— А потом?
— А потом ты будешь моим рабом.
— А ты?
— Я? Что же ты еще спрашиваешь? Я — богиня и иногда буду спускаться со своего Олимпа — тихо, совсем тихо и тайком — к тебе.
— Да, ну что это все такое, — проговорила Ванда, подперев голову обеими руками и устремив взгляд в даль, — золотая фантазия, которая никогда не станет действительностью. — Тоска, затаившая в себе нечто зловещее, была разлита по всему ее существу. Такой я ее еще никогда не видел.
— Отчего же она неосуществима? — заговорил я.
— Оттого, что у нас нет рабства.
— Так поедем в такую страну, где оно еще существует, — на Восток, в Турцию! — с живостью воскликнул я.
— Ты согласился бы — Северин — серьезно? — спросила Ванда. Глаза ее зажглись.
— Да, я серьезно хочу быть твоим рабом, — продолжал я. — Я хочу, чтобы твоя власть надо мной была освящена законом, чтобы моя жизнь была в твоих руках, чтобы ничто в этом мире не могло меня защитить или спасти от тебя. О, какое огромное наслаждение было бы чувствовать, что я всецело завишу от твоего произвола, от твоей прихоти, от одного мановения твоей руки! И потом — какое блаженство, когда ты, в минуту милости, позволишь рабу поцеловать твои уста, от которых зависит его жизнь или смерть! — Я стал на колени и горячим лбом прильнул к ее лону.
— Ты бредишь, Северин! — взволнованно проговорила Ванда. — Ты действительно любишь меня так безгранично? — Она прижала меня к своей груди и осыпала поцелуями.
— Ты в самом деле хочешь? — нерешительно спросила она снова.
— Клянусь тебе на этом месте Богом и честью моей: я твой раб, где и когда ты захочешь, когда только ты мне это прикажешь! — воскликнул я, уже едва владея собой.
— А если я поймаю тебя на слове? — воскликнула Ванда.
— Изволь.
— Это для меня имеет такую прелесть, которую едва ли можно сравнить с чем-либо, — отозвалась она, — знать, что человек, который меня боготворит, которого я всей душой люблю, отдался мне до такой степени, так всецело, что зависит от моей воли, от моей прихоти, обладать им, как рабом, в то время, как я…
Она бросила на меня странный взгляд.
— Если я стану действительно легкомысленной, в этом будешь виноват ты, — продолжала она. — Я почти уверена, что ты уже теперь боишься меня, — но ты дал мне клятву.
— И я сдержу ее.
— Об этом уж предоставь мне позаботиться, — возразила она. — Теперь я в этом нахожу наслаждение, — теперь это уже не останется пустой фантазией, видит Бог. Ты будешь моим рабом, а я — я постараюсь сделаться
Я думал, что понял, наконец, эту женщину и знаю ее, а теперь я вижу, что могу начать все сначала. С каким отвращением она еще совсем недавно воспринимала мои фантазии и с какой серьезностью она добивается теперь их осуществления! Она набросала договор, которым я обязываюсь, под честным словом и поклявшись в этом, быть ее рабом до тех пор, пока она этого хочет. Обняв меня рукой за шею, она читала мне вслух этот неслыханный, невероятный документ, и заключением каждой прочитанной статьи его служил поцелуй.
— Но для меня договор содержит одни обязательства, — говорю я, чтобы подразнить ее.
— Разумеется! — отвечает она с величайшей серьезностью. — Ты перестанешь быть моим возлюбленным, я освобождаюсь от всяких обязанностей, ото всяких обетов по отношению к тебе. На мою благосклонность ты должен теперь смотреть, как на милость, прав у тебя больше нет никаких, и потому ни на какие ты больше претендовать не должен. Власти моей над тобой не должно быть границ. Подумай, ведь ты отныне на положении немногим лучшем, чем собака, чем неодушевленный предмет. Ты — моя вещь, моя игрушка, которую я могу сломать, если это обещает мне минутное развлечение от скуки. Ты — ничто, а я — все. Понимаешь?
Она рассмеялась и снова поцеловала меня, и все же меня пробрал какой-то ужас.
— Не разрешишь ли ты мне поставить кое-какие условия? — начал я.
— Условия? — Она наморщила лоб. — Ах, ты уже раскаиваешься или испугался! Но теперь все это слишком поздно — ты дал мне честное слово, ты мне поклялся. А впрочем, говори.
— Прежде всего, я хотел бы внести в наш договор, что ты никогда не расстанешься со мной совсем; а затем — что ты никогда не отдашь меня на произвол какому-нибудь своему поклоннику, во власть его грубости…
— Но, Северин, — воскликнула с волнением в голосе Ранда, и глаза ее наполнились слезами. — Ты можешь думать, что я тебя, человека, который меня так любит, так отдается мне в руки… — она запнулась.
— Нет, нет! — сказал я, покрывая ее руки поцелуями. — Я не опасаюсь с твоей стороны ничего, что могло бы меня опозорить — прости мне это отвратительное мгновение.
Ванда блаженно улыбнулась, прижалась щекой к моей щеке и, казалось, задумалась.
— Ты забыл кое-что, — шепнула она затем лукаво, — самое важное!
— Какое-нибудь условие?
— Да, что я обязываюсь всегда носить меха. Но я и так обещаю тебе это. Я буду носить их уже потому только, что они и мне самой помогают чувствовать себя деспотицей, а я хочу быть очень жестока с тобой — понимаешь?
— Я должен подписать договор? — спросил я.
— Нет еще, я прежде прибавлю твои условия, и вообще подписать ты его должен на месте.
— В Константинополе?
— Нет. Я передумала. Какую ценность представляет для меня обладание рабом там, где все имеют рабов! Я хочу иметь раба здесь, в нашем цивилизованном, трезвом, филистерском мире, где
Мы сидели у Ванды, на ее оттоманке. Она была в своей горностаевой кофточке, с распущенными вдоль спины, как львиная грива, волосами. Она припала к моим губам и высасывала мне душу из тела. У меня кружилась голова, во мне закипала кровь, сердце билось, как безумное, у ее сердца.
— Я хочу весь быть в твоих руках, Ванда! — воскликнул я вдруг в одном из тех угарных порывов страсти, во время которых мой опьяненный разум не в силах был ясно мыслить, свободно принимать решения, — без всяких условий, без всяких ограничений твоей власти надо мной — хочу зависеть от одного твоего произвола, от одной твоей милости или немилости!
Говоря это, я соскользнул с оттоманки к ее ногам и смотрел на нее теперь снизу отуманенными глазами.
— Как ты красив теперь! — воскликнула она. — Меня восхищают, чаруют твои глаза, когда они вот так угасают, словно в экстазе, — какой дивный взгляд должен быть у тебя под смертельными ударами хлыста! У тебя глаза мученика.
Иногда мне все-таки становится жутковато — отдаться так всецело, так безусловно в руки женщины. Что, если она злоупотребит своей властью, моей страстью?
Ну, что ж — тогда я испытаю то, что волновало мою фантазию с раннего детства, неизменно наполняя меня сладостным ужасом. Глупое опасение. Все это просто невинная игра, в которую она будет играть со мной, не больше. Она ведь любит меня, и она так добра — благородная натура, не способная ни на какую неверность. Но это все-таки в ее власти —
Теперь я понимаю Манон Леско и бедного рыцаря, молившегося на нее даже тогда, когда она была уже любовницей другого, даже у позорного столба.
Любовь не знает ни добродетели, ни заслуги. Она любит, и прощает, и терпит все потому, что иначе не может. Нами руководит не здравое суждение — не достоинства или недостатки, которые нам случится открыть, привлекают или отпугивают нас. Нас влечет какая-то сладостная и грустная, таинственная сила, и под ее влиянием мы перестаем мыслить, чувствовать, ощущать, хотеть, — мы позволяем ей увлекать нас, не спрашивая даже, куда.
Сегодня на гулянье впервые появился один русский князь, привлекший к себе всеобщее внимание своей атлетической фигурой, необычайно красивым лицом, роскошным туалетом и великолепием окружающей его свиты. Особенно поразил он дам, разглядывавших его совсем как дикого зверя. Но он проходил по аллеям мрачный, никого не замечая, в сопровождении двух слуг — негра, одетого с головы до ног в красный атлас, и черкеса во всем блеске его национального костюма и вооружения. Вдруг он заметил Ванду, устремил на нее холодный пронизывающий взгляд, даже проследил за ней глазами, пока она шла мимо, поворачивая голову в ее направлении, и, когда она прошла, остановился и посмотрел ей вслед.
А она — она лишь пожирала его своими искрящимися зелеными глазами и постаралась снова встретиться с ним.
Утонченное кокетство, которое я чувствовал и видел в ее походке, в каждом ее движении, в том, как она на него смотрела, — сдавило мне горло. Когда мы шли домой, я что-то заметил ей об этом. Она наморщила лоб и ответила:
— Чего же ты хочешь? Князь такой мужчина, который мог бы мне понравиться, который даже ослепляет меня, — а я свободна и могу делать, что захочу…
— Разве ты меня больше не любишь? — испуганно пробормотал я, запинаясь.
— Люблю я только тебя, — ответила она, — но князю я позволю ухаживать за собой.
— Ванда!
— Разве ты не раб мой? — спокойно напомнила она.
— Разве я не жестокая северная Венера в мехах?
Я промолчал. Я чувствовал себя буквально раздавленным ее словами, холодный взгляд ее вонзился мне в сердце, как кинжал.
— Ты сей же час разузнаешь, как зовут князя, где он живет и все, что его касается, понятно? — продолжала она.
— Но…
— Никаких отговорок. Повинуйся! — воскликнула Ванда с такой суровостью, какой я никогда в ней не подозревал. — Не показывайся мне на глаза, пока не сможешь ответить на все мои вопросы.
Только к вечеру я смог доставить Ванде сведения, которых она желала. Она заставила меня стоять перед ней как слугу, пока выслушивала мой отчет с улыбкой, откинувшись на спинку кресла.
Потом она кивнула головой, она казалась довольной.
— Дай мне скамеечку под ноги, — коротко приказала она.
Я повиновался и, поставив скамеечку, уложил на нее ее ноги, оставшись перед ней на коленях.
— Чем это кончится? — печально спросил я после короткой паузы.
Она разразилась веселым смехом.
— Да это еще и не начиналось!
— Ты бессердечнее, чем я думал, — сказал я, уязвленный.
— Северин! — серьезно заговорила Ванда. — Я еще ничего не сделала, ровно ничего — а ты меня уже называешь бессердечной. Что же будет, когда я исполню твои фантазии, когда я стану вести веселую, вольную жизнь, окружу себя поклонниками и целиком осуществлю твой идеал — с попиранием ногами и ударами хлыста?
— Ты слишком серьезно принимаешь мои фантазии.
— Слишком серьезно? Но раз я их осуществляю, не могу же я останавливаться на шутке, — возразила она. — Ты знаешь, как ненавистна мне всякая игра, всякая комедия. Ведь ты этого хотел. Чья это затея, — твоя или моя? Я ли тебя ею соблазнила, или это ты разжег мое воображение? Разумеется, теперь это для меня серьезно.
— Выслушай меня спокойно, Ванда, — сказал я нежно. — Мы так любим друг друга, мы так бесконечно счастливы — неужели ты хочешь принести в жертву прихоти наше будущее?
— Это уже не простая прихоть! — воскликнула она.
— А что же?! — испуганно спросил я.
— Были, конечно, такие задатки во мне самой, — спокойно и задумчиво заговорила она, — быть может, без тебя они никогда не обнаружились бы; но ты их пробудил, развил — и теперь, когда это превратилось в могучее влечение, когда это заполнило меня всю, когда я вижу в этом наслаждение, когда я уже не хочу и не могу иначе, — теперь ты хочешь повернуть вспять? — ты — мужчина ты или нет?
— Любимая, дорогая моя Ванда! — воскликнул я лаская, целуя ее.
— Оставь меня — ты не мужчина…
— А кто же ты? — вспыхнул я.
— Я своенравна, — сказала она, — ты это знаешь. Я не так сильна в фантазиях и не так слаба в их исполнении, как ты. Если я что-нибудь решаю сделать, я это исполняю, — и тем увереннее, чем большее встречаю сопротивление. Оставь меня!
Она оттолкнула меня от себя и встала.
— Ванда! — Я тоже встал и стоял лицом к лицу с ней.
— Теперь ты знаешь, какая я, — продолжала она. — Предостерегаю тебя еще раз. У тебя еще есть выбор. Я не принуждаю тебя стать моим рабом.
— Ванда, — с волнением отозвался я, и слезы выступили у меня на глазах, — ты не знаешь, как я тебя люблю!
Она презрительно повела губами.
— Ты заблуждаешься, ты делаешь себя дурнее, чем ты есть, твоя природа гораздо добрее, благороднее…
— Что ты знаешь о моей природе! — резко перебила она меня. — Ты еще узнаешь, какая я.
— Ванда!
— Решайся же: хочешь ты подчиниться безусловно?
— А если я скажу: нет?
— Тогда…
Она подошла ко мне, холодная и насмешливая, — и стоя вот так передо мной, со скрещенными на груди руками, со злой улыбкой на губах, она действительно была воплощением деспотической женщины моих фантазий. Черты ее лица казались жестокими, в глазах не было ничего, что обещало бы доброту, сострадание.
— Хорошо… — проговорила она, наконец.
— Ты сердишься, — сказал я, — ты будешь меня бить хлыстом?
— О, нет! — возразила она. — Я отпущу тебя. Можешь идти. Ты свободен. Я тебя не удерживаю.
— Ванда… меня, человека, который так тебя любит…
— Да, вас, сударь мой, — человека, который меня боготворит, — презрительно бросила она, — но который труслив, лжив, изменяет своему слову. Оставьте меня сию же минуту…
— Ванда!..
— Дрянь!