— Я не реву, это лук! — гордо отвечала я.
— Ну-ну, — снисходительная ухмылка в ответ.
Он мало говорил о себе, он вообще мало говорил, ему и не нужно было. Марика хотелось возложить на стол — бережно, как фреску эпохи Возрождения, на десяти подушечках пальцев, а потом долго любоваться и изнывать от зудящего желания дополнить его недостающим отколовшимся фрагментом нижнего правого угла, потерянным задолго до того, как в мире началась вся эта пошлость с телевидением, женскими брюками и расщеплением ядра атома. Он был идеален, насколько идеальной может быть благоприобретенная ущербность.
Зато много говорила я, размахивая руками, рассказывала об унылой работе, каких-то необязательных Пустяках и личной жизни — такой же необязательной и унылой. Он чистил ногти зубочисткой, качая головой, изредка хмыкая и подбадривая в особо патетические моменты: «Ну-ну, да ты что» или «Не реви, дура».
У нас не было ничего общего, кроме пары книжек, прочитанных мною по чьей-то указке, а им — по какому-то недоразумению, да, пожалуй, одних похорон, невразумительных и постыдных — вдвойне постыдных, потому что тогда мы и переспали — через два часа знакомства и полторы бутылки портвейна «Алушта», в кухонной подсобке, пропахшей луком и паленым маслом, в первый и последний раз. После этого я лежала пластом сутки, обмирая от похмелья, омерзения к себе и клятвенно обещая:
а) никогда больше не пить;
б) никогда больше не откровенничать на похоронах / свадьбах / пересадках в аэропорту (нужное зачеркнуть);
в) никогда больше не видеть Марика;
г) никогданикогданикогда.
Я натягивала на лоб дряхлый пододеяльник, проваливаясь в пучину очищающего самобичевания, а ровно через неделю пришла домой и наткнулась на Марика, безмятежно пускающего клубы вонючего дыма в мои коленки.
— Проходил мимо, дай, думаю, зайду, — объяснил он мне.
Я пожала плечами, даже почти не удивляясь тому, где он взял мой адрес, и молча впустила его внутрь.
— И да, кстати, вот только не надо меня демонизировать, — небрежно бросил Марик. — Твой адрес мне дал Логвин, — и захлопнул за собой дверь.
Мы благостно напились, вяло поругались из-за тех самых книжек, а в три ночи я уложила его спать на дорезанной гостевой раскладушке и еще час слушала, как он ворочался, вздорно скрипя ржавыми пружинами. Когда я проснулась, его уже не было. Меня взбесила эта кинематографичность, я ушла на работу в растрепанных чувствах, еще раз пообещав себе, что больше никогда, но уже менее уверенно. А через четыре дня он опять сидел на пороге и аккуратно щелкал челюстью, выпуская удушливые колечки мне в коленки. Я молча подала ему ключи.
— Может, переспать с тобой — исключительно в рамках благотворительности? — Марик хватал меня за плечи, разворачивал к себе и впивался мне в плечо неискренним ртом.
— Лучше яблок в детский дом купи, — беспомощно огрызалась я в ответ.
— Надо же, у нашей детки растут зубы, будет их семнадцать! — откровенное веселье в ответ, руки сотрясаются, мягко опускаются, исходная позиция на подоконнике снова занята.
Мысли о постели приходили в голову, но с ходу отметались ввиду вопиющей крамольности: как можно хотеть фреску эпохи Возрождения, пусть и с недостающим фрагментом.
Я практически ничего о нем не знала: вроде как недоученный химик, иногда музыкант, переводы, мама рано умерла, детство в Казахстане, гайморит, стойкое отвращение к блондинкам и Уэйтсу, не так уж мало за три года непорочной дружбы, — информация дозировалась, как настойка женьшеня — по капле за каждый год, не принимать позже чем за шесть часов до сна. Обо мне он знал не в пример больше, за что я себя регулярно и без особого удовольствия проклинала.
Мы ели обязательный салат, смотрели обязательного Годара, переругивались и расходились по углам. На ночь он долго шуршал горячим душем, а я курила в форточку, бессвязно и обреченно думая о том, что завтра нужно встать пораньше, пора худеть и что вообще, черт возьми, происходит.
— Пора худеть! — возвещал Марик, выплывая из клубов пара, и щипал меня за бок.
«Зачем ты сюда приходишь?» — примерно раз в два месяца задавала я вопрос, безнадежный, как покупка билета моментальной лотереи. Впрочем, я никогда не знала, что услышу в ответ на этот раз. «Ну, у меня все хорошо, дай, думаю, зайду», — вальяжно-щедро объяснял Марик, когда у него было благодушное настроение. «Зачем ты все портишь?» — часто брезгливо морщился. А иногда искренне удивлялся — мол, и правда, чего это он. Хотя чаще всего просто молчал в ответ. В такие моменты как никогда хотелось его прикончить. Но если уж совсем честно, я сама вряд ли хотела знать, зачем он это делает и что, черт возьми, происходит на самом деле.
Иногда он пропадал на несколько недель, и тогда я тупо шаталась по комнатам, перечитывала те две книжки, чтоб им сгореть, затем бездумно строгала салаг — в таких количествах, что им можно было накормить группу продленного дня. Каждый вечер я неслась домой, шумно топая по шаткой деревянной лестнице, и дрожащими пальцами засовывала ключ в скважину в надежде, что замок провернется — ведь у него же есть ключ, он должен сегодня прийти, обязательно, хоть раз. Но дверь открывалась безо всяких приключений, я брела на кухню, доставала салат, томно киснущий в холодильнике, отправляла его в унитаз и усаживалась на подоконнике, поджав к подбородку коленки. Но Марик всегда объявлялся — именно тогда, когда мне казалось, что я больше никогда его не увижу, — и тогда желание удушить капроновой леской из соседского спиннинга возрастало с утроенной силой. Это была какая-то игра с недоступными мне правилами, мутными целями и заведомо отсутствующим главным призом, чего нельзя было сказать о победителе. The winner takes alname = "note" ключи от барачной халабуды в самом, надо сказать, центральном районе, подшивку «Иностранки», сувенирное датское мыло и голову соперника со всеми ее куриными потрохами. Иногда ночью, после обязательного салата, я долго смотрела в потолок, прислушиваясь к сопению из угла, и шевелила губами, пытаясь понять, где у него кнопка, и не могла. И жутко злилась на себя из-за страха — вдруг это был последний вечер, а я ничего не успела — ни отыграться, ни толком удушить, ни получить хоть какие-то вразумительные объяснения, при том что достаточно смутно представляла себе, объяснения чего я хочу получить, и даже подозревала, что лучше их не получать, ни к чему это вовсе, и дело тут не только в Марике, — и это было еще страшнее.
The winner takes all, однажды и правда был последний вечер. То, что он был последним, я поняла несколько недель спустя, приехав от больной тетушки, к которой меня срочно вызвали — досмотреть некому, у детей все равно каникулы, посидела бы со старухой. Я помчалась впопыхах; выхаживала, драила огромный дом, не до всего мне было, а вернувшись, столкнулась с соседкой.
— Тебе тут конверт, приходил такой — тщедушный, воспитанный. Нет, ничего не говорил, просил передать, все, баста.
Я стояла и молча смотрела на ключи, и мне почти не было грустно, ну разве что чуть-чуть, ведь хоть что-то мы успели — в тот по-настоящему последний вечер, задолго до моего отъезда. После этого вечера были другие, не много, но были — привычные, покойные, с уютной руганью и жухлым салатом, а потом это все закончилось, как будто и не было, да оно и не могло быть по-другому, оно в принципе не могло быть, как понимаю теперь. Но до сих пор, стоит мне закрыть глаза, я вижу, как пускаю в тарелку с салатом адскую смесь луковых и мелодраматических соплей, в тысячный раз костеря себя на все лады за наивную бабскую откровенность на почве новой попытки отдать дань фертильности; Марик сидит на облупленном подоконнике, беспечно болтает ногами, смачно вгрызается в лежалую грушу и вдруг говорит:
— Просто ты смешная.
Я зависаю над тарелкой, бестолково кручу головой: что, что?
— Ну, я хожу сюда, потому что ты смешная. — Он делает неопределенный жест рукой: — Я не могу объяснить. Только смешное имеет смысл и теряет его, как только смешным быть перестает, потому что приходится начинать думать, а как только ты начал думать — все, каюк, пора делать ноги. И мне нравится, что я живу смешную жизнь в смешном городе, слушаю смешную музыку, курю смешные сигареты, и все, что я делаю, довольно-таки смешно, если так подумать. Если подумать, конечно, — чего лучше не делать, — я надеюсь, ты понимаешь, о чем я.
Я глупо хлопаю глазами и обалдело смотрю в прямоугольник окна. За окном садится дородное июньское солнце, слышно, как звенит чей-то велосипед, гулко цокают каблуки, впиваясь в брусчатку, и я не могу разглядеть лица Марика, я даже на какой-то миг забываю, как он выглядит, но это совершенно неважно; из-за его спины льется свет, он пробивается через щели между руками и мягко обволакивает его голову, я закрываю глаза, и на изнанке век остается солнечная клякса. Ложка медленно вязнет в огурцах, Марик говорит что-то очень певучее и, видимо, жутко важное, но я не хочу об этом думать, потому что лучше вообще не думать, как он прав, ох. Алая клякса перед глазами распадается на точки, в шею мне утыкается острый подбородок, прохладные руки бережно обхватывают шею — десятью подушечками. Салат безнадежно завален, мы медленно раскачиваемся, по векам бегут губы — мелко, сухо. Клякса постепенно растворяется и перед тем, как окончательно исчезнуть, складывается в тот самый фрагмент из нижнего правого угла, который казался безнадежно потерянным. Это лук, все это лук, я закидываю голову и смеюсь, вытягивая вперед указательные пальцы, пытаясь нащупать губы напротив, не надо ничего говорить, пожалуйста, это и правда очень смешно, как я раньше этого не понимала, только ничего не говори, пожалуйста, а я обещаю, что не открою глаза, я не буду ничего портить, только не надо ничего говорить.
ВЕНЕРИНА МУХОЛОВКА
Кит поднял голову. На пороге, понурившись, стоял Крот.
— Принес? — спросил Кит, заранее зная ответ.
Крот прошел в комнату, швырнул в угол пустой пакет и завалился на диван.
— Не принес, — сам себе ответил Кит и снова углубился в книгу.
Вошла Клара, подняла пакет с пола и унесла. Кит читал, время от времени перелистывая страницы. Крот пыхтел на диване. Через какое-то время он поднялся, подошел к Киту и встал за его плечом.
— Я хороший, — сообщил Крот плечу.
— Хороший, — согласился Кит, не отрываясь от книги.
— Я полезный! — добавил Крот.
— Нет. — Кит перелистнул страницу.
Крот скривил губы, собираясь заплакать.
— Я Кларе скажу!
— Я ей сейчас сам все скажу, — пообещал Кит, почесав Крота за ухом. — Не реви. Когда я в первый раз ходил за хлебом, я даже до булочной не дошел.
На обед была вареная зеленая фасоль. Она лежала на блюде, свешиваясь с него вареными зелеными боками. Крот печально смотрел в тарелку.
— Я не люблю фасоль, — сказал он, тяжело вздохнув. — Я люблю яблочные пироги.
— Пожалуйста, — оживилась Клара, — не проблема. Пусть кто-нибудь сходит за яблоками, и я с удовольствием испеку пирог. Даже два.
Кузя переглянулась с Кротом и сделала вид, что это ее не касается. Крот поежился и еще глубже вжался в стул.
— Вот, — сказал Кит, указывая на них обвиняющим пальцем. — Твое разлагающее влияние.
Клара хитро посмотрела на него из-под длинных ресниц и предложила:
— Сходи за яблочками?
Кит встал и вышел из-за стола. Из соседней комнаты донесся скрип письменного стола.
— Да, — сказала Клара, — мое разлагающее влияние.
На ужин снова была фасоль.
— Ну послушай, — ласково сказала Кузя, — это же несложно. Ты заходишь, вот так…
Она встала и открыла перед собой воображаемую дверь.
— Потом говоришь: «Дайте, пожалуйста, два килограмма яблок».
— Три, — вставил Кит.
— Три, — кивнула Кузя. — Потом подаешь деньги, берешь пакет и уходишь. И всё!
— И всё, — повторил Кит. — Очень просто.
— А потом, — мечтательно сказала Клара, — я испеку пирог.
— Два, — застенчиво поправил ее Крот и взял пальто.
— Два! — согласилась Клара. — Один — тебе. Лично.
— Мне лично, — повторил Крот и улыбнулся, показав на секунду ямочки на щеках.
На улице было довольно тесно. Крот шел, надвинув шапку до самых бровей и лавируя между прохожими. Возле овощного магазина он затормозил и попятился — из дверей выскочила девочка с клетчатой сумкой.
— Бабушка! — закричала она на всю улицу. — Бабушка, иди скорей! Я очередь за апельсинами заняла!
Крот, которого криком девочки отнесло на два метра от входа в магазин, выбрал момент, когда девочка отодвинулась на несколько шагов, а ее бабушка еще не появилась, сделал глубокий вдох и боком пробрался внутрь. Внутри, поперек магазина, стояла двадцатиголовая сороконожка. Она извивалась, крутилась и болтливо общалась сама с собой. Крот вошел и по-прежнему боком дошел до яблок. Они успокаивающе пахли сырой землей.
Теперь сороконожка обступала Крота со всех сторон. Часть голов у сороконожки была повыше, часть — пониже, какие-то головы носили волосы, а некоторые были без волос. На каждой голове был рот, почти все эти рты были открыты, и в каждом мелькали заметные белые зубы.
«Если бы они еще не издавали звуков», — подумал Крот. Он решил немножко постоять на месте и подумать о яблочном пироге.
— Мальчик, выбирай быстрей, — сказала одна из голов, в белой шапке с вязаным цветком. — Люди ждут.
Крот потянулся к яблокам и уронил пакет.
— Безобразие, — сказал женский голос за его спиной. — Я на полчаса с работы вышла, а ты тут копаешься. Ну бери же, бери.
Пакет забился куда-то под прилавок, и Крот встал на колени, чтобы его достать. Теперь возле яблок торчал его зад, обтянутый зелеными штанами. Проклятый пакет не желал вылезать. Крот вполне его понимал: под прилавком было темно и тихо. «Я дам тебе кусочек яблочного пирога», — шепотом пообещал он пакету, поддел за торчащее ухо и потянул наружу. Пакет подался вперед, недовольно шурша. Когда Крот встал, вокруг не осталось ни одной головы из тех, кто стоят там раньше, — видимо, они набрали яблок и ушли.
— Мальчик, давай быстрей, — сказала какая-то совсем другая голова, которая, наверное, не была виновата, что голов на свете много, а слов — мало, поэтому слово «быстрей» приходится использовать чаще, чем все остальные слова. Яблоки прыгали в ладонь и выпрыгивали из нее в пакет. Пока Крот был занят яблоками и шевелился, на него, кажется, даже никто не смотрел. «Молодцы», — похвалил он яблоки. И тут заметил, что вредный пакет — видимо, пока прятался под прилавком — успел порваться, поэтому теперь каждое яблоко проделывает долгий путь: из ладони в пакет, а из пакета — на пол. Пол был грязным, и золотисто-красные яблоки очень его оживляли.
— Безобразие, — сказал женский голос. — Хулиган.
Крот представил, как сейчас будет ползать по полу, собирая яблоки по одному, а вокруг будет стоять болтливая сороконожка, толкаясь ногами. Яблоки будут бегать и прятаться в разных местах, а одно обязательно скатится в лужу.
— Мальчик, что ты копаешься?
Крот оглянулся. Вплотную к нему стояла сороконожка и во все глаза смотрела ему в лицо. Он решил попробовать сделать так, как ему когда-то велела Кузя. «Не обращай внимания на людей, — говорила она. — Делай вид, что ты один. Тогда и тебя не заметят».
Крот сделал вид, что он один, развернулся, толкнув кого-то в живот, и выбежал из магазина.
Снаружи стояла Кузя.
— Никак? — спросила она, подходя к Кроту.
Он мотнул головой.
— Ну и ладно, — сказала Кузя, разворачиваясь. — Нужны они нам, эти яблоки. Можно и на фасоли прожить. А в следующий понедельник папа пойдет в магазин.
Крот шел за ней, постепенно приходя в себя. У Кузи было пальто с рыжим хлястиком на спине. На хлястик с двух сторон пришили большие пуговицы, отчего казалось, что хлястик смотрит двумя глазами. Крот ему подмигнул, а хлястик ему улыбнулся. Он всегда улыбался.
— А чего ты пришла сюда за мной? Дома кто-то есть?
— Да, — отозвалась Кузя, не оборачиваясь. — К Кларе в гости пришла Руфина.
— Тогда в парк? — спросил Крот, беря правей.
— Ага, в парк. Семечек хочешь? — Кузя порылась в кармане. — У меня остались. Ты же свои уже съел?
— Съел, — согласился Крот, протягивая сложенную лодочкой ладонь. Семечки приятно шуршали, и Крот подумал, что они, пожалуй, не хуже яблочных пирогов.
Кит сидел за столом и читал. Под закрытой дверью лежала влажная тряпка, затыкавшая щель. Верхние дверные углы были приклеены к стене широкой липкой лентой. Когда Клара снаружи подергала дверь, лента заскрипела, но не поддалась.
— Сейчас, — не оборачиваясь, сказал Кит. — Я дочитываю.
— Кит, все ушли, — сообщила Клара двери. — Ты можешь выходить.
Она нажала, и на этот раз дверь открылась под громкий треск липкой ленты.
— По-моему, от голоса липкая лента не спасает.
— От голоса Руфины спасает только ядерная бомбардировка. — Кит оторвался от книги. — В смысле заглушить.