Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Сочинения. Том 1 - Евгений Викторович Тарле на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Таким образом, в 1351 г. потребность дать исход своему благодарному чувству находилась в сердце короля Людовика в полной гармонии с желанием сообщить бандериальной системе устойчивость и твердость. В этих видах Людовик признал необходимым ввести налог в 1/9 часть со всех виноградных и некоторых полевых продуктов, которую крестьяне должны были выплачивать как дворянам-помещикам, так и духовным лицам, на землях которых они жили [27]. Sugenheim видит в этой мере желание оградить крестьянское население от беззаконных поборов землевладельцев установлением нормы — желание, оставшееся неисполненным и против воли короля ухудшившее положение крестьян. С таким мнением трудно согласиться; последний пункт этого закона, общее направление законодательной деятельности рейхстага и короля в 1351 г., кажется, довольно ясно показывает, что о крестьянском благе тут думалось меньше всего и что главной целью этого постановления (как и других, современных ему) было вознаградить служилое дворянское сословие за уже понесенные труды и расходы, побудить его к перенесению дальнейших материальных жертв, сопряженных с представлением значительных бандерий [28], и дать ему для этого достаточно средств. Эта мера страшно тяжело отозвалась на крестьянах и была одной из причин постоянного угнетения и закабаления их помещиками, так как хотя подобная подать практиковалась и раньше, но санкционирована не была, и преследовать за невзнос ее было труднее, нежели теперь, когда она получила силу государственного закона.

Мероприятием первостепенной важности было также ограничение права собственности дворянства над земельными угодьями; установлена была неотчуждаемость земли, и дворяне лишились возможности продавать свои имения даже для уплаты долгов. Этим подрывался в стране частный кредит, но зато обеспечивалась до некоторой степени в будущем возможность затевать и осуществлять военные предприятия, к которым король Людовик во всю свою жизнь чувствовал великую склонность. По просьбе членов рейхстага он отменил 4-й пункт Золотой буллы, который утверждал неограниченное право собственности над землями дворян-владельцев [29], и положительно запретил отчуждать имения [30]. В случае же, если дворянское семейство вымерло, имение его нераздельно поступало в собственность короны; этот последний пункт закона [31] был направлен к тому, чтобы улучшить состояние королевской казны, опустошенной веселыми и тароватыми предшественниками Людовика. Но два закона этого года положили самое прочное основание крепостному праву Венгрии, именно: введение патримониальной юстиции и запрещение крестьянам переходить с земли без разрешения помещика на другую землю.

Патримониальная юстиция [32], как и везде, отдавала крестьянское население в безотчетное распоряжение помещика; для всевозможных превышений власти и произвольного расширений компетенции был открыт широкий простор; многие помещики, в особенности облеченные званием Obergespan, в награду за свою службу получали нередко право творить суд по серьезным уголовным делам [33] в своих имениях; быстрому и решительному захвату и расширению судебных полномочий способствовало то, что на помещиков вообще привыкли смотреть как на Obergespan и переносить на них понятие о всех правах, которыми пользовались последние. Своего человека, старосты, деревня уже не имела; сношения с высшей властью, вскоре сделавшиеся, впрочем, почти ненужными, за сосредоточением всех дел крестьянского населения в руках помещика, — сношения эти могли происходить только через того же самого помещика.

Что же касается до запрещения свободного перехода, то этим отменялось старое постановление ракоцского рейхстага (1298 г.), гласившее, что крестьянин имеет полное и неограниченное право по усмотрению покидать землю помещиков. О важности такого запрещения распространяться незачем, достаточно припомнить, что оно есть главный признак, входящий в понятие о крепостном праве.

Правда, при Сигизмунде, в 1397 г., право свободного перехода возвращено крестьянству, но через 62 года снова взято назад (в 1459 г.). XV век как в первую, так и во вторую свою половину переполнен всяческими насилиями: поминутно встречаешься с вопиющими случаями произвольного удержания крестьян членами владельческого сословия. Obergespan постоянно и повсеместно держат руку всемогущего дворянства, что особенно рельефно сказывается в их поведении относительно руссин: насилия, чинимые над руссинским крестьянством, остаются совершенно безнаказанными, так что это слишком явное нарушение закона, по которому Obergespan’ы должны защищать руссин от всяких посягательств, вызывает эдикт 1471 г. (короля Матвея Корвина); в силу этого эдикта Obergespan’ам грозит отрешение от должности в случае бездействия власти.

Приводя закон 1471 г., Bidermann оттеняет то обстоятельство, что на крестьян уже смотрят решительно как на имущество помещика, что явствует из текста. Положены были также штрафы в 25 марок серебром за насильственное задержание крестьян, но, конечно, и это не помогло, уже прежде всего потому, что взыскания производить никто не отваживался: все суды были наполнены дворянами, все власти без исключения стояли на их стороне. Легальным образом добиться облегчения своей участи крестьяне не могли; они прибегали как к единственному и последнему средству — к страшному бунту, имевшему своим последствием, кроме бесчисленных казней, полное, решительное закрепощение венгерского крестьянства.

Это восстание (1514 г.) не было первым; глухое недовольство своим положением, раздражение за варварски строгое взыскание девятой части, за удержание крестьян по 5–6 дней на барщине, негодование против возмутительных проявлений произвола помещиков — эти причины не раз и до рокового 1514 г. приводили дело к вспышкам и вооруженным сопротивлениям.

Так, в 1437 г. [34] крестьяне восстали в Седмиградии и летом этого года подвергли дворянские имения опустошению. Никлас Чак, воевода седмиградский, призвав на помощь дворянству чеклеров и саксонцев, двинулся во главе соединенного войска против восставших; но людей, у которых все отнято, испугать трудно: произошла кровавая битва, крестьяне сражались с мужеством отчаяния, и исход битвы оказался нерешительным; прибегли к соглашению, по которому девятая часть должна была взиматься справедливо, по правильному расчету земли и имущества; крестьянин должен был отбывать барщину (robotten) лишь 3 раза в неделю, и закон 1298 г. должен был исполняться в точности, т. е. помещик ни под каким видом не должен препятствовать свободному переходу. Конечно, когда волнение утихло и опасность миновала, соглашение это потеряло всякую силу и значение, а право перехода, как уже было упомянуто, вскоре (1459 г.) было уничтожено. Вообще в это время полного падения королевского авторитета и бессилия городов мы вправе признать в Венгрии одну лишь реальную власть, именно власть поместного сословия, для которого все органы государства служат угодливыми и беспрекословными орудиями. Нет того нравственного или материального насилия, на которое не отважился бы помещик, и нет той обиды, которой крестьянин не должен был бы опасаться со стороны господина. Не следует забывать, что в XV столетии весьма популярным и любимым занятием дворян был разбой [35] в точном смысле слова; можно себе представить, как мало различали крестьянскую собственность от своей люди, грабившие на больших дорогах проезжих и знавшие, что то же самое они могут делать с собственными крестьянами совсем уже без риска. Неоднократно подтверждаемое и отменяемое право перехода на другие земли было фактически совершенно утрачено благодаря главным образом патримониальному судопроизводству [36], которое делало в спорных случаях помещиков судьями в собственном деле, в редких случаях жалоб крестьяне получали формальное приказание повиноваться воле господина, да и самые-то жалобы стали делом далеко не безопасным.

Неудивительно, что на такой почве могло подготовиться страшное восстание, превзошедшее своими размерами все частичные вспышки XV столетия. То была так называемая война куруцов (Kuruzenkrieg), разразившаяся в 1514 г. Помещичье землевладение, эта почти исключительно тогда господствовавшая форма капитала, по выражению Лоренца Штейна [37], подверглась сильному нападению, но дворяне вышли из столкновения победителями и восставшие жестоко поплатились за неудачную попытку избавиться от своего невыносимого положения.

Благоприятные внешние обстоятельства, всегда необходимые (помимо, конечно, глубоко лежащих внутренних причин) для интенсивности массовых движений, представились в 1514 г, В этом году неудачно баллотировался на папский престол кардинал венгерец Томас Бакач (Thomas Bacacz). В вознаграждение за понесенную неудачу его назначили папским легатом для всех христианских стран восточной и северной Европы. Еще будучи в Риме, он получил из Венгрии известие, что султан Селим начал снова опустошительные набеги, временно было прекратившиеся. Тогда Бакач испросил у папы разрешение проповедовать крестовый поход против турок в тех краях, на которые простирались его легатские полномочия. Папа согласился, и Бакач вернулся в Венгрию уже с буллой о крестовом походе. Пока все это происходило в Риме, с султаном было заключено трехлетнее перемирие. Король Владислав очутился в очень затруднительном положении: не хотелось нарушать только что заключенное перемирие с таким противником, как султан; с другой стороны, являлся вопрос, что делать с кардиналом, который горячо настаивает на необходимости начать крестовый поход и для пропаганды употребляет все свое огромное влияние в стране? Король собрал государственный совет, где большинство дворянства сразу подало голос за предложение Бакача; лишь очень ограниченное меньшинство поняло, какую тучу собирают их товарищи на свою голову. Предводитель этого меньшинства Стефан Телегди (Stephan Telegdy) произнес речь, которая, но счастью, сохранилась и имеет большую важность по отношению к интересующему нас вопросу как свидетельство современника. Она приведена у Фесслера, и некоторые части ее я позволю себе напомнить [38]. «Из кого будет состоять крестное ополчение? — между прочим сказал Телегди, — из бездомных бродяг, преступников, кормящихся преступлениями и бесчинствами… Не хочу я также отрицать, что крестьяне и сельские люди (Bauernvolk und Landleute) соберутся в огромном количестве под знамена креста, но, конечно, лишь те из них, кто хочет уклониться от работы, избежать наказания или же отомстить господам за их жестокое обращение. А что, если затем дворяне вследствие уклонения крестьян от должных трудов, вследствие оставления полевых работ станут жаловаться, тяготиться уменьшением или даже исчезновением доходности своих земельных поместий, потребуют назад своих ушедших людей? Что, если помещики, чтобы уже не умолчать ни об одной мере, на которую способна их корысть и жестокость, что если помещики ввергнут в узы и оковы оставшихся дома жен, детей и родственников ушедших? Если заставят их изнывать в тюрьме? Кто будет так наивен, чтобы ручаться, что при подобных обстоятельствах крестьяне позволят себя укротить, что возбужденные и вооруженные толпы не бросятся на дворян с целью спасти своих близких? Меч, наточенный против неверных, обратится на венгров, их жен, детей и оросится благородной кровью, от чего да сохранит их господь». Эта выдержка дает нам несколько любопытных указаний на тогдашние обстоятельства. Во-первых, ясно, что сельское хозяйство в помещичьих имениях держалось исключительно крестьянскими принудительными работами, без которых помещикам грозило, по словам Телегди, «уменьшение или даже исчезновение доходности земли». Во-вторых, с культурно-бытовой точки зрения интересно, что помещики еще до 1514 г., с которого обыкновенно считают начало самого мрачного периода истории венгерских крестьян, практиковали в случае надобности такие меры, как сажание подданных в оковы и тюрьмы (притом без различия пола и возраста). В-третьих, многозначительно то обстоятельство, что среди самого дворянского сословия раздавались предостерегающие голоса, шла речь об опасности вооружать для похода крестьян. Такие восстания, как бунт 1514 г., подготовляются не конспиративно; недовольство, подавленная злоба носятся в воздухе, становятся ощутительными для многих. Но для того, чтобы так ясно и верно предсказать событие, нужно, чтобы взрыв казался совершенно необходимым для всех хоть немного проницательных людей, чтобы брожение в низшем слое стало заметно для членов других сословий. О нем, этом брожении, и его возможных результатах стали задумываться задолго до восстания, и этим только можно объяснить, что Телегди говорил о нем как о событии завтрашнего дня, решался даже предсказывать второстепенные подробности (например, в том месте речи [39], где он говорит о соединении восставших с польской и чешской чернью — Volkshaufen aus Polen und Böhmen).

Пророчество Телегди сбылось: много «благородной» и неблагородной крови было пролито в следующие месяцы в Венгрии, но во время заседания совета, долженствовавшего решить вопрос о войне с султаном, никто не обратил внимания на слова оратора, и в конце концов был объявлен крестовый поход против турок в апреле 1514 г.

Для крестьян, изнывавших под тяжким крепостным игом, воззвание к крестовому походу было равносильно неожиданному позволению сбросить с себя этот страшный гнет, и надежда на освобождение увлекла крестьян, как замечает Horwath, гораздо более, нежели обещанное отпущение грехов. Скоро в Пеште собралось около 40 тысяч человек, в Гроссвардине, Вейссенбурге, Калоцце — еще 30 тысяч крестьян, называвших себя куруцами, производя это слово от латинского crux, которое они постоянно в последнее время слышали и с которым привыкли соединять представление о походе [40]. Георг Доца (Georg Dózsa) был назначен начальником крестоносцев. Как раз ко времени горячей полевой работы крестьяне толпами стали покидать имения и уходить в лагерь Доцы. Случилось то, о чем говорил Телегди, и дворяне в точности исполнили все, на что он их считал способными. Кого помещик не успел удержать силой, того заставляли вернуться домой слухи о жестоких истязаниях, которым дома подвергается семья; кто приводился назад с дороги, платился сам варварскими наказаниями. В лагере Доцы все более и более назревало решение начать борьбу не с турками, а с домашними тиранами. Нужно к этому прибавить, что, кроме вестей о помещичьих надругательствах и насилиях, народные толпы возбуждались еще пламенными речами проповедника Лаврентия Мессароса, обличавшего дворянство во всевозможных пороках и преступлениях, в том числе и «в сопротивлении святому делу борьбы с неверными». Налицо было все для доведения до крайних пределов народной ярости; куруцам казалось, что сам бог устами Лаврентия и других духовных лиц, бывших, конечно, на стороне кардинала Бакача, повелевает им идти против своих угнетателей, освободить несчастные семьи от преследований и отомстить дворянству за все его прегрешения. Недоставало лишь в первое время предводителя, но и предводитель скоро нашелся.

Замечательной личностью был Доца; это был один из тех людей, про которых говорится, что в каком бы они сословии ни родились, все равно попадут в конце концов на виселицу. Он был ловок, умен, безумно храбр, способен на быстрые решения, на отчаянный риск. Слава о его невероятной храбрости давно уже шла в народе; теперь она приковала к нему взоры всех собравшихся под его знамена куруцов. Доца решил, что настало время освободить страну от угнетения ее дворянством и привести в исполнение некоторые личные свои замыслы, и объявил себя на стороне восстания. Началась страшная война. Народ разорял помещичьи усадьбы, избивал их самих, пощады не было никому. Дворяне сначала в нескольких стычках одержали верх над нестройными массами куруцов, но Доца с ядром армии восставших атаке пока не подвергался. Он остановился на мысли занять какой-нибудь укрепленный пункт, который бы сделался операционным базисом для восстания, и произвел с этой целью нападение на Чегедин, но безуспешно, затем двинулся к Чанаду, разбил стоявших там графа Батория и епископа и взял крепость. Отсюда он разослал по стране прокламации, в которых объявлял, что дворянство должно быть истреблено совершенно; рисовал при этом яркими красками все проявления той страшной тирании, которой ознаменовали себя помещики в своих отношениях к крестьянам; наконец, провозглашал отмену королевского достоинства [41]. После этого куруцы стали свирепствовать еще более; все дворянские имения вокруг Чана да были подвергнуты опустошению, а владельцы их перебиты. Едва спасшийся Баторий кое-как укрепил Темешвар, как туда действительно вскоре двинулись и куруцы. Осажденный Баторий просил помощи у графа Заполья; для положения тогдашних дел характеристично, что он должен был умолять Иоанна Заполья забыть семейную вражду и помочь ему, точно будто это было милостью, а не обязанностью Заполья как генерала той же армии, в которой служил и Баторий. На второй месяц осады Заполья явился на выручку; произошла битва, в которой куруцы потерпели поражение и бóльшая часть их была перебита преследовавшими победителями во время бегства. Сам Доца был взят в плен и варварски замучен вместе с массой своих товарищей; среди страшных терзаний он не испустил ни одного стона и умер, возбудив невольное удивление своих палачей [42]. В лагере побежденных были найдены и преданы голодной смерти жены и дети куруцов; колесования, пытки, казни длились без конца. Испробовано было все, что только могла сделать человеческая изобретательность в области истязаний и пыток. Вскоре были уничтожены и мелкие, бродившие там и сям, шайки куруцов, и в конце того же страшного 1514 г. королем был созван в Офене рейхстаг. Этот рейхстаг поистине может быть назван, если употребить выражение более близкого к нам времени, chambre introuvable для дворянства, далеко еще не утолившего жажды мести, несмотря на все страшные кары, постигшие восставших. Вот меры, санкционированные этим собранием; каждый крестьянин, обладающий двором, который приносит 3 дуката дохода, должен 1 дукат отдавать помещику; взнос девятой части распространяется уже на все произведения земли [43]; барщина увеличивается на один день против прежнего [44]; назначаются штрафы за убытки, понесенные дворянскими имениями во время бунта, и общая сумма штрафных денег была распределена между всеми деревнями, принимавшими хотя какое-нибудь участие в бунте. Рейхстаг был, очевидно, того мнения, что не все крестьянство повинно в страшных событиях 1514 г.; это явствует из той статьи декрета, где говорится о наказании виновных [45]; однако на деле различие это очень часто упускалось из виду исполнителями.

Впрочем, из других пунктов того же самого декрета ясно, что законодатели вели себя так, как обыкновенно ведет себя политическая партия или социальная группа на другой день после победы, если она к тому же ожесточена упорным сопротивлением. Декрет 1514 г. продиктован был страстью, и логика поэтому в нем совершенно отсутствует; мы везде видели по 13-й статье, что между крестьянами предполагаются и невинные люди, что рекомендуется оставлять последних в покое. Между тем в следующей же статье говорится [46], что за свои преступления все крестьяне в государстве теряют ту свободу, которую еще признавал за ними закон, и остаются у своих помещиков в вечном, наследственном рабстве.

Другие статьи также сильно ограничивают гражданские права всего крестьянства. Этот пример непоследовательности законодателей интересен для характеристики их настроения, от которого зависела судьба венгерского земледельческого класса в эти дни. Право свободного перехода, много раз отнимаемое, подтверждаемое и нарушаемое в предыдущем столетии, было окончательно уничтожено; земледелец стал надолго крепким земле, рабом помещика, его вещью, скотом, по выражению Горвата. Крестьяне вскоре были даже выключены из понятия о венгерской нации, несмотря на то, что как раз к этому времени на них были возложены, как увидим, новые общегосударственные тяготы.

Закрепощение было окончательно приведено в систему в знаменитом Tripartitum — уложении, составленном королевским протонотариусом Стефаном Вербецци. Это уложение было обсуждено и принято законодательным собранием и утверждено королем Владиславом. Tripartitum, говорит Бидерман, нанесло смертельный удар национальному существованию венгерских руссин, а, по признанию сербских историков Бранковича и Раича, появление этого уложения имело те же последствия по отношению к венгерским сербам. Главной причиной популярности и быстрого распространения Tripartitum были некоторые характеристические его особенности. Tripartitum выделяет из населения Венгерского королевства собственно нацию, под которой понимаются исключительно дворяне, от остальных классов (Plebejn, как они там названы). Что касается до руссин, то знатнейшие из них вошли в состав дворянства, остальная масса разделила участь венгерских крестьян, т. е. была обращена в безгласных и бесправных крепостных людей. Пастухам же руссинским оставалось либо выселиться из страны, либо сделаться крепостными дворян, к которым уже перешла в это время лично принадлежавшая прежде королю выгонная земля, и образовать по примеру своих собратьев «крестьянские общины». Впрочем, они продолжали пользоваться одним преимуществом, которого не было у закрепощенных в это время членов оседлых скультециальных общин, именно — они удержали за собой свой особый автономный суд (конечно, по специальным делам своего сословия); эти суды — Hirtengedinge — держались довольно долго: еще в 1733 г. руссинские пастухи творили свой суд в Попраде [47]; Hirtengedinge обладали также и некоторой долей полицейской власти.

Итак, все руссинские вольности и привилегии исчезли и были позабыты, так же как и остаток свободы, которой пользовалось прежде и остальное крестьянство Венгрии. Что касается специальной роли Tripartitum в деле закрепощения крестьян, то мне кажется, что творение Вербецци сделало в истории венгерского крестьянства то же, что сделали Bauernordnungen XVI и XVII вв. в Германии, т. е. осуществило (вместе с декретом 1514 г.) и окончательно кодифицировало ту теорию, которая давно была уже властительницей дворянских дум, — теорию, по которой все Hörige и другие категории земледельческого класса должны были стать крепостными поместного сословия. Недаром Tripartitum пришелся так по вкусу всемогущему дворянству, недаром так усердно переводился и пропагандировался. Статьи [48] Tripartitum о крестьянском состоянии надолго сделались государственными законами, регулировавшими отношения между крестьянами и помещиками, если только тут уместно слово регулировать. Эти отношения получили совершенно определенный характер; крестьянин есть вещь (res) помещика и обязан перед ним безусловным повиновением и выполнением всех своих бесчисленных повинностей. В случае ослушания он подвергается самым суровым наказаниям.

«Со стонами и слезами» [49] обрабатывал крестьянин поле своего господина; возрастающая роскошь магнатов и вообще владельческого класса страшным бременем ложилась на единственного производителя-земледельца; даже мелкие поместья исчезали, так как в те времена имущество далеко не было обеспечено от любостяжательных и всемогущих магнатов; все более и более распространявшаяся подкупность и угодливость судей и администраторов немедленно легализировали всякое правонарушение, раз оно было учинено богатым и знатным магнатом или прелатом. Ввиду этого мелкие землевладельцы старались избавиться от своих участков путем продажи и переезжали в города, иные закладывали поместья и с полученными деньгами являлись ко двору. Насколько можно судить по отрывочным сведениям, земля сильно упала в цене, а предметы первой необходимости повысились. Так, например, четверть овса стоила в 90-х годах XV в. всего 5 пфенингов серебром, а в 1526 г. уже 25 пфенингов серебром. При таком страшно быстром возрастании цен на предметы первой необходимости понятны и бесчисленные случаи насильственного удержания крестьян на земле, когда еще существовало право свободного перехода, и истинный, характер постановлений 1514 г., которые были разом и уголовным наказанием, и экономическими мерами. Ясно, что не мог помещик испугаться штрафа в 25 марок серебром, положенного за незаконное удержание крестьян, потому что очутиться летом без рабочих рук для него значило не 25 марками поплатиться, а остаться на зиму без хлеба и денег; ясно и то, что закрепощение — glebae adscriptio — есть первое мероприятие, за которое ухватились законодатели офенского рейхстага, поставленные судьбой в редко благоприятное двойное положение: карателей крестьянского сословия и eo ipso устроителей благосостояния того класса, к которому сами принадлежали. А Стефан Вербецци сообщил всему делу внешний колорит непререкаемой юридической правоты и тем увенчал здание, постройка которого началась за много лет до него и которому суждено было просуществовать еще больше в будущем.

3

Итак, лишенное всех гражданских прав крестьянство, прежние свободные и полусвободные члены которого были теперь уравнены общим рабством, перестало даже считаться частью народа [50]. Права были отняты все; что же касается до обязанностей, то в эту пору на крестьянство была возложена новая тяжелая повинность, стоявшая в тесной связи с изменившейся системой ополчения. До того времени (т. е. до 1526 г.) крестьяне если поступали в ряды войска, то только как принадлежность помещика (Zugehör), обязанного пожертвовать для отечества в минуту необходимости частью своего имущества, значит, в том числе и частью крестьян; но последним не вменялось в личную обязанность являться к набору в определенный срок и записываться в ряды защитников государства и самобытного существования нации, членами которой закон их не признавал. Теперь же, через 12 лет после того, как крестьяне и их потомки торжественно были осуждены на вечное рабство, ракоцский рейхстаг призвал крестьян как сословие к непременному отбыванию военной службы [51]. Конечно, люди эти не могли чувствовать любви к родине, бывшей для них, по выражению Горвата, мачехой, и страшное могачское поражение между многим прочим объясняется и апатией, проявленной большинством венгерской армии в трудную минуту для безжалостного к этому большинству государства. Крестьяне, подавленные непосильными тяготами, которые возлагали на них Grundherr’ы и правительство, не увидели перемены в своем положении до самого царствования Марии-Терезии. Я попытаюсь в этой главе сначала указать на те незначительные по своим следствиям события, которые имели место в этот период в истории венгерского крестьянства, а затем на некоторые проявления протеста короны против помещичьих насилий, протеста, отличавшего Габсбургов, начиная с первого же представителя их на престоле, — св. Стефана.

Из частичных вспышек, происходивших в указанную эпоху, заслуживает упоминовения одна, случившаяся в 1572 г. В самом конце этого года к императору Максимилиану явились ходоки от крестьян поместий Самчедвары и Стубицы [52], принадлежавших одному из знатнейших магнатов Славонии, Францу Таги (Franz Tahy). Они принесли императору самые горькие жалобы на насилия, которые терпят от своего господина. Максимилиан послал для более близкого расследования дела и удовлетворения обиженных крестьян веспримского епископа Стефана Фейеркови и еще несколько доверенных лиц. Уполномоченные прибыли как раз к тому времени, когда Landstände собрались в Аграме, и, вместо того, чтобы самим отправиться в имения Таги и на месте собрать требуемые сведения, императорские посланные велели вызвать в Аграм крестьян, приносивших жалобу императору. Когда те явились, им было прочитано наставление об обязанностях по отношению к помещику и в заключение приказано было от имени императора подчиняться и повиноваться помещику (Unterwerfung und gehorsam). Крестьяне после этого подали письменное заявление, в котором объясняли, что их жалобы уже давно рассмотрены императором, найдены основательными и что уполномоченным нужно только привести в исполнение приговор, а не рассматривать дела вновь по существу, что поэтому они, крестьяне, Франца Таги своим господином не признают и ни ему, ни его потомкам повиноваться не намерены, но охотно подчинятся во всем воле монарха или того, кто будет им назначен. Но тут все дело перешло почему-то в число очередных вопросов, которые должны были рассматриваться собравшимися Landstände. Ясно, что ничего хорошего не могли ожидать крестьяне от собрания, находившегося под влиянием могущественного Таги: жалобщики были объявлены государственными изменниками и поставлены вне покровительства законов. Такое решение довело крестьян до совершенного отчаяния и толкнуло их на ряд поступков, от которых они до того были очень далеки. Самчедварцы принялись возбуждать окрестные деревни к возмущению против дворян, и через несколько недель все крестьянское население между реками Кульпой и Савой присоединилось к восстанию; соседние деревни в Крайне также приняли в нем участие. Предводителем был избран Матвей Губек, известный всем за ярого ненавистника знати. Целый месяц этот «крестьянский король» (Bauernkönig) опустошал страну с обычной в таких случаях жестокостью, но отсутствие выдержки и дисциплины погубило и на этот раз крестьянское дело: в решительный момент во время кровопролитного сражения восставшие дрогнули и побежали. Победители преследовали их и взяли в плен и замучили Губека не менее варварски, чем Георга Доцу за 58 лет перед тем. Во всем этом происшествии характерно как знамение времени поведение Landstände. Эти провинциальные земские собрания чувствовали себя в те времена достаточно сильными, чтобы при всяком удобном случае противодействовать короне в ее стремлениях хотя сколько-нибудь, хоть паллиативно, облегчить участь крестьян. В данных обстоятельствах Landstände произвольно подвели под свою компетенцию дело предпринятой лично императором правительственной ревизии, постановили по этому делу решение, очевидно, прямо противоречившее вероятным поступкам императора в будущем, и этим вызвали сильное народное волнение. Чтобы понять все значение провинциальных собраний, нужно припомнить, что в то время и позже «государственная власть вынуждена была либо ограничивать действие изданных ею же указов в пользу крестьян, либо совершенно отменять их благодаря протестам и энергическому сопротивлению одних только провинциальных земских собраний (Landstände), на которых землевладельцы играли видную роль» [53].

Если принять это в соображение, то ясно станет, что в данном случае поведение Landstände было вполне обыденным и ничего особенно неожиданного для современников представлять не могло. Дело крестьян Франца Таги — только одно из частых и ярких проявлений тогдашней силы местных собраний. Что же касается до самого бунта 1573 г., то он, подобно всем современным и аналогичным восстаниям, не был всенародной войной, а лишь борьбой части низшего сословия, а потому и он, этот бунт, и все такие восстания были, по выражению Лоренца Штейна [54], также осуждены на бессилие, как возмущения рабов в древнем Риме.

Кроме домашних угнетателей и разорителей, крестьяне в это время сильно страдали и от хищнических набегов турок; с целью хотя как-нибудь защитить себя от страшных врагов, крестьяне образовывали даже целые союзы, называвшиеся «paraszt varmegye» [55]; но, конечно, позволительно усомниться в действительной силе этих союзов там, где нередко оказывались бессильными правильно организованные гарнизоны, обладавшие всем тогдашним вооружением. Итак, положение венгерских крестьян в конце XVI в., когда разразилась пятнадцатилетняя война с турками, можно назвать поистине отчаянным. В этом отношении судьба их не изменилась и в XVII в.; через это столетие, так же как через предыдущее, красной нитью проходит бесконечная борьба Венгрии с Портой — борьба, в течение которой крестьяне не могли себя чувствовать безопасными даже во время коротких перемирий: то, что вырабатывалось за 2 дня в неделю, предоставленные земледельцу для работы на себя, нередко уничтожалось вместе с его жилищем при каком-нибудь нечаянном набеге, всегда сопровождавшемся грабежом и поджогами.

Но, как сказано, такое бедственное состояние земледельческого класса не раз вызывало протест со стороны монархической власти; протесты эти оставались в общем гласом вопиющего в пустыне вследствие положения самих государей, сильно ограниченных во власти вольностями и привилегиями дворянства и обязанных даже в XVIII в. давать клятвенное обещание ни в чем не нарушать исконных венгерских законов. Тем не менее протест время от времени раздавался, и так как это было единственной в то время оппозицией против насилий, чинимых поместным сословием, то мы остановимся на ее проявлениях.

В начало своего царствования император Фердинанд I выразил робкое и скромное желание улучшить обращение землевладельцев с крестьянами. Дворяне, конечно, не хотели о том и слышать, и в 1542 г. Фердинанд в послании к Саросскому дворянскому собранию должен был отказаться от своих намерений [56] и ограничиться лишь приказанием, чтобы чиновники-управители лучше обходились с крестьянами на тех венгерских землях, которые принадлежали ему лично как Grundherr’y. Но этим дело не кончилось. В 1547 г. император предложил [57] рейхстагу возвратить право свободного перехода крестьянам, ссылаясь на то, что все бедствия и поражения, которые понесла в последнее время страна, посланы, по его мнению, самим богом в наказание за угнетение земледельческого сословия. Рейхстаг принял предложение императора, но исполнено оно не было, хотя Фердинанд, внося его на обсуждение, был, очевидно, уверен в том, что закон войдет в силу тотчас по своем утверждении; такое впечатление производит тщательная разработанность этого декрета. К приведенной 26-й статье его прибавлены были еще три; одна из них [58] установляла порядок, которого должен был держаться крестьянин, желающий перейти из одного поместья в другое; он был обязан известить сначала своего будущего хозяина, а затем комитатского судью; двор и дом выселяющегося должны остаться собственностью господина. Следующие два параграфа назначили штраф в 200 флоринов в случае если кто-либо силой станет задерживать желающего выселиться, и приравнивали даже угрозы к насильственному задержанию, полагая для провинившегося в том землевладельца то же наказание, как и для нарушившего предыдущую статью, т. е. штраф в 200 флоринов. Но, как я уже заметил, эти постановления не получили никогда действительной силы и остались таким же пустым звуком, как и выраженное императором за несколько лет перед тем желание прийти на помощь своим несчастным подданным. Вообще Габсбурги всегда желали облегчить участь венгерского крестьянства, но, но мнению Бидермана, не решались произвести насильственного освобождения крестьян, потому что полагали, что дворянство в благодарность за то будет уступчивее по отношению к разным мероприятиям верховной власти, касающимся так или иначе конституции страны. Конечно, никакой благодарности дворяне никогда за это не выказали, а крестьянами завладели понемногу так, что императоры позже, в XVII в., уже не могли иметь к ним прямого касательства, и, по словам историка, «солнце королевской милости никогда уже не освещало крестьянина прямо, но только через призму дворянской скорлупы» [59]. Во второй половине XVII столетия хотел также помочь крестьянству и Леопольд, но к концу правления отступил от своего намерения, не желая вооружать против себя поместное сословие. Для того чтобы получить правильное представление об истинном положении венгерского крестьянства, Леопольд пользовался военными комиссарами (Kriegskommissäre); но даже он, император Леопольд, человек, проведший всю свою жизнь в борьбе с венгерской знатью, не решился на более действенное участие в судьбах сельского населения, чем только рассылка по Венгрии комиссаров и собирание сведений о положении крестьян. Вообще все бесконечные перипетии борьбы императорской власти с венгерскими магнатами вплоть до самого Сатмарского мира в 1711 г. не имели ровно никакого благотворного влияния на судьбу крестьянства [60]. Впрочем, у Габсбургов чувство жалости к несчастному венгерскому крестьянству нередко встречалось с неприязнью к его религии: крестьянин был угнетен, забит, жил впроголодь, но вместе с тем он был протестант, которого надлежало всяческими мерами возвратить на путь истины; нужно заметить, что второе чувство (неприязнь к религии) обыкновенно оказывалось сильнее первого (жалости). Этим объясняется та непонятная без того верность, с которой крестьяне во время распрей императоров с магнатами всегда становились на сторону последних [61]: религиозные притеснения и преследования заставляли венгерского крестьянина защищать своего жестокого, но единственного господина. В законодательстве Леопольда мы не находим никаких следов, по которым можно было бы заключить о твердом желании настоять на своем; относительно мадьярского крестьянина им не было сделано даже того, что он нашел возможным сделать для собственного австрийского, т. е. не было вменено в обязанность помещику «не обременять барщиной крестьянина и не препятствовать ему заботиться о собственном пропитании» [62]. Итак, между весьма многими другими причинами нерешительность верховной власти по отношению к венгерскому крестьянскому вопросу нужно приписать и тому, что Sugenheim называет близоруким фанатизмом Габсбургов (Kurzsichtiger Fanatismus Habsburgs).

Карл VI может быть назван провозвестником наступления лучших времен для венгерских крестьян. Он установил фактический контроль над взиманием податей с крестьян; для определения истинной платежной способности населения по деревням были рассылаемы и те Kriegskommissäre, которыми пользовался еще Леопольд, и новые должностные лица, 10 провинциальных комиссаров, которые обязаны были следить за правильной и равномерной раскладкой податей и в особенности за тем, чтобы повинности по отношению к помещикам не смешивались с общегосударственными [63]. Хотя институт этот был введен с согласия венгерских Landstände, однако назначение комиссаров было предоставлено венскому Hofkriegsrat’y: вообще же их можно причислить ко второй группе органов королевской власти (определению, предложенному историком венгерского государственного права — Вирошелем), и к тому именно подразделению этой второй группы, под которое подходит обязанность защищать подданных именем монарха от всевозможных притеснений со стороны землевладельцев королевства [64]. Замечательно также желание Карла, чтобы в вице-графы (vice-gespan) выбирались люди «некорыстолюбивые и не бедные», а потому и независимые [65]. Но, конечно, на практике это желание осталось неисполненным: vice-gespan по-прежнему во всем оставались ставленниками своих избирателей-помещиков; что же касается до их нравственных качеств, то позволительно, разумеется, думать, что и после декрета 1723 г. личная этика vice-gespan была так же далека от идеала, как и до издания этого закона.

Нужно вполне согласиться с теми, кто держится убеждения, что эта статья осталась лишь pium desiderium (см. Bidermann. Цит. соч., стр. 101; Das blieb freilich ein frommer Wunsch). Делал император Карл и попытки урегулировать отношения крестьян к владельцам, но ввести в Венгрии Urbarium, как это он сделал относительно Славонии, не решился [66]. Попытки эти относятся: к 1715 г., когда была предпринята перепись податного населения, причем обращалось внимание и на экономическое положение массы; к 1720 г., когда был издан Patent, регулировавший взимание с крестьян податей; к 1728 г., когда Карл наконец предложил вопрос об урбарии на обсуждение венгерскому ландтагу; проект был принят очень неблагосклонно, к императору посылали даже депутатов с просьбой, чтобы он взял назад свое предложение.

Итак, когда умер император Карл VI, венгерское крестьянство находилось в таком же страшно тяжелом и подавленном положении, как и до его царствования. Ничего не было сделано, попытки пока оставались только попытками, не оказывавшими никакого влияния на жизнь, да и предъявлявшими свои права на такое влияние очень робко и неуверенно.

4

Восемнадцатый век был для Венгрии веком борьбы центральной власти с дворянством и его сепаративными стремлениями, и опыты крестьянской реформы, произведенные Марией-Терезией и в особенности Иосифом II, определяются в значительной степени желанием венского правительства возвысить престиж и увеличить политическое могущество государства в ущерб значению магнатов и дворян. Это направление правительственной мысли было общо в большей или меньшей степени всей тогдашней Европе, по крайней мере тем странам, где борьба государства с дворянством не была еще так бесповоротно и положительно закончена, как то имело место, например, во Франции. В Венгрии борьба эта, особенно обострившаяся в царствование Иосифа II, должна была выйти очень напряженной и трудной для центральной власти: редко где дворяне были так сильны и, по закону, и по обычаю, редко где они были так резко и решительно отделены всякими правами и привилегиями от остальных категорий населения.

Уже это одно сделало бы борьбу тяжелой для носителя монархической власти, даже если бы он был кровным венгерцем, управлявшим страной из коренного венгерского города; но ведь дело обстояло совсем не так: Венгрия управлялась чужеземными государями, проживавшими, несмотря на многочисленные приглашения, адресы и обещания, в Вене и оттуда присылавшими свои распоряжения; за каждым их шагом Landstände следили ревниво и подозрительно, в каждом мероприятии стараясь видеть стремление к нарушению исконных вольностей нации (а мы уже видели, что понималось под словом «нация» со времен Стефана Вербецци). Автономия Венгрии была далеко не призрачна; клятва, которую еще и в XVIII в. приносили императоры, вступая на венгерский престол, исполнялась неукоснительно. В своих стремлениях сломать силу поместного сословия и амальгамировать Венгрию с Австрией венское правительство 80-х годов прошлого века натолкнулось на препятствия, оказавшиеся по времени неодолимыми. Но это произошло уже тогда, когда борьба обострилась; в течение же царствования Марии-Терезии она шла скрыто и не прорывалась так сильно и шумно, как впоследствии при сыне императрицы.

Реформы в Австрии не принадлежат ни к одному из двух чистых типов реформаторского движения XVIII в., которые теперь различаются в этом движении [67]: ни к тому, который характеризуется главным образом желанием расширить и усилить центральную власть, ни к тому, который отмечен стремлением применить на практике новые экономические теории. Реформа в Австрии совершалась при взаимодействии этих двух течений. Видеть прочную единую центральную власть, утвердившуюся на обломках всякого рода областных автономий, было действительно мечтой, целью и смыслом жизни такого человека, как Иосиф II; но тут с личными влечениями императора совпадали некоторые черты учения физиократов, и тем с большим жаром ухватился император за новую доктрину, в которой находил теоретическое обоснование и оправдание своих заветных дум. Восемнадцатый век вообще был веком быстрого и непосредственного приложения к делу вырабатывавшихся человеческой мыслью идей и идеалов. Насколько прочно прививались эти идеи, много ли из них и что именно действительно сейчас же вошло в жизнь и не было взято назад, сколько вынужденных и добровольных, венценосных и простых ренегатств видел этот век — другой вопрос. Но никогда, кажется, так лихорадочно быстро не переходили иные идеи в действительность, как тогда; никогда «идеология», столь гонимая и презираемая впоследствии большими и маленькими наполеонами разных стран и народов, не имела такого решительного и зачастую непосредственного влияния на направления правительственной мысли в Европе, как в это время.

Что касается интересующего нас вопроса, то нужно заметить, что хотя реформаторские попытки как Марии-Терезии, так и ее сына имели место уже во второй половине XVIII столетия, но для императрицы новые экономические теории еще не были одним из стимулов к деятельности на поприще крестьянской реформы, в то время как Иосиф уже находился под несомненным влиянием учения школы Кене. Иначе говоря, по характеристическим своим признакам реформа Марии-Терезии принадлежит еще к первой половине XVIII в., когда государство, почуявшее свою силу, пожелало изменить отношения между крестьянами и поместными владельцами, причем эти благие желания постоянно перепутывались со стремлениями обеспечить интересы фиска и уменьшить затруднения государственной казны; реформа Марии-Терезии имела также одним из источников гуманное сердце императрицы, но о влиянии нового движения экономической науки тут, кажется, говорить еще нельзя; реформа же Иосифа II принадлежит уже ко второй половине XVII в. не только хронологически, но и по самым существенным признакам. Деятельность Иосифа затрагивает такую массу самых разнообразных вопросов, что исследование ее результатов выходит далеко за пределы настоящей работы.

* * *

Царствование Марии-Терезии могло бы быть разделено в венгерской истории на два периода. В течение первого императрица 3 раза созывает Landstände, совещается с ними по всем важнейшим вопросам управления, и конституционная жизнь страны продолжается совершенно нормально. Кончается этот период 1764 г., после которого положение дел изменяется: Мария-Терезия вступает на путь административных реформ; Landstände, несмотря на настойчиво и часто выражаемое дворянством желание, не собираются, и венское правительство правит Венгрией как австрийской провинцией, ничем от других не отличающейся; автономия страны не играет никакой роли, и коренные начала государственного права не осуществляются. Этот второй период длится до самой смерти императрицы. В эпоху 1764–1780 гг. вся конституционная машина Венгрии оставалась в бездействии, хотя правительство и не посягало на ее целость и неприкосновенность; это время можно было бы, кажется, сравнить, разумеется mutatis mutandis, с эпохой Тюдоров в Англии, когда государственные начала оставались так же неприкосновенны и так же бесчисленны. Впрочем, недовольных в описываемое время в Венгрии было гораздо больше, нежели в Англии XVI столетия. Реформы Марии-Терезии отличались социально-экономическим характером и затрагивали имущественные интересы многочисленного и влиятельного сословия, так что без сильных, хотя бы и скрытых, протестов обойтись не могли; к несчастью для крестьян, сила этих протестов оказалась впоследствии на деле далеко не призрачной. Однако дальше известной границы смелость действий Марии-Терезии не простиралась, и, как уже сказано, de jure конституция страны осталась без всяких перемен; когда же позднее Иосиф II попытался приступить к ломке частей старого автономного устройства страны, он на горьком опыте убедился, что правящий класс там еще слишком силен и что его политика по отношению к Венгрии есть колоссальное недоразумение. Но этому разочарованию предшествовали и первые годы царствования императора и еще раньше правление его матери, когда была приведена в исполнение крестьянская реформа в Венгрии.

Первые 24 года царствования Марии-Терезии прошли в истории крестьянского вопроса в Венгрии бесследно. Императрица не решалась на внесение проектов об улучшении быта крестьян потому, что считала себя слишком обязанной дворянству за услуги, оказанные им в первое критическое время ее правления [68]. На заседаниях первых двух рейхстагов, созванных ею, о крестьянах речи еще не было. Только в рейхстаге 1764 г. правительство предложило несколько мер для улучшения быта крестьян и для ограждения их от помещичьего произвола. Императрица, внося эти предложения, выразилась, что домогается принятия их для успокоения своей совести (damit sie ihr Gewissen beruhigen könne). Выслушав проект, Stände разошлись, сохраняя гробовое молчание, а ответ их, переданный императрице 14 сентября того же года, так на нее подействовал, что она хотела распустить рейхстаг и уехать немедленно в Вену; только советы приближенных отклонили ее от этого намерения.

Такая серьёзная политическая неудача обидела Марию-Терезию очень чувствительно. «Этот рейхстаг, — писала она одному знакомому, — научил меня узнавать людей». То было последнее законодательное собрание, созванное Марией-Терезией: с 1764 г. начинается, как сказано, период реформ, совершаемых без участия конституционных властей. Императрица, не спрашивая согласия Stände, проводит меры огромной важности для Венгрии, в том числе и знаменитый урбарий, т. е. кодекс постановлений, долженствовавших облегчить участь крестьянства и определить ясно и точно границы власти помещика и обязанностей сельского населения [69]. Урбарий вводился постепенно, начиная с 1756 г. Вот его главнейшие пункты [70].

Крестьянину возвращается право покидать землю помещика и переходить на другую; перед уходом он должен, однако, предупредить помещика о своем намерении покинуть его землю и выполнить все свои повинности как по отношению к помещику, так и общегосударственные; счеты между господином и уходящим крестьянином производятся в присутствии особого чиновника; после того крестьянину выдается свидетельство, без которого он не может быть принят новым землевладельцем. Дети крестьянина вовсе не обязаны становиться также земледельцами, но вольны выбирать себе занятие по душе сообразно со своими способностями и наклонностями; крестьянин имеет право вступать в брак без позволения господина. За свои заслуги крестьянин может даже достигнуть высших ступеней светской и духовной иерархии, так как не существует более неодолимых препятствий для приобретения им дворянского достоинства.

Первостепенной важности в деле изменения отношений между владельческим и сельским сословиями была также реформа низшей судебной инстанции [71]. Правда, патримониальная юстиция уничтожена еще не была, но сфера ее компетенции значительно сузилась. Помещик остался судьей крестьян в гражданских делах; но если только возникал имущественный спор между крестьянином и помещиком, последний судил уже не единолично (это удобство оставалось за ним веками), а совместно с особым комитатским чиновником. В случае неудовольствия крестьянин получал право апеллировать к комитатскому суду (sedes judiciaria seu sedria). Что касается до уголовных дел, то Мария-Терезия ограничила судебно-карательную власть помещика лишь правом постановлять приговоры по делам о проступках чисто полицейского характера и о нарушении крестьянами правил вводимого урбария. Вообще же в тех делах, которые могли для подсудимого окончиться наказанием, не превышающим 3 дня ареста или 24 удара розгами, помещик обязан приглашать для совместного суждения комитатского судью и присяжного [72]. Этим законом изменялся характер патримониального судопроизводства, как оно было признано венгерским законодательством со времен Людовика Великого [73]. После комитатского суда недовольный может апеллировать к королевскому совету (Statthalterey Rat) и затем к самому государю; для доклада по таким урбариальным процессам при королевском совете с тех пор состояло особое должностное лицо — референт. Недвижимое имущество крестьянина состоит из 1 югера земли для дома, овина и сада, и кроме того дается от 16 до 28 и даже до 36 югеров пахотной земли, смотря по качеству почвы [74] (югер мог равняться в разных местностях 1100–1300 кв. саженей [75]). Для крестьянской усадьбы земля дается в количестве, зависящем от того, к какому классу из пяти, установленных урбарием, относится данное место; критерием для классификации служило относительное плодородие почвы. Вся усадьба может быть разделена на 2, 4, 8 отдельных дворов [76]; дальнейших делений закон не признает. Согнать крестьянина с земли помещик имеет право только в том случае, если он может положительно доказать, что крестьянин не исполняет своих обязанностей по отношению к нему и к государству; но и тогда освободившийся кусок земли землевладелец обязан отдать другому крестьянину, но никак не присваивать. Как воспользовались этим законом на практике венгерские помещики — дело другое. В местностях, где есть виноградники (а таких в Венгрии очень много), крестьянам предоставлено право свободного добывания и продажи вина от праздника св. Михаила до дня св. Георгия [77]. Топливо и строевой лес помещик должен давать крестьянам даром при условии, конечно, что сам владеет лесными порослями; плодовых деревьев крестьянин рубить не имеет права [78]. Для количества дров, отпускаемых крестьянину, определенной нормы не установлено; это признается [79] и самыми позднейшими дополнениями к урбарию, где мы находим также любопытные данные о количестве леса, получаемого кое-где крестьянами. Так, в комитате Sopron, в поместьях князя Эстергази, каждый крестьянин получал в год 6 саженей дров, причем он обязан был сам срубить их и отвезти в деревню. Для этого назначались определенный срок и лесной участок; рубка могла происходить лишь в зимнее время. После рубки крестьянин не имел права [80] уже войти в господский лес без разрешения.

В имении Чактония в Сала деком комитате каждому крестьянину (в 1769 г.) выдавалось по 4 сажени дров (на каждую полную усадьбу; 1/2, 1/4, 1/3 усадьбы, sessionis, получали 2, 1 и 1/2 сажени дров). На пастбище крестьянин мог выгонять свой скот вместе с помещичьим; если раньше между деревенским обществом и помещиком раздела выгонной земли не было, то они пользовались ею сообща [81]. Весьма точно и подробно урбарий определял также размеры барщины (robbottae). Крестьянин обязан был выходить на барщину 52 раза в год, по 1 разу в неделю, с одной (а в некоторых случаях двумя) упряжкой волов, и работать от восхода до заката солнца [82]. Но так как зимой требовать исполнения этого правила нелепо, так как полевых работ нет, то закон предоставляет помещику право настаивать на удвоении барщинных дней (т. е. не одного, а двух дней в неделю) летом в случае особенно спешных работ по уборке хлеба и пр. Но общее число барщинных дней никоим образом не должно превышать 52 в год. За небрежное отношение к исполнению барщины помещик имел право подвергнуть виновного телесному наказанию [83]. Заставить крестьянина внести вместо отбывания барщины известную сумму денег помещик не мог, но по личному соглашению крестьянин имел право уплатить землевладельцу вместо каждого дня барщины 20 крейцеров (эта сумма была установлена как maximum) [84]. Три дня в году крестьянин должен по приказу помещика охотиться, причем добыча принадлежит помещику; в других случаях охота в господских лесах воспрещена крестьянам, так же как и рыбная ловля [85].

В вознаграждение за пользование хозяйским лесом крестьянин должен вырубить и доставить на господский двор 1 сажень дров. Он обязан также доставить туда по разу в год 2 кур, 2 каплунов, 20 яиц и девятую часть всего количества принадлежащих ему овец, коз и пчелиных ульев. Если же у него менее 9 коз, овец и ульев, то он возмещает эту подать денежно: за козу платит в таком случае 3 крейцера, за овцу —4 и за улей —6 [86]; вообще же со всех продуктов сада и огорода помещик получает девятую часть. Из пеньки и льна крестьянин должен отдать девятую часть землевладельцу либо приготовить (из господского материала) 6 фунтов пряжи [87]. За право гнать спирт крестьянин уплачивает помещику 2 гульдена в год.

Кроме перечисленных обязательств, составляющих, по мысли урбария, арендную плату за пользование господской землей, крестьянин ничем с помещичьим двором не связан и имеет право распоряжаться собой и своим достоянием по усмотрению. Он может покупать, продавать и обменивать все, что угодно, и никаких преимуществ в этом отношении никто (в том числе и дворянин) перед ним не имеет. Таковы главнейшие пункты урбария; масса других постановлений его касается порой самых мелких подробностей сельского быта, и когда читаешь урбарий, то чувствуешь, что законодатель боялся пропустить хотя бы самую незначительную черту в повседневных отношениях крестьян и помещиков, если только она поддавалась хоть какому-нибудь урегулированию. Урбарий составлен так, как составляются контракты с людьми, заведомо способными на всяческое ложное истолкование и обход договорных пунктов. Но при подобных обстоятельствах помимо точной редакции закона для успеха дела необходимы честные исполнители, проникнутые духом того законодательного акта, осуществить который они призваны. А в этом отношении начинания Марии-Терезии были обставлены очень дурно. Комиссары венского правительства, которым было поручено вводить урбариальные постановления, оказались в большинстве случаев людьми продажными и при введении урбария руководились той, совершенно верной, мыслью, что получить денежную прибыль возможно лишь с помещиков, но никак не с крестьян, и что сообразно с этим надлежит и действовать. На порученное им дело они смотрели не как на колебание устоев царившего веками безобразного порядка вещей, а как на обыкновенное административное мероприятие, ничем от других не разнящееся; поэтому даже те из них, кто не запятнал себя продажностью, не могли отдаться выполнению своей миссии с тем беззаветным убеждением в благости ее, которое отличало в аналогичных случаях их товарищей по делу в других странах. Они были в Венгрии людьми большей частью чужими и во многом напоминали Kriegskommissäre предыдущих царствований, и ничего удивительного нет в том, что многие из них сочли удобным средством для наживы свои обширные полномочия в стране, где им нужно было лишь отслужить известное время, чтобы затем вернуться к себе, в Вену. Венгерское дворянство нашло в них самых предупредительных исполнителей своих желаний и после некоторых попыток помешать введению реформы повело совсем другую ligne de conduite, стало обнаруживать необыкновенную уступчивость и кротость, так как ясно увидело, что реформа на деле при выполнении ее комиссарами вовсе не так страшна и разорительна, как это могло на первый взгляд показаться. При распределении земли между крестьянами комиссары поступали нередко самым вопиющим образом, благо им дана была возможность à discretion классифицировать землю по плодородию почвы. Вот образчик деятельности комиссаров на этом прибыльном для них поприще. В Теисском округе в Чанградском, Бекешском и Чанадском комитатах крестьянин получал 34–36 югеров земли, да еще 22 югера луга, итого 56–58 югеров, считая югер равным 1200 кв. саженей [88]. В других же местах, где почва была гораздо менее плодотворна и условия земледельческого труда гораздо хуже, в гористых округах, комиссары награждали крестьян 25–38 югерами, и это там, где нередко ливень уничтожал в одночасье труды целого года (как это бывает на склонах гор); повинности же по отношению к земледельцу были одинаковы для крестьян как богатого Теисского округа, так и горных комитетов. Вообще на местные условия внимание обращалось лишь тогда, когда того требовали интересы помещика. Конечно, несмотря ни на что, венгерский крестьянин стал с тех пор наследственным арендатором земли, однако с прошлым не все еще было порвано. Телесные наказания, обязанность крестьянина доставлять на барский двор всякой живности в случае бракосочетания хозяина и некоторые другие характерные черты урбария препятствуют цельности впечатления, которое выносишь из его изучения, и противоречат мысли, что урбарий явился вследствие сознания полной несостоятельности прежнего положения вещей и желания реформировать отношения сельского и владельческого сословий на совершенно новых основаниях. Далее, урбарий произвел нежелательное изменение в судьбе руссин, поселившихся на землях, принадлежавших королю; богатые магнаты, в наследственное владение которых перешли по большей части такие земли, позволяли местами своим крепостным пользоваться лесом и пастбищами [89]. Так, например, дело обстояло на землях магнатов Ракочи, Бетлена, Другета, Телеки и др. В некоторых поместьях крестьяне платили только подати за пастбище (например, около 1200 крестьянских руссинских семейств в м. Мункач и ст. Миклос); со времени же введения урбария все руссины, в том числе и те, которые почти никаких повинностей не несли, были обязаны теперь общеурбариальными податями и барщиной. Для венгерского крестьянства вообще урбарий являлся благодетельнейшим актом, невзирая ни на что, в значительной степени облегчившим им жизнь, но для нескольких тысяч руссинских крестьян он был указом, возложившим на них много таких обязанностей, которых они раньше не знали. Оставались также кое-какие следы и скультециальных общин, но с введением урбария они окончательно исчезли.

Помимо нравственной несостоятельности комиссаров и враждебного, неискреннего отношения к реформе помещиков, была еще одна причина, препятствовавшая полному осуществлению начал, изложенных в урбарии. Бедные, забитые крестьяне, привыкшие с тупым равнодушием относиться к своей судьбе, в течение долгого ряда поколений не видевшие ничего, кроме всяких притеснений и обид, никак не хотели понять истинной цели и смысла вводимых положений и с характерным в таких случаях упорством старались видеть тут желание как-нибудь еще ухудшить их и без того невозможное положение. Чтобы помочь этой беде, Мария-Терезия в 1770 г. издала повеление о том, чтобы во всех деревнях были учреждены начальные училища. Эти школы решено было содержать на обязательные взносы помещиков и духовных лиц, владевших землями, так как те и другие прежде всего воспользуются выгодами, проистекающими от просвещения народа.

Итак, реформа была введена далеко не так, как желал бы законодатель, но все же она осуществилась. Крепостное право уничтожено еще не было, но формы его значительно смягчились. Улучшилось и упрочилось имущественное положение крестьянина; право покидать одно поместье и переходить в другое давало ему возможность переменять слишком тяжелые условия жизни на более легкие. Помещик со своей стороны почувствовал тесную связь собственного благосостояния с благосостоянием и количеством своих крестьян; понял он также, что закон теперь не представляет уже такой надежной почвы для всевозможных правонарушений. Словом, в конце концов урбарий имел благодетельное значение для венгерского крестьянства. Если при всех своих достоинствах он все-таки должен рассматриваться как мера паллиативная, то нужно согласиться, что такие паллиативы всегда могут считаться прямыми, непосредственными предшественниками радикальных преобразований. Мария-Терезия по своей природе не была сторонницей решительных действий там, где можно было, на ее взгляд, обойтись без них. Что она раз признала полезным и важным, она приводила в исполнение тотчас же, как только представлялась к тому возможность, но в области мысли ей недоставало той смелости, которая отличала ее сына. Так было и в вопросе о веротерпимости, когда она высказала мысль, что не может потерпеть, чтобы каждый ее подданный выбирал себе религию «по своей фантазии» (nach seiner Phantasie); так было в крестьянском вопросе.

Императрица в принципе признавала факт существования крепостного права законным и нормальным. Она полагала, что нельзя уничтожить крепостной зависимости, «так как нет на свете государства, где бы не было различий между господином и подданным-крестьянином; освободив крестьян, можно только лишить их узды, а помещиков сделать недовольными» [90]. Она не в силах была отрицательно отнестись к факту, общему всей современной Европе, ради идеала, выработанного философами просветительной эпохи и передовой фалангой деятелей науки — физиократами. Она обладала умом практичным, легко схватывающим конкретные явления и уловляющим их причины, но в ней не было способности, которой одарен был Иосиф II, способности воспринимать чужие мысли, перерабатывать их, выбирать из них то, что покажется хорошим, доходить до последних логических выводов известной мысли и уже с силой и твердостью убежденного человека идти напролом к осуществлению своей цели.

Есть честные гуманные люди, которые побуждаются запросами совести и стремятся воздействовать известным образом на среду, в которой им привелось жить; но при всех своих реформаторских стремлениях они все время вращаются в цикле идей, которые не имеют ровно ничего опасного для существующего строя или несовместимого с его главными основами. Эти идеи уже широко распространены и только как бы ждали хорошо настроенного, благородного и к тому же, конечно, власть имеющего человека, чтобы облечься в плоть и кровь. К таким идеям принадлежала в половине прошлого века мысль о необходимости облегчить участь земледельческого класса; к таким людям относится Мария-Терезия.

1896 г.

Чарльз Парнель

Страница из истории

Англии и Ирландии

Эпоха Парнеля, столь близкая хронологически и столь отдаленная в моральном отношении, отошла в область истории. Глубокое затишье, царящее в англо-ирландских делах теперь и обещающее продолжиться еще значительное время, наступило не сразу после смерти Парнеля. Когда билль Гладстона об ирландском самоуправлении был в 1893 г. отвергнут палатой лордов, весьма многие (в том числе и сам покойный вождь либералов) думали, что возникнут серьезнейшие осложнения в парламентской и внепарламентской жизни, что на сцене явится снова парнелизм в той или иной форме. Но эти опасения не сбылись. Все глуше становились голоса гомрулеров, все тише и бесцветнее делалось аграрное движение, все спокойнее и увереннее действовало английское правительство и все небрежнее и невнимательнее стало относиться к Ирландии английское общественное мнение. Билль 1893 г. оказался последним отголоском деятельности Парнеля; как только эта попытка была отбита, на новые уже никто не отважился.

Повторятся ли опять в ирландской истории 80-е годы, мы не знаем; с уверенностью можно сказать только, что новое движение сможет черпать для себя в истории парнелизма целый ряд самых поучительных и верных сведений. И если деятельность Парнеля навсегда сохранит живейший практический интерес в глазах тех, которые явятся его продолжателями, то не менее интересен этот человек также для всех, кого занимают проблемы об исторической роли индивидуальной личности, о ее месте в общем ходе социальной эволюции. Глубокое и хроническое расстройство Ирландии в экономическом отношении, расовый антагонизм и необыкновенная яркость социальных контрастов в этой стране — вот какие силы создали благоприятную почву для деятельности Парнеля и дали этой деятельности смысл и цель. Но если мы спросим себя, каким образом представитель интересов маленькой обнищалой провинции мог 15 лет бороться с государством, у которого более 350 миллионов подданных, то мы должны будем приписать Парнелю, и ему одному, честь исполнения этого, по-видимому неосуществимого, предприятия. Если был когда-нибудь деятель, который использовал для своих целей все средства, бывшие в его распоряжении, то таким деятелем является Парнель. Все, что только может сделать индивидуальная воля, и все, что только может придумать ум государственного человека, было им сделано и придумано. Биография Парнеля представляет общий интерес, потому что она вполне ясно показывает, на какой предельной черте необходимо останавливаются все усилия разума и порывы чувства, как бы ни были они велики и широки, если только реальные общественные силы не могут доставить им достаточной поддержки. Удивительно не то, что парнелизм остался безрезультатным, а то, что он больше десятилетия держал в напряжении всю Англию, и ключом к некоторому объяснению этой загадки всегда останется биография ирландского лидера — и она одна.

1

Отец Парнеля был англичанин и протестант; его предки выселились из Англии в Авондельский округ, в Ирландии. За свое долговременное пребывание в Ирландии Парнели близко сошлись с ирландским населением, которому были чужды и по расе, и по крови, и снискали себе искреннюю любовь аборигенов их округа. Отец Парнеля, сэр Джон, путешествуя по Соединенным Штатам, встретился там с мисс Стюарт, дочерью американского вице-адмирала, и женился на ней. От этого брака и родился в Авонделе 27 июня 1846 г. Чарльз Парнель. Детство мальчика до 6 лет протекло в доме родителей в Авонделе; когда ему исполнилось 6 лет, его отдали в школу к некоему Бартону, в Англии. Здесь он окончил свое среднее образование и поступил в университет. Каковы могли быть в эту пору его политические симпатии, сказать трудно; он был очень скрытен и ни с кем не делился своими мыслями. Впоследствии он говорил, что еще в раннем детстве стал врагом своего народа — англичан — и другом чуждых ему ирландцев по следующему поводу.

Жил в Авонделе старый дворник, с которым маленький Парнель очень подружился и который часто занимал его своими рассказами. Старик помнил еще, как в 1798 г. ирландцы, выведенные из терпения религиозными притеснениями и голодом, восстали против английского владычества; помнил он также и страшное усмирение бунта. Об одном из эпизодов усмирения он рассказал Парнелю[1]. Какой-то инсургент был взят в плен и приговорен к засечению до смерти. Распоряжавшийся экзекуцией полковник велел бить привязанного к телеге пленника по животу, и тот погиб после страшных мук, все время умоляя сжалиться над ним и покончить разом.

Этот рассказ, по словам Парнеля, и вселил в его сердце ненависть к английскому владычеству. Поступив в Кембриджский университет 18 лет, он провел там 4 года; он не высказывался ни перед кем из товарищей, и нам неизвестно, какой духовной жизнью жил он в это время. После четырехлетнего пребывания в университете Парнель в 1869 г. оставил это заведение, не получив никакой ученой степени. В Кембридже он производил на окружающих впечатление посредственного, ординарного юноши, который интересовался не столько науками, сколько крокетом и всяким другим спортом.

В 1867 г. только произошло событие, которое оказало громадное влияние на всю его жизнь и, по мнению близких, окончательно определило общий характер его политических убеждений. Дело в том, что в 60-х годах в Ирландии поднялось фенианское движение. Начались политические убийства. Правительство при борьбе с фенианством соблюдало полную лойяльность: оно ставило посредником между собой и фениями суд присяжных и заботилось лишь о возбуждении своевременных процессов против членов фенианского общества. Несколько фениев сидело в тюрьме в Манчестере, когда в начале 1867 г. было произведено покушение со стороны их товарищей освободить заключенных; при этом покушении один из часовых был убит нападавшими. Виновные были схвачены, преданы суду [2] и после обвинительного приговора присяжных приговорены к смертной казни. Все они были повешены в Манчестере. Парнель был страшно потрясен этим делом, и сестра его говорит [3], что с тех пор в нем совершился глубокий переворот. Узнав о манчестерских происшествиях, он изменил своему обычному хладнокровию, со слезами бешенства говорил об англичанах и долго не мог успокоиться. Но потом все вскоре вошло в свою колею.

По окончании университетского курса с 1869 г. по 1874 г. Парнель жил в доставшемся ему отцовском поместье около Авонделя и вел ленивую, праздную и скучную жизнь country gentleman. Он был, по отзывам знавших его в то время лиц, типичным английским аристократом и по манерам, и по внешнему виду. Чем он занимался с беззаветной энергией, не щадя своих сил, — это спортом: он плавал, удил рыбу, охотился, катался верхом и проделывал все это в грандиозных, пугающих размерах.

С начала 70-х годов он начинает присматриваться к ирландским делам и вступает в первые сношения с людьми, представлявшими тогдашнее движение. Прежде всего он познакомился с именем Исаака Бьюта, который основал в 1870 г. «общество гомруля» и считался самым выдающимся и многообещающим человеком. Исаак Бьют был деятелем, в политической добросовестности которого никто не имел повода усомниться; что же касается до его убеждений, то он, заседая в английском парламенте, придерживался того мнения, что это государственное учреждение в свое время даст и самоуправление Ирландии и исполнит все желания ирландских патриотов, если только его не раздражать и не пугать. В эти времена, т. е. в середине 70-х годов, ирландских гомрулеров было в парламенте около 60; это число (и само по себе ничтожное) не может быть понято в том смысле, что в нижней палате было 60 человек убежденных защитников ирландского дела: более половины из них принадлежало к английским вигам, голосовавшим обыкновенно против репрессивных мер, когда они предлагались правительством в видах обуздания фенианского движения. Эти 30–35 вигов, примыкавших к ирландцам по частным вопросам, позволяли также надеяться на то, что, когда билль об ирландском самоуправлении будет, наконец, представлен в палату, они, может быть, подадут голос за него. Депутатов-ирландцев, смотревших на свое присутствие в британском парламенте только и исключительно как на средство добиться гомруля, было не больше 30 человек. При таких обстоятельствах Исаак Бьют не видел способа бороться с большинством иначе, как напоминаниями, убеждениями, просьбами временными сделками с отдельными парламентскими котериями. Он был добрый, мягкий человек, действовавший так, как если бы им вполне владела уверенность, что англичане отказываются дать Ирландии самоуправление по какому-то роковому недоразумению, которое нужно устранить, и тогда все пойдет хорошо. Не видя почвы для борьбы в парламенте, не имея охоты предпринять слишком ожесточенную кампанию, этот человек придерживался политики au jour le jour и довольствовался тем, что при всяком удобном случае напоминал нижней палате о своей родине и ее нуждах. Следует еще прибавить, что Исаак Бьют был человек бедный, должен был весь свой век бороться с нищетой, однажды сидел даже (в разгаре предвыборной агитации, когда его присутствие было особенно необходимо) в долговой тюрьме [4].

Маленькая, слабая, серенькая кучка ирландских депутатов, ютившаяся около Исаака Бьюта, являлась представительницей движения в начале 70-х годов. Но если тут отсутствовал целый ряд условий, необходимых для процветания и усиления партийного дела, зато налицо было одно обстоятельство, имеющее большую важность и в парламентской, и в непарламентской жизни: строгая определенность положительного идеала. В 1798 г. в Ирландии произошло восстание, которое было подавлено и окончилось изданием билля 26 мая 1800 г. о так называемой «окончательной унии». Этот билль объявлял Ирландию неотделимой частью Британского королевства и предоставлял стране посылать в английский парламент 32 (избираемых) пэра в палату лордов и 100 депутатов в палату общин. Ввиду того, что из этих 100 человек всегда попадало в парламент более половины природных англичан, живущих в Ирландии, страна считала себя лишенной действительного представительства, и с самого начала XIX в. ирландская партия поставила себе целью добиться отмены (repeal) унии и установления особого ирландского парламента, который бы ведал дела острова и лишь по некоторым, самым общим, вопросам внешней политики был связан с Англией.

Вот главный базис движения в пользу гомруля, которое проходит через все столетие. Бывали времена, когда ирландская агитация вспыхивала так ярко и внезапно, что обращала на себя внимание всего мира; так было в эпоху О’Коннеля, в 30-х и 40-х годах; так бывало обыкновенно во времена кульминации тех голодовок, которые периодически посещают Ирландию. Социальные вопросы здесь тесно переплетались с политическими; в самоуправлении, в гомруле начинали видеть панацею от всех экономических зол; вечный антагонизм кельтической и англо-саксонской рас придавал движению раздраженный, страстный характер, и вот почему борьба из-за гомруля принимала иногда такие грандиозные размеры. Классовый элемент, национальный антагонизм и вполне определенный ближайший идеал — вот те черты, которые сделали борьбу за самоуправление одной из самых кровавых страниц в истории Великобританской империи. Фении, действовавшие насильственным образом против английских лендлордов и чиновников, представляли внепарламентскую сторону движения; как было представлено движение в палате общин, мы уже сказали. Фенианство было противно Исааку Бьюту, который полагал, что оно только раздражает англичан и тормозит разрешение вопросов о гомруле путем положительного законодательства.

2

В 1874 г. должны были произойти общие выборы в парламент; Бьют находился с целями агитации в Дублине, когда к нему явился в один прекрасный день молодой Чарльз Парнель и заявил, что желает баллотироваться в качестве члена ирландской партии и намерен поставить свою кандидатуру в округе Уиклоу. Так как Бьют имел удовольствие видеть молодого человека в первый раз в жизни, то изумлен он был чрезвычайно. Дело в том, что ведь до сих пор Парнель никому в мире ни единого слова о своих политических убеждениях не говорил, политикой совершенно не занимался и вообще до этого времени, т. е. до двадцативосьмилетнего возраста, ни к какому занятию, кроме спорта, пристрастия не обнаруживал; далее, выглядел Парнель английским лендлордом чистой воды и говорил по-английски с тем акцентом, который дается только природным британцам, а нужно сказать, что ирландские избиратели относятся к этому достоинству очень двусмысленно. Но вместе с тем Бьют знал, что и отец и дед Парнеля всегда стояли за Ирландию против ее притеснителей и что это семейство пользуется в стране большим почтением. Кроме того, Парнель был состоятелен, партия могла и не платить ему жалованья, которое получали от нее ирландские депутаты, следовательно, для партийной кассы предвиделась значительная экономия, если бы Парнель был выбран.

Итак, отказать ему в содействии партии не было причин. Исаак Бьют доложил о просьбе Парнеля «комитету гомруля», заведовавшему предвыборной агитацией. Комитет долго не знал, что ему делать с Парнелем, но все-таки решил в конце концов помочь молодому кандидату. На одном из митингов, перед самыми выборами, Парнеля отрекомендовали публике как одного из желательных членов будущей палаты и предоставили ему произнести речь. Тут произошло нечто в высокой мере неприятное и неожиданное [5]. Парнель взошел на трибуну и начал что-то говорить быстро и невразумительно, останавливался, глотал слова, бормотал их про себя и, наконец, измучив аудиторию, остановился на полуслове и умолк. Таков был ораторский дебют нового кандидата. Впечатление он произвел на слушателей самое странное; они недоумевали, как мог комитет рекомендовать им такую бездарность. Через короткое время после митинга произошли выборы, и Парнель был провален огромным большинством голосов.

Эти неприятности — скандал на митинге и неудача на выборах — не уменьшили энергии Парнеля. И то, и другое он перенес совершенно спокойно и объявил, что, как только произойдут какие-нибудь частичные, дополнительные выборы, он опять поставит свою кандидатуру. Случай представился; депутат от округа Мис весной 1875 г. умер, и надо было выбрать нового. Парнель баллотировался и в апреле 1875 г. был действительно избран. Вечером 22 апреля 1875 г. он в первый раз вошел в парламент.

Весенняя сессия 1875 г. была для ирландской партии очень интересна, так как правительство намерено было предложить билль о репрессии (coercion) против фенианцев. Этот законопроект охотнее и чаще назывался «биллем о сохранении спокойствия в Ирландии». В 1872 г. число аграрных преступлений достигло 255, в 1873 г. — 254, в 1874 г. — 263 [6]. На этом основании член кабинета (Биконсфильда) сэр Михаил Гикс-Бич полагал, что следует продолжить и на будущее время исключительные законы для Ирландии и даже увеличить власть наместника. Ирландские депутаты протестовали, но слабо, без всякой системы, каждый от себя, не сговорившись с товарищами.

Через 4 дня после своего вступления в палату, 26 апреля, Парнель произнес по поводу законопроекта свою первую речь [7]. Он говорил в этот вечер замечательно хорошо, так же как в продолжение всей остальной своей карьеры; инцидент на ирландском митинге был первым и последним в его жизни. Говорил он спокойно, громко, ясно, уверенно, без малейших признаков фразерства и как-то сразу заставил себя слушать. «Я удивляюсь, — сказал он, — что по поводу нескольких происшествий в одном ирландском округе нам предлагают установить исключительные законы для всех жителей острова. Нам говорят, что наши английские лендлорды боятся за свое право собственности. Но мы всегда слышим здесь о правах собственности и никогда, ничего не слышим о ее обязанностях…» «Нам говорит г. депутат от Дерри, что даже ирландские арендаторы земли стоят за билль о репрессии. Я не думаю, чтобы ирландские арендаторы настолько погрязли в себялюбии, что согласны жертвовать интересами своей страны выгодам своего класса. Может быть, придет день, когда ирландский арендатор увидит, что я такой же искренний его друг, как, например, г. депутат от Дерри; я это прямо говорю, зная, что арендатору важно обеспечение его земли, но зная также, что корень всех ирландских смут лежит в том пренебрежении и забвении, в котором находятся принципы ирландского гомруля… [8] Нельзя смотреть на Ирландию как на географическую частицу Англии. Ирландия — не географическая частица, а нация».

После Парнеля говорили и повторяли раньше сказанные речи другие члены ирландской партии. Как и следовало ожидать, билль прошел в первом чтении с довольно значительным большинством (155 против 69) [9]; прошел он и в остальных чтениях. Приглядываясь к своим товарищам по делу (с которыми он до сих пор не встречался), Парнель мог заметить следующее. То, что Исаак Бьют называл своей партией, не вполне заслуживало такого громкого титула. В общем людей, именовавших себя «ирландскими патриотами», было от 35 до 40; иногда к ним присоединялись английские виги, однако твердо рассчитывать на это значило бы обнаружить излишнюю доверчивость. Но, как ни мало было настоящих ирландцев, ядра партии, члены этого ядра уже успели между собой перессориться и так эффектно сумели это сделать, что в парламенте посторонние люди уверяли, будто ирландцы друг с другом совсем не разговаривают, а сносятся между собой, когда нужно, через своих врагов — англичан. Кроме того, хотя общий идеал — гомруль — был вполне ясен, но чуть ли не каждый из членов партии в начале 70-х годов имел свою особую практическую программу действий; таким образом, получалось несколько десятков программ. Если мы примем к сведению, что в ежедневной парламентской жизни каждый творец программы следовал ей, и только ей одной, то легко сможем себе представить, как внушительны должны были быть действия ирландской группы для британского парламента.

Кроме всего этого, были еще черты у большинства парламентских товарищей Парнеля, которые отдаляли его от них: Исаак Бьют и много других ирландских депутатов относились к фениям и их деятельности не только отрицательно, но и прямо враждебно. Сам Парнель с фениями близок не был, но с тех пор, как еще во времена его студенчества в Манчестере повесили нескольких фениев, он, не высказываясь до поры до времени прямо относительно их политики, стал упорным врагом всех мер, предпринимаемых против них, и вскоре после его вступления в парламент для всех стало ясно, что фенианство не в нем должно искать своего оппонента. Обусловливалось ли это зарождавшееся сочувствие фанатическим темпераментом, который таился в Парнеле, или впечатлением манчестерских происшествий [10], или соображениями теоретического свойства, или всеми этими обстоятельствами вместе — мы не знаем; достаточно сказать, что эта черточка была подмечена Бьютом и другими ирландскими депутатами — и не произвела на них особенно выгодного впечатления. Фении, со своей стороны, к деятельности таких людей, как Исаак Бьют, относились резко отрицательно, а к Парнелю с первых его шагов почувствовали доверие [11]. Когда в июне 1876 г. Гикс-Бич назвал фениев убийцами, Парнель громко протестовал и произвел тогда в первой раз сильную сенсацию.

Но ни в 1875, ни 1876 г. он не выступал серьезно на парламентской арене; он все присматривался и готовился к борьбе. Вести дело так, как его вели до сих пор ирландцы, представлялось ему бесполезным; ясно было, что никакие просьбы и обращения к парламенту относительно гомруля не приведут ни к каким результатам. Не имея надежды упросить кабинет Биконсфильда сделать что-нибудь для Ирландии, партия не могла и пытаться низвергнуть кабинет уже вследствие своей крайней малочисленности, даже если бы она была хорошо организована. И вот у Парнеля созрел план, которому суждено было осуществиться на глазах всей Европы. Он решил тормозить и останавливать конституционную жизнь страны, пользуясь для этого всеми средствами, какие только дает закон каждому депутату, пуская в ход все пружины парламентской формалистики. Намерение было смелое; привести его в исполнение значило как раз остановиться на той грани, которая отделяет легальные приемы борьбы от революционных. Разумеется, раз ставилась задача систематически затруднять парламентскую жизнь, не могло быть и речи о том, чтобы сохранить добрые отношения с либералами; каждый либерал должен был так же яро восстать против этих замыслов, как сам премьер Биконсфильд.

Исаак Бьют сразу воспротивился плану Парнеля. Правда, обструкция применялась уже раньше несколько раз ирландской партией, но это были отдельные, спорадические случаи, имевшие целью отложить обсуждение неприятного законопроекта, и только; о том, чтобы бросить перчатку в лицо всему парламенту, без различия партий, чтобы открыто стараться дискредитировать палату и создать серьезнейшие осложнения в государственной жизни, о таком шаге ирландцы не думали. В сущности примирения между образом действий Бьюта и новой политикой Парнеля быть не могло. На вопрос: можно ли чего-нибудь ожидать от парламента, если не вызывать его гнева, Бьют отвечал: да, можно, а Парнель отвечал: нет, нельзя. Бьют ничего так не боялся, как порвать с парламентом, а Парнель сознательно на это шел. Ирландцы колебались, не зная, за кем следовать. Пока, в 1877 г., большинство стало на сторону Бьюта; из меньшинства некоторые остались нейтральными, не высказывались, и лишь несколько человек, в том числе некто Биггар, объявили себя на стороне Парнеля. Биггар, который имел полное право называть себя парнелитом до Парнеля, практиковал уже время от времени обструкцию нередко на собственный риск и страх. Теперь, когда обструкция возводилась в систему, он с радостью предложил Парнелю свои услуги и убедил еще нескольких ирландцев в правильности парнелевского метода. Летом 1877 г. началась кампания.

7 июня обсуждался билль о тюрьмах, законопроект частного характера, никого особенно не интересовавший. Парнель придирался буквально к каждому слову докладчика, делал вопросы за вопросами и добился того, что целый день был убит на всевозможные пустяки и билль отложен. Это было обструкционистским дебютом. Сначала в парламенте выражали мнение, что опять дело идет о частичной ирландской обструкции, и только недоумевали, почему вдруг ирландцам захотелось задерживать билль, не имеющий к ним никакого касательства. Но вскоре палата увидела, что она должна считаться не с частичной, случайной обструкцией, а с принципиальной. Почти через месяц после билля о тюрьмах обсуждался проект об изменении военносудных законов. Парнель опять вмешался [12], не дал даже приступить к рассмотрению законопроекта в его целом, бесконечно затягивал прения, и палата, просидев от 4 часов пополудни 2 июля до 7 час. 15 мин. утра 3 июля, разошлась, не приступив к голосованию. Это страшно взволновало парламент. Парнель говорил своим поведением: «Или вы дадите Ирландии гомруль, или не сможете проводить за сессию и четверти тех законов, какие необходимы».

Но делать было нечего: он стоял все время на твердой почве закона. Через 3 недели с лишком после билля о военных судах на очередь стал вопрос о южноафриканских колониях Англии, об отношениях к Трансваалю, который Англия хотела присоединить к своим владениям. Напрасно лорд-канцлер старался поскорее привести дело к концу; напрасно члены парламента громко разговаривали, когда Парнель произносил свои речи; напрасно докладчик был щепетильно точен и ясен. Запросы, недоумения, придирки Парнеля и ирландцев следовали друг за другом длинной вереницей, и конца им не предвиделось. Атмосфера достигла той степени напряженности, когда со стороны даже сдержанных людей мыслимы некоторые эксцессы. Парнель говорил, повторялся нарочно, утверждая [13], что постоянный шум не дает ему толком высказаться, а время шло. Но вот члены палаты стали слушать его внимательнее: он говорил об Ирландии, сравнивал ее с Южной Африкой, о которой шла речь, и приходил к неожиданным выводам. «Мне кажется, — говорил он, — что британский парламент должен раньше привести в порядок свои дела с теми нациями, которые уже ему подчинены, а потом уже приниматься за вопросы о Южной Африке. Мне кажется, что проектируемое образование конфедерации южноафриканских земель составляет лишь часть своекорыстной британской политики. Английское правительство знать не хочет желаний других и совершенно пренебрегает интересами своих колоний. Вы просите теперь, джентльмены, чтобы мы вам помогли и дальше осуществлять эту эгоистическую политику. Нет, я пришел из Ирландии, из страны, которая наиболее полным образом испытала результаты английского вмешательства в ее дела и последствия английской тирании и жестокости, и вот почему я нахожу совсем особое, специальное удовольствие в том, чтобы бороться с намерениями правительства относительно Южной Африки». Все это было сказано спокойно и, как уверяют слушавшие речь Парнеля, бесконечно презрительно. Канцлер казначейства в бешенстве вскочил со своего места и потребовал, чтобы эти слова были внесены в протокол. Парнель целую сессию мешал спокойно работать, задерживал дела, в лицо смеялся над палатой и кончает тем, что осмеливается оскорблять британскую нацию! Канцлер был вне себя. Он сейчас же предложил, чтобы Парнель на 3 дня был исключен из палаты [14].

Парнель, по-прежнему сохраняя ледяное спокойствие, вместо объяснений по существу нашел возможность и из этого инцидента создать предлог для обструкции. «На каком основании, — спросил он, — канцлер до того, как покончен один билль (о Южной Африке), вносит другой (о том, чтобы меня выгнать на 3 дня)? Это против правил!»

Тон его слов и его поведения был так глубоко оскорбителен, что палата, как один человек, возмутилась против него. Но что же можно было сделать? Ведь самые слова Парнеля были строго конституционны: выражать свое мнение никому не возбраняется, и члены парламента за это не ответственны. А за тон, за манеру высказывать свои мысли наказаний нет. Парнель один во всей палате был спокоен; все были измучены физически, взволнованы, а многие потрясены бессильным гневом. Но Парнель мог знать, что ни правительство, ни палата в Англии против закона не пойдут, как бы он ни был не кстати; предложение канцлера было отклонено. Тогда герой инцидента снова поднялся, повторил свои слова об английском своекорыстии, ничуть их не смягчив, и продолжал задавать свои бесчисленные вопросы и затягивать прения. Биггар и еще 5–6 ирландцев помогали ему. Чем больше проходило времени, тем как будто бодрее и свежее становился Парнель. Ночь давно наступила, а дело не подвинулось вперед ни на шаг. В 6 часов утра палата разошлась, ничего не сделав, и билль о Южной Африке отложили на неделю.

Но и через неделю, 31 июля, как только началось заседание, Парнель и Биггар опять стали задерживать обсуждение вопроса [15] придирками к каждой фразе защитников доклада. Стоит прочитать протокол заседания [16], чтобы понять, насколько неисчерпаема человеческая энергия и изобретательна человеческая голова. Окончился день 31 июля, наступила и прошла ночь, и на рассвете Парнель с таким же интересом и такой же бодростью слушал, записывал, интерпеллировал, говорил речи, как всегда. Тогда палата разделилась на 17 групп, и было решено, чтобы каждая группа по очереди слушала Парнеля, а остальные чтобы пока спали. Мера эта была неслыханной в парламентской истории, но Парнель не потерялся: он тут же объявил Биггару, что и они с ним будут спать по очереди; бодрствующий должен говорить и вообще занимать палату. Так они и поступили. Собственно Парнель не пользовался своим правом на отдых; его железная натура выдерживала все. Когда Биггар засыпал, члены палаты бросали на пол тяжелые «синие книги», чтобы разбудить его и не дать отдохнуть [17]. С изумлением жители Лондона прочли [18] утром 1 августа в газетах, что палата еще заседает со вчерашнего дня. Наконец, после 26-часового заседания, не прерывавшегося ни на минуту, билль прошел.

3

Исаак Бьют и многие ирландцы, бывшие на его стороне, негодовали на Парнеля не хуже англичан. Англичане привыкли видеть в Бьюте человека, с которым можно вести дело о гомруле спокойно, не торопясь и без всяких понуждений с той или другой стороны [19]. В свою очередь Бьют понимал, что уж теперь на доброе отношение палаты к ирландцам нечего и рассчитывать. В Лондоне и всей Англии только и было разговоров, что о Парнеле и обструкционизме; результаты законодательного периода сводились к нулю; вопрос о гомруле стал гнетущей злобой дня. Та война, которую Парнель начал против парламента, могла привести или к его победе, или к приостановке государственной жизни, или к коренным изменениям в парламентском уставе, а на такие изменения англичане решаются весьма неохотно. Многих поддерживала еще та мысль, что Парнель одинок или почти одинок в собственном лагере. Взрыв симпатии и сочувствия к Бьюту последовал даже среди тех фракций парламента, которые полагали, что если Ирландия в чем нуждается, то исключительно в законах об усмирении.

Но недолго пришлось парламенту питать эти надежды. И Парнель, и Бьют, и ирландцы-депутаты, все понимали, что на среднем термине между политикой Бьюта и политикой Парнеля остановиться нельзя и что чем скорее будет сделан окончательный выбор, тем лучше. Но если еще между депутатами мог дебатироваться этот вопрос, то в Ирландии он уже был решен. Опять встрепенулась вся страна; опять она переживала старые воспоминания; опять воскресали о’коннелевские традиции. Та глубокая, холодная и сознательная ненависть к англичанам, которая никогда не теряет в Ирландии своей силы и всегда ищет выражения, всех сделала парнелитами, как только весть о летней обструкции долетела до острова [20].

13 августа кончилась заторможенная Парнелем сессия, и он тотчас же уехал из Лондона в Ирландию; 21-го в Дублине был устроен в честь его огромный митинг. Прием был проникнут таким энтузиазмом, что никого, разумеется, не удивило решение митинга: выразить горячее сочувствие новым людям и новой политике. В первый раз после времен О’Коннеля Ирландия снова чувствовала себя силой; и, главное, силу эту Парнель пустил в ход, не тратя ни капли ирландской крови, сохраняя ресурсы страны для иных способов действия. Но мало того, обструкция так же не дала парламенту спокойного существования, как англичане не дают его, по мнению ирландцев, их стране. Кроме злорадного сознания, что Парнель на парламенте вымещает ирландские обиды, дублинские чествователи помнили и повторяли речь Парнеля о Южной Африке и ставили в заслугу тон, которым этот человек говорил в палате общин. И в довершение торжества он был лендлорд, протестант и чистокровный англо-сакс: ирландские националисты могли всему миру сказать, что их положение возмущает не только тех, кто от него страдает, но и людей, имеющих все основания стоять на стороне господствующего класса. Исаак Бьют и его друзья сознавали, что их время прошло. Когда доктор, лечивший больного Бьюта, старался его ободрить, старик отвечал одно: «Нет, мой час пробил, скоро огонь будет потушен». Известия о парнелистских митингах доходили до него одно за другим; всюду сравнивали его политику с парнелевской, и всюду Парнель торжествовал. В несколько месяцев вся Ирландия стояла на стороне молодого депутата, и вскоре последовавшая смерть Бьюта ничего не изменила в положении дел. Парнелиты заявляли, что они ненавидят английское правительство, не уважают его, будут бороться с ним до последней степени и ничего не уступят из своих требований.

Обструкция в парламенте продолжалась своим чередом. В 1878 г. правительство лорда Биконсфильда начало делать первые шаги: был издан закон о народном образовании в Ирландии, совершенно такой, какого желал Парнель. До сих пор «политика кротости» покойного Бьюта не мешала парламенту и правительству оставаться глухими к какому бы то ни было желанию ирландцев; теперь в первый раз осязательно обнаружились результаты парнелизма, и восторг перед Парнелем стал всеобщим.

В это же время, т. е. в 1877 и 1879 гг., началось в Ирландии новое движение, в котором Парнелю также суждено было играть первую роль. Ирландию посетил голод; неурожай картофеля повлек за собой такие страшные бедствия, такую массовую смертность, что население пришло в совершенное отчаяние. Во главе ирландского управления стоял сэр Джемс Лоутер; сэр Лоутер был положительно убежден, что никогда голода не было бы, если бы не агитаторы, волнующие страну и говорящие о голоде. Во всяком случае он держался того мнения, что беспокоить свое непосредственное начальство, лорда Биконсфильда, известиями об ирландских делах и бесполезно, и неловко, и поэтому на все запросы с непоколебимой стойкостью отвечал, что в Ирландии голода нет, а есть некоторый недочет в сборе урожая. Парнель и его друзья открыли глаза английскому обществу на то, что творится в Ирландии, и вызвали сильное движение сочувствия среди самых разнообразных социальных слоев. Голод лишний раз напомнил, что если гомруль необходим и в политическом отношении, и по своим вероятным последствиям для социальной жизни страны, то во всяком случае не мешает, пока самоуправления еще нет, попытаться провести через британский парламент некоторые меры экономического характера.

Михаил Девитт [21], молодой ирландец, участвовавший еще подростком в фенианском движении середины 60-х годов и приговоренный к каторжным работам, вернулся после семилетней каторги в Ирландию и здесь под впечатлением ужасов голода решился основать «земельную лигу», общество, которое поставило бы себе целью добиться закрепления законодательным путем за ирландскими фермерами арендуемых у лендлордов земельных участков. Это должно было бы осуществиться постепенно, путем установления сначала пожизненных земельных держаний, потом наследственных аренд и пр. Создав такую программу, Девитт обратился за поддержкой к Парнелю.

Если мы спросим себя, почему Девитт пришел именно к Парнелю, почему всякое движение, возникавшее в Ирландии с конца 70-х годов, не было уверено в своей долговечности, пока Парнель не становился на его сторону, почему сильные, энергичные и честолюбивые люди в Ирландии склонялись перед ним и делались рядовыми его армии, то общий и достаточно неопределенный ответ найдем в личном обаянии, которое, по единодушным отзывам всех деятелей этого недавнего прошлого, производил Парнель. Мы знаем из воспоминаний о нем, что многие (особенно в начале его карьеры) приходили на митинг антипарнелитами и, послушав его, становились его безусловными приверженцами; мы видим также, что 33–34 лет от роду он стал действительно «некоронованным королем» Ирландии; что в том возрасте, когда большинство политических деятелей начинает свою карьеру, он уже достиг подавляюще громадного влияния. Огромный ораторский талант, способность, переживая самые сильные и бурные чувства, глубоко скрывать их, твердость, стойкость и неустрашимость характера, организаторские способности, наконец, даже англичан удивлявшее хладнокровие — быстро поставили его над остальными членами ирландской партии.

Девитт рассказывает [22], что в продолжение всего времени, пока он говорил о проектируемой лиге, Парнель не перебивал его и ни о чем не расспрашивал, а казался исключительно занятым своей сигарой. Когда Девитт окончил, Парнель встал, стряхнул пепел и сказал: «Я это сделаю. Не знаю, смогу ли я поладить со всеми вашими товарищами, но все равно. Я это сделаю» [23].

Для того чтобы вести пропаганду идей земельной лиги, нужны были деньги; для того чтобы помочь голодающему населению Ирландии, также нужны были деньги, и Парнель решил отправиться в Соединенные Штаты, чтобы устроить там ряд митингов и прочесть серию публичных лекций. Еще раньше, в сентябре 1879 г., он пожелал поставить твердо на ноги новое общество и издал воззвание к Ирландии, в котором просил ирландцев всеми мерами помогать лиге. Целая масса филиальных организаций, подчиненных дублинскому комитету «земельной лиги», была открыта в провинции. 29 сентября Парнель говорил о фениях, с живым сочувствием отзывался об ирландцах, принужденных по тем или иным причинам эмигрировать из своей родины в Америку, изложил ряд мыслей о федерации в союзе всех ирландцев, где бы они ни жили, для борьбы с общим врагом — Англией. В октябре того же 1879 г. Парнель был избран председателем земельной лиги. Нужно сказать, что он несколько изменил программу Девитта, внеся туда и политический элемент. Он заявил, что лига будет бороться не только, чтобы земля принадлежала как собственность ирландскому населению, но чтобы также поскорее был дан гомруль. Характеристично, что и здесь Парнель настаивал на необходимости отбросить в сторону всякое маскирование и не оставить англичанам даже повода усомниться во враждебности к ним новой лиги. Состояние открытой войны было любимейшим термином парнелевской дипломатии. Фении, которые с самого начала, как уже было замечено, тепло относились к Парнелю, не упускали теперь случая показать свою любовь к нему и преданность к новой лиге. «Пусть всякий борется против Англии, кто как может, все ее враги — наши союзники», — много раз повторял Парнель в 1879 г., и эти слова были слышны и через Атлантический океан, и сквозь тюремные стены. Что касается до чисто экономической стороны программы «лиги», то Парнель и здесь ставил вопрос резче и определеннее: «Средняя плата должна заключать в себе погашение стоимости земли; в тридцать лет все арендуемые земельные участки должны стать собственностью арендаторов; лендлорд не имеет права прогнать арендатора с его участка».

Правительство лорда Биконсфильда, узнав, что Парнель принимает деятельное участие в делах земельной лиги, встревожилось весьма сильно и стало зорко следить за членами нового общества. В начале декабря Девитт и еще два члена лиги (Дели и Киллен) были арестованы за революционные речи, произнесенные на митинге. Это было сильным ударом для неоперившегося общества, но чем труднее становилась борьба, тем более возрастала энергия Парнеля. Придерживаясь известного мнения о том, что деньги — нерв войны, он решил не откладывать своей поездки в Америку для сбора необходимых сумм. Уладив кое-как партийные и частные дела, 21 декабря 1879 г. он выехал из Квинстоуна [24], а 1 января 1880 г. прибыл в Санди-Гук, в Америку.

4

Ирландская эмиграция всегда являлась для Соединенных Штатов самой значительной по своим размерам. Если мы возьмем лучшую описательную энциклопедию [25], относящуюся как раз к тому году, когда Парнель поехал в Америку, и развернем ее на 778-й странице, то увидим, что, сравнительно с общей цифрой народонаселения, Ирландия всегда выбрасывала в Америку гораздо больше людей, нежели какая-либо другая страна в мире, так что, например, в начале 70-х годов земледелием и промышленностью было занято в Соединенных Штатах всего 12 1/2 миллионов рабочих, и из них почти миллион принадлежал к ирландской нации, а из остальных 11 1/2 миллионов 10 миллионов было природных граждан Соединенных Штатов и всего 1 1/2 миллиона лиц остальных национальностей (китайской, французской, английской, германской и пр.). Нужно заметить также, что если таким образом у Парнеля была некоторая почва в Америке в виде поддержки ирландских эмигрантов, то он мог также надеяться на сочувствие американского общества. Традиционный антагонизм между Англией и Штатами, долголетняя борьба англичан против торговли неграми в первой половине XIX в. и как раз обратное враждебное отношение Англии к Северным Штатам во время борьбы их с Южными в 60-х годах из-за уничтожения рабовладельчества, а потом конкуренция капиталов обеих стран — все эти причины сильно способствовали тому, что американское общественное мнение всегда демонстративно становилось на сторону ирландцев против их врагов; правда, от этого капиталистический строй не угнетал ирландских эмигрантов менее, нежели американских аборигенов, но сочувствовать Ирландии было там всегда в моде.

Фении находили в Штатах безопасное убежище и приют; когда Ирландию посещал голод, в Нью-Йорке и других крупных центрах восточного побережья устраивались благотворительные базары; американская пресса обыкновенно очень сочувственно отмечала выдающиеся факты из деятельности ирландской оппозиции. О Парнеле в Америке говорили очень много, как только он начал систематическую обструкцию; знали там также о его намерении совершить агитационное tournée по Штатам и ждали этого с нетерпением как ирландцы, так и американская публика. С таким же интересом, хотя несколько иначе окрашенным, следила за путешествием Парнеля английская империалистская пресса.

Один лондонский журналист, Филипп Беджналь, в своем довольно любопытном памфлете об американских ирландцах [26] проследил шаг за шагом путешествие Парнеля и перепечатал некоторые его речи в своей книге, имевшей большой успех. 26 января (1880 г.) Парнель произнес на митинге в Кливленде слова, вызвавшие против него в Англии целую бурю. «Я видел, — сказал он, — вооруженных ирландцев, служащих в американской милиции. Мне кажется, что всякий из них должен был думать: о, если бы можно было воспользоваться этим оружием для Ирландии!» [27] Тут громовые аплодисменты прервали оратора. «Ничего, — продолжал он, — дело дойдет до этого теперь или после». 16 февраля он говорил в Питстоуне пред огромной аудиторией о положении Ирландии в последние годы. «Я вам даю слово, — сказал он собравшимся ирландцам, — что буду бороться так упорно, как вы только можете пожелать. Лендлорды и правительство продолжают свое дело изгнания фермеров и их семейств с их участков, но из крови храбрых коннемарских женщин, восставших против разорителей очага, поднимется сила, которая прочь снесет не только всю систему землевладения, но и гнусное правительство, которое ее поддерживает». 23 февраля он говорил в Цинцинати [28]. «Я уверен, что мы убьем систему лендлордов. Когда мы возвратим ирландскую землю ирландскому народу, мы получим основание, на котором построим жизнь нации. Когда мы подорвем английское хозяйничанье, этим расчистим дорогу к достижению того, чтобы Ирландия заняла свое место между другими народами. И не думайте, пожалуйста, что гомруль — крайняя цель, к которой мы стремимся. Никто из нас, где бы мы ни были — в Америке или Ирландии, — не будет удовлетворен, пока не порвется последняя связь, соединяющая Ирландию и Англию».

Ораторский талант Парнеля развернулся в Америке во всю ширь. Он говорил спокойно, так же как во время парламентских волнений. Но это спокойствие, полное отсутствие чего бы то ни было похожего на искусственную подогретость, искренность убеждения, чувствовавшаяся в каждом слове, — все это производило громадное действие на умы слушателей. По-видимому, он был таким же идеальным оратором англо-саксонского типа, как Гамбетта — типа французского.

Можно сказать, что в Америку Парнель поехал известным человеком, а вернулся оттуда признанной знаменитостью. Овации следовали одна за другой: в Вашингтоне его полуофициально пригласили говорить в зале конгресса [29], пожертвования лились рекой. За 2 месяца пребывания в Америке он собрал 350 тысяч долларов [30] для кассы «земельной лиги», не считая сумм, предназначенных в пользу голодающих. Блестящий успех и материальный, и политический (потому что сочувствие к Ирландии проявлялось в Штатах самым решительным образом) заставлял думать, что путешествие не так скоро окончится, но совершенно неожиданно Парнель получил известие, что Биконсфильд распустил палату и назначил новые выборы. Тогда он моментально бросил все и, не теряя ни одного дня, отправился в Ирландию.

Палата была распущена 8 марта 1880 г., а на другой день в газетах появилось письмо премьера к герцогу Мальборо. Вот что между прочим писал Биконсфильд лорду-наместнику Ирландии: «Опасность, которая в своих конечных результатах едва ли менее грозна, чем голод и эпидемия, поражает эту страну (Ирландию. — Е. Т.). Часть ее населения пытается разорвать конституционные узы, связывающие Британию с Ирландией». Говоря дальше о тех людях, которые дерзают сомневаться в желательности таких уз, премьер продолжал[31]: «Немедленное распущение парламента представит нации удобный случай избрать себе путь, который сильно повлияет так или иначе на будущее процветание Англии и окажет воздействие на ее судьбы». В конце письма премьер позволял себе выразить надежду, что новый парламент не будет недостоин английского могущества [32] и станет решительно отстаивать это могущество. Другими словами, премьер надеялся на то, что выборы придадут новый и сильный авторитет его политике. Известно, что в 1880 г. английская нация не оправдала лестного доверия лорда Биконсфильда и оставила его в меньшинстве. Достаточно взглянуть на цифры, чтобы убедиться в жестоком поражении, испытанном ториями; в распущенном парламенте находилось: 351 консерватор, 250 либералов и 51 ирландец; в парламенте, избранном в 1880 г., оказалось: 243 консерватора, 349 либералов и 60 ирландцев. Биконсфильд подал в отставку, и вождю либералов, Гладстону, было поручено сформировать кабинет.

Выборы 1880 г. показали, что влияние Парнеля возросло в необычайной степени. Он был избран в трех округах; мало того, были избраны все его кандидаты, т. е. лица, им рекомендованные избирателям. Из 60 избранных гомрулеров парнелитами в точном смысле могло назваться около 30 человек (остальные еще не знали, продолжать ли политику покойного Бьюта или идти за Парнелем). Влияние Парнеля на своих приверженцев было безгранично; люди, писавшие о нем по личным воспоминаниям, говорят, что он оказывал на свою партию такое давление, которое беспримерно в парламентских летописях [33]. В частной жизни он держался далеко от них, и никто не осмеливался брать на себя инициативу сближения с ним. Парнель охотно довольствовался собственным обществом и не искал друзей; он напоминал этим Байрона, с которым вообще у него были, кажется, общие черты характера и темперамента.

Если налицо был факт сочувствия его деятельности со стороны Ирландии, если имелась партия, во всех отношениях далеко оставлявшая за собой прежнюю группу гомрулеров, если эта стойкая и дисциплинированная партия беспрекословно повиновалась своему вождю, то, по-видимому, ничего не могло помешать Парнелю сразу начать борьбу. Но он ждал. Конечно, такой глубокий и убежденный скептик не мог думать, что либеральный кабинет удовлетворит все требования ирландцев, но ему нужно было сначала показать, что не он, Парнель, виноват в новой войне, а Гладстон; для этого нужно было исполнить формальность: предъявить свои требования и поставить новое министерство в необходимость открыто высказаться. Гладстон сделал в свое время для Ирландии очень много: он уничтожил подати в пользу англиканской церкви, облегчил своим land act 1870 г. положение фермеров, неоднократно подавал свой авторитетный голос против всяких исключительных мер, проектировавшихся относительно Ирландии. Пожалуй, и теперь можно было ожидать паллиативных уступок и облегчений, но Парнелю нужно было все или ничего.

Кабинет Гладстона начал с обещаний: был обещан закон о земельных держаниях, который осуществил бы кое-какие требования земельной лиги, но дело не пошло пока дальше обещаний. Член кабинета Гаррингтон прямо заявил [34], что не в реформе дело, а в малой осведомленности парламента относительно ирландских дел, и что задача правительства по отношению к Ирландии заключается не в новых законах, а в назначении комиссии, которая разработала бы фактический материал. По мнению Парнеля, непререкаемый фактический материал заключался в десятках тысяч трупов умерших от голода ирландцев; он полагал также, что, пока комиссия будет заниматься своими исследованиями, этот фактический материал станет до того богат, что потребует для разработки и подсчета слишком много труда. Ввиду всего этого Парнель открыто высказал свое мнение и в парламенте, и в Ирландии (во время осенней поездки 1880 г.), что Гаррингтон и Гладстон — для него такие же враги, как лорд Биконсфильд, и что на новый кабинет надеяться нечего, а нужно продолжать борьбу.

Министерство назначило наместником Ирландии Форстера, человека, несколько раз неопределенно выражавшего расположение к ирландцам. Некоторые члены ирландской партии (не парнелитской группы), сохранившие старые привычки мысли со времен Исаака Бьюта, приветствовали это назначение с восторгом [35], но Парнель посмотрел на него как на простое заигрывание с ирландцами, нужное кабинету, но бесполезное для партии и страны. Если внимательно проследить карьеру Парнеля, можно заметить, что после каждой попытки какого бы то ни было кабинета сблизиться с ним путем мелких любезностей по адресу Ирландии, он становился еще требовательнее, неуступчивее и жестче. Так было и теперь. Предстояла долгая и упорная борьба с Гладстоном, которая должна была оказаться труднее, чем обструкция времен Биконсфильда, так как Гладстон в начале 80-х годов был действительно представителем большинства английского народа, а не только официальным премьером; но, прежде чем броситься в эту борьбу, Парнелю нужно было уладить важные партийные дела в своей стране.

Среди тех социальных сил, которые действовали в Ирландии и которые боролись там с английским элементом, видное место во все времена занимало католическое духовенство. Нет нужды много распространяться о причинах того факта, что всегда католические клирики в Ирландии находились в оппозиции. Ирландские кельты приняли христианство гораздо раньше британских англов и саксов, и хотя религия была тогда еще одна, но отношения между ирландским и английским духовенством всегда оставались открыто враждебными. Насколько можно судить по отрывочным замечаниям летописцев, немаловажную роль тут играли, во-первых, расовый элемент и, во-вторых, гордость ирландской церкви своим старшинством. Когда при Генрихе II, в XII в., началось завоевание Ирландии англичанами, духовенство явилось деятельным участником национальной обороны. В XVI в. при Тюдорах и в XVII — при первых Стюартах и при республике ирландские клирики боролись уже не только за национальность, но и за католицизм, против англиканства и пуританизма. Со времени Вильгельма и Марии (т. е. с конца XVII в.) клирики не прекращали протестов против обложения католического населения податями в пользу господствующей англиканской церкви, против текст-акта, запрещавшего принимать католиков на государственную службу. Притеснение ирландской национальности для духовенства во все времена сливалось и отождествлялось с преследованием католического культа; вот почему клирики являлись деятельнейшими пропагаторами освобождения от англичан и каждый факт борьбы с англичанами окружали ореолом религиозного подвижничества. Если ирландское духовенство так относилось к делу освобождения от Англии, то не всегда оно видело себе в этом поддержку со стороны Рима [36]. Правда, оппоненты гомрулеров говорили, что ирландцы подготовляют для себя не home-rule, a Rome-rule, но этот каламбур более ловок, чем согласен с действительностью. Папа Лев XIII отрицательно отнесся к деятельности земельной лиги, и в 1880 г. явилась опасность для парнелизма, что часть духовенства может оставить дело лиги и гомруля.

Далее, духовенство своей поддержкой много давало, но можно было опасаться, что оно многого и потребует, и этого боялась масса передовых людей Ирландии. В рядах парнелевской армии стояли и католический клир, и люди, являвшиеся убежденными антиклерикалами. Парнель полагал, что пока цель не достигнута, ссориться нелепо, и поэтому решил употребить все усилия, чтобы ирландские клирики и ирландские либр-пансеры забыли на время о своих разногласиях и помнили только о гомруле и программе земельной лиги. Итак, для того чтобы удержать за собой духовенство, взволнованное отрицательным отношением папы к лиге, и чтобы примирить разные фракции гомрулеров, Парнель и предпринял летом 1880 г. путешествие по Ирландии. К нему относились хорошо все: и католическое духовенство возносило за него горячие молитвы (несмотря на то, что он был протестант), и передовая фаланга гомрулеров верила каждому его слову, так что миссия примирения была для него легка.

Эта же поездка должна была лишний раз показать правительству, какие силы стоят за Парнелем, и уверить нерешительных людей партии, что парнелизм — единственная признанная ирландской нацией политика. Весенняя сессия окончилась решительным разрывом между Парнелем и Гладстоном. Парнель поговаривал, что обструкция очень скоро будет пущена в ход; когда эта угроза дошла до премьера, он публично заявил: «Парнель молод, а я — старик; но если эта игра затянется, не мне, а ему придется раскаяться». Как только сессия окончилась, Парнель уехал в Ирландию.



Поделиться книгой:



Регистрация