Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Исход - Петр Лукич Проскурин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Его любили за молодость, за веселый, открытый нрав, и Юрка любил в отряде всех людей, и всех лошадей, и только с Шурой не мог разговаривать, при встречах терялся, старался как-нибудь вильнуть в сторону. От этого и со Скворцовым у него изменились отношения, но если Юрка знал и терзался, то Скворцов ничего не подозревал, не замечая в вечной спешке, продолжал считать Юрку все тем же мальчишкой, школьником. Юрка даже заметил, что Скворцов обижается, если его называют не по имени-отчеству, а по фамилии.

— Правее, Юрка, — сказал Рогов. — Дай-ка мне вожжи, отдохни. Руки зашлись?

— Ничего, — бодро соврал Юрка, хотя руки у него совсем закоченели; он отдал вожжи и сунул руки за пазуху, к голому телу. — Сейчас бы…

— Чего? — спросил Скворцов, и Юрка, хотевший сказать про сто граммов, сказал:

— Чаю бы сейчас горячего послаже.

Начинало виднеть, уже можно было различить не только круп лошади, но и дугу.

— Не сбиться бы, — сказал Батурин, соскочил с саней и несколько минут бежал рядом, чтобы согреться..

Юрка тоже соскочил, происходящее его захватывало, и поле, и темнота, и ноющие, отходящие от холода пальцы, и что их пятеро против трехсот, и что самый настоящий немецкий автомат на шее, и что он умеет из него так ловко стрелять. Юрка боком шлепнулся на сани, отдышавшись от быстрого бега, и, чувствуя, как горячеют лицо и руки, сказал:

— Наверное, уже проехали пятнадцать, пора бы Стешину быть.

Ему никто не ответил, у всех была та же мысль, но они успели еще быстрее, чем за час, и успели поднять народ, в селе набралось почти сорок вооруженных человек, шестнадцать — партизанский пост, двадцать два человека из сельской самообороны. Пятеро во главе с Роговым ушли за околицу, на ту дорогу, откуда ожидались замаскированные каратели. К ним, именно к ним, у Рогова был свой счет. Теперь он уверился совершенно, почему немцам в начале лета удалось подойти к стоянке отряда незаметно. Выдавая себя за партизан, эти гады снимали часовых, целые посты, просто голыми руками! Поэтому Рогов не думал сейчас, что карателей в семь раз больше, в таких ночных засадах успех зависел совсем не от количества.

Подхлестывая себя нетерпеливым ожиданием, он весь собрался в тугую пружину, ему хотелось скорее рассчитаться.

Рогов расположил людей по двое у крайних хат, а двух, одев потеплее, выслал далеко за село, приказав в село впускать всех, а из села — никого.

Скворцов, Юрка, еще пятеро устроились с автоматами, гранатами и ручным пулеметом в церкви, на сельской площади, с другой стороны, в здании сельсовета, засел Батурин; припомнив еще раз все, что ему было известно об этих неизвестных, выдающих себя за партизан, он отбросил колебания и сомнения и только ждал. Ему редко приходилось участвовать в открытом бою, и его не покидало чувство азарта. «Вот скотина, — весело обругал он самого себя. — Даже за собой наблюдаешь».

Он напряженно вслушивался в тишину, недоумевая, почему карателей так долго нет; он не знал, что подполковник Ланс запретил командиру отряда капитану Барышеву въезжать в село без предварительной разведки, между ними разгорелась короткая стычка; впрочем, фон Ланс, несмотря на более высокий чин, своего презрения открыто не высказывал и держался сдержанно, хотя и сухо. На днях штурмбанфюрер Урих довольно отчетливо дал ему понять, что Барышев никакой не русский, а чистокровный немец, один из типа редких людей — работал вначале у Гейдриха, потом был приближен к Гиммлеру и имел перед ним заслуги. Прослышав о ложных партизанских отрядах в восточных, недавно приобретенных землях, решил поразмяться и показать этим лесным Иванам настоящую немецкую хватку; и он, капитан Барышев, был действительно неистощим в своих выдумках и забавах; осторожную и трезвую расчетливость Ланса он считал в душе трусостью; поэтому, когда Ланс потребовал, не въезжая в деревню, остановиться, выслать разведку и прощупать обстановку, капитан Барышев развязно, по-немецки сказал:

— Мой девиз — внезапность и быстрота, он меня еще ни разу не подводил, подполковник. Не надо слишком дорожить своей жизнью, все равно она принадлежит Германии.

— Перестаньте, капитан, я выполняю свой долг. Нельзя вступать в населенный пункт, предварительно ничего не выяснив.

— Русские деморализованы, Сталинград их доконал, подполковник. Они все больше понимают бессмысленность сопротивления.

— Что вы хотите? — раздраженно спросил Ланс. — Пожалуйста, давайте въедем в этот населенный пункт сразу. Я надеюсь, в один прекрасный день русские приучат вас к осторожности. Лишь бы это случилось не слишком поздно.

Фон Ланс уткнул подбородок в толстый меховой воротник. Какого черта его прикомандировали к этому гестаповцу, его тут в грош не ставят, по возвращении он сразу доложит обо всем Зольдингу и попросит прекратить глупую комедию.

Он еще больше ушел в воротник. «Конечно, — желчно выругал он Зольдинга, — здесь ты хочешь казаться чистоплюем, играешь подчас в милосердие; хвастаешь богатейшей родовой коллекцией слоновой кости. А у тебя сын в двадцать пять лет чуть ли не у самого доктора Кальтенбрунера в любимцах ходит. Еще бы, имея руку у доктора Кальтенбрунера, можно держать „советников“ для грязных дел. Странно только, что он никогда не хвастается сыном, даже не вспоминает, словно его и нет. Опять то же, фамильная спесь, спеси у полковника Рудольфа Германа фон Зольдинга не занимать. А мне плевать на всю твою слоновую кость, вывезенную предками из Африки».

Все-таки капитан Барышев, следуя совету Ланса, выслал вперед двое саней, и они, беспрепятственно промчав через все село, остановились на площади, перед церковью и, потоптавшись, вернулись обратно.

Юрку поставили на угол церкви, над ним, на колокольне, притаились двое с пулеметом; Юрка ощупал автомат, потрогал запасной диск на поясе и удобнее передвинул сумку с гранатами. Их было пять штук, все немецкие «лимонки», поражающая сила их невелика, но грохоту много.

Юрку бил озноб, хорошо, что Скворцов заставил его под фуфайку надеть овчинную безрукавку, а то бы каюк. Интересно, получится ли все, как задумано. Не мешало бы закурить, от табака теплее.

— Владимир Степанович! — позвал он громким шепотом, высовывая голову из-за угла: там, недалеко от входа в церковь, между двумя круглыми ободранными до кирпича колоннами стоял Скворцов; вообще от церкви, стоявшей на возвышении, хорошо простреливалась и площадь, и главная улица вдоль села.

Все началось быстрее и проще, вопреки ожиданиям Юрки, он даже растерялся, площадь перед церковью и улица стали быстро заполняться подводами, уже явно наметился рассвет, и силуэты четко проступали. Скрипели полозья, лошади сталкивались оглоблями, ссорились, фыркали, рассерженно ржали, люди негромко переговаривались, окликая друг друга. Подошла та секунда — Юрка знал, — когда ударят автоматы и пулемет, Юрка верно угадал секунду и, выбрав самое скопление людей и лошадей, ударил точно со всеми, он действовал хладнокровно и расчетливо. Расстреляв примерно полдиска, перебежал на другое место, изогнувшись, бросил гранату под сани, с них короткими вспышками бил пулемет; Юрка видел рванувшее пламя, понесла, застонав, крупная лошадь и, сделав несколько тяжелых скачков, рухнула всем передом на землю.

Сверху, с колокольни, беспрерывно бил вдоль улицы партизанский пулемет, казалось, бой охватил все село, стреляли везде, рвались гранаты, и в сером месиве метались по площади визжавшие лошади, сбивались в кучу, ломали оглобли, топтали людей, и люди, застигнутые врасплох, метались, бежали под прикрытие изб. «А вы нас тогда как, сволочи? — твердил Юра. — А вы нас как?»

Часть карателей, успев повернуть лошадей, вынеслась за деревню; Рогов стрелял здесь точно по цели, на выбор, но в конце концов несколько упряжек, две или три, вырвались по малоснежью на зады и ушли в поля; это был полный разгром; и хотя на площади, укрывшись за убитыми лошадьми, еще продолжали отстреливаться несколько человек, давно проснувшееся село, таившееся до времени за засовами и плетнями, ожило, заскрипели двери, послышались голоса.

Юрка заметил, откуда особенно упорно и долго отстреливаются. Стал подползать, чтобы швырнуть гранату и сразу все кончить. Ему удалось доползти до убитой лошади, еще теплая, с неподвижными копытами, она показалась огромной. Юрка коротко вздохнул, и, задержав в себе воздух, лежа выдернул запальный шнур, рывком вскочил на колени, и швырнул гранату за кучу наваленных друг на друга лошадей, и в тот же момент услышал громкий голос Скворцова: «Ложись! Ложись, дурак!» — это было последнее, что услышал Юрка. Его рвануло за бок, за грудь, и он, повалившись навзничь, с испугом глядел в тяжело опадавшее над собой черное небо; только-только оно бледнело и наливалось светом и вдруг стало чернеть. И боли не было, и страха не было, а было чувство, что все уходит, даже собственное тело, даже небо уходит, опадает.

Он увидел над собой худое лицо Скворцова, глаза, брови, и не узнал, ему стало плохо внутри; боль пошла по груди к горлу.

— Ах, дурак, ах, дурак! — повторял Скворцов. — Зачем, ну, зачем?

У Юрки изо рта полилось теплое, густое, он беспомощно косил глазами в сторону Скворцова, ему было удивительно, что ничто уже ему не подчиняется; ни руки, ни язык, ни глаза. Скворцов совсем приблизил свое лицо к губам Юрки и с трудом разобрал:

— Кто это, а, кто? Помогите… пожалуйста… Почему я не слышу? Кто это, кто? Я же никому… уже… Я совсем не знаю…

Пытаясь улыбнуться, он жалко скривился и совершенно ясно подумал, что все кончено и никого не надо обманывать; он стал поднимать руки, тянуть их к лицу Скворцова, на голос.

— Помогите, помогите… Кто это, кто? Постой, подожди… Кто это, кто? Слышишь, слышишь…

Пальцы скользнули по шее Скворцова, не смогли ни за что ухватиться, в них не осталось никакой силы.

— А, черт! А, черт! — Боясь закричать, Скворцов поднялся с колен.

Уже совсем рассвело, и по селу настойчиво, с озлоблением искали спрятавшихся карателей; их выволакивали из погребов и сараев, стаскивали с чердаков, уводили за село и расстреливали, и только троих Батурин отобрал для допроса.

Почти одновременно в этот же зимний день на рассвете под командой Трофимова была проведена еще одна успешная операция: было отбито двадцать две партизанских семьи. По данным разведки, в большом районном селе Степановке немецкие власти собрали семьи партизан из Степановского района для отправки в концлагерь. Взяв девяносто восемь человек, Трофимов кружным путем вышел к Степановке и, разогнав гарнизон из роты власовцев и около роты словаков, захватил село. Когда женщин, детей и стариков разместили, наконец, на сани и полозья весело заскрипели по накатанной дороге, Трофимов отдал приказ отходить.

Выслав заслон на дорогу к Ржанску, Трофимов торопил партизан, бегло просматривавших и жгущих бумаги в волостной управе. Один из сейфов, приземистый, широкий как комод, никак не могли вскрыть.

— Грузи его к… на сани, в лесу вскроем!

Не остывший от боя Трофимов и четверо партизан потащили сейф к двери; мимо них боком протиснулся Глушов, глядя в сторону, сказал:

— Слушай, Анатолий, дело нехорошее стряслось.

Трофимов быстро глянул.

— Не тяни, ну?

— Боец наш один родом из этого села, Соловьев, понимаешь, семью одну перестрелял. Женщину и четырех детей. Полицая одного семья, говорит. Этот полицай его родню всю выдал, — очевидцы есть, подтверждают.

— Значит, кровная месть?

— Вроде того.

— Надо посмотреть, идем.

— Я был, не ходи, Анатолий Иванович, знаешь, дети…

Видя краем глаза притихших, прислушивающихся к разговору партизан, Трофимов вытолкнул из себя:

— Идем.

— Я арестовал Соловьева. Вернемся, будем разбираться.

— Здесь обмарались, Глушов, здесь и очистимся, — оборвал Трофимов. — Такое не скроешь, полсела уже знает, завтра вся Ржанщина заговорит. Мы не звери, мы — коммунисты.

— Меня-то агитировать…

— Я себя агитирую. Кажется, боец считался образцовым.

Они быстро шли по улице села, Глушов чуть отставал; у осевшей пятистенной избы, чуть выдавшейся на большак из общего порядка, стояли, переминаясь, двое часовых, один в полушубке до колен, второй в жиденькой немецкой шинели, из-под отвернутых бортов которой виднелась стеганка. Трофимову казалось, что из-за всех плетней, из всех окон на них смотрят; он решительно толкнул дверь, вошел, Глушов остался на улице, стал закуривать с одним из часовых. Он затянулся дымом самосада.

— Раскочегарило Трофимова, не удержишь. Нужно ли удерживать?

За частоколом изгороди перед окнами избы лежал чистый нетронутый снег; вышел Трофимов, еще на пороге стащил шапку и ладонью вытер мокрый лоб, вокруг головы у него на морозе сразу заклубился парок. В это время из сеней из-за спины Трофимова показалась маленькая, с дергающейся головой старушка, мать убитой. Вот уже несколько часов ее не могли оторвать от дочери; в избу входили и уходили люди, а она все сидела, откинув толстую клетчатую шаль на плечи, в короткой свитке из грубого домашнего сукна, с незрячими остановившимися глазами и маленькой трясущейся седой головой, с тщательно зачесанными за уши волосами. Трофимов посторонился, старушку вели под обе руки, и она послушно, как ребенок, ступала негнущимися ногами в маленьких стоптанных валенках, и голова ее все сильнее тряслась и клонилась набок.

Трофимов, морщась, как от боли, приказал часовому:

— Найди Воропаева. Пусть придет, вон к соседней избе… С Воропаевым, — сказал он Глушову, — нас трое членов трибунала. Надо кончать.

Часовой почти бегом побежал, обрадованный возможностью не видеть старуху с трясущейся седой головой. Трофимов с Глушовым, не обменявшись больше ни одним словом, прошли в соседнюю избу, неловко нагибаясь в низких дверях. Средних лет женщина, сидевшая на лавке, сложив темные, большие руки под грудью, не ответила на их «Здравствуйте, хозяйка»; партизан, карауливший Соловьева, поднялся с лавки навстречу.

— Дрыхнет, — показал он на угол, где прямо на полу, запрокинув голову и полуоткрыв рот, спал Соловьев. — Напился, скотина, кума его напоила.

Трофимов и Глушов сели к столу, не раздеваясь, не сняв шапок; Трофимов приказал разбудить Соловьева, и часовой ничего не мог сделать: тряс спящего за плечи, переворачивал с боку на бок, и ни у Глушова, ни у Трофимова, ни у часового не было жалости перед тем, что Соловьев проснется к своему концу и только ради него. И часовой думал так же; как только его поставили караулить Соловьева и он узнал причину, он сразу подумал, «угробил себя мужик», и глядел на него уже как на обреченного, и когда Соловьев после ареста стал шуметь и грозиться, часовой его не успокаивал, как обычно успокаивают всякого пьяного, а просто вышел и закрыл на задвижку дверь.

Уже с первого взгляда на Трофимова он утвердился в своей первоначальной мысли, в необходимости смерти Соловьева, и когда, наконец, Соловьева растолкали и пришел пулеметчик Воропаев, седой, остроносый, с беспокойными руками, железнодорожный мастер по мирной профессии, то, собственно, все уже было решено.

Соловьев спросонья судорожно зевал в кулак и, тревожно обегая глазами лица собравшихся, силился угадать приговор, никто не смотрел на него, и, поймав, наконец, взгляд Воропаева, своего приятеля, он затих и опустил голову.

— И мы знаем, и ты знаешь, — глухо сказал Трофимов, — за это нет прощения. Тут и твоя смерть мало что изгладит. Ты нанес непоправимый вред, больше, чем немецкий полк. Я хочу знать, как ты мог? Ну, как?

За все время, пока его судили и потом объявили решение, Соловьев не произнес ни слова, то ли с похмелья, то ли от убеждения в собственной правоте он молчал до самого конца.

Его расстреляли перед строем, на площади возле волостной управы, и он остался лежать на вытоптанном снегу — эта последняя жестокость приказания Трофимова была воспринята как излишняя, но когда ему сказали, он не оглянулся.

— Это не жестокость, а необходимость, — коротко бросил он на ходу; белый зимний день был в середине, вокруг торчал на полях из-под снегов сухой бурьян, и позади все больше присаживались к земле белые крыши села.

Через три дня Ржанские леса облетела весть об окружении 6-й армии Паулюса в Сталинграде.

26

Подняв голову и с усилием отрывая от земли лопату, облипшую тяжелой глиной, Вера поглядела на невысокого приземистого немца в штатском, в длинной теплой дохе, в меховой шапке-ушанке; это был начальник строительства Покровского участка № 17 инженер Эрнст Кушель со своей свитой: двумя охранниками-зсэсовцами, техником Ярошевичем и еще двумя незнакомыми Вере. Кушель стоял в трех шагах от Веры и глядел, как она работает.

Вера равнодушно-устало поправила платок и с трудом удержала вскрик: рядом с Ярошевичем стоял Батурин, в хорошей теплой куртке, румяный от морозного ветра, чисто выбритый. Вере почудился даже запах крепких мужских духов. Батурин, весело смеясь, что-то рассказывал на ухо Ярошевичу, да, его голос, пусть могло случиться такое совпадение, сходство двух лиц, ведь отмечены в истории двойники, но в голосе она не могла ошибиться. Он лишь однажды взглянул в ее сторону и то, кажется, не заметил, но она хорошо знала, что этого не могло быть. Батурин, конечно, заметил, а ее дело отбрасывать землю и ни о чем больше не думать, и вообще чушь она выдумала. Какой Батурин? Вера наклонилась еще ниже, продолжая работать в том же ритме: откидывала подальше от котлована под бункер тяжелую глинистую землю, которую снизу выбрасывали другие женщины, и боясь еще раз оторвать глаза от земли. Работали кругом на полосе километра в три-четыре от берега Ржаны в глубину, и насколько глаз хватал вдоль по берегу, тысячи людей. Почему Кушель остановился именно возле нее?

Она работала на строительстве вторую неделю, и кожа на ладонях огрубела, мозоли прорвались и засохли; в первые дни от сырых волдырей было мучением брать в руки лопату или кирку, но хуже всего, если доставался лом, кожа от него слезала лохмотьями. Вера каждый вечер в темноте сшивала из лоскутьев подкладки от пиджака рукавицы; они выдерживали два-три часа и расползались, потом становились и ненужны — от работы тело согревалось. Она теперь знала, что по правому берегу Ржаны строится мощная оборонительная полоса, с дотами, дзотами, с густыми гнездами для позиций артиллерии, с закрытыми ходами сообщений, блиндажами; строились командные и наблюдательные пункты, холмы, обрывы, распадки превращались в подземные крепости, в склады боеприпасов; готовились тщательно скрытые позиции для артиллерийских тягачей, танков, бронетранспортеров; сотни, тысячи работающих людей зарывались в землю глубже и глубже; внизу, в котлованах, было легче — здесь удерживалось тепло и меньше на виду у немцев-охранников, можно было незаметно передохнуть.

Все первые дни декабря дул сильный сухой ветер с северо-запада; снегу выпало мало, и земля промерзала все глубже.

Вера отбрасывала глину, не поднимая головы, она видела лишь носки теплых валяных сапог Кушеля, обшитых кожей, и ей непереносимо хотелось выпрямиться, но она боялась.

Потом ноги неторопливо стронулись с места и исчезли, на том месте, где стоял Кушель, остались свежие вмятины, а она все бросала и бросала землю не разгибаясь, и только минут через десять выпрямилась, огляделась. Кушель со своей свитой был уже далеко; метрах в пяти стоял караульный; повернувшись длинной сутулой спиной к ветру, нахлобучив на уши пилотку, он прикуривал. Метрах в тридцати стоял второй, дальше — третий, и так, пока хватало глаз. Если все хорошо организовать, можно караульных снять в один прием. И ей стало радостно и хорошо, что минутой раньше рядом с ней стоял Батурин, где-то здесь есть вмятины и от его сапог. У немцев что-то произошло, в их поведении прорывалась непривычная нервозность, если неделей назад за невыполнение нормы просто оставляли на работе в ночь, то позавчера пятерых женщин расстреляли за умышленную симуляцию и нанесение ущерба немецкой армии — так гласил приговор.

Стараясь успокоиться от немыслимой встречи, она ругала себя: «Дура! Чего обрадовалась? Тебе-то от этого все равно легче не станет… Станет, станет! Уже стало!» Нет, она не могла погасить в себе радости — увидеть своего за столько дней непосильной работы и издевательств охранников. Не выйдет из тебя солдата, не получится, разведчика тем более. Что говорил Батурин? «Никогда ничему не удивляться, принимать все равнодушно, знакомо, как должное». Вот что он говорил. Да что тебе Батурин? Он делает свое, ты свое, не забудь, а то вон сколько земли накопилось. Господи, да ее целые горы, океаны земли, и все ее выбрасывают, и выбрасывают, и выбрасывают. Тяжелая, сырая, господи. Скорее бы перерыв, она не дотянет до перерыва, господи, хоть бы минутку передохнуть…

Терпеливо, со свойственной женщине наблюдательностью, когда чересчур ярко охваченные подробности порой даже вредят цельности главного, Вера выполняла задание, пытаясь вначале запомнить схемы укреплений отдельных участков, где ей приходилось работать. Но потом, штопая после работы свои рукавицы, она под видом штопки стала нашивать на внутренней стороне жакета крестики, фигурки, цветы с замысловатыми стеблями и листьями; когда к ней пришла эта мысль, она очень обрадовалась, последнее время все эти доты, блиндажи, траншеи, все совершенно перепуталось, она не могла восстановить сколько-нибудь ясной картины; теперь, сделав на левой стороне подкладки пометку, она искусно расшивала подкладку, это был предполагаемый берег Ржаны.

Женщины, ее соседки по ночлегу (ночевали они в наспех сделанных землянках, обнесенных для порядка жидкой проволочной изгородью, — всего три нитки проволоки на редких кольях), посматривая, как Вера каждый вечер в полутьме, при свете коптилки, зашивает свои рукавицы, ветхий пиджачишко, молча вздыхали.

Рабочий день длился с рассвета дотемна, с коротким часовым перерывом на обед; женщины разливали по кружкам кипяток, доставали сухари; перебрасывались негромкими словами.

Сегодня почему-то время особенно тянулось, лопата становилась все тяжелее, спина — не гнулась. «Рогов, Рогов, знал бы ты, каково мне приходится. И я не знаю, где ты сейчас, что делаешь? Опять на задании или на занятиях; зашиваешь себе рубашку? Все-таки я тебя люблю. Рогов, ты очень сильный — с тобой ничего не страшно». Она заставляла себя думать о хорошем в их жизни, только о хорошем. Она на минутку выпрямилась, сдерживая стон, взялась рукой за поясницу. Везде работали женщины с лопатами, с ломами, с кирками, они перетаскивали бревна, пилили, трамбовали, делали раствор, на себе везли из Ржаны воду; господи, какой это был огромный муравейник, и потом здесь, в траншеях и дотах, будут сидеть немцы и убивать русских солдат, мужей, сыновей, братьев тех самых женщин, которые, напрягая последние силы, строят проклятые сооружения. Ух, как голова закружилась, все плывет, совсем как тогда.

Пересиливая тупую боль в пояснице, Вера опять наклонилась, ей издали уже погрозил охранник, ему не хотелось идти на ветер, и он лишь ограничился угрозой. Иногда человеческая судьба зависит и от такой вот случайности; Вера продолжала тупо отбрасывать от края котлована быстро спекавшуюся от мороза землю; и Павла тоже где-то работает на строительстве, на другом участке. Конечно, Павла не она, любое выдержит…

Вера не поняла, что произошло; когда она открыла глаза, на лицо ей мягко падал редкий снег и тут же таял. Она увидела спокойное строгое лицо; одна из женщин, тоже отгребавшая выбрасываемую из котлована землю, стояла рядом с ней на коленях, ее имя — Лукерья; женщина лет сорока, с угрюмыми бровями и спокойными светлыми глазами.

— Уходить тебе надо, мать моя, — сказала она, вытирая Вере лоб. — Срока еще три дня, не дотерпеть тебе.

— Что со мной? — спросила Вера, начиная яснее различать строгое лицо Лукерьи; из глаз уходила темнота..

— Мать ты моя, — сказала Лукерья. — Стояла, стояла и торкнулась оземь. Слабость, харч-то какой?

Вот и кончилось ее одиночество, и пришла она к людям, и ее не оттолкнули, а приняли как свою. Прошло то, свое зрение, которое когда-то все равно приходит к человеку.

Подошел охранник, с костлявой сутулой спиной, и толкнул Веру носком сапога в бедро, стал сердито говорить, что пора вставать и работать. Он показал дулом автомата на землю, набросанную у котлована, и закричал на Лукерью и на других, чтобы они работали, и опять толкнул Веру носком сапога в бок.

— Встать! — сказал он раздраженно. — Встать! Встать!

— Погоди ты, ирод, — сказала ему Лукерья. — Дай человеку полежать. Мы сами за нее сделаем, я сделаю, понятно это тебе? Я! Я! — сказала она, показывая то на Веру, то на землю, то на себя и на лопату.

— Каждый должен за себя работать, — сказал, поняв, охранник, и Вера, тяжело опираясь на подламывающиеся руки, с помощью ругавшей немца Лукерьи, встала, тут же опять свалилась, ноги не держали. Охранник замахнулся на Веру автоматом. Его остановил голос Лукерьи.

— А ну не тронь, — сказала она со злобой, держа лопату наперевес, охранник попятился, направил автомат на Лукерью; вокруг уже сгрудились человек десять женщин, они все стояли с лопатами и ломами и молча глядели на охранника. И тогда Вера поднялась, в полной тишине, подошла к женщинам и встала впереди Лукерьи, она не хотела, чтобы из-за нее погибал человек.

— Ты не пужайся, мать моя, — сказала Лукерья, отстраняя ее от себя. — Он стрелять не будет, мы им нужны для рытья. Давай, бабы, берись, — подала она команду и первая воткнула лопату в землю, и все разошлись по своим местам, и Вера нагнулась, оторвала от земли лопату, еще раз, и еще; и ей стало легче, совсем легко, потому что она стала думать о Лукерье, отчего это у нее такая душа и стойкость.

Она все-таки доработала свои три дня, без справки со строительства о полностью отработанном времени задерживали, и можно было угодить в лагерь. А убежать было трудно, да и все равно по бездорожью она бы не дошла, слишком ослабла за две недели.

Увидев входящую под вечер в избу Веру, Феня заахала, забегала, стала стаскивать с Веры старенькое осеннее пальто.



Поделиться книгой:



Регистрация