Так и случилось. Вести из-под Кром, где сравнительно сильное московское войско ничего не могло поделать с кучкой мятежников, внушали Борису мысли об измене бояр-полководцев, удручали его и привели при общем нервном напряжении к роковой развязке. И он скоропостижно умер. Случилось это 13 апреля 1605 года. Утром царь по обыкновению занимался делами, принимал иноземных послов, затем, не изменяя привычке к широкому образу жизни, пригласил их к столу, угостил знатным обедом, встав, почувствовал слабость, у него хлынула носом и горлом кровь, и через два часа правителя не стало. Он успел благословить на царство сына Федора и, по тогдашнему обычаю, принял пострижение с именем Боголепа. Какие мучения и ужас должен был переживать царь, отходя в вечность с сознанием о погубленной стране, что злая гибель от занесенной уже руки призрака-жертвы его властолюбия грозит осиротевшей семье среди двоедушных бояр, уже готовых признать самозванца. Страшные минуты!..
И в самом деле, не успел, к великой радости воспрянувшего духом «вора», умереть Борис, не воцарился еще Федор, как начались измены. Правда, и народ в Москве и войска в походном стане дали присягу сыну Бориса, но лишь для того, чтобы через несколько дней ее нарушить. Петр Басманов, посланный Федором, чтобы сменить под Кромами утомленного Мстиславского, который был беспредельно верен Борису и незадолго до этого разбил «вора» под Новгородом-Северским, теперь, приехав 12 апреля к войску, торжественно привел его к присяге новому законному царю, а 7 мая так же торжественно присягнул и «вору»-самозванцу! Не менее вероломно поступил и Василий Иванович Шуйский: недавно при Борисе всенародно клявшийся на Лобном месте в смерти угличского царевича, он теперь там же подтверждал свою «ошибку» и схожесть «вора» с Дмитрием, чудесно спасенным от гибели. Если изменниками оказались бояре — друзья и верные слуги Бориса, то что же говорить о народе, ненавидевшем его! Да и так красно и искренне говорил Василий Иванович, что ему нельзя было не поверить, тем более что чудесное спасение угличского царевича подтверждал сам главный свидетель угличской драмы. И народ с радостью поверил. Он нуждался в законном царе и хотел верить и, не веря и обманывая себя, думал, что в Москву идет настоящий царевич, чтобы занять трон, отнятый у него Борисом, а затем отпрыском ненавистного годуновского отродья. И, признав самозванца, толпа в порыве безумной слепой ненависти к юному, ни в чем не повинному царю ворвалась в дом, принадлежавший когда-то свирепому палачу Малюте Скуратову, где теперь был поселен низложенный Федор, и, уподобившись бывшему хозяину дома, казнила его. Его мать, вдова-царица, тут же погибла вместе с ним. Красавица Ксения пыталась отравиться, но, на горе себе, выжила. Ее ждала более горькая, чем смерть, участь.
Так завершилась эта мрачная московская драма — прямое следствие былых угличских событий.
А «вор» среди восторженно настроенной толпы, благоговейно лобзавшей стремена его седла, все ближе подвигался к Первопрестольной. Москва выслала ему навстречу в Серпухов торжественное и почетное посольство. В состав его вошел Василий Иванович с братьями Дмитрием и Иваном, даже почтенный боярин князь Федор Иванович Мстиславский и именитый князь Иван Михайлович Воротынский ехали приветствовать самозванца. Их встретил, однако, суровый прием не им, именитым представителям Москвы, оказал почет самозванец, а разбойникам из донской вольницы. Он раньше бояр допустил их к руке, и потом уже, заставив их выждать, «вор» соизволил и им оказать эту высокую честь А затем отчитал за долгое непослушание. Оторопел Василий Иванович от этой строгой и гневной речи «вора» и затаил в своей мстительной душе против самозванца злобу.
20 июня 1605 года при сиянии яркого солнца на безоблачном небе среди несметной, радостно возбужденной толпы «вор» вступил в Москву Гудел трезвон «сорока сороков» церквей московских, гремели трубы и литавры, и приветственные крики толпы, запрудившей улицы, занявшей крыши домов, оглашали воздух: «Здравствуй, государь, отец наш родимый! Красуйся, о солнце России!» И «вор» под эти безудержно-восторженные вопли горделиво-величаво въезжал в великую русскую столицу, красуясь на белоснежном коне, весь сияя златотканым нарядом и драгоценными камнями, стоимость которых в одном ожерелье составляла полтораста тысяч червонцев. И вдруг произошло непонятное и грозное явление: не успел въехать «вор» в Москворецкие ворота, как, несмотря на погожий тихий день, поднялся сильный вихрь, взвился пыльным столбом, запорошил глаза, остановил на мгновение торжественное шествие и так же неожиданно прекратился. Качали головами опытные старцы и решили, что то не к добру.
Но «вор» въехал в Кремль, с умилением целовал гроб мнимого отца своего, Иоанна Васильевича, молился в соборной церкви, и все обошлось благополучно. Начались пиры Пошло новое царствование. Оно открывалось необычайными милостями все опальные недруги Годунова, и в том числе «родственники» царя Нагие, были восстановлены в прежних чинах и возведены в новые почетные должности; инок Филарет, вызванный из Сийской пустыни, получил высокое звание митрополита Ростовского, несчастный Семен Бекбулатович был вызван ко двору, и ему было возвращено право называться царем; всем ратным и служилым гражданским людям были пожалованы щедрые награды, а боярам и военачальникам — поместья. Вскоре с помощью почетного посольства из Выксинской обители была вызвана инокиня — царица Мария. Посольству поручено было намекнуть душевно истерзанной старице, что ей предоставляется двоякий выбор: либо признать «вора» своим сыном и вернуться к удобствам и покою почетной жизни царицы-матери, либо продолжать жить в изгнании и обречь себя на еще более горькую участь — на пытки и даже, может быть, на смерть. Пережитые невзгоды истерзали душу несчастной женщины, не хватило сил устоять перед новой угрозой, и царица сдалась. 21 июля состоялось пышное торжественное венчание «вора» на царство а тремя днями раньше Москва стала свидетельницей другого ликования. В селе Тайнинском почтительный «сын» встретил едущую в Москву нежно любимую «мать» Свидание состоялось в специально поставленном у дороги шатре. Какими речами обменялись в эти страшные минуты «мать» и «сын», осталось навеки тайной, похороненной под кровом шатра. Но вышли они из него, нежно обнявшись; почтительный «сын» усадил престарелую «мать» в роскошную повозку, а сам всю дорогу шел за ней с непокрытой головой. И народ, глядя на эту трогательную картину, плакал навзрыд, утверждаясь в мысли, что «вор» — истинный царевич Дмитрий.
Правление нового «царя» началось с преобразований, он задался целью осуществить все планы, о которых мечтал в Путивле. Начал он с того, что древняя боярская дума получила название Сената, а думные бояре стали сенаторами. В число их были включены митрополиты и епископы во главе с новым патриархом, им был назначен грек Игнатий, архиепископ Кипрский, изгнанный из отечества и возведенный Борисом, которому он сумел угодить, в сан епископа рязанского. Теперь в благодарность за то что Игнатий первый из русских духовных властей признал самозванца, встретив его в Туле, тот возвел его в сан патриарха. Преобразовав боярскую думу, самозванец стал усердно посещать заседания нового Сената. От природы он был человеком, не лишенным способностей и дара слова, и выступления его в Сенате вызвали удивление и уважение бояр самозванец излагал свои мысли дельно, толково, красно. Вообще в разумности ему нельзя было отказать. Он издал ряд указов: строго запретил взяточничество чиновников, пытался установить суд правый и жестоко карал мздоимных судей; ввел новые законы о крестьянах и холопах, дал свободу тем слугам, которые были лишены ее незаконно. Но при всей толковости этого правителя его распоряжения не были законченными из-за свойственной ему порывистости, расплывчатости мыслей, отсутствия определенных убеждений, которые еще не сложились Было желание разумно и мудро править, и сказывалась молодость, почти ребячество Не хватало умения должным образом поставить себя, внушить уважение. А отсюда начались вскоре недоразумения. Бояре и народ привыкли видеть в царе пример строгой, чистой и целомудренной жизни, а самозванец предавался увлечениям молодости. Поиздевавшись вдоволь над несчастной Ксенией, «вор» приказал постричь обесчещенную девушку под именем Ольги в одном из белоозерских монастырей. Как ни ненавидел народ Годунова, но такое глумление над беззащитной дочерью показалось бесстыдным и мерзким. Народ жил стародавни ми крепкими обычаями, а «вор» стал их высмеивать, относился пренебрежительно к иконам, гнушался кропления святой водой трапезы, вводил будто бы собак в церковь не ходил в баню, не спал после обеда, употреблял в пищу блюда, казавшиеся русским людям погаными Народ привык видеть в царе олицетворение величия, а самозванец вел себя легкомысленно не прочь был подраться на ку лачках, принимал участие в скачках, бил медведей, играл в снежки, любил шум, движения и свалку.
Вскоре неодобрение его поведением сменилось явным недовольством. «Вор» не мог нахвалиться порядками Польши. Относясь с пренебрежением ко всему русскому он превозносил все польское, ставил в пример поляков, явно презирал православную веру и уважал латинскую, оказывал полякам открытое предпочтение, приближал их к себе, а к русским относился с обидным равнодушием. Один преданный Петр Басманов был близок к самозванцу да и то, как говорили в народе, по причинам позорного свойства. Помимо всего этого новый правитель, ведя неимоверно роскошную жизнь, безумно расточал казну уже первые три месяца правления обошлись стране в семь с лишним миллионов рублей. Почва для недовольства самозванцем была подготовлена, чтобы на ней быстро и прочно пустили корни первые слухи, неблагоприятные для «вора» Василий Иванович Шуйский, затаив еще в Серпухове злобу против «вора», не замедлил воспользоваться долгожданной благоприятной минутой, и с его легкой руки поползли слухи, что «вор» — не царевич Дмитрий, а расстрига Гришка Отрепьев. И они, подтверждаемые доказательствами, настолько упрочились, что готов был вспыхнуть мятеж. Василий Иванович, вовремя уличенный, был схвачен, судим и приговорен к казни. На Лобном месте, где так недавно он всенародно распинался в пользу самозванца, седовласая голова Василия Ивановича лежала теперь на плахе. Уже палач занес секиру, но гонец успел привезти весть о царской милости: «вор» хотел показать народу новое доказательство, что он не боится врагов, что он — законный царь, стоящий выше сплетен и пересудов. На слабоверных этот рассчитанный прием произвел впечатление, явные же недруги самозванца, сторонники помилованного, сосланного теперь в Галицкую землю Василия Ивановича, теснее сплотились, ожидая следующей благоприятной минуты. Она не замедлила наступить.
В Москве предстояли новые торжества — по случаю приезда невесты самозванца, Марины Мнишек. Давно уже «вор» с нетерпением ожидал ее и не жалел народных денег на подарки лично невесте и ненасытному отцу ее для уплаты его бесконечных долгов в Польше, из которой кредиторы не выпускали его. На одни подарки было истрачено «вором» пять миллионов рублей, а еще больше миллионов съела поездка невесты в Москву, в которой ее сопровождал чадолюбивый отец. В Польшу уже дошли вести о брожении среди народа в связи со слухами о самозванстве «вора» которые встревожили Мнишека. Знатный польский вельможа ничего не имел против того, чтобы породниться с бродягой, лишь бы царский венец прочно держался на его голове. Но заваривать кашу, если самозванство становилось известным, — смысла не было. Поэтому, оставив Марину в Вязьме, самборский воевода самоотверженно пустился в Москву один. Тут сразу страхи его оставили. Очарованный торжественной встречей, он окончательно умилился, увидев бродягу на троне из чистого золота, который поддерживался двумя литыми из серебра львами, а сверху украшался шаром и парившим над ним орлом. До слез растроганный этим великолепным зрелищем, самборский управитель «лобзал с благоговением державную руку» будущего зятя и, заведя речь о добродетелях «вора», запутался от радостного волнения в дебрях красноречия и с трудом выбрался из них. Забыв происхождение «вора», почтенный Мнишек выражал непоколебимую уверенность, что поэты всего мира воспоют впоследствии нравственные качества, украшавшие в избытке его будущего зятя. Увы, этой уверенности не суждено было осуществиться!
Убежденный, что можно довести до благополучного конца затеянное дерзкое приключение, самборский управитель вернулся в Вязьму и 1 мая торжественно ввез в столицу свою дочь и тридцать бочек доброго венгерского вина, которые он припас, думая, что московские дикари не знают вкуса в тонких винах и в запасе их не имеют. Но оказалось, самборский управитель ошибся. Ему жестоко не повезло ни с дочкой, ни с бочками: дочка действительно пришлась не по вкусу московским дикарям, а бочки очень понравились — их разбили и выпили за помин души казненного зятя Мнишека.
Итак, 1 мая состоялся торжественный въезд невесты. Все прошло честь честью: гудели колокола, гремели барабаны, ревели трубы и литавры, громыхали пушки, но стотысячный народ, встречавший невесту, не умилялся, как раньше, при въезде «царя»; люди, удивляясь пышности въезда, добром «вора» не поминали. Встреченная царицей-инокиней, которую судьба наградила недавно почтительным «сыном», а теперь не менее почтительной дочкой, Марина поселилась до свадьбы в Девичьем монастыре. И для народа, уже восстановленного против «вора», начались новые соблазны и искушения. Тонкие вкусы благородной польки не могли мириться с грубой монастырской пищей, и поэтому в женскую обитель привезли поваров-поляков и дали им волю хозяйничать. Марине стало скучно в монастыре, и женская обитель огласилась неприличными песнями скоморохов, и с каждым днем народ приходил все в большее недоумение. Чтобы расселить приехавших поляков — свиту Мнишеков и послов Олесницкого и Гонсевского, — выселили из домов не только простых людей, но бояр и даже высших лиц духовного звания. Поляки становились господами в Москве. Уже один их внешний вид наводил на тревожные размышления: они приехали вооруженными с ног до головы, точно готовились к войне, а не к свадьбе. Начались толки, что самозванец за честь назвать Марину женой отдает полякам чуть ли не половину государства и что если «вор» этого обязательства не выполнит, то поляки возьмут выкуп силой — для этого они и приехали вооруженными. Внешний вид поляков, их наряды отличались чрезвычайной пышностью, сияли драгоценными камнями, были украшены роскошными мехами. И, глядя на них, думали, что вся эта роскошь куплена на подачки самозванца, на кровные деньги народа. Росло озлобление и против поляков, заполонивших Москву, и главным образом против «вора», пустившего их сюда. Вскоре новое не виданное на Руси зрелище привело москвитян в полное недоумение: самозванец оказал своей невесте-польке небывалую честь, венчав ее на царство до свадебного обряда, что означало, что за царицей в случае смерти царя укреплялось самостоятельное право на царский престол. И при мысли, что Русь отныне окончательно попала под власть поляков, народ глухо, но решительно возроптал.
Этим благоприятным для мятежа настроением поспешил воспользоваться Василий Иванович Шуйский, которого обезумевший от радости самозванец по случаю свадебных торжеств милостиво вернул к этому времени из ссылки. Растроганный вниманием, Василий Иванович прикинулся искренне раскаявшимся и, принимая заметное участие в свадебном торжестве, приветствовал Марину перед ее коронованием прочувствованной верноподданнической речью, в которой «вора» называл «непобедимым самодержцем» и приглашал «наияснейшую великую государыню Марию Юрьевну» властвовать над Москвой вместе с августейшим супругом. В знак доверия к раскаявшемуся боярину, сильному в глазах народа, венчанная царица, как упоминает летописец, вышла из церкви, опираясь на Василия Ивановича. Но лукавый царедворец оказался плохой опорой!
Восьмого мая произошли описанные торжественные события в мире и тишине, при всеобщем, внешнем по крайней мере, ликовании, а девятью днями позже в Москве разразился народный мятеж.
Вопрос о необходимости покончить с «вором» был безоговорочно решен на тайном ночном заседании в палатах Василия Ивановича. Собравшимся представителям боярства, воинства, купечества и народа Шуйский сказал краткую, но убедительную речь и поставил вопрос ребром: кому быть — «вору» или России? Последовал единогласный, заранее подготовленный ответ: смерть самозванцу! Был выработан план восстания.
В ночь на 17 мая, пока молодые безмятежно спали во дворце, план приводился в исполнение при полной тишине. Восемнадцатитысячный отряд войска, посланный недавно по приказанию самозванца к Ельцу, по тайному распоряжению Василия Ивановича был задержан около Москвы, вступил ночью в город и занял все ворота Кремля. Стража во дворце по приказу того же Шуйского была почти вся распущена. В четыре часа утра грянул набат в церкви Святого Илии, его подхватили соседние, и вслед за ними загудел большой «полошной» колокол тревоги. Народ поднялся, слышались крики «бить», но спросонок люди неподготовленные пока не отдавали себе отчета, кого, собственно, бить. Василий Иванович с крестом в одной руке, с обнаженным мечом — в другой величаво-торжественно въехал верхом в Кремль через Фроловские ворота, спешился, приложился к иконе Владимирской Божией Матери и объяснил собравшейся толпе, что ей надо делать. Люди, заранее подготовленные, бежали уже ко дворцу; за ними устремились остальные посвященные теперь Василием Ивановичем Шуйским в тайну.
При звуке набата «вор» выскочил из опочивальни и кинулся к окну. Мигом понял он, в чем дело, хватился меча, но мечник Михаил Скопин-Шуйский исчез. Тогда «вор» выхватил бердыш у телохранителя и храбро бросился к нахлынувшей уже толпе.
— Я вам не Годунов! — грозно крикнул самозванец. Раздались выстрелы. «Вор» отступил, побежал в опочивальню, чтобы предупредить Марину об опасности, затем бросился искать потайной выход, не нашел его, заметался, как раненый зверь рвал на себе волосы при виде яростно наступавших изменников, умертвивших уже Басманова, затем ввиду безвыходности положения выскочил в окно, упал и сильно расшибся о каменные плиты двора, где стрельцы было приняли в нем участие, но отступили под угрозами толпы выжечь их слободу, умертвить жен и детей. Затем мушкетный выстрел боярского сына Григория Валуева, несколько сабельных ударов в придачу — и с «вором» было покончено.
Таким образом, Василий Иванович был спасителем Москвы и народным героем. Он нимало не сомневался в значении своих заслуг перед столицей и тем менее не знал, кого Москва выберет государем. 19 мая он собрал на Красную площадь своих многочисленных приверженцев, руководителей восстания, и обратился к ним с продуманным и по обыкновению лукавым словом. Что царя надо избрать, говорил Василий Иванович, это несомненно. Кого же избрать? Царский род прекратился, достойных людей мало. Но как ни мало, а все же из их числа можно найти достойнейшего. Надо, чтобы это был человек не юный, а зрелый годами, его возраст приближался к пожилому, чтобы человек отличался бережливостью, умением сохранить народное достояние (он был скуп до скаредности) и, наконец, чтобы в вере и обычаях русских он был крепок (уничтожением «вора» Василий Иванович доказал свои качества). Поэтому не было ни малейшего сомнения в том, кого Василий Иванович прочит в цари. «Вы, может быть, скажете, что такого человека нам не найти? — заключил он свою речь. — Пустое! Коли поискать, так найти можно». И скромно потупился. А приверженцы его поспешили сознаться, что существовал тогда только один хороший человек на земле Русской — это Василий Иванович Шуйский.
— Да здравствует благоверный князь наш Василий Иванович! — раздались приветственные крики.
Избранник поколебался, его честь честью попросили, и он согласился. Зазвонили колокола, собрали народ, которому Василий Иванович и объявил, что он избран по народному желанию, «наречен от всех царем». Это была первая явная неправда: именно народного-то желания и не было, а лишь его приверженцев. Поэтому-то новый царь сразу оказался непрочным на престоле. Да и особенных данных не было у Василия Ивановича, чтобы так настойчиво проситься в цари. Уже сама наружность его не представляла царственного вида. Низенький, грузный человек лет пятидесяти, но по виду старше, лысый, с редкой бородкой, большим толстогубым ртом и мигающими подслеповатыми красными глазками — таков был Василий Иванович. Нравственные качества его уже известны. Государственным умом он не отличался, и хотя считался книжником, но та премудрость в те времена была невелика, и строгое соблюдение прописной правды порождало узость и сухость взглядов; этими отрицательными качествами Василий Иванович и отличался. А при таких условиях строгое соблюдение старых обычаев и отрицание всяких новшеств граничило уже с косностью; свойственная же ему бережливость превращалась в чрезмерную скупость. Его наружность говорила об утомлении, и физическом, и душевном. Впору было думать ему о спокойной жизни, а не о мятежном плавании по бурным волнам взбудораженной предшествовавшими событиями народной стихии. К тому же на старости лет Василий Иванович женился на молодой красивой девушке, в которую был влюблен без памяти. Хотелось ему иметь детей, покой и уют домашней жизни. Ему бы и нужно было спокойно дожить свои дни, а не браться за кормило государственного корабля. Для кормчего он был слишком слаб, в чем Василий Иванович вскоре и сам убедился и, вероятно, не раз потом пожалел о своей оплошности.
Недовольство царем началось с первых же дней нового правления. Сановитые бояре, равные Василию Ивановичу по происхождению, из числа тех, которые не были его ставленниками, завидовали счастливому сопернику; народ же считал Василия Ивановича царем «боярским» и роптал на незаконное избрание его одними боярами, без ведома и желания всей земли. Так оказались довольными лишь его приверженцы, поставившие Василия Ивановича, но их было не так много. Подобное положение вещей вскоре повлекло за собой естественные последствия.
Вступив на престол, Василий Иванович разослал по всем областям грамоты, извещавшие о всенародном избрании нового царя. Области отнеслись к этим грамотам недоуменно: ведь они, как и московский народ, участия в избрании Василия Ивановича вовсе не принимали. Далее говорилось о смерти самозванца; к этому сообщению сторонники бывшего «вора» отнеслись с недоверием, зная цену прежним многократным свидетельствам Василия Ивановича. Недоумение и недоверие послужили прекрасной почвой, на которой легко привились слухи о вторичном чудесном спасении законного Иоаннова сына, которые подготовили народ к появлению новых самозванцев. Были и другие благоприятные условия: допуская даже казнь «вора», прежние его сторонники боялись ответственности и мести со стороны нового царя. Украина (местности юго-восточные и юго-западные) с ее благодатным климатом и почвой в течение всего последнего времени привлекала переселенцев из простонародья. Но земли украинские еще раньше постепенно все больше захватывались корыстолюбивыми людьми. Теперь же, с воцарением нового царя, крепла уверенность, что эти люди по милости поставленного ими царя окончательно завладеют Украиной. Заволновалась украинская чернь. Северская земля, вся обширная область так называемого «Дикого поля» от Путивля до Кром пришли в волнение. У народа, живущего здесь, свежи еще были в памяти недавнее появление самозванца, победы его над войсками, победоносное шествие к Москве. Пережитыми ранее событиями народ был теперь подготовлен к новым волнениям и мятежу, тем более что область «Дикого поля» находилась под ненадежным управлением воеводы князя Григория Шаховского, опального боярина, сосланного в эту почетную ссылку из Москвы тотчас по воцарении Василия Ивановича и не имевшего оснований питать дружелюбную привязанность к своему недругу.
Знамя мятежа поднял бывший крепостной черниговского воеводы князя Телятевского (имеются предположения, что и сам воевода не остался по отношению к этому делу равнодушным зрителем) беглый холоп Иван Болотников. Простого происхождения, он имел, как утверждали, бурное прошлое: был в плену у татар, отбывал за какие-то провинности каторжное наказание в Турции, скитался по чужим странам, попал в Италию и на обратном пути жил в Польше в то время, когда там появился самозванец. Вероятно, Болотников решил последовать его примеру. Вернувшись теперь на родину, он воспользовался благоприятным временем, собрал мятежное войско, разгромил под Кромами царское войско и двинулся к Москве. Тем временем пришли в волнение терские и волжские казаки: еще раньше, при жизни «вора», они избрали своим предводителем отважного казака Илейку, назвали его царевичем Петром (сыном Федора Иоанновича) и направились с ним к Москве, опустошая попадающиеся области и наводя ужас на жителей. Желая завлечь Лжепетра, чтобы покончить с ним, «вор» пригласил своего «племянника» в Москву, пообещав ему радушие и гостеприимство соответственно его высокому сану. Но по дороге к Москве Лжепетр узнал о казни Лжедмитрия и остановился в Свияжске. Теперь во главе бунтовской рати Лжепетр направился на соединение с Болотниковым. Они встретились под Тулой. Вскоре им пришлось выдержать под Каширой крупное сражение с московскими войсками, которые привел сам Василий Иванович. Счастье на этот раз благоприятствовало новому царю: он разгромил своих противников, которые отступили и заперлись в Туле. Положение Болотникова стало стесненным. В среде его ратного сброда началось уже брожение; отдельные шайки уходили. Чтобы скрепить мятежников, нужен был «чудесно спасенный царь Дмитрий». Сам Болотников не решался возвести себя в этот высокий сан, «царевич Петр» для этой цели не годился. И Болотников, с трудом выдерживая осаду, стал посылать гонца за гонцом и в московские области, и в Польшу с мольбой:
— Дайте мне хоть какого-нибудь Дмитрия!
И новый «Дмитрий» скоро появится. Происхождение его темно. Рассказывали, будто его вывез из Польши некий Михаил Молчанов, подосланный в Самбор князем Василием Трубецким (соперником Василия Ивановича, обойденным вопреки мечтаниям при выборе царя после казни первого «вора»), чтобы убедить мать Марины в чудесном спасении зятя. По другим версиям, вторым «вором» оказался попович из Северской области Матюшка Веревкин или из Москвы — Алешка Рукин. Приписывали ему еще происхождение от знаменитого противника Иоанна Грозного — князя Курбского, считали его и дьяком, и бродячим учителем, и евреем, и сыном боярским из Стародуба. Кто бы ни был этот новый «вор», он оказался личностью отвратительной, во многом хуже первого самозванца. С отталкивающей наружностью, ограниченным умом, с грубым характером, с площадной бранью на языке, он был похож на разбойника с большой дороги и уж никак не мог быть лицом царского происхождения. Но нужда «в каком-нибудь Дмитрии» была велика, и нового «вора» не замедлили признать. Появился он вскоре после разгрома Болотникова под Каширой, в июне 1607 года. Однако дождаться его прихода с войском Болотникову не удалось: московские войска затопили Тулу, поставив на реке плотины, и «царевич Петр» с Болотниковым оказались вынужденными сдаться с условием, что им даруют жизнь. Но, несмотря на это обещание, с разбойниками тут же покончили: «царевича Петра» повесили, а Болотникова утопили. Обрадованный победой, Василий Иванович непредусмотрительно поспешил вернуться в Москву, куда уже давно тянуло этого невоинственного человека, уставшего воевать и соскучившегося по молодой жене. Пока Василий Иванович предавался тихим радостям супружеской жизни, новый «вор» собрался с силами. К нему не замедлили пристать остатки мятежного сброда Болотникова и польские подкрепления. Во главе этих полчищ стояли такие отважные искатели приключений и опытные в ратном деле «лыцари», как пан Будзило, страшный Александр Лисовский, знатный вельможа князь Роман Рожинский и прославившийся уже к тому времени храбрый атаман запорожских казаков Иван Заруцкий, поляк по происхождению, человек редкой мужественной красоты и удалой отваги, пользовавшийся огромным влиянием среди казаков. Под предводительством этих вожаков армия второго «вора» собиралась между Орлом и Кромами и достигала уже численности сорока — пятидесяти тысяч человек. Василий Иванович, сидя в Москве, проглядел надвигавшуюся неминуемую беду. Он обращался к народу с малодейственными воззваниями и легковерно считал смуту прекратившейся. Между тем в это время и наступил ее разгар. Не говоря уже о втором «воре», самозванцы вообще появлялись тогда, точно грибы после теплого дождя: донские казаки изобрели нового «племянника» царя Дмитрия — царевича Федора Федоровича, какой-то Лаврентий считал себя внуком Иоанна Грозного, какой-то Иван в Астрахани — сыном Грозного, какой-то Август — сыном разных царствующих особ; подобное же высокое происхождение приписывало себе множество и других степных казаков в лице разных Мартынков и Ерошек. Но второй «вор» разгуляться им не давал: он оказался менее покладистым «дядюшкой», чем первый самозванец, и немилосердно расправлялся со своими новоявленными родственниками, как только они начинали казаться опасными.
Весной 1608 года армия «вора» под главным руководством князя Рожинского, с Лисовским и Заруцким во главе отдельных отрядов двинулась по направлению к Москве. Навстречу им Василий Иванович послал наскоро собранное войско под командой своих братьев — Дмитрия и Ивана и князя Василия Голицына. При первом крупном столкновении войско было разгромлено со стороны полчищ «вора», которые увеличились теперь, после присоединения около пяти тысяч московских изменников, целовавших крест новому «Дмитрию». В начале июня «вор» занял село Тушино около Москвы, место выгодное — между реками Москвой и Сходней и при соединении больших дорог на Тверь и Смоленск. Рожинский попытался взять и саму Москву, но кремлевские твердыни отбили все приступы польских воинов, непобедимых в открытом поле и неискусных в осаде больших крепостей. Рожинский вернулся обратно в Тушино, и это небольшое село превратилось в многолюднейший военный табор. Его начали быстро укреплять, застраивать, и за короткое время на глазах столицы выросла еще одна столица — «тушинского вора». С внешней стороны эта вторая «столица», в которой не замедлили возвести и царские палаты, была на вид весьма внушительной, а мятежные полчища, с каждым днем увеличивавшиеся, представляли войско, во много раз сильнее московского. Вскоре рать «тушинского вора» еще более усилилась, после прихода опытного польского военачальника, старосты усвятского Яна Петра Сапеги, племянника канцлера литовского, знаменитого Льва Сапеги. Этот неожиданный приход в воровское гнездо самозванца знатнейшего из польских вельмож, человека больших дарований и широкого образования, полученного им в одной из лучших современных итальянских школ, вызвал всеобщее удивление и упрочил в глазах мятежников значение самозванца, не говоря уже о том, что Сапега привел с собой многочисленное войско, в состав которого входили и пехота, и артиллерия, и кавалерия. Не веря в мнимое царское происхождение «тушинского вора», Сапега соединялся с ним, с одной стороны, ради страсти к ратным похождениям, а с другой — в надежде вернуть обширные смоленские земли, бывшие когда-то во владении Сапег, а затем, при короле Сигизмунде, перешедшие к России.
Таким образом, лучшие воинские силы Польши собрались вокруг «тушинского вора» вопреки желанию польского короля, с которым Москва недавно заключила перемирие. Но польские военачальники с мнением своего короля не считались, как московские князья и бояре, недовольные московским царем, перестали учитывать мнение Василия Ивановича. С каждым днем «двор» «тушинского вора» пополнялся перебежчиками из Москвы, «перелетами» в лице именитых русских людей. Тут были представители древнейших русских родов: князья Черкасский, Сицкий, Трубецкой, Засекин, Барятинский, Звенигородский и даже брат недавнего московского правителя, Иван Годунов. Эти бояре-перелеты составили возле «тушинского вора» «царскую» Думу, где наряду с именитейшими русскими людьми восседали новоявленные «бояре», которым боярство щедро жаловалось «вором». Управление внутренними делами тушинской столицы велось двумя проходимцами: кожевником Федькой Андроновым и беглым поповичем Васькой Юрьевым, всемогущими лицами, занявшими прочное положение при «воре».
Окружив себя пышным двором, сам «вор» уважением именитых членов «царского» Совета и Думы не пользовался. Его терпели постольку, поскольку нужен был «какой-нибудь Дмитрий», но «Дмитрием» его отнюдь не считали. И если родовитый и гордый князь Рожинский унижался до лобзания «царской» руки, то он вознаграждал себя нескрываемым презрением по отношению к «вору», с которым вел себя высокомерно и властно. Бывали случаи, что в наказание за грубую брань и буйное поведение тушинскому «царю» приходилось сидеть под арестом в своих палатах, окруженных войсками Рожинского, причем тогда он находил утешение в водке и напивался до потери сознания. Судя по рассказам современников, «тушинский вор» был человек в высшей степени грубый, грязный, нечистоплотный, и тем более странно, что находились толпы приверженцев, готовых встать под знамена этого негодяя. Но Москве суждено было пройти это тяжелое испытание, пережить иго самозванцев и чужеземцев, чтобы, сильнее осознав ужас своего падения, понять необходимость возрождения к новой, чистой и честной жизни.
Итак, новый «царь», поставленный чернью в противовес «боярскому царю», был придуман. У него были столица, двор и правительство. Не хватало только «царицы» — не хватало Марины, которая своим явно несообразным признанием нежной супруги подтвердила бы тождество обоих «воров». И гордой польке пришлось проделать эту унизительную комедию.
Согласно упомянутому выше договору о перемирии с Польшей, король Сигизмунд обещал отозвать из московских владений всех поляков, примкнувших к «тушинскому вору»; Москва со своей стороны дала обязательство отослать в Польшу отца и дочь Мнишеков, бывших послов Гонсевского и Олесницкого и других польских пленников, сосланных после майских событий 1606 года в Ярославль. В августе 1608 года польские пленники под надзором князя Долгорукова выехали на Углич и Тверь, направляясь к Смоленской границе. По дороге, в Бельском уезде, двоюродный брат Марины, Старицкий, с товарищем Зборовским, посланные «тушинским вором» с двухтысячным отрядом, окружили пленников, заставили князя Долгорукова бежать, а Мнишеков повезли в Тушино.
Между тем тучи над Москвой сгущались. Полководцы тушинской рати начали долговременную осаду Троице-Сергиевской лавры. Иногда отвлекаясь от осады, они совершали опустошительные набеги на ближайшие и отдаленные местности. Жители ряда городов, устрашенные этими вражескими нашествиями, покорно открывали городские ворота и целовали крест самозванцу. Сдались Суздаль, Переяславль, Ростов. Митрополит ростовский Филарет (отец будущего царя) был взят в плен и с нахлобученной на голову татарской шапкой, обутый в простые казацкие сапоги доставлен был в таком позорном виде на простых дровнях в Тушино. Вслед за этими городами сдались Ярославль, Вологда, Тотьма. Всюду, куда проникали свирепые тушинцы, царили ужас, голод, отчаяние. Особенно неистовствовали отряды атамана Лисовского и во Владимирской области — простого казака Наливайки. Они совершали невероятные жестокости: сажали на кол, вешали, четвертовали мужчин, убивали детей, зверски издевались над женщинами. Царил полный развал: государство разрушалось, семья, церковь подвергались поруганию. Люди забывали все святое и, униженные, оскорбленные, развращенные врагами, сами становились ими для ближних и домашних своих. Опустошенные города, села и деревни пылали. Жители их разбегались в леса, где, подобно зверям, питались травой и корнями диких растений. Наступали голод, болезни, мор. Смута разгоралась.
А Московскому государству грозили уже новые беды. Время для завоевания его наступало благоприятное. Исконный враг Москвы Сигизмунд не мог не учесть все выгоды похода на Москву. В известной мере сами бояре ускорили этот поход: те из них, которые были недовольны Василием Ивановичем и завидовали возвеличению этого равного им по происхождению, но не отличавшегося действительными достоинствами сановника, давно уже с помощью московского посла при краковском дворе намекали Сигизмунду, что они долго не потерпят Шуйского, что Москве нужен царь хотя бы иноземного, но царского происхождения. Смысл этих намеков был ясен: приходи и властвуй! Следовательно, при общих благоприятных условиях Смутного времени у Сигизмунда была еще твердая уверенность в поддержке бояр. При таком стечении обстоятельств поход на Москву не казался риском. И хотя после долгой внутренней междоусобицы Польша не была подготовлена для завоевательной войны, Сигизмунд тем не менее решился на поход. У него было мало денег и недостаточно войска. Сейм был настроен враждебно к завоевательным планам своего короля, поэтому обращаться к нему за согласием на отпуск денежных средств и на повсеместный сбор в королевстве ратных людей было бесполезно. И Сигизмунд решил обойтись без согласия сейма. С просьбой о денежной помощи он обратился к папе Павлу V Тот ограничился только присылкой шпаги, правда торжественно освященной в праздник Рождества Христова. Тем не менее, собрав незначительное войско, в составе которого было мало и пехоты, и артиллерии, Сигизмунд пошел на Московскую землю. Он решил осадить и взять Смоленск, чтобы путем этой первой победы, с одной стороны, узнать настроение москвитян, а с другой — задобрить Польшу и расположить сейм к щедрости. Великий канцлер и коронный гетман польский Жолкевский, человек выдающегося ума и неподкупной честности, рыцарь и в словах, и в поступках, единственная действительно благородная личность и то печальное для Польши время, неохотно последовал за своим королем: он не разделял планов Сигизмунда и был против похода на Смоленск, сознавая его бесцельность. Жолкевский оказался прав. Изнурительная для поляков осада Смоленска, начатая с сентября 1609 года, грозила затянуться надолго.
Итак, в двенадцати верстах от Москвы находилась столица «тушинского вора». Троице-Сергиевская лавра осаждалась воровской ратью во главе с Сапегой и Лисовским, Сигизмунд окружил Смоленск, а с севера вступали новые лихие гости — шведы, оказавшиеся впоследствии волками, одетыми в овечьи шкуры.
Король шведский Карл IX давно уже приглядывался к постепенному разрушению Московского царства. Он тоже, подобно Сигизмунду, находил, что наступило время поживиться при разделе этого лакомого пирога. И чтобы примазаться под видом званого гостя, Карл еще раньше предлагал свои союзнические услуги Годунову, затем первому «вору», которого величал царем, и, наконец, Василию Ивановичу. Убеждал и новгородцев добровольно признать его королем, суля богатые милости. Но шведские услуги отклонялись, и проникнуть в Россию честью не удавалось. Тогда Карл, которому надоело упорство Москвы, собрал войско и повел его в пределы Московского государства. Делать было нечего, и Василий Иванович послал племянника Михаила Васильевича Скопина-Шуйского в Новгород, чтобы договориться с незваными гостями. Было заключено выгодное для шведов соглашение: за пятитысячное войско, поступавшее на службу Москве, Василий Иванович отдавал Карлу город Кексгольм, и не только отказывался в пользу Швеции от всяких прав на Ливонию, а, напротив, обещал союзному королю помочь в ее завоевании. Немало бед принесли потом шведы Московскому государству, и было бы их еще больше, если бы во главе наемного войска не стоял благородный полководец, юный двадцатисемилетний генерал Яков Понтус Делагарди, который честно отнесся к принятой на себя шведами обязанности помогать России вопреки тайным замыслам короля, смотревшего на миролюбивую сделку как на способ дальнейших корыстных захватов. Делагарди быстро договорился и подружился со своим сверстником московским славным витязем Скопиным-Шуйским. Этот доблестный юный вождь недаром носил данное предками прозвище Скопа, что обозначало птицу из породы орлов, и Михаил казался могучим орлом, символом грядущего возрождения России. Оба полководца выработали план действий и дружно приступили к его выполнению.
Осада Троице-Сергиевской лавры все еще продолжалась. Мужественная братия среди тяжких лишений нравственно изнывала и уже численно уменьшалась от вражеских ядер, цинги и других болезней — следствия голода, и тщетно молила Василия Ивановича прислать подкрепление. Вняв мольбам осажденных, царь московский ограничился присылкой… шестидесяти человек. Но приближались Скопин и Делагарди. Уже в июле 1609 года они при Калягине разбили пришедшего сюда Яна Сапегу, послали монастырской братии сильную подмогу в количестве тысячи ратников, а в январе следующего года заставили Сапегу снять осаду и освободили лавру С каждым днем рать доблестного князя Скопина-Шуйского усиливалась; народ, изнуренный насилием и грабежами тушинских воровских шаек и поляков, готовился уже воспрянуть духом и дать врагам отпор. Со всех сторон под стяг молодого вождя собирались толпы вооруженных людей.
Это начавшееся среди простонародья и крестьян брожение передалось московскому простому люду в Тушине, и возникло недовольство против «вора». Народ, присягнувший ему, приходил в смущение, то же испытывали и тушинские поляки. Осада Смоленска польским королем привела их в величайшее недоумение. Выходило, что вся их упорная работа должна пойти насмарку: не они, а король воспользуется плодами их стараний. И, негодуя на Сигизмунда, тушинские поляки во главе с Рожинским составили, следуя обычаю, господствовавшему в древней Польше, союз-конфедерацию против короля. Конфедерация предъявила ему требование, чтобы он отправился обратно и предоставил тушинцам самим воспользоваться плодами своих подвигов. Король предлагал конфедератам свое войско и помощь. Вместе с тем он забрасывал удочку всюду, где могло клюнуть: писал Василию Ивановичу, уверяя его в своей дружбе, патриарху Гермогену и московским боярам, убеждая признать его царем, поручил своим сенаторам написать и «тушинскому вору». Получалась полная неразбериха. Хитрый и ловкий Ян Сапега, не желая явно ссориться с королем, первый вошел с ним в переговоры. Другие польские вожди из тушинского лагеря последовали его примеру. Положение «вора» стало незавидным: поляки тайно от него сговаривались с королем, московские «перелеты» выражали ему уже явное неуважение. И «вор», рассчитав, что в тушинской столице оставаться больше небезопасно, решил бежать в Калугу, которая была хорошо укреплена. За ним следом вскоре туда прибыла и Марина.
Оставшись без «царя» и «царицы», тушинские «бояре» не нашли ничего лучшего, как искать спасения личного и отечества в признании царем московским сына Сигизмунда, Владислава. Для этого представители «тушинского вора» — князь Рубец-Масальский и Федька Андронов отправились во главе посольства под Смоленск. Они подали Сигизмунду грамоту, которая исходила якобы от имени патриарха и духовенства, Думы и всех русских людей, призывавших Владислава царствовать. Насколько это соответствовало истинному положению вещей, об этом Сигизмунд мало заботился. Он милостиво принял посольство, поколебался для приличия и дал согласие. «Выборные всея земли», так как не было королевича, принесли присягу его отцу, что вполне входило в расчеты Сигизмунда, совершенно и не думающего уступать сыну новый, так легко доставшийся ему трон. Впрочем, во избежание недоразумений на ближайшее время король сказал, что сын малолетен и поэтому отцу необходимо править расстроенной смутой страной совместно с ним. Оговорка была понятной, и против нее не возражали. Таким образом. Московское государство при деятельном участии сапожника Федьки Андронова оказалось переданным во власть польского короля.
А что же в это время делал царь московский Василий Иванович? Ему в сущности было не до Сигизмунда, так как его личные дела были плохи. Еще в 1609 году недовольство Шуйским, продолжавшим считать, несмотря на государственные бедствия, что все у него обстоит благополучно, завершилось попыткой свергнуть его, которая повторилась дважды. Ко времени признания тушинцами Сигизмунда стало несомненно, что на Василия Ивановича, как на спасителя Москвы от поляков и от все разгоравшейся смуты, надежда плохая. Все взоры обратились тогда на молодого отважного витязя Михаила Скопина-Шуйского, освободителя Троице-Сергиевской лавры, который вступил победителем в Москву, освобожденную, правда временно, от близости врагов. Казалось, судьба готовит несчастной Москве в лице одаренного племянника талантливого заместителя неудачнику-дяде: Так вполне определенно думал рязанский воевода Прокопий Ляпунов: ожесточенный против Василия Ивановича и в силу давних личных счетов, и в силу соображений о вреде, причиняемом государству его неумелым правлением, Ляпунов еще перед вступлением Скопина в Москву прислал к нему гонцов с предложением содействия в занятии престола. Тот с негодованием отверг это предложение. Но было немало и других людей, которые видели спасение Москвы в Скопине. По-другому думал брат царя, Дмитрий Иванович, человек злой и честолюбивый, которому казалось, что, не будь Скопина, ничто не помешает ему в случае свержения или смерти Василия Ивановича занять престол. Поэтому именно ему народ приписал внезапную смерть своего доблестного любимца: 2 мая 1610 года, во время пира на крестинах в доме князя Ивана Воротынского, свояка Василия Ивановича, у Скопина открылось кровотечение, и через два дня его не стало. На Дмитрия Шуйского пало обвинение в отравлении счастливого своего соперника. Насколько это было справедливо, осталось невыясненным. Но если Дмитрий Шуйский действительно был причастен к смерти Скопина, то он оказал плохую услугу и себе, и Василию Ивановичу: слабый царь после смерти племянника, выдающегося полководца, лишился последней поддержки, а Дмитрия Шуйского, и раньше не пользовавшегося народной любовью, еще сильнее возненавидели, видя в нем виновника смерти. А между тем наступали минуты, когда жизнь Скопина-Шуйского была более чем когда-либо нужна Москве: Василий Иванович хоть и поздно, но взялся за ум, решив приложить последние усилия, чтобы победить Сигизмунда, и через месяц после кончины Скопина почти пятидесятитысячное войско в составе московской и шведской ратей выступило в поход к Смоленску. Его вели доблестный соратник и друг Скопина — Делагарди и тот же бесталанный брат царя — Дмитрий Иванович. Поход не обещал удачи: войско опытного Делагарди, состоявшее из непослушных и алчных иноземцев-наемников (в состав его входили шведы, французы, англичане, шотландцы, брабандцы, голландцы), было ненадежно без Скопина, умевшего влиять на эту армию «бесчестных плутов» (по выражению самого шведского короля), а московское войско, представлявшее значительную силу при любимом вожде, было ненадежно при слабом заместителе. Последствия подобного положения сразу сказались при первом крупном столкновении с войсками гетмана Жолкевского под Клушином: французы и шотландцы Делагарди, не получив вовремя жалованья, в решительную минуту отступили и подали другим пример к измене, а Дмитрий Иванович показал своим ратникам пример к бегству — в опасную минуту он малодушно вскочил на лошадь и первым ускакал. Поляки торжествовали. Города один за другим открывали ворота и сдавались клушинскому победителю, гетману Жолкевскому, с каждым днем все ближе продвигавшемуся к Москве. С противоположной стороны к ней приближалась из-под Калуги мятежная рать «тушинского вора», решившего, что для него среди общего смятения наступило самое удачное время сесть на московский престол. Раскинув лагерь в пятнадцати верстах от Москвы, возле Николо-Угрешского монастыря, куда его провожала и Марина, «вор» вошел в переговоры с некоторыми московскими боярами. Завел сношения и гетман Жолкевский. Решил половить рыбку в мутной воде и староста усвятский Ян Сапега, который тоже не прочь был занять московский трон. Наконец, и Василий Голицын, давний соперник Василия Ивановича, подумывал, не воспользоваться ли и ему удачной минутой. Словом, от посягателей на московский престол отбоя не было. Наиболее же сильным из них казался королевич польский, уже приглашенный царствовать. Отец его не скупился на щедрые и заманчивые обещания. Но прежде чем выбрать нового царя, необходимо было свергнуть Василия Ивановича, ибо никто уже не сомневался, что дни его сочтены. И свержение Шуйского произошло 17 июля. Захар Ляпунов, брат рязанского воеводы, вместе с единомышленниками проник в Кремль и предложил Василию Ивановичу отречься от престола. Тот воспротивился этому и даже пытался выхватить кинжал.
— Не тронь, не то на куски разорву! — грозно прикрикнул Ляпунов. Однако Василий Иванович не уступал. Тогда его с молодой женой увезли из Кремля домой, где он жил до воцарения. Тем временем, узнав о мятеже, на Красную площадь сбежался народ. В числе немногих приверженцев царя пришел патриарх Гермоген, который хотел успокоить народ, но ему не дали говорить. Собравшиеся двинулись за Серпуховские ворота, и там, по словам летописца, князь Ф. И. Мстиславский и все бояре, высшие чиновные люди, боярская Дума и окольничьи, всякого чина люди, дворяне и гости приговорили вопреки возражениям патриарха и нескольких бояр низложить Василия Ивановича, а верховное правление впредь до избрания нового государя передать князю Ф. И. Мстиславскому с боярами. На следующий день Захар Ляпунов с несколькими боярами и чудовскими иноками привез эту печальную весть Василию Ивановичу, который трепетно ждал решения своей участи в том доме, где четыре года назад он на ночном совете решил низвергнуть самозванца и занять престол. Затем ему объявили еще более печальную новость, лишавшую его уже всякой надежды на возможность когда бы то ни было занять царский престол и разлучавшую с молодой женой: его решили постричь в монахи. Василий Иванович всячески упирался, и его постригли насильно: князь Туренин, а по иному сказанию, князь Тюфякин или Иван Салтыков произносили за безмолвно стоявшего старика обеты иночества. Постригли насильно и несчастную молодую жену его царицу Марию. Затем Василия Ивановича отвезли в Чудов монастырь, а царицу — в Ивановский. Впереди сверженного царя ждали еще более горькие испытания.
С устранением Василия Ивановича власть перешла к собранию бояр, называвшемуся по количеству членов, туда входивших, «семибоярщиной». В ее состав входили следующие представители старейших княжеских родов: Федор Иванович Мстиславский, И. М. Воротынский, А. В. Трубецкой, А. В. Голицын, Иван Никитич Романов и два его родственника — Ф. И. Шереметев и Б. М. Лыков. Первой заботой нового правительства было решить вопрос об избрании царя. Гетман Жолкевский хотел, чтобы им был Владислав. Это предложение отклонялось боярами. Но когда Жолкевский подошел почти вплотную к Москве, став от нее (под Хорошевом) на расстоянии семи верст, и когда с другой стороны стал угрожать с немалыми мятежными силами «вор», боярам скрепя сердце пришлось войти с Жолкевским в переговоры, которые закончились 17 августа призванием на царство Владислава. Решение этого вопроса взяли на себя от лица «всея земли» старейшие бояре — князья Ф. И. Мстиславский, В. В. Голицын и Д. И. Мезецкий. В основу соглашения с Сигизмундом был положен тушинский договор. Наиболее острые споры вызвал вопрос о присоединении Владислава к православию. Жолкевский сумел хитро обойти этот опасный подводный камень, сославшись на отсутствие у него законного полномочия со стороны Сигизмунда для решения. Закончили на том, что позже состоится дополнительное соглашение с самим королем, причем бояре утешали себя мыслью, что им удастся склонить королевича к принятию православия. Жолкевский же, не разочаровывая бояр, думал иначе.
На следующий день состоялось торжество принесения Москвой присяги новому царю. Затем начались пиры: Жолкевский чествовал бояр, затем князь Мстиславский приветствовал гетмана ответным роскошным пиршеством. Попировали, обменялись подарками и принялись сообща решать неотложные государственные вопросы. Прежде всего необходимо было покончить с «вором», продолжавшим угрожать Москве. Против него двинулась соединенная польская и московская рать. «Вор» и Марина бежали из Николо-Угрешского монастыря и снова укрепились в Калуге, куда за ними последовал с сильным казацким отрядом Иван Заруцкий: отказ Жолкевского передать ему начальствование над московской ратью обидел самолюбивого атамана, недавнего участника победы под Клушином, и он в отместку перешел на сторону «вора».
Поляки между тем прибрали Москву к рукам. Жолкевский прежде всего решил удалить опасных новому правительственному строю людей, таких, как В. В. Голицын, все еще не терявший надежды на царский престол, и митрополит Филарет, старший представитель рода Романовых, имя которых не раз упоминалось при решении вопроса об избрании царя. (Филарет раньше вернулся в Москву, освободившись от польского плена во время стычки шведско-русского войска с отрядом поляков, которые повезли Филарета из Тушина в Смоленск.) Для удаления этих и других опасных лиц Жолкевский нашел удобный предлог на них возложена была почетная обязанность отправиться под Смоленск во главе многочисленного посольства (в состав его входило около тысячи двухсот пятидесяти лиц и до четырех тысяч писарей и слуг) для завершения переговоров с Сигизмундом. Вместе с тем покончен был раз и навсегда вопрос о Василии Ивановиче. Желая доказать искреннюю приверженность Москвы Сигизмунду, бояре решили отправить его заложником в Польшу.
Избавившись, таким образом, от лиц, представлявших какую бы то ни было опасность новому строю, поляки начали хозяйничать в Москве. До половины сентября они продолжали стоять в нескольких верстах от города. У Жолкевского войско было хотя и немалочисленно, но и недостаточно сильно, чтобы, заняв Москву, удержать ее в случае нового народного восстания. Поэтому он ждал прихода Сигизмунда. Но король польский не хотел двигаться из-под Смоленска, не завоевав его, и, ведя льстивые переговоры с прибывшим посольством, продолжал засыпать ядрами город, входивший в состав той страны, царем которой был избран его сын. Сигизмунд был человек расчетливый: он боялся предпочесть журавля в небе и выпустить синицу из рук. Смоленск был необходим ему на тот случай, если бы все дело с русским престолом рухнуло и ему пришлось вернуться в Польшу. Показаться сейму с пустыми руками честолюбивый Сигизмунд считал неудобным.
Между тем в Москве уже ходили слухи, что бояре обманули народ, что престол московский займет вовсе не Владислав, а сам король польский. Опасаясь мятежа, Федор Иванович Мстиславский убедил Жолкевского занять Москву. Он, покинутый королем, согласился на это неохотно. Но лишь поляки заняли пригороды и не только мужские, но и женские монастыри, как Москва пришла в неописуемое волнение. Забурлили недовольные такой стоянкой и поляки, которым давно уже не выплачивалось жалованье: они нетерпеливо дожидались того блаженного времени, когда им удастся завладеть Кремлем с его сокровищами. Таким образом, предпринятая полумера со стоянкой польской рати под Москвой оказалась негодной. Приходилось решить вопрос окончательно, и Федор Иванович Мстиславский с боярами пошел на это. Как ни возражал патриарх Гермоген против ввода поляков в саму Москву, Федор Иванович, оборвав патриарха грубым замечанием, что «не попам-де управлять государством», остался непреклонен, и в ночь на 24 сентября поляки тайком от спавших жителей были введены в Кремль. Утром москвичи ахнули, но делать было нечего: приходилось временно предпочесть худой мир доброй ссоре. Жолкевский, видя, что при дальнейшем промедлении Сигизмунда такой ссоры не миновать, засиживаться в Москве не стал и, сдав команду над польским войском Гонсевскому, благоразумно удалился к Смоленску.
И началась для Москвы мрачная пора. Правительство «семибоярщины» хотя и существовало еще по названию, но на самом деле его не было. Новый «боярин московский» Гонсевский, пожалованный в это звание Сигизмундом, был начальником гарнизона. Ему была поручена команда над стрельцами, и в его руках оказалась вся внутренняя городская полиция. К концу октября он ввел в городе осадное положение, и Москва стала в полновластном его распоряжении. Бывший кожевник Федька Андронов, пожалованный еще «тушинским вором» должностью думного дьяка, верховодил теперь в московской Думе и даже позволял себе возвышать голос на старейшего московского боярина князя Федора Ивановича Мстиславского. Он получил высокое назначение помощника московского казначея Василия Головина, вскоре разделался со своим начальником и стал полным хозяином московской казны. И пошло ее расхищение. Поляки были жадны, но и московские люди, развращенные смутой, не уступали им в грабежах. Когда не стало денег, обратились к хищению кремлевских сокровищ. Не пощадили даже священных сосудов, покровов с царских гробниц в Архангельском соборе. Церкви осквернялись, стреляли в иконы, срывали с них священные ризы. В церкви Святого Иоанна существует до сих пор «отвращенная» икона Святителя Николая: предание гласит, что лик Святителя в ужасе отвернулся при виде тех кощунственных поруганий, которые делали поляки. Гонсевский, пытавшийся на первых порах поддерживать порядок и безжалостно наказывавший ослушников, сам вскоре начал обращаться с Москвой своевольнее, чем его подчиненные с жителями. Разнузданные поляки стали безнаказанно чинить москвичам уже явные насилия. Женщины не могли выйти на улицу, боясь быть обесчещенными. Злоба на поляков росла, вызывала месть и кровопролитные столкновения. Мрак зловещих и грозных предчувствий опускался над Москвой. Настоящее было страшно, будущее казалось еще ужаснее. Тревога волновала умы и сердца москвичей.
Такова была в общих чертах картина состояния Московского государства ко времени начала нашего романа. Судьба главных героев романа познакомит читателя с дальнейшими событиями нашей истории до вступления на престол основателя новой могучей династии Михаила Федоровича Романова.
Глава I
«Не было закорючки, ан целый знатный крюк»
Было начало декабря 1610 года. Два дня бушевала в Москве беспросветная метель, занося улицы снежными сугробами, завывал и стонал в трубах ветер, с бешеной силой срывая кровли теремов и железные ставни у немногочисленных в то время каменных домов. Закрыв изнутри окна втулками[2], москвичи, встревоженные грозными событиями последнего времени, заперлись в домах, прислушиваясь к завыванию бешеных порывов ветра и суеверно думая, что давно не бушевавшая с такой силой и продолжительностью метель — опять не к добру. На третьи сутки прояснело, и наступил свирепый мороз, заставлявший непривычных к нему злых московских гостей — поляков растирать уши и носы, украшенные грушеобразной припухлостью, которая покраснела как от мороза, так и от усердных возлияний, в которых незваные на Москве гости отнюдь себе не отказывали, добывая питье насилием и грабежом.
Для этого времени был ранний час дня, и Москва недавно проснулась. На безлюдных пока улицах появлялись время от времени одинокие прохожие, проезжали разъезды польских рейтеров, проходили караульные отряды стрельцов. На Красной площади было заметно некоторое оживление. Там, на Лобном месте, возвышался тесовый помост, поставленный накануне, и народ с любопытством ожидал казни, которая была назначена на утро. Впрочем, достоверных сведений о времени еще не было, и толпа праздных зевак, падких до подобных зрелищ, была пока немногочисленна.
По мере того как поднималось яркое декабрьское солнце, на Красной площади стал собираться народ. Заблаговестили в Покровской церкви, и по направлению к ней потянулись духовные люди и богомольцы. Дьяки, подьячие и мелкая служилая сошка, позевывая со сна и крестя рты, отвешивали перед церковью поясные поклоны и спешили к занятиям, в Земский приказ. На большом Красном рынке продавцы выставляли товары, и появлялись первые покупатели. Купцы открывали свои лавки в торговых рядах и гостиных дворах, расположенных к востоку от Красной площади. По овощной улице, упиравшейся в рыбный рынок, сновали продавцы со своими овощными и рыбными припасами. Китай-город оживал.
Был пятый час дня[3], когда в конце улицы со стороны бывшего английского двора, где теперь стояла тюрьма, показалось многолюдное шествие. И при виде его все, кто были на улицах: прохожие, проезжие, покупатели с рынков, мелкий торговый люд, который мог побросать свою торговлю или поручить ее присмотру менее любопытных товарищей, — все устремились по направлению к Красной площади, и за короткое время народ заполнил и саму площадь, и близлежащие к ней улицы. Шествие открывал отряд пеших стрельцов в красных суконных кафтанах, вооруженных длинными ружьями с красными ложами. За Ним медленно двигались простые дровни, на которых сидел палач в алом кожухе, с меховым колпаком на крупной рыжеволосой голове. Возле него стоял на коленях со связанными за спиной руками тощий и длинный, как жердь, священник. Его истощенное, изжелта-бледное лицо с редкой сбившейся бородой неопределенного цвета подергивалось частой судорогой, и весь он дрожал — и от лютого мороза, пробиравшего его под жалкой ветхой ряской, и от ужаса, который отражался в его глазах, устремленных в толпу. Дровни сопровождал отряд нарядных и грозных на вид польских конных гусар с длинными копьями-влочнами, концы которых волочились по снегу, оставляя борозды; кроме них, они были вооружены короткими самострелами и палашами-концерами; их медные шишаки и панцири из блях ярко сверкали на солнце. Гордо сидели длинноусые поляки на нетерпеливо гарцевавших конях, покрытых под седлами волчьими шкурами. Начальник отряда, могучий в плечах ротмистр, с наглым, красивым, пунцовым лицом, красовался, увешанный драгоценным оружием, на горячем коне с леопардовой шкурой. За гусарами следовал в алых кожухах-кафтанах конный отряд детей боярских[4], вооруженных луками и стрелами, который окружал богатые сани боярина Равула Спиридоновича Цыплятева — начальника шествия. На нем была богатая санная[5] шуба на хребтах сиводушчатой лисицы, покрытая лазоревой камкой[6], с серебряными пуговицами и таким же кружевом по разрезу. Голову украшала высокая горлатная шапка[7], из-под которой выглядывали узкий лоб, щелки заплывших глаз и мясистое лицо с выдававшейся вперед нижней челюстью, заросшей круглой бородой. Одиночные лодкообразные сани, обитые внутри вишневой адамашкой, были покрыты медведем из пышной шкуры матерого зверя, а поверху — суконной вишневой полостью. Спинку саней закрывал персидский ковер, концы которого свешивались сзади.
У ног боярина стояли в санях два холопа, третий сидел верхом на лошади, голова которой была хитро убрана цепочками и звериными хвостами, а четвертый холоп шел за санями. Уже по внешности можно было судить, что Цыплятев — боярин богатый и любящий покичиться. Он являлся начальником отряда, который сопровождал на казнь стоявшего на коленях в дровнях священника.
Священник Харитон приехал посланцем в Москву из Калуги, где жил теперь «вор» Узнав, что поляки разозлили грабежами и дерзким озорством москвичей, «вор» решил снова попытать счастья и послал Харитона к боярину Воротынскому, заседавшему в Думе, с поручением подговорить народ московский в пользу «вора». Цель приезда Харитона была раскрыта. Всесильный думный дьяк Андронов, сын лапотника-кожевника и сам при Годунове торговый мужик на Москве, а теперь первый воротила среди родовитых бояр, проведав о новых кознях «вора», недавнего своего повелителя и приятеля, приказал схватить Харитона. На пытке тот со страху наговорил на князей Воротынского и Андрея Голицына. Обоих бояр по распоряжению градоправителя Гонсевского заточили, а самого Харитона везли теперь на казнь.
Толпа, запрудившая улицы, кто с жалостливым любопытством, а кто с ненавистью, разглядывала Харитона, который предал полякам двух важнейших бояр, один из них был братом любимого многими Василия Васильевича Голицына, уехавшего с митрополитом Филаретом послом к Сигизмунду под Смоленск. Заточение бояр вызвало новое раздражение к притеснителям-полякам. Поэтому при виде отряда нарядных польских гусар, следовавших впереди саней боярина Цыплятева, народ глядел на них с явной злобой и с не большей приязнью провожал глазами самого боярина. На Москве хорошо знали его. Он был человек дрянной, хитрый, корыстный, сторонник и первого Лжедмитрия, и «тушинского вора», неоднократно побывавший в «перелетах», а ныне в числе других изменников-бояр предавший Гонсевскому Москву и готовый уступить столицу не только королевичу Владиславу, но и самому польскому королю Сигизмунду.
Как ни был Цыплятев привычен к презрению народному, но явно враждебные взгляды толпы, провожавшие теперь его сани, заставляли его поеживаться и сильнее прикрывать лицо пышным воротником шубы. Время было опасное, ненависть к полякам разрослась и могла разразиться народным мятежом, во время которого досталось бы и московским изменникам, слишком рьяным приверженцам поляков.
Испытывая некоторую тревогу и желая поскорее исполнить возложенное на него неприятное поручение — присутствие при казни Харитона, боярин Цыплятев уже несколько раз отдавал приказ стражникам, вооруженным секирами, освободить проезд и разогнать все нараставшую толпу, затруднявшую движение. Но шествие двигалось медленно, и вдруг у перекрестка двух улиц оно совсем остановилось. Передние ряды стали напирать на задние; произошла давка.
— Эй, что там? — пытаясь придать внушительность своему неприятно-пронзительному голосу, визгливо и беспокойно крикнул боярин.
Один из близстоявших детей боярских, малый саженного роста, приподнялся на стременах.
— Похороны, боярин, — сказал он, разглядев, из-за чего произошла остановка. — Похороны улицу пересекли. Передние стрельцы осадили.
— Экие блажные! — заволновался Цыплятев. — Неужели порядок похорон нам ждать! Эй, паны-гусары, вперед!
— Грех, боярин, — смущенно заметил было боярский сын, крестясь при виде похорон и снимая колпак[8] с меховым ожерельем и серебряной запоной впереди.
— Я те покажу — грех! — рассердился боярин. — Эка что выдумал: нашему да делу похорон ждать!
— Сами, кровопивцы, похороны справляете, — раздалось рядом в толпе замечание.
— Без попа — попа на смерть ведете, — подхватил другой насмешливый голос.
— Панские угодники, диаволы-изменники!..
— Молчать! — визгливо зыкнул боярин. — Кто смел? Всех на плаху к заплечным мастерам сгоню. Ну-ка, сунься, — кто сказал?
Цыплятев свирепо окинул толпу. Но народ, потупив злобные взгляды, угрюмо молчал. Боярин приподнялся в санях.
— Эй, пан, — махнул он рукой в меховой рукавице обернувшемуся в его сторону польскому ротмистру. — Вперед, пан! Дорогу!
Ротмистр охотно поспешил исполнить приказ. Врезавшись в толпу, давя и калеча лошадьми шарахнувшихся в сторону уличных зевак, взвод польских гусар выехал вперед и врезался в многолюдную похоронную процессию, пересекавшую улицу Испуганные монахини, несшие гроб, родственники покойника и плакальщицы, оборвав свои вопли и причитания, испуганно остановились с одной стороны улицы, в то время как духовенство, остальные плакальщицы и домашняя челядь перешли перекресток и стали с другой стороны. Через этот промежуток двинулись вперед гусары, вслед за ними стрельцы и дровни, сидя на которых палач спокойно снял колпак и с чувством перекрестился в сторону покойника, а злосчастный Харитон в смертельном ужасе остановил на гробе свои воспаленные, безумно остекленевшие глаза и судорожно завопил, думая о собственной участи.
Проезжая мимо, Цыплятев хотел уже снять роскошную меховую шапку и перекреститься, как вдруг он заметил своего дальнего родственника и во внешних отношениях приятеля, боярина Матвея Парменовича Роща-Сабурова. И, торопливо опустив руку, взялся за воротник шубы и плотнее прикрыл им часть лица, обращенную в сторону Роща-Сабурова. «Ахти, и в самом деле — грех! — подумал Цыплятев, боясь, как бы Роща-Сабуров не разглядел его. — Эк меня, право, угораздило покойницу потревожить!» И, мысленно пожелав покоя душе «новопреставленной болярине Феодосии», он решил поторопиться с казнью, чтобы поспеть в церковь хотя бы к концу отпевания. Избегая встретиться со взглядом Роща-Сабурова, он торопливо шмыгнул глазами на другую сторону улицы и… чуть не ахнул: в толпе домашних боярина, успевших уже перейти дорогу, он заметил злобно направленный на него острый взгляд молодого сына боярского, часть лица которого была скрыта повязкой из-за полученной раны. «Аленин? Быть не может! — удивился Цыплятев. — У того бороды не было, а под тряпицей лица не разглядеть. Да нет, нет — он. Глаза его. Неужели хватило смелости на Москву сунуться? Ну, ну, коли так, постой же, Матвей Парменыч! Не было против тебя закорючки, ан вон и целый знатный крюк. Стало быть, теперь поговорим иначе…»
И, мысленно проверив пришедшие в голову догадки по поводу неожиданного приезда в Москву Аленина и сопоставив их с последствиями этого появления, Цыплятев самодовольно улыбнулся и решил, что дело выйдет чисто. Были данные к тому, чтобы отдать стрельцам приказ тотчас схватить молодца. Но этим опрометчивым поступком можно было испортить дело. Дружеских отношений с Роща-Сабуровым пока не следовало портить. Надо было не спеша. опутать молодца паутиной да не дать из нее выскочить. А для этой цели прежде всего нужно было раздобыть верного приспешника, мастера этих дел — Кифу Паука.
— Слышь-ка, Пармен, — обратился боярин к холопу стоявшему у его ног справа в санях. — Ропату[9], что за Вшивым рынком, небось знаешь?
— Слышать — слышал, боярин, — нерешительно ответил Пармен, предполагая неожиданную уловку со стороны хитрого и строгого хозяина. — Бывать же самому не довелось.
— Известно, не знаешь ты, где раки зимуют, — насмешливо улыбнулся Цыплятев. — На сей раз пусть будет по-твоему. Узнаю — шкуру спущу. А покуда сбегай-ка в ропату ту да сыщи мне Кифу Паука. Коли там он да не пьян, накажи, добежал бы немедля на двор ко мне. Скоро домой буду. Скажи — дело есть. Да смотри, другим зря не болтай. Не то…
— Слушаю, боярин.
И, зная по давнему порядку, что всякое распоряжение боярина, чреватое иной раз самыми неожиданными! последствиями, должно соблюдаться в строгой тайне, холоп, недослушав угрозы, соскочил с саней, протолкался сквозь «густую толпу и бегом направился в сторону ропаты.
Процессия вскоре вышла на площадь. Когда дровни поравнялись с Лобным местом, гусары развернулись цепью и кольцом окружили его. Стрельцы в два ряда стали между дровнями и местом казни. Тысячная толпа замерла. Сквозь немую тишину заунывно-гудливо доносился похоронный благовест в церкви Меркурия Смоленского, звонивший по боярыне Роща-Сабуровой. Казалось, что этот благовест провожает в могилу и несчастного Харитона, которому суждено было сложить голову на плахе даже без последнего напутствия: об этом второпях забыли.
Палач молодецки спрыгнул на землю, подтянул туже красный кушак, которым был опоясан, и между двух алых лент стрельцов по приступке взошел на помост. Поп Харитон по-прежнему продолжал непрерывно трястись мелкой дрожью. Он хотел встать, но ноги не слушались. Тогда двое стрельцов подхватили его под руки, подняли, но тут он сорвался с места и побежал на помост, согнувшись в три погибели и махая перед собой руками, будто ловя ими воздух.
Палач одной рукой схватил его за рукав, а другой резким движением обнажил шею, сорвав ворот ветхой рясы. Возле березовой плахи Харитон упал на колени.
В это время на помост входил дородный дьяк с выпячивавшимся под шубой толстым брюхом и с бельмом на глазу Он откашлялся, сплюнул и, сняв четырехугольную шапку с лисьим околышем, внушительно обвел единственным глазом толпу и стал читать приговор о казни «попа Харитона» Тот сначала замер, прислонившись к березовому чурбану, а затем, по мере перечисления приписываемых ему преступлений, зарыдал, содрогаясь всем телом, и к концу чтения неудержимыми воплями огласил площадь.
Когда чтение было закончено, Харитон вскочил, упал и, упираясь руками о помост, поклонился земно толпе.
— Православные!. Народ честной!. — судорожным вскриком вырвалось у него: — Видит Бог, не беды — правды хотел я земле Московской… Зло нечестивое обуяло Москву-матушку За царя Дмитрия стоял… За него голову кладу… Тот ли, нет ли — не ведаю… Темный я человек… Правды я хотел Царя православного… Казни изменников, еретиков поганых, супостата-королевича… Православные!.. Во тьме ходите, гибели своей не видите…
Забыв страх перед смертью, не обращая внимания на то, что палач резко схватил его за плечо, Харитон выпрямился и звучным голосом, боясь, что ему не дадут договорить, весь преображенный в порыве предсмертной отваги, торопливо кричал свои признания и обличения.
Боярин Цыплятев нетерпеливо махнул рукой. Палач сбил несчастного Харитона с ног, голова его упала на плаху, сверкнул высоко в воздухе топор, палач с озверелым лицом закусил губу, выдохнул густым звуком воздух, как дровосек при взмахе топором о полено… Толпа ахнула. Послышались истерические женские вопли… Миг, и все было кончено…
— Так бы и изменников! — раздался из толпы тот же отчетливый голос, что раньше слышался возле саней боярина Цыплятева.
— Казнь изменникам! — глухо подхватил другой.
Но теперь Цыплятев на звук этих голосов не посмел обернуться: слишком явно ощущалась народная ненависть. Он поспешил сесть в свои роскошные сани и приказал погонять лошадь. Дома ему надо было переодеться в смирное[10] платье ради похорон и поговорить со своим приспешником.
Паук уже дожидался боярина в ограде его богатых хором.
Глава II
Семья боярина Матвея Парменыча
Боярыня Феодосия Панкратьевна Роща-Сабурова хворала с осени. Ее, тихую, богомольную и впечатлительную от природы, растревожили наступившие в Москве грозные события последнего времени. Первый резкий припадок той лихой болезни, которую приглашенная баба ведунья-зелейщица[11] Наська Черниговка назвала «френьчуг»[12], случилась с ней в ночь на 19 августа, когда Матвея Парменыча, в котором она души не чаяла, постигла большая беда, хотя Феодосия Панкратьевна давно ее ожидала. Были тому недобрые приметы: все ей по ночам куроклик[13] слышался и виделись тяжелые сны. Особенно преследовал сон о том, как будто гроб убиенного царевича Дмитрия по улицам Москвы по воздуху шествует, стучится сторожким жутким стуком в окна хором боярских, которые его не пускают, а Матвей Парменыч и рад бы окно открыть, да руки у него связаны. Справлялась Феодосия Панкратьевна об этих снах потихоньку от мужа в гадальных тетрадях — Рафлях[14] в книгах «Аристотелевы врага» и «Шестокрыле» и все плохие предзнаменования вычитывала.
А с Матвеем Парменычем случилась вот какая беда.
Восемнадцатого августа бояре присягали в Успенском соборе новому «государю», королевичу польскому Владиславу Матвей Парменыч туда не пошел. Он стоял на том, что надобно всей землей выбрать русского царя, склонялся в сторону избрания одного из Романовых, особенно укрепился в этой мысли после явно принудительной высылки митрополита Филарета под Смоленск в посольство; еретика же королевича Владислава, а тем более отца его Сигизмунда знать не хотел. Однако из собора за ним послали — пришел боярин Цыплятев. Матвей Парменыч и тут не пошел, плюнул и велел свой ответ передать Федьке Андронову Цыплятеву, как-никак был он родственник, хотя и десятая вода на киселе, следовало бы смолчать. Но не тут-то было Матвей Парменыч сыграл ему на руку Дело в том, что Цыплятеву, хотя он был и стар, и страшен, как семь смертных грехов, полюбилась единственная дочка боярина красавица Наташа. Сколько раз хотел Цыплятев засылать сватов, сколько раз сам заговаривал, но все получал поворот от ворот За два дня до случая с Матвеем Парменычем, в праздник Успения Богородицы, пришел Цыплятев хмельной (а зашибить он любил) и пристал: отдай да отдай за него Наталью Осерчал Матвей Парменыч.
— Гультяй ты бесстыжий, — говорит — Какой день нынче, а ты с утра винища налакался! Седых бы волос своих постыдился! Не отдам дочь за старого пьяницу и на богатство твое не польщусь. Так и заруби на носу.
Затаил злобу Цыплятев и обрадовался подвернувшемуся случаю выместить зло. Вечером 18 августа, когда уже все спали, пришел он с дьяком и стрельцами к Матвею Парменычу, но тот не велел их пускать. Те чуть двери не выломали. Делать было нечего, пустили. И показал Цыплятев приказ князя Федора Ивановича Мстиславского и верховодчика Федьки Андронова, которые велели схватить Матвея Парменыча и отдать за приставы[15] Увели старика, не глядя на ночь, а с Феодосией Панкратьевной от страха случился припадок. Еле водой ее отлили. На другой день, правда, Матвея Парменыча освободили (Цыплятев овечкой прикинулся, хвалился, будто его стараниями дело к благополучию повернулось), да здоровье уже не вернулось к старой боярыне. Пристал «френьчуг» после тряща-огневица[16] И молебны каждый день служили у мощей чудотворцев — святых Ионы, Петра и Филиппа, и, грешным делом, без ведома Матвея Парменыча к помощи баб ведуний-зелейщиц прибегали (сам благочестивый боярин их гнушался). Всякие средства испытали знахарки: писали на яблоке эллинские имена семи простоволосых девиц-трясовиц, выходящих из огненного столба, — Лилии, Хортории, Зыгреи, Невеи, Тухии, Нешии, Жыднеи [17], клали его в церкви, а после давали есть больной; совали они под подушки Феодосии Панкратьевны наговоренные наюзы-узлы[18]; бросали в ковш с водой три угля и внушали воде обмыть с болящей хитки-притки, уроки-призоры, скорби-болезни, щикоты, ломоты, злу-худобу и понести их за сосновый лес, за осиновый тын[19]; давали в пище траву-излюдин, что растет по старым росчистям ростом в пядь, собой мохната и листочки мохнаты[20]; окуривали и терли по лицу травой ероей[21] — ничто не помогало, больной становилось все хуже. Наконец, старый слуга Матвея Парменыча Мойсей, по прозвищу Кудекуша, нашел какого-то иноземного лекаря, приехавшего в Москву из Польши с самозванкой Мариной. Лекарь тот был не то латинской, но то лютеранской веры Поэтому Матвей Парменыч, считая грехом звать в дом иноверца, долго не решался послушать совета Мойсея, хотя про то лечение рассказывали чудеса. Как человек строго благочестивый, Матвей Парменыч вообще-то считал грехом прибегать в болезни к чьей бы то ни было целительной помощи, кроме помощи Всевышнего, обретаемой в молитве, и в виде исключения допускал еще обращение к травникам — православным самоучкам-лекарям. Однако, когда все испытанные средства оказались тщетными, Матвей Парменыч на этот раз решил принять грех на душу, сломил упорство и разрешил Мойсею привести лекаря-иноземца. Но с запущенной болезнью нельзя было уже справиться — лекарь только развел руками и лечить больную наотрез отказался.
Феодосия Панкратьевна, предчувствуя смерть, не боялась ее, но страдала душой за Матвея Парменыча и за детей — восемнадцатилетнюю Наташу и сына Петра, отражавшего в числе защитников далекого Смоленска осаду короля Сигизмунда. Страшно было Феодосии Панкратьевне за участь близких сердцу ее людей в эти тревожные, смутные для государства дни. Если бы естественная смерть их ждала — что ж, все люди смертные, помереть рано ли, поздно ли придется!.. Но она боялась для них горшей участи: преследований злых людей и в особенности мстительного боярина Цыплятева, пыток, казней. Поэтому, сама глубоко благочестивая, она тем не менее позволяла испытывать над собой всевозможные способы грешного знахарского лечения. Когда же все оказалось бессильным, старая боярыня положилась на волю Божью, исповедалась, причастилась, благословила по очереди всех домашних, и в том числе любимицу Наташу, помутившуюся от горя рассудком, облеклась, по тогдашнему обычаю, за день до смерти в иноческую одежду, приняла святую схиму и праведно скончалась, нареченная во схиме инокиней Феофанией.
Вот почему гроб ее, согласно обычаю, несли теперь шесть монахинь. Новопреставленную инокиню Феофанию следовало бы и похоронить в женском монастыре; Матвей Парменыч и хотел предать прах ее земле в одной из женских иногородних обителей, да раздумал: ввиду неспокойного времени страшно было идти за черту города. Врагов и опасностей Матвей Парменыч вообще не боялся. Но он знал, что поляки его ненавидят и могут воспользоваться случаем, чтобы учинить какую-нибудь пакость, наглумиться над похоронной процессией, оскорбить непристойной выходкой память покойной боярыни. Поэтому он решил похоронить Феодосию Панкратьевну в ограде чтимой им церкви Меркурия Смоленского, настоятель которой, отец Александр, был духовником, советником и давним другом его семьи. Здесь же он еще раньше распорядился похоронить и себя, выразив свою волю в духовном завещании.
До церкви Меркурия Смоленского путь от дома боярина был недалекий; церковь находилась в людном месте Китай-города, и потому похоронной процессии насилия поляков не могли угрожать: несмотря на присущую им дерзость, они вряд ли решились бы проявить ее всенародно Тем не менее дрогнуло сердце Матвея Парменыча, когда взвод польских гусар прорвался по распоряжению боярина Цыплятева сквозь процессию и заставил их ожидать проезда осужденного на казнь Харитона. Как ни отворачивался боярин Цыплятев, Матвей Парменыч успел его разглядеть и подумал, что это кощунственное невнимание было сделано по злому умыслу. Но мысль эта промелькнула и исчезла: к его злобе Матвей Парменыч давно привык, и, как ни был ненавистен недруг, в скорбной душе боярина не оставалось теперь места иным думам, кроме как думам об умершей.
Опустив повязанную платком[22] красивую, породистую седобородую голову с отрощенными за последнее время, в знак печали, клочковатыми седыми волосами, Матвей Парменыч в глубоком раздумье шагал за гробом, обитым вишневым бархатом и накрытым вместо покрова дорогой шубой.
В морозном воздухе стояла тишина; восковые свечи в руках боярина и сопровождавших, потрескивая, печально мерцали ровными огоньками. Тихо и скорбно было на душе у него. Бурные беспокойные мысли о мрачных событиях в Москве, все последнее время волновавшие Матвея Парменыча, уступали теперь место унылой печали. Под однообразно-заунывные плачевные причитания плакальщиц тоскливо вспоминалась вся долгая жизнь. Сколько стараний было положено с верным другом-женой, чтобы свить счастливое семейное гнездо, в котором в награду за долгую, честную государственную службу, думалось, мирно протечет покойная старость. Много было поработало, много вместе пережито и выстрадано.
Собственно, ровная и тихая жизнь Матвея Парменыча кончилась со смертью царя Иоанна Грозного. Как ни было бурно его царствование, ему жилось в те времена отрадно: он был человеком глубоко и честно преданным престолу, и даже минуты болезненных порывов гнева и подозрительности, опалы и немилости грозного царя счастливо миновали любимого боярина. Кругом летели с плеч боярские головы, служилые люди быстро возносились к вершинам славы и благополучия и столь же быстро свергались, отправлялись в ссылки, лишались достатка, а Матвей Парменыч, в числе немногих счастливцев, спокойно, уравновешенно-хладнокровно служил и медленно, но прочно продвигался по ступеням служебных должностей и придворных званий. Он слыл безукоризненно честным и правдивым человеком; на милость не напрашивался, но и гнева царского не страшился. А бывали страшные минуты, когда в наступившей немой тишине окружавшие царя, затаив дыхание, ждали ответа на заданный царем тот или иной вопрос. И боярин Роща-Сабуров держал ответ бесстрашно. Засверкают, бывало, огненные, проницательные глаза царя, зловещим движением поднимется рука с копьеконечным жезлом, но честные глаза боярина правдивым открытым взглядом ответят на гневный взгляд государя, как бы внушая ему уверенность в искренности ответчика; угаснет разгневанный царский взор, опустится жезл, и рука безмолвно, тихо махнет: «Ступай!»