не будет войн. Это очень плохо, когда погибают люди, рожденные жить. Когда-нибудь… Но война еще может быть, вы слышите, мальчишки, — может быть!
И, честное слово, нет ничего плохого в том, что вы вырезаете из досок автоматы, расставляете на полу гильзы и отчаянно хотите стать храбрыми солдатами.
Эпидемия
Врачи любят спрашивать, чем мы болели в детстве. В детстве я болел не очень много: дифтерия, грипп, ангина… Вот, пожалуй, и все.
Нет, ошибаюсь — не все… Я болел еще одной, почти неизлечимой болезнью. Ее эпидемия настигла нашу школу, наш класс и одного за другим стала валить с ног.
Одних она задевала меньше. Мой же организм оказался таким восприимчивым, что я был подкошен эпидемией одним из первых. Несколько лет меня трясло и шатало, и не было никакого спасения от этой болезни.
Я давно знал о существовании почтовых марок, но о том, что их можно собирать и это так захватывает, я узнал лишь в третьем классе.
Все страны мира — огромные империи и крошечные государства — выпускают марки, изображая на них королей и носорогов, исторические события и птиц. Веселые и строгие, большие и маленькие, квадратные и треугольные, марки наклеивают на конверты, и они плывут через океаны в трюмах кораблей, летят на самолетах, качаются в пустынях на верблюжьих горбах, мчатся в почтовых вагонах поездов…
Люди получают письма, а марки раздают знакомым. Или они валяются с конвертами на пыльных чердаках.
Как много они говорят тебе, эти крошечные картинки! Откроешь тетрадь с марками — и весь земной шар смотрит на тебя.
Посмотрел я на эти марки и понял — погиб.
Я спал, и львы с тиграми, сходя с марок, рычали перед моей кроватью, страусы и лебеди щелкали клювами, пальмы роняли на меня финики, короли и королевы, владельцы заморских колоний, грозили мне кандалами, словно я был их рабом, негром с кофейных плантаций или с урановых рудников Конго…
Я просыпался в поту, вскакивал и, шлепая по полу босыми ногами, бежал к этажерке, где лежали тетради с марками. Марок было мало, в основном «гермашки», которые мало ценились у нас, с изображением бесчисленных цифр и скучных одноцветных портретов каких-то деятелей.