Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Годы в огне - Марк Соломонович Гроссман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ты о себе без бумажек скажи. Тогда и видно: какой человек.

— Экой крутой, — все зараз!

— Ну, коли язык болен, — молчи.

Кузьма ухмыльнулся.

— От тебя не отнекаешься. Добро, все одно иных дел нет. Можно и поболтать. Однако — условие.

— Какое?

— Тараньку грызи и сухари тоже. А то худющий вон какой. Прямо — девчонка.

— Ага, буду грызть, — торопливо отозвался юнец. — Не сомневайся ничуть: я всю съем. Ты начинай.

— Изволь. От лишнего слова язык не переломится. Да и то говорят: в игре да в попутье людей узнают. Слушай, коли так.

* * *

Кузьма Важенин впервые ступил на палубу броненосца «Андрей Первозванный» в начале шестнадцатого года. Вспыльчивый и крутой, когда его обижали, он уже через неделю угодил на гауптвахту. Молоденький мичман из дворянчиков, весь чистенький и гладкий, как морской камешек, страшно разгневался на матроса за то, что тот, по мнению офицера, лениво приветствовал его.

Кузьма и в самом деле был человек с кваском и не очень тянулся перед начальством. Но офицеры неопытней, позорче делали вид, что не замечают ничего в поведении нижних чинов: воздух уже густел перед грозой и отдаленные раскаты грядущей революции достигали флота.

Мичман же был мальчишка, натасканный по линейке уставов и наставлений, и ему казалось, что мир как стоял на трех китах, так и будет стоять довеку. Офицерик заставил Важенина походить перед собой, печатая шаг и вскидывая ладонь к бескозырке.

Кузьма прошел раз, прошел два, прошел три, а на четвертый принялся задирать ноги с таким подчеркнутым усердием, что мичман, заливаясь краской, стал сучить штиблетами и хрипло ругаться.

— Назад! — кричал офицерик. — Шагай, как положено, хам!

Важенин добрался до мичмана, круто повернулся к нему и, став колом, тихо, но внятно сказал:

— Ты вот что, вашбродь… ты не шибко на меня кричи… гнида…

И, опалив офицеришку взглядом, ушел в кубрик. Через полчаса он уже обретался на гауптвахте. Остыв, рассказывал сидящему рядом пожилому дядьке об известных ему станицах области войска Оренбургского, о горе Таганай, о забастовках пятого года и прочих событиях и местах, связанных с его, Важенина, детством.

Кузьма был уроженец Челябинска, но почти вся его взрослая революционная жизнь прошла на Балтике.

Темноволосый, некрупного роста, с узковатым разрезом глаз, он походил на башкира, и когда его спрашивали о том, усмехаясь, отвечал, что, точно, башкир — и потому нехристь.

Призванный на флот в конце четырнадцатого года, Важенин поначалу угодил в береговую оборону. Кронштадт был занятное местечко, смахивал маленько на Питер, и Кузьма, получив первую увольнительную, отправился на его булыжные мостовые. Задрав голову, он глазел на огромную глыбу Морского собора; топтался на Якорной площади, пытаясь окинуть взглядом памятник адмиралу Макарову, позеленевший от влажного воздуха залива; с истинным восхищением мастерового щупал железные кружева решетки кронштадтского сада.

Потом все это потеряло прелесть новизны, отдалилось куда-то, и Кузьма стал приглядываться и прислушиваться к тому, чем жили люди в шинелях рядом с ним.

Большинство ругало войну, и Важенин тоже клял ее потому, что не знал, зачем она нужна России и для чего миллион людей или даже больше проливает кровь.

Однажды, когда он ворчал об этом, разглядывая с сослуживцами какие-то памятные пушки в саду, туда же приковылял на деревяшке краснорожий матрос с пустым рукавом. К бушлату его были прицеплены медали.

Флотский кинул себе под ноги бескозырку, чтоб в нее клали деньги, и запел фальшивым, водочным голосом жалобные солдатские, а также лихие корабельные песни.

Мороз и ветер от реки, А он в изношенной шинели, На деревяшке, без руки, Стоит голодный на панели.

Редкие прохожие бежали мимо, не поворачивая головы, и это раздражало инвалида, как личное оскорбление.

Пенятся волны, Гроза, как граната, Шумят берега, Все сильнее прибой. А в море открытом Идет канонада, Два флота вступили В решительный бой.

Но по-прежнему никто не останавливался возле певца, он озлобился, замолк, поднял бескозырку. И тут услышал, как зеленый солдатик с усердием корит войну.

— Салага! — заорал инвалид, подскакивая к Кузьме и тыкая его костылем в грудь. — Продажная твоя душа! Щенок еще!

— Что? — удивился Важенин, пятясь от матроса. — О чем толкуешь, братец?

— Я те покажу «братец!» — внезапно захныкал увечный. — Акула тебе родня, поганец!

На лице Кузьмы вдруг вздулись желваки, узкие глаза сузились еще больше, и он в тот же миг резко откинул кулак для удара.

Руку его перехватил ротный фельдфебель Таврин. Покачав головой, командир сказал Кузьме:

— Видишь, порченый он. Не надо бить.

Кузьма, чтоб освободиться от ярости, сдавившей сердце, кинул инвалиду:

— Уйди! Уйди, пока я из тебя последнюю ногу не выдернул!

Фельдфебель после этого случая стал внимательно приглядываться к Важенину и однажды пригласил его с собой погулять по бережку. Они проговорили весь вечер, и Кузьма тогда узнал подробности о большевиках, которые против войны и за революцию.

Важенин во всем поддерживал Таврина, однако сомневался, не будет ли выигрыш от переворота кайзеру Вильгельму. Заранее хмурясь, боясь насмешки за свою простоту, он спросил о том спутника, остановившегося возле тумбы с афишами, где белели военные сводки.

Но фельдфебель и не думал смеяться, а объяснил с полной обстоятельностью, что Россия, свалившая царя, малая прибыль кайзеру. И оттого всякий порядочный человек, коли не трус, обязан помочь грядущему вихрю.

И тогда Кузьма задал вопрос, который, может, повернул всю его жизнь к звенящему зову революции. Задавая вопрос, он уже волновался, ибо мятеж мерещился ему стальным и багровым крейсером, летящим на синей волне.

— Не пригожусь ли я в деле, товарищ?

Старший долго молчал, о чем-то размышляя, потом негромко осведомился:

— Листовки расклеишь? Не струсишь?

Кузьму эти слова даже обидели.

— Немудрено.

В начале шестнадцатого года Таврина взяли на «Андрей Первозванный», и фельдфебель перетянул за собой солдата.

Потом уже, совершенно уверившись, что Важенин — свой человек и не болтун, старшина сообщил товарищу, что состоит в партии большевиков, и советовал на время забыть обо всем, кроме революции.

Семнадцатый год начался февральской схваткой, и небо над Россией заклубилось и загремело громами. Немного погодя земля уже ходила ходуном не только в Питере, но и за тысячи верст от него. Отрекся от престола один из самых ничтожных царей империи — Николай II, последовал примеру брата Михаил Романов. Тезка последнего — Михаил Родзянко — посылал во все концы государства депеши, что совет министров устранен и власть перешла к временному комитету Государственной думы. На афишных тумбах пестрели сообщения об аресте министров, градоначальников, увольнении митрополитов, и прочее, прочее, прочее…

Третьего марта 1917 года нижние чины броненосца «Андрей Первозванный» первыми на флоте создали свой судовой комитет, а двадцать седьмого апреля в Гельсингфорс съехались делегаты комитетов, в том числе и Важенин. Через день на транспорте «Виола» провел заседание только что созданный Центробалт, то есть Центральный комитет Балтийского флота.

Важенин вернулся на броненосец первого мая — и в тот же вечер устроил маевку экипажа прямо на палубе.

Сходка еще бушевала и спорила, когда с «Андрея Первозванного» съехал молоденький мичманок, сильно испугавшийся за свою глупую жизнь.

Кузьма не отказывался ни от каких дел революции, пусть они даже иногда были тяжелы и неприятны. В августе того же года он, вместе с кучкой матросов, арестовал бывших придворных Бадмаева, Вырубову и других и усадил их в трюм яхты «Полярная звезда». Это был ответ Балтики на арест большевиков Временным правительством. Еще Кузьма накрыл с моряками Гвардейского и 2-го Балтийского экипажей крупное гнездо офицерья, окопавшегося в петроградской «Астории», где и получил от контрреволюции свою первую пулю.

На Балтике и в Питере он пробыл еще около двух лет. В начале октября семнадцатого года вступил в партию, вел политическую работу на флоте и даже сочинял стихи о мировой революции, хотя и понимал все несовершенство своей музы.

Двадцать пятого октября, в день великой революции, «Андрей Первозванный», не колеблясь, принял ее сторону — и на двух мачтах корабля загорелись красные флаги.

Позже в Питере был создан Северный летучий отряд Сергея Павлова, и в его железные ряды ушли матросы «Севастополя», «Грозного», «Громобоя», «Петропавловска», «Полтавы», «Рюрика», «Олега», «Богатыря», не считая 17-го Сибирского пехотного полка, осененного Георгиевским знаменем.

Важенин узнал об этом лишь через месяц. Балтиец получил письмо от своего незабвенного товарища Таврина, писавшего, что отряд спешит на Урал помочь революции.

Кузьма был сильно огорчен, что опоздал в поход, и корил себя всячески за неведение.

В Челябинске у Важенина никого не было, кроме матери, дышавшей на ладан и не чаявшей уже увидеть блудного сына. Матрос давно не был дома и, казалось, совсем забыл его в вихре гражданских бурь. И тем не менее, в девятнадцатом году он вдруг ощутил тоскливое желание немедля явиться на родину. В южном углу Урала шли кровопролитные бои, и Кузьма совестился, что находится от них в стороне.

В середине июня Важенин добрался до Москвы и пришел в ЦК большевиков. Ему предложили поехать в 5-ю армию Восточного фронта, воевавшую с Колчаком. Это вполне совпадало с желанием балтийца.

— Вот и все, — закончил Важенин рассказ и с некоторым любопытством посмотрел на юнца. — Главное — сказал. Остальное — потом, коли случай выпадет, паря.

Лоза тоже воззрился на матроса, но теперь в его взгляде уже не было настороженности, отчужденности, а казалось, что-то соединило души этих людей, и они почувствовали взаимное расположение и даже симпатию.

Но тут поезд стал сбавлять ход, окутался клубами пара и остановился.

Лоза поспешил к окну, подождал, когда рассеется паровозный туман, и стал жадно рассматривать немалую гору, возле которой стоял состав.

— Где это мы?

Важенин завязывал свой тощий мешок. Затянув шнур, кивнул подростку.

— Давай вылезать, дружок. Далее чугунка оборвана. Уфа.

— А как дальше? Пешком?

— Зачем пешком. Мост теперь день и ночь чинят[7]. Скоро поезда тронутся. Непременно пойдут. В самое короткое время!

ГЛАВА 4

КРАСНАЯ УФА, ИЮНЬ 1919-го

Тухачевский любил литературу сильных характеров, книги точной и обширной информации, военные мемуары без болтовни. Эту жажду узнавания избирательно можно, вероятно, без большой натяжки сравнить с магнитом, притягивающим одни тела и отталкивающим другие.

Тяга познания жила в Михаиле Николаевиче с тех благословенных дней, когда он учился в Московском кадетском корпусе, и с каждым годом становилась сильнее и направленней.

В дни редкого отдыха Тухачевский с удовольствием, даже наслаждением переживал перипетии приключенческих романов, изучал с тем же чувством краеведческие очерки, карты, военные исследования и мемуары, особенно если они касались тех мест, куда его приводила судьба.

Много дней и ночей командарм и его штаб, постоянно сносясь с комвостом[8], разрабатывали основы Уральской операции. Общие принципы тактики были уже более или менее ясны: план распадался на ряд этапов — Уфимский (форсирование реки), Златоустовский, включающий рейд по Юрюзани, и Челябинский. Одоление Колчака, оседлавшего горы и перевалы, сулило сильные кровопролития, и все мысли Михаила Николаевича теперь бились над задачей, как сохранить армию.

Подготовка Уфимской и Златоустовской операций совершенно измотала командарма, и он позволил себе сутки отдыха, целые сутки ничегонеделания.

В ночь с субботы на воскресенье его огромный письменный стол в штарме[9] был завален книгами и брошюрами об Урале, которые удалось достать в Уфе.

С большим тщанием изучал Михаил Николаевич внушительную — семьсот с лишним страниц! — справочную книгу «Урал Северный, Средний, Южный», изданную два года назад Б. А. Сувориным в Петрограде. Изучал, разумеется, выборочно, только те зоны, что имели отношение к бою.

То и дело выписывая из тома фразы и даже целые страницы, Тухачевский почти до утра листал эту книгу. Она содержала факты и цифры, что однако не мешало ей нежно и с поэтическим чувством говорить об Урале.

Тухачевский с интересом прочитал торжественные строки предисловия:

«Уралъ… Да найдется ли что еще подобное для туриста… гдѣ бы онъ нашелъ для себя столько впечатлѣній, наблюденій, чтобы познать свою Россію. Недаром Уралъ… так часто посѣщаютъ ученые путешественники… недаромъ это — какой-то рубежъ, какая-то граница естественная Европы и Азіи, за которой разстилается обширная таинственная Сибирь. Она начинается съ этого Урала — съ его восточных крутыхъ склоновъ стелятся по ней таежные, непроходимые, дѣвственные лѣса, с его склоновъ текутъ могучія рѣки, съ его склоновъ на югѣ раскидываются и уходятъ къ предѣламъ Китая ея обширныя степи, только ожидающія человѣка, чтобы онъ воспользовался ея естественными богатствами.

…По трактамъ на Челябинскъ и Златоустъ, онъ попадаетъ въ самую живописную область Урала, съ горой Таганай, — любимымъ мѣстомъ прогулокъ всякаго туриста, съ знаменитыми, богатѣйшими золотыми пріисками, съ центромъ стальной промышленности, въ преддверіе Южнаго Урала, по которому ведутъ многочисленныя, хотя грунтовыя, но гладкія, какъ карточки, степныя дороги.

Трудно перечислить всѣ достопримѣчательности этого богатаго Урала — нужно видѣть его своими глазами, чтобы узнать; нужно объѣхать его весь, чтобы прійти въ очарованіе; нужно побывать и въ долинахъ его, и въ степяхъ, и въ таежныхъ его лѣсахъ, нужно опуститься подъ землю его и подняться на горы, чтобы полюбить его и не забывать, вспоминать его уже до самой смерти…»

Перед мысленным взором Тухачевского то и дело возникала гигантская, неведомая, почти фантастическая страна. На ее севере, в дебрях тайги и болот, следы зверей встречались чаще, чем следы человека, и безмятежно горланили сороки и кедровки, и медведи грызлись без пощады в пору летнего гона.

Средняя полоса Урала и его юг поили из своих рек и озер малословных заводчан, некрупные города и чуть прикрытые зеленью редкие казачьи станицы.

Теперь, в пору войны, множество уральских домен и домниц, вероятно, не горит, а прежде над краем в изобилии вились дымы чугунных печей. Впрочем, небо пачкали не столько всяческие заводики, сколько многие тыщи «кабанов», в каких Урал переугливал свои леса.

Только Пермская губерния в канун войны пережигала в уголь более полутора миллионов сажен куренных дров. Сорок тысяч пермяков томили лес всякими способами, в том числе — в ямах и печах. Однако большинство отдавало предпочтение «кабанам». Впрочем, в Златоусте, скажем, больше любили печи, хотя и «кабаны» не отвергали вовсе. Близ города, когда сюда пришла гражданская война, дымилось около ста печей, обеспечивавших половину потребностей завода.

В марте Урал начинал рубку, все лето поленья сохли, а к осени их складывали в кучи, то есть в помянутые «кабаны». Дрова ставили стоймя, плотно, полено к полену. Завершив укладку, кучу покрывали дерном и, сверх того, землей, после чего поджигали изнутри. Углежоги круглые сутки колотили «кабан» большими деревянными чекмарями, чтоб ровно садились дрова на прогорелое место и не было пустот. Вся суть была именно в том: поленьям надлежало «томиться», а не гореть.

Самый малый просчет оборачивался порчей, — вместо угля получались зола, пепел, прах.

Дело было копотное, даже тягостное, и копился ущерб здоровью от постоянной копоти куч и мелкой угольной пыли, когда укладывали свой товар в сани и везли на завод. Лишь через месяц после «сидения в куренях» жигали переставали плеваться «чернядью».

Однако даже крепостные крестьяне, коих везли сюда из центральных губерний России, даже всяческий беглый люд из Белой Руси и Украины, дряхлые старики и подростки из таежных изб, даже они понимали, что бог даровал Уралу радость грядущих лет. Не могло того быть, чтоб в тумане предбудущих годов не ждала этот край отрада изобилия и обновления. А для чего ж тогда господь создал сию тайгу и горы, и слепящую синь озер, и токовища тетеревов, и водопады рек, летящих сломя голову под уклон?

Но не только аборигены и новейшие поселенцы верили в сказку Урала. Многие древние цивилизации знали и слышали о хребтах «от моря до моря». И были в путевых книгах греков и римлян вздохи удивления о быстрых серебряных речках, бездонной чистоте озер, которые надежно покоятся в круглых ладонях гранитов.

Русь называла эту землю еще смелей и красочней — Большой Камень, Большой Пояс, Каменный Пояс, Земной Пояс, Камень Большого Пояса, Пояс Мира или Пояс Земли, ибо две с половиной тысячи скальных верст перепоясывали материк, связав в один тугой узел Азию и Европу.

Люди равнинной Руси, попав на Урал, не могли сдержать восторга гордости и почтительных слов изумления. Иные из русичей, что привыкли к оглядке на заход солнца, равняли Урал с красотами Швейцарии и чистой прелестью Альп.

Ах, да что там картинная красота зарубежья в сравнении с гигантской первозданностью Урала! С краем, где все устремлено в грядущее и, невзирая на бедность, освещено им! Самое раскованное воображение ошибется, рискнув угадать его далекое будущее, ибо и домыслы фантастов имеют предел!

Из книг и устных рассказов возникал перед Тухачевским уралец, особый тип человека, над лепкой которого немало потрудились история и природа могучего края. В жилах жителей этих гор и степей смешалась кровь курян и сибиряков, Волхова и Днепра, манси, мещеряков, пахарей Поволжья и Белой. И казалось, от каждого предка отложилась в уральце булатная крепость, и доброта силы, и хитрость нужды, и солоноватая резкая речь бедности без надежд.

Почти ощутимо, как на макетах тактических игр, видел командарм тысячи верст края — зазубренные горные гребни, по склонам которых текут в долины медлительные безмолвные курумы. И высились, вызванные воображением, останцы, заколдованные в молитве[10]. И в толще бездонных озер важно и ненатужно жировали саженные щуки.

На смену этим видениям приходили новые — гул кричных молотов, и первые российские пушки, и свист булата, рассекающего грузный прусский тесак.

Михаил Николаевич снова и снова вглядывался в карты огромной горной страны, на юге которой в ближайшие дни и недели разыграется решающая драма боев. От могучей Юрмы, будто притягивающей к себе мрак грозовых туч, до степей уральского юга, где соль и ковыль, раскинулся грядущий театр красных сражений.

Самое пристальное внимание командарма привлекла Юрюзань. Одна из самых древних и самых быстрых рек России, она стремительно скатывается с гор в Уфу, вместе с ней впадает в Белую и Каму и наконец становится Волгой, чтобы державно нести свои воды в Каспий.

В течение многих тысячелетий Юрюзань углубляла русло и превратила его в глубочайший каньон. В бешеном беге проносится она мимо известняков, слепяще белых на сильном горном солнце.

Один из местных охотников рассказывал командарму: мчишься на лодке-плоскодонке по Юрюзани и вдруг с ужасом видишь — суденышко летит прямо на скалу, кажется, нет спасения, через секунду тебя расшибет о камень — и помолиться не успеешь.

Но Юрюзань, пенясь и подвывая, резко кидается в сторону, чтобы через четверть часа вновь захолодить тебя страхом перед новой скалой. А то еще, гляди, не напорись на заторы из бревен или на звонкую угрозу перекатов.



Поделиться книгой:



Регистрация