И я задумался об этом покоренном народе, на земле которого мы обитаем или, вернее, который обитает среди нас; мы начинаем говорить на его языке, мы наблюдаем его повседневную жизнь сквозь прозрачный полог шатра, предписываем ему наши законы, правила, обычаи, и все же мы ничего о нем не знаем, понимаете ли – решительно ничего, как будто не живем здесь вот уже шестьдесят лет и не заняты исключительно тем, что его изучаем. Мы так же мало знаем о том, что происходит в этом шалаше из ветвей или в этой маленькой изодранной палатке, укрепленной на колышках в двадцати метрах от нашей двери, как и о том, что делают, о чем думают, что представляют собой так называемые цивилизованные арабы в мавританских домах Алжира. За выбеленными известкой стенами своих городских домов, за плетеной стенкой гурби или за тонкой, колышемой ветром бурой занавеской из верблюжьей шерсти, – они живут возле нас, неведомые, загадочные, лживые, замкнутые, покорные, улыбающиеся, непроницаемые. Поверите ли, разглядывая издали в бинокль соседний стан, я отлично вижу, что у них сохранилось много суеверий, обрядов, обычаев, о которых мы еще не знаем и даже не подозреваем! Быть может, никогда еще народ, побежденный насилием, не уклонялся с такой ловкостью от действительного порабощения, от нравственного влияния, от настойчивого, но бесполезного изучения со стороны победителя.
И тут я вдруг почувствовал сильнее, чем когда-либо, что между этой арабской девушкой и мною, между женщиной, которая только что отдалась, покорилась моим ласкам, и мною, который обладал ею, встала непреодолимая и таинственная преграда, воздвигнутая между расами непостижимой природой.
Только теперь мне пришло в голову спросить ее:
– Как тебя зовут?
Несколько мгновений она молчала, и я видел, как она вздрогнула, словно уже успела забыть о моем присутствии. И по ее глазам, поднятым на меня, я угадал, что достаточно одной минуты и ее одолеет сон, непобедимый, внезапный сон, почти молниеносный, как все, что овладевает изменчивыми чувствами женщин.
Она ответила лениво, подавив зевок:
– Аллума.
Я спросил:
– Тебе хочется спать?
– Да, – сказала она.
– Ну, что же, спи.
Она спокойно улеглась рядом со мною, вытянувшись на животе, опершись лбом на скрещенные руки, и я почти сейчас же почувствовал, как бессвязные мысли этой дикарки угасли в забытьи.
Лежа рядом с нею, я погрузился в раздумье, стараясь понять происшедшее. Почему Магомет отдал ее мне? Поступил ли он, как великодушный слуга, который настолько предан своему господину, что уступает ему женщину, пришедшую к нему в палатку, или же, бросив на мое ложе эту приглянувшуюся мне девушку, он руководился мыслью более сложной, более корыстной, менее благородной? Когда дело касается женщин, арабы проявляют, с одной стороны, целомудренную строгость, с другой – постыдную услужливость; в их суровой и одновременно сговорчивой морали так же трудно разобраться, как и в прочих их чувствах. Возможно, что, случайно войдя в шатер Магомета, я предвосхитил намерения догадливого слуги, который сам собирался предложить мне эту женщину, свою подругу, сообщницу, а может быть, и любовницу.
Все эти предположения теснились в моей голове и так меня утомили, что я, в свою очередь, погрузился в глубокий сон.
Я проснулся от скрипа двери: Магомет, как всегда, пришел разбудить меня. Он растворил окно, и ворвавшийся солнечный поток осветил на постели еще спавшую Аллуму. Магомет подобрал с ковра мои брюки, жилет и куртку, чтобы вычистить их. Он ни разу не взглянул на женщину, лежавшую рядом со мною, не подал и виду, что замечает ее присутствие; ни его обычная важность, ни походка, ни выражение лица не изменились. Однако дневной свет, движение, осторожные шаги босых ног, свежий воздух, который пахнул на нее и проник в ее легкие, пробудили Аллуму от забытья. Она вытянула руки, повернулась, раскрыла глаза, взглянула на меня, с одинаковым равнодушием взглянула на Магомета и села на постели. Потом пробормотала:
– Я хочу есть.
– Чего ты хочешь? – спросил я.
– Кахуа.
– Кофе и хлеба с маслом?
– Да.
Стоя у нашего ложа с моим платьем, перекинутым через руку, Магомет ожидал приказаний.
– Принеси завтрак для Аллумы и для меня, – сказал я.
И он вышел, не выразив ни малейшего удивления, ни малейшего недовольства.
После его ухода я спросил у молодой арабки:
– Хочешь жить у меня в доме?
– Да, хочу.
– Я отведу тебе отдельное помещение и дам женщину для услуг.
– Ты великодушен, я благодарна тебе.
– Но если ты будешь плохо себя вести, я тебя прогоню.
– Я буду делать все, что ты потребуешь.
Она взяла мою руку и поцеловала в знак покорности.
Магомет снова вошел, неся поднос с завтраком. Я сказал ему:
– Аллума будет жить у меня в доме. Расстели ковры в комнате в конце коридора и пошли за женой Абд эль-Кадир эль-Хадара; она будет ей прислуживать.
– Слушаю, мусье.
Вот и все.
Час спустя арабская красавица водворилась в большой светлой комнате, и когда я зашел проверить, все ли устроено как следует, она попросила умоляющим голосом подарить ей зеркальный шкаф. Пообещав ей этот подарок, я вышел. Я оставил ее сидящей на корточках на джебель-амурском ковре, с папироской во рту; она так оживленно болтала со старой арабкой, за которой я послал, как будто они знали друг друга давным-давно.
II
Целый месяц я был очень счастлив с нею и странным образом привязался к этому существу чужой расы, казавшемуся мне как бы существом другой породы, рожденным на иной планете.
Я не любил ее, нет, нельзя любить дочерей этой первобытной страны. Между ними и нами, даже между ними и мужчинами их племени, никогда не расцветает голубой цветок северных стран. В этих женщинах еще слишком много животных инстинктов, души их слишком примитивны, чувства недостаточно развиты, чтобы пробудить в нас сентиментальный восторг, составляющий поэзию любви. Ничто духовное, никакое опьянение ума не примешивается к чувственному опьянению, которое вызывают в нас эти обворожительные и ничтожные создания.
Однако они держат нас в своей власти, они опутывают нас, как и прочие женщины, только по-иному, не так цепко, не так жестоко, не так мучительно.
Чувство, которое я испытывал к этой девушке, я и сейчас не сумел бы определить. Я уже говорил вам, что этот край, эта оголенная Африка, страна без искусств, без всяких духовных развлечений, постоянно покоряет наше тело незнакомым, но неотразимым очарованием, лаской воздуха, неизменной прелестью утренних и вечерних зорь, лучезарным светом, благотворным воздействием на все наши чувства. Так вот, Аллума покорила меня таким же образом – множеством скрытых чар, пленительных, чисто физических, ленивой восточной негой своих объятий, своей любовной покорностью.
Я дал ей полную свободу; она могла уходить из дому, когда ей вздумается, и по крайней мере через день проводила послеполуденные часы в соседнем поселке, среди жен моих работников-туземцев. Нередко она целыми днями любовалась своим отражением в зеркале шкафа из красного дерева, который я выписал из Милианы. Она без зазрения совести восхищалась собой, стоя перед большой зеркальной дверцей и изучая каждое свое движение с глубоким и серьезным вниманием. Она выступала, слегка запрокинув голову, чтобы видеть свои бедра и стан, поворачивалась, отходила, подходила ближе, а затем, утомившись, усаживалась на подушки против зеркала, не спуская с него глаз, со строгим лицом, вся погрузившись в созерцание.
Вскоре я заметил, что она почти каждый день уходит куда-то после завтрака и пропадает до вечера.
Слегка обеспокоенный, я спросил Магомета, не знает ли он, что она делает в эти долгие часы отсутствия. Он ответил спокойно:
– Не тревожься, ведь скоро рамадан [Рамадан — девятый месяц принятого у мусульман лунного года, посвященный посту]. Должно быть, он ходит на молитву.
Он тоже, казалось, был рад, что Аллума живет у нас в доме; но ни разу не заметил я между ними ничего подозрительного, ни разу мне не показалось, что они прячутся от меня, сговариваются или что-нибудь скрывают.
И я примирился с создавшимся положением, не вникая в него, предоставляя все времени, случаю и самой жизни.
Нередко, обойдя свои земли, виноградники и пашни, я отправлялся пешком в дальние прогулки. Вам знакомы великолепные леса в этой части Алжира, почти непроходимые овраги, где поваленные кедры преграждают течение горных потоков, узкие долины олеандров, которые с высоты гор кажутся восточными коврами, разостланными по берегам речки. Вы знаете, что повсюду в лесах и на склонах холмов, где как будто еще не ступала нога человека, можно натолкнуться на снежно-белый купол куббы [Кубба — небольшое здание, воздвигаемое мусульманами над могилой почитаемого человека или святого], где покоятся кости какого-нибудь смиренного марабута-отшельника, гробницу которого лишь изредка посещают особенно рьяные почитатели, приходящие из соседнего дуара [Дуар — арабское селение, состоящее из ряда шатров] со свечой, чтобы возжечь ее на могиле святого.
И вот однажды вечером, возвращаясь домой, я проходил мимо одной из таких магометанских часовен и, заглянув в открытую дверь, увидел женщину, молившуюся перед святыней. Прелестная была картина – эта арабка, сидящая на земле в заброшенной часовенке, где ветер разгуливал на воле, наметая по углам в золотистые кучи тонкие сухие иглы, опавшие с сосен. Я подошел поближе, чтобы лучше разглядеть, и вдруг узнал Аллуму. Она не заметила меня, не слыхала ничего, всецело отдавшись размышлениям о святом; она что-то шептала ему вполголоса, она говорила с ним, чувствуя себя с ним наедине, поверяя служителю бога все свои заботы. Порою она замолкала, чтобы подумать, припомнить, что ей осталось еще сказать, чтобы ничего не упустить из своих признаний, а иногда вдруг оживлялась, как будто он отвечал ей, как будто советовал что-то, чему она противилась и против чего спорила, приводя ему свои доводы.
Я удалился так же бесшумно, как пришел, и вернулся домой к обеду.
Вечером я послал за ней, и она вошла с озабоченным видом, обычно вовсе ей несвойственным.
– Сядь сюда, – сказал я, указывая ей место рядом с собой на диване.
Она села, но когда я нагнулся поцеловать ее, быстро отдернула голову.
Я был поражен и спросил:
– Что такое? Что с тобой?
– Теперь рамадан, – сказала она.
Я расхохотался.
– Так марабут запретил тебе целоваться во время рамадана?
– О да, я арабская женщина, а ты руми!
– Это большой грех?
– О да!
– Значит, ты весь день ничего не ела до захода солнца?
– Ничего.
– А после заката солнца ты поела?
– Да.
– Но раз ночь уже настала и ты разрешаешь себе есть, тебе незачем быть строгой и в остальном.
Она казалась раздосадованной, задетой, оскорбленной и возразила с высокомерием, какого я не знал в ней до сих пор:
– Если арабская девушка позволит руми прикоснуться к ней во время рамадана, она будет проклята навеки.
– И так будет продолжаться целый месяц?
Она отвечала убежденно:
– Да, весь месяц рамадана.
Я притворился рассерженным и сказал ей:
– Ну, так ступай справляй рамадан со своей родней.
Она схватила мои руки и поднесла их к своей груди.
– О, прошу тебя, не сердись, ты увидишь, какой я буду милой. Хочешь, мы вместе отпразднуем рамадан? Я буду ухаживать за тобой, угождать тебе, только не сердись.
Я не мог удержаться от улыбки, так она была забавна в своем огорчении, и отослал ее спать.
Через час, когда я собирался лечь в постель, раздались два легких удара в дверь, так тихо, что я едва их расслышал.
Я крикнул: «Войдите!», – и появилась Аллума, неся перед собой большой поднос с арабскими сластями, обсахаренными, поджаренными в масле шариками, сладкими печеньями, с целой грудой диковинных туземных лакомств.
Она смеялась, показывая чудесные зубы, и повторяла:
– Мы вместе будем справлять рамадан.
Вам известно, что пост у арабов, длящийся с восхода солнца до темноты, до того момента, когда глаз перестает различать белую нить от черной, завершается каждый вечер небольшой пирушкой в тесном кругу, где угощение затягивается до утра. Таким образом, выходит, что для туземцев, не слишком строго соблюдающих закон, рамадан состоит в том, что день обращается в ночь, а ночь в день. Но Аллума заходила гораздо дальше в своем благочестивом рвении. Она поставила поднос на диване между нами и, взяв длинными тонкими пальцами обсыпанный сахаром шарик, положила его мне в рот, шепча:
– Это вкусно, отведай.
Я раскусил легкое печенье, в самом деле необычайно вкусное, и спросил:
– Ты сама все приготовила?
– Да, сама.
– Для меня?
– Да, для тебя.
– Чтобы примирить меня с рамаданом?
– Да, не сердись! Я буду угощать тебя так каждый вечер.
О, какой мучительный месяц я провел! Месяц подслащенный, приторный и несносный, месяц нежных забот и искушений, взрывов бешенства и напрасных попыток сломить непреклонное сопротивление.
Затем, когда наступили три дня бейрама [Бейрам (или байрам) — название двух мусульманских праздников, один из которых завершает рамадан, а другой справляется семьдесят дней спустя], я отпраздновал их на свой лад, и рамадан был позабыт.
Лето прошло; оно было очень жаркое. В первые дни осени я заметил, что Аллума стала озабоченной, рассеянной, безучастной ко всему.
И вот как-то вечером, когда я послал за ней, ее не оказалось в комнате. Я подумал, что она бродит где-нибудь по дому, и велел отыскать ее, но она не появлялась; я отворил окно и крикнул:
– Магомет!
Сонный голос отозвался из палатки:
– Да, мусье.
– Не знаешь ли, где Аллума?
– Нет, мусье, неужели Аллума пропал?
Через минуту мой араб вбежал ко мне встревоженный, не в силах скрыть своего волнения. Он спросил:
– Аллума пропал?