— «Che gelida manina»[87], — запела Ева, чтобы показать: если речь идет об опере, она охотно примет в ней участие. — А вообще-то, почему у тебя холодные руки? Ты мерзнешь?
— Да, я мерзну, — ответила я. — Но от волнения. Этот город почему-то вселяет в меня беспокойство.
— Венеция не такой город, чтобы чувствовать себя спокойной, — сказала Ева. — Так никогда не было, так никогда не будет. Почему именно ты должна стать первой?
Да, в самом деле, почему я должна стать первой? Есть ли на свете еще хоть один город, где сердечная тревога была бы сильнее, чем здесь? Разве люди когда-нибудь любили жарче, и страдали глубже, и ненавидели яростнее, чем здесь? Здесь любовь и смерть танцевали рука об руку по улицам и площадям, а мрачная тень убийства из-за угла затемняла воду каналов. Здесь текла кровь; безумней и яростней, чем где-либо, здесь пели песни, здесь танцевали. Сердца в этом городе были полны тревоги, так почему бы и моему не биться по вечерам более страстно, чем обычно?
— А не поступить ли нам, как наш швейцарец, и не пропустить ли стаканчик на Пьяцце? — спросила Ева.
Это предложение показалось мне заманчивым, и мы так и поступили. Но у меня не хватало терпения сидеть спокойно. Я хотела вывернуть Венецию наизнанку и посмотреть, что там внутри! И это должно было произойти тотчас же. Именно сейчас же.
Под Torre del Orologio[88] открывался вход на улицу Мерчериа, и мы вошли туда, как раз когда два мавра на башне[89] возвестили нам о неумолимом беге времени, ударив своими молотами по колоссальному бронзовому колоколу, увенчанному крестом.
Случайность ли управляет людьми или что-то другое? Потом я спрашивала Еву, не думает ли она, что это именно Судьба привела нас тогда на улицу Мерчериа, на эту восхитительно извивающуюся узкую маленькую улицу, напоминающую улицу Вестерлонггатан[90] в воскресенье в пору адвента[91], только с той разницей, что на улице Мерчериа толпа вдвое гуще.
— Ерунда, — отрезала Ева. — Запусти свободных от работы женщин в чужой город, и через пять минут врожденный инстинкт приведет их именно на ту улицу, где можно купить больше всего вещей. Судьба тут ни при чем. Это все равно что найти жемчужину в куче зерна.
Мне это показалось довольно грубым объяснением того, почему… да, того, почему все произошло так, как произошло.
Но здесь были привлекательные витрины с красивыми вещами — венецианское стекло, венецианское серебро, кожаные изделия, шелковые ткани! Ева тащила меня от одной витрины к другой, а я шла за ней, правда нехотя. Ведь я шла, чтобы найти сокровеннейшую душу Венеции. А Ева бродила в поисках хорошенькой и недорогой сумки, и, как только мы подходили к магазинам, где продавались сумки, она останавливалась.
— Это здесь! — в конце концов сказала Ева. Она обнаружила магазин кожаных изделий, и глаза ее так и рыскали по витрине.
Кто-то спокойно стоял у витрины. Это был молодой человек. Казалось, он безумно интересуется сумками; он стоял совершенно неподвижно и смотрел. Я взглянула на него украдкой, но он был не из тех молодых людей, на которых посмотришь только один раз. Он выглядел поразительно приятно: совершенно темные волосы и южный загар.
— Ты заметила?.. — спросила я Еву, уставившись на витрину, чтобы он не понял, что я говорю о нем…
— Что?
— Ну, того… с такой коричневой, загорелой кожей?
— Нет, я предпочитаю черную, — возразила Ева.
Эта ослица решила, что я говорю о
— Ах
В глазах ее пробудился интерес!
— Да, это необыкновенно очаровательный итальянский тип, — призналась она. — Ты обратила внимание, что мужчины в Италии гораздо красивее женщин?
— Да, особенно этот, — сказала я. — Это, вероятно, шестое или седьмое колено от Казановы[92], совершавшего молниеносные левые набеги на Венецию.
— Тут вы ошибаетесь, — произнес приятный голос совсем рядом со мной. — Мои предки совершали свои левые набеги где-то на Севере, в Даннемурских краях. Они все до одного были кузнецами из Вермланда[93].
— Черт побери! — воскликнула Ева.
Но тут же смолкла, и мы обе страшно покраснели.
— Здесь, в Италии, всегда столько землетрясений, — жалобно произнесла я. — Почему бы одному из них не произойти прямо сейчас, когда в нем действительно есть нужда?
Тогда загорелый, улыбаясь, заглянул мне в глаза и сказал:
— Мне кажется, мы только что пережили одно из них!
Я немного поразмышляла над тем, что он имел в виду, но тут они с Евой начали болтать и оторвали меня от моих размышлений. Некоторое время мы торчали в толпе, в сутолоке, и рассказывали друг другу, как нас зовут и прочее в этом же роде. Его звали Леннарт Сундман, и он был из Стокгольма.
— Вообще-то мне кажется, я встречал вас на разграблении рождественской елки, когда вам было лет восемь! — сказал он мне.
— Ах тогда! — испуганно произнесла я. — Но вы должны признать, что с тех пор я немного подросла.
А иначе бы оказалось, что я совершенно напрасно до четырнадцати лет расхаживала с железными пластинками на передних зубах!
— О да, вы выглядите теперь
— Нет, теперь я абсолютно безопасна! — заверила я.
— Ну да, безопасна — я не стал бы это утверждать! — сказал он.
Мы стояли, и все проходившие мимо толкали нас. Леннарт Сундман в конце концов сказал:
— Думаю, ничто не помешает двум друзьям детства, которые случайно встретились, вместе пообедать. А эту милую незнакомую девушку мы захватим с собой, — сказал он, бросив взгляд на Еву.
Я посмотрела на нее, опасаясь, что она выступит с какими-нибудь возражениями, так как я чувствовала, что нет сейчас на земле для меня ничего более желанного, чем хоть немного побыть вместе с Леннартом Сундманом. Он был как-то связан со странной тревогой в моем сердце. Он так хорошо вписывался в эту окутывавшую меня паутину мечтаний, которыми я жила в последние часы. Я пыталась внушить себе, что во всем виновата Венеция и что глупо думать, будто таинственное волшебство города имеет что-то общее с Леннартом Сундманом. Но это не помогало. Я была с первого мгновения очарована им, и то, что он призвал на помощь Венецию, лишь усилила роковое влечение.
К счастью, Ева ничего не имела против того, чтобы отложить покупку сумки и пообедать с Леннартом Сундманом. Мы прошли вдоль всех извилин улицы Мерчериа к Canale Grande. На мосту Rialto мы остановились ненадолго и посмотрели на канал, по которому скользили черные гондолы. Но потом Леннарт повел нас в ближайшую маленькую тратторию[94] с клетчатыми хлопчатобумажными скатертями на грубых деревянных столах, и мы там обедали. Мы сидели в траттории долго-долго. И я чувствовала себя такой счастливой и беззаботной, как никогда прежде.
Удивительно — иногда встречаешь людей, о которых через пять минут знакомства думаешь, что знал их всю свою жизнь. Таким человеком был Леннарт Сундман. И я не могу вспомнить более веселой и прекрасной трапезы, чем тот обед в простой маленькой траттории вместе с ним.
— Мне побольше каракатицы! — высокомерно приказала Ева, всадив зубы в маленькую каракатицу во фритюре.
Для Евы каракатица была настоящим лакомством. Не могу сказать, что особенно ценю каракатиц, но в этот вечер я бы ела скорпионов и кузнечиков, не замечая между ними никакой разницы.
Я обезумела, уверяю, я совершенно обезумела! И радовалась, ужасно радовалась в душе оттого, что это — Венеция, это — я, а это — Леннарт Сундман, встреча с которым была для меня волнующим событием. А еще эти необычные возгласы, которые я слышала издалека, — это гондольеры на Canale Grande окликали друг друга, и… О небо, как чудесна Венеция!
— В восемнадцатом веке — вот когда надо было здесь побывать! — воскликнула Ева. — В веселые карнавальные дни!
— Да, это того стоило, — подтвердил Леннарт. — Впечатление, видимо, необыкновенное, если верить тому, что пишут о тех днях! «Глупость звенит колокольчиками, сердце трепещет и прыгает от радости в груди, а маленькие амуры[95] играют в прятки на углах улиц…» Да, так было во время карнавала.
Вот как, значит, было во время карнавала! Я сочла, что слова эти соответствуют моему нынешнему душевному состоянию. «Глупость звенит колокольчиками…» Да, могу поклясться, что это так, и я думаю, звон колокольчиков слышался над всей Венецией. «Сердце трепещет и прыгает от радости…» О да, мое сердце трепетало и прыгало в груди. «…А маленькие амуры играют в прятки на углах улиц…» «Надо посмотреть, когда мы пойдем отсюда… — думала я. — Будь что будет с амурами, я не променяю этот мой первый вечер в Венеции ни на один самый веселый карнавал минувших времен». Но Ева не могла избавиться от мысли о радостях, утраченных ею из-за того, что она родилась на пару столетий позднее.
— Казанова и я, — мечтательно произнесла она, — мы бы крались здесь в маленьких проулках, облаченные в белые шелковые одежды, в черных бархатных масках и…
— И теперь бы уже умерли, — жестко сказала я. — Нет, я хотела бы жить, когда живу!
Время неслось так быстро! Этот вечер скоро подойдет к концу. Нам нужно было вернуться обратно на Лидо. И кто знает, увижу ли я когда-нибудь еще Леннарта Сундмана?!
Я снова спрашиваю себя: это случайность или Судьба, которая так мудро всем распоряжается? Мы прибежали в самые последние секунды, когда катер на Лидо уже должен был отплыть. То есть я прибежала еще позднее, когда лодка уже отчалила. Потому что, естественно, в эту лодку хотела попасть еще тысяча человек. А я никогда не умела в сутолоке пробиваться сквозь толпу. Не знаю, может быть, Ева в детстве тайком тренировалась и наловчилась продираться сквозь толпу на ярмарках в Омоле, но она, вдруг сильно опередив меня, вскочила на борт, когда катер уже тронулся. А я осталась на берегу. Некоторое время я раздумывала, не прыгнуть ли и мне, но тут же поняла, что если я совершу этот прыжок, то с полным правом смогу выступать на следующих Олимпийских играх. Золотую медаль за прыжки в длину мне преподнесут на блюдечке.
Леннарт, стоя за моей спиной, смеялся.
— Следующий катер придет нескоро, — сказал он.
— Хорошенько присматривай за Кати! — крикнула Ева, прежде чем ускользнуть от наших взглядов, и темнота поглотила и ее, и катер.
Леннарт сказал, что весьма охотно присмотрит за мной и что лучшее место, которое он только может придумать, это гондола.
—
Когда я стану одинокой старушкой, разбитой подагрой, и народной пенсии[96] не будет хватать, и я буду ждать смерти, я вспомню время, когда была молода и плыла по Венеции в гондоле. Я буду вспоминать, как светила луна, и какой черной была вода в каналах, и как таинственно светились во мраке старинные палаццо[97]. И еще я буду вспоминать Леннарта Сундмана, я буду вспоминать его лицо и еще, как он сидел в гондоле напротив меня и говорил о будничных вещах. Я не буду вспоминать ни о поцелуях, ни о словах любви, потому что их не было. И вообще ничего и никого не было, даже Леннарта, и ничего не случилось в этой гондоле. Ничего, кроме того, что я без памяти влюбилась — впервые в жизни.
Ну не горько ли? Я встретила Леннарта в свой первый вечер в Венеции. И в тот же самый вечер я его потеряла. Ему понадобилось всего лишь пять часов, чтобы привести мою душу в ужасающее смятение. А потом он исчез. Мы потеряли друг друга в толкотне на Пьяццетте[98], когда он хотел проводить меня к лодке. Не знаю, как это произошло. Он вдруг исчез, а у меня уже не оставалось времени искать его.
В полном отчаянии побежала я через Пьяццетту вниз к набережной. Там высился на своей колонне крылатый лев Сан Марко[99]. Задержав на мгновение шаги, я в горе своем воззвала к святому покровителю Венеции.
— Дорогой Сан Марко, — молила я. — Помоги мне! Подари мне Леннарта, это единственное, чего я себе желаю. Это твой город, и ты немного в ответе за то, что происходит на твоих улицах и каналах. И вот сюда приезжает несчастная иностранка, не сделавшая тебе ничего дурного, а ты пускаешь в ход лунный свет, и гондолы, и песни в ночи только потому, что не можешь видеть в Венеции человека, который не влюблен. Теперь ты доволен? Видишь, как дрожат мои губы? Но почему ты отнял его у меня? Сан Марко, прошу тебя, верни мне Леннарта — о Сан Марко!..
XIII
Адриатическое море, разбивавшее свои теплые могучие волны о берег Лидо, окатило мой большой палец, которым я пыталась начертить имя Леннарта на песке. Когда волны отхлынули, имя исчезло, словно его там никогда и не было. Леннарт тоже исчез, точь-в-точь как если бы его никогда не существовало. Осталась лишь ноющая боль в сердце.
Ева лежала рядом со мной на песке и пыталась образумить меня. Она отказывалась принимать эту историю с Леннартом всерьез.
— Не внушай себе, что влюблена, — сказала она. — Ты просто жертва окружающей среды. Ты оказалась слишком слаба для Венеции.
— Я влюблена в Леннарта, — упрямо повторяла я. — И не только из-за Венеции. Я влюбилась бы в него где угодно.
— Но только не в Сундбюберге[100] воскресным ноябрьским днем, когда льет дождь, — заявила Ева. — Нет, виновата Венеция, и только! Здесь про каждого можно сказать, что он спятил! Например, Вагнер[101], и Мюссе[102], и лорд Байрон[103]. Ведь они, сидя здесь, только и делали, что стонали от любовных мук!
Я печально кивнула. И Вагнер, и Мюссе, и Байрон, и я — мы кое-что знали о любви, да!.. Ева же ничего о ней не знала. До сих пор и я не ведала ничего о ней.
— Ева, — в отчаянии сказала я, — я никогда больше не увижу его, он даже не знает, в каком отеле мы живем. Никогда!
— Никогда! — словно эхо, повторила Ева.
С ума сойти! Есть ли хоть несколько слов в человеческом языке, вмещающих большую тоску и покорность, чем это «Никогда!»?
Мои глаза печально скользили по яростным волнам Адриатики и длинному песчаному берегу, где лорд Байрон когда-то мчался на коне. Но это было давно. Единственный, кто мчался сейчас, был господин Густафссон. Правда, не на коне! Он занимался гимнастическими упражнениями после купания. Другие туристы из нашей группы разбрелись по берегу кто куда. И мы могли беспрепятственно обсуждать мое горе.
Ева кормила меня виноградом, чтобы утешить, а я меланхолично выплевывала косточки, сея их вокруг себя и горюя. В конце концов Ева разозлилась.
— Вагнер, Мюссе, Байрон — и ты! — сказала она. — Когда влюбленный Вагнер сидел в Венеции, он сочинил оперу «Тристан и Изольда»[104]. Мюссе извлек из своих любовных мук дивные элегии, а Байрон написал поэму «Дон Жуан»! А ты, что делаешь ты? Скулишь и выплевываешь виноградные косточки прямо мне в волосы!
— Я напишу, да, я тоже, — сказала я и поднялась с песка. — Напишу Яну! Он разгуливает там дома и думает, что все как прежде. Это несправедливо!
— А ты не хочешь подождать несколько дней, чтобы одуматься? — предложила Ева.
— Тут нечего думать, — ответила я и целеустремленно направилась в отель.
Писать было трудно, и я все время испытывала неприятное ощущение, будто и Вагнер, и Мюссе, и Байрон заглядывают в письмо через мое плечо. Но я пыталась, как могла, объяснить Яну: теперь я уверена в том, что давно подозревала, — никогда в жизни мы не смогли бы быть вместе и, если бы попытались, стали бы несчастны. Я написала, что здесь, в Венеции, глупость прозвенела мне колокольчиками и я безвозвратно, без надежды на спасение погибла. «Спрячь память обо мне в ящик бюро и забудь меня!» И, очень расстроенная, лизнув конверт, заклеила его и спустилась с ним к портье.
— Да, да,
Я пробралась поближе к Фриде Стрёмберг; в печали очень хочется держать ее за руку! Она из тех, на кого можно опереться на этой земле.
— Фрида, — шепнула я ей, — ты когда-нибудь влюблялась?
— Да, один раз, — ответила она с готовностью, как будто я спросила ее: «Который час?»
— А он, он любил тебя?
— Вовсе нет, — ответила Фрида. — Это был наш школьный учитель, на десять лет моложе меня, к тому же еще и помолвлен.
— Ах, Фрида, разве ты не была тогда несчастна? — участливо спросила я.
— Несчастна? — переспросила Фрида. — Да я никогда в своей жизни не была так счастлива! Милые вы мои люди, как это было чудесно!
Я недоверчиво посмотрела на нее. Что чудесного в безответной любви?
— Отгадай, что он мне однажды сказал? — оживленно продолжала Фрида. — «Фрёкен Стрёмберг, у вас воистину красивый голос!» Понимаешь, он руководил у нас церковным хором. А я тоже пела в хоре! Иногда соло. Вот тогда он и сказал это, когда мы репетировали. И все слышали его слова. Это было, как раз когда мы стояли перед школой и прощались. Я потом всю ночь не спала!
Мне не довелось услышать других сердечных тайн Фриды, потому что мы уже приплыли и надо было сойти на берег.
— Да, да, у каждого свои воспоминания, — сказала Фрида и посмотрела на меня своими лучистыми глазами. — И должна сказать тебе, Кати, одно: чудесно быть влюбленной. И любят тебя или нет, это совершенно не важно!
Задумчиво брела я ко Дворцу дожей. Кажется, можно приучить себя довольствоваться такой малостью! Кажется, можно прожить остаток жизни, повторяя себе несколько слов, которые любимый изволил некогда обронить! Только несколько слов восхищения! Я рылась в памяти, желая вспомнить что-нибудь красивое, сказанное мне Леннартом. Что-нибудь, в чем я буду черпать утешение в грядущие одинокие дни и ночи! «И теперь вы, наверное, больше не деретесь?»
Да, он действительно так спросил, и это единственные его слова, запавшие мне. Видимо, их можно принять за похвалу. Но в качестве утешения на все оставшиеся годы это невероятно скудно.
Возле Дворца дожей я обнаружила господина Густафссона, погрузившегося в транс при виде барки с пивом, вылетевшей стрелой прямо из-под арки моста Вздохов[105]. Что я говорю: барка с пивом? Я имею в виду: гондола с пивом! Гондола с пивом, управляемая статным поющим гондольером, а на заднем плане — печально знаменитый мост, по которому столько несчастных узников прошли тяжелыми шагами в камеры под свинцовой крышей!
— Если даже барка с пивом романтична и называется гондола, то дело
И Ева согласилась, что это трудно.
Я должна извиниться перед Тицианом, Тинторетто и Веронезе[106]. Они наверняка сделали все, что было в их силах, на стенах Дворца дожей, но их старания, потраченные на меня, именно в тот день были абсолютно напрасны. Только в одном месте я остановилась, выказав интерес к искусству. Ведь именно Тинторетто написал портрет старика, лоб которого напомнил мне лоб Леннарта[107]. Ева же просто блаженствовала. Она говорила, что начала верить в переселение душ, и была абсолютно убеждена в том, что в прежней жизни была в Венеции прекрасной, увешанной драгоценностями венецианской догарессой[108].
— Мои ноги чувствуют себя как дома в этом танцевальном зале, — сказала она и сделала несколько веселых па из самбы.
Вот что верно: люди, которые верят в переселение душ, всегда были крайне изысканны в прежней жизни: египетская царица[109], или Генрих VIII[110], или что-нибудь в этом роде. А теперь Ева, — разумеется, догаресса! Она восторженно описывала блистательные праздники, которые задавала венецианцам в гигантских залах дворца. Она считала совершенно в порядке вещей то, что ее супруг дож время от времени поспешал на галерею со стороны Пьяццетты и пред лицом народа зачитывал два-три смертных приговора! Он бывал занят таким приятным делом, а догаресса могла беспрепятственно посвятить себя танцам со смуглыми молодыми людьми из высшей знати. А если кто-нибудь из кавалеров не нравился догарессе, ей нужно было только положить небольшой анонимный донос в этот ужасный львиный зев в стене перед покоем трех инквизиторов, небольшой донос, мол, этот кавалер — угроза безопасности государства! И тогда кавалер мог проститься со своей земной жизнью!